Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


ПЕРВЫЕ ШАГИ ВО ВНЕШНЕЙ ПОЛИТИКЕ (1744-1748)



 

ФИНАНСОВЫЕ ПОТРЯСЕНИЯ

 

В интригах, будоражащих русский двор, решающую роль играли деньги: к подаркам и взяткам были неравнодушны как послы, так и придворные. Для проживания в самой дорогой из всех европейских столиц разные посольства располагали далеко не равными средствами. Здесь на то, чтобы поддерживать в должном виде свои резиденции, устраивать балы, маскарады, ужины, наконец, содержать роскошные экипажи, уходили десятки тысяч ливров. Послы из всех лагерей сходились во мнении по крайней мере в одном: никаких денег не напасешься, чтобы удовлетворить все капризы государыни, не терпящей, чтобы при ее дворе дважды появлялись в одном и том же наряде.

Французские дипломаты пользовались таким преимуществом, как высокое жалованье. Шетарди, а после него д'Аллион получали 48 000 ливров в год на удовлетворение своих личных нужд, а их дополнительные траты покрывались из заранее обусловленных сумм{269}. Эти суммы могли удесятеряться посредством экстраординарных наград или компенсационных надбавок. Победа войск короля или примечательное событие в семействе Людовика XV ознаменовывались дополнительными вложениями, размер которых колебался от 1500 до 6000 ливров. Мардефельду не доставалось и половины такого бюджета, ему приходилось беречь каждый экю; деньги, отпускаемые ему на ведение посольского хозяйства, были тщательно отделены от основного дохода. Фридрих предоставил в его полное распоряжение расходование, но с условием, что посол скрупулезнейшим образом за все рассчитается. Вплоть до 1745 года ему по мере надобности предоставлялись надбавки. В 1743 году — то был год великих соблазнов — Мардефельда финансировали вдоволь: выдали более 50 000 экю, каковые надлежало расходовать бережно{270}. Затем в 1744 году король рискнул выплатить в общей сложности 150 000 экю: мир в Германии стоил такой жертвы{271}. Раздавая эти суммы, послу поручалось прибрать к рукам русских министров. Деньги надлежало распределять и вкладывать с умом{272}. Так, конверты, предназначенные для Бестужева, следовало вручать ему лишь в случае крайней необходимости, дабы ничего не растранжирить попусту. Подобные ограничительные условия вынуждали Мардефельда тратить деньги с осторожностью, прибегая к взяткам как к последнему средству. Тем не менее именно в финансовых вопросах проявилась великолепная согласованность действий французской и прусской миссий: они сглаживали свои бюджетные диспропорции методом взаимодополняемости. Повседневный обиход дипломатов, заброшенных в столь отдаленную столицу, имел свои закономерности, ускользавшие от их правительств. В императорском дворце Мардефельд и д'Аллион разработали общую стратегию регулярных «бомбардировок» книгами и звонкой монетой. Прусский посол, принимая во внимание скаредность своего монарха, примирился с необходимостью подстрекать французского коллегу быть пощедрее, сам же расточал дары скуповато{273}. Зато эти два сообщника удобным образом различались в своих практических подходах. Мардефельд предпочитал опутывать лестью и вознаграждать за услуги своих сторонников, что обходилось дешевле, а государственного канцлера и его клан, известных враждебностью к Пруссии, предоставлял заботам партнера. А д'Аллиону было плевать на опасения пугливого коллеги, что давало ему свободу маневра в отношении партии противников. Наперекор советам министра Морепа, призывавшего к большей умеренности, он еще крепче взял в оборот Бестужева: как только государственный канцлер не устоял перед взятками и подарками, французу стало легче легкого столковаться с вице-канцлером Воронцовым, другом Пруссии{274}.

Когда в августе 1744 года грянул второй силезский кризис и со стороны Петербурга последовало его осуждение, Фридрих, по мере того как Россия усиливала нажим, стал все более урезать бюджет посольства, приводя Мардефельда в полное отчаяние. Но хотя ситуация складывалась для него крайне неблагоприятно, у прусского дипломата еще оставался последний козырь: коль скоро французские деньги шли через Берлин — это был единственный надежный способ переправить их в Россию, он был в курсе финансовых возможностей своего собрата. Благодаря этому он смог настоять, чтобы канцлеру Бестужеву были вручены 50 000 рублей и такая же сумма — вице-канцлеру Воронцову при условии, что им удастся отговорить императрицу от подписания Варшавского договора, связывающего между собой Англию, Австрию, Нидерланды и Саксонию{275}. В роковом 1745 году, когда впервые зашла речь о возможности вторжения русских войск на поля сражений Запада, Франция усилила свою активность с целью этому воспрепятствовать и торопливо рассовывала ассигнации по карманам Елизаветиных фаворитов. Этот финансовый способ действия сам по себе был превосходен, да только послы Англии и Австрии применяли его куда успешнее, полные решимости выложить целые состояния, лишь бы побудить русскую императрицу вмешаться в конфликт{276}. Разве не признавался австриец граф Орсини (Филипп Иосиф Розенберг), что ему никогда не доводилось раскошеливаться столь щедро{277}?

Между тем и лорд Тироули, посол Георга II, обошел Мардефельда и д'Аллиона, сумев извлечь выгоду из тревожного экономического положения, что сложилось в России. Он давно уже раздавал громадные взятки и подсовывал русским министрам, погрязшим в долгах, мелкие подачки. Вольф, секретарь британской миссии, ведал финансами Бестужева, пускаясь от его имени в банковские спекуляции. Тому же государственному, канцлеру поступала из Лондона пенсия — 16 000 рублей ежегодно{278}. А Фридрих отвалил противникам «ненавистного министра» аж 3000 рублей… В 1744 году премьер-министром герцогом Ньюкаслом английскому послу в Россию на то, чтобы склонить членов Сената на сторону Британии, были отправлены 100 000 гиней серебром{279}. Франция, истощенная разорительной войной, которая успела расползтись до Индии и Америки, не могла более выдерживать условия такого аукциона. Фридрих, скупой по натуре, не принимал всерьез того влияния, которое деньги оказывали на исход противоборства, что завязалось между петербургскими министрами. Одержав военные победы в Саксонии и Богемии, он слишком уверовал в прочность своих позиций в Германии и воображал, будто при помощи политики кнута и пряника сумеет дипломатическими средствами предотвратить интервенцию русских наемников. Привлечение на свою сторону курфюрста Фридриха Августа сулило ему возможность наложить руку на богатейший Лейпцигский банк. Пруссак надеялся в решающий момент воспользоваться этой денежной манной, чтобы подкупить и нейтрализовать Елизавету, которую он считал легкомысленной и корыстной. Но вскоре ему пришлось оставить саксонские мечтания. Императрица Всероссийская и раньше никогда не прельщалась звонкой монетой, соглашаясь принимать только роскошные подарки, лестные для самолюбия, поэтому ее сердцу был милее Бурбон, щедрый даритель кареты, инкрустированного секретера, картин, настенных часов… Хотя, как бы там ни было, Фридрих и Людовик оба ошиблись: основное внимание следовало уделить другой персоне — тогда, в 1740-х годах, политическую ориентацию России определял Бестужев, поскольку умел представлять царице все проблемы в желательном для себя ракурсе и вымогать у нее нужные решения, указы и заявления.

К тому же в дипломатической среде наметились новые расслоения, отмеченные разницей в отношении к женскому полу. В Зимнем дворце Елизаветины наперсницы и кузины представляли реальную власть, при случае они могли повлиять на ее величество больше, чем признанные фавориты, которых она бдительно отстраняла от политических дел. Фридрих не считал нужным обхаживать царицыных подруг. В глубине души ему претило подлаживаться к обычаям двора, где всем заправляла женщина. Наперекор повторным советам Мардефельда он умышленно пренебрегал третьей властью Зимнего дворца и все продолжал экономить деньги — не слишком ловкая тактика в этом женском царстве, установившемся здесь еще со времен Екатерины I. Французы мало давали, но не забывали польстить дамам, что было самым верным способом заслужить благосклонность царицы. Статс-секретарь по иностранным делам маркиз Д'Аржансон после долгих колебаний развернул кампанию подкупа близких подруг Елизаветы. Мария, супруга генерал-аншефа Румянцева, пользовавшаяся абсолютным доверием государыни, и княгиня Долгорукая, в девичестве Голицына, дамы, коих называли лучшим цветом русского двора, получили от французов благодарность, исчислявшуюся от 4000 до 6000 ливров наличными{280}. В обход фаворитов, не добивавшихся особого влияния, Версаль весьма усердно умасливал родовитую знать — этот образ действий красноречиво свидетельствовал о пренебрежительном отношении к русской аристократии заслуг[10]. Зато французы смирились с надобностью угождать низкорожденному семейству дочери Петра Великого — ее кузинам Анне Воронцовой, Кристине Гендриковой, Марии Чоглоковой. Берлин такой разницы не делал, похоже, его представителям было даже проще столковаться с выскочками. Такое распределение ролей могло бы послужить к усилению франко-прусской позиции. Но дипломаты запутались в дворцовых хитросплетениях, не сумели воздержаться от участия в мелких интригах между императорским семейством, фаворитами, придворными и их женским окружением. А британцы не дремали: благодаря своей монополии на русскую морскую торговлю они позаботились, чтобы подарки их противников не были доставлены ко двору в нужное время.

Бестужев знал, как заручиться верностью своих сторонников. Благодаря связям в финансовом мире к его услугам была целая когорта придворных из числа самых амбициозных во главе с Разумовским. Обер-егермейстер не только был напрочь лишен политического чутья, но и не знал ни одного иностранного языка{281}. Его вечно тянуло к тем, кто побогаче, то есть к членам английской миссии, готовым брать на себя его непомерные расходы{282}. Черкасов, правая рука канцлера, даже на д'Аллиона сумел произнести впечатление: буйный и грубый, он, если верить французу, добился редких успехов «в искусстве играть на слабостях своей государыни». Сюда же надобно прибавить и Салтыкова, субъекта недостойного, чьи шумные ссоры с «ночным императором»{283} (таков был негласный титул фаворита) пробудили у франкофильской группировки ободряющие — правда, тщетные — надежды. Чоглоков в отличие от своей жены долго числился в стане приверженцев Бестужева; его миссия состояла в том, чтобы приглядывать за великим князем, изучать его слабости и разработать план возвращения Ивана. Князю Ивану Щербатову вся эта финансовая возня миссий и посольств была известна. В прошлом посол России в Англии, он контролировал денежный трафик между Лондоном и Петербургом: огромные суммы, подозрительные полюбовные соглашения и тайные вложения, в сравнении с которыми не слишком дорогие подарки да мелкие кредитные бумаги французов веса не имели. Бестужев пристроил Щербатова в Сенат, укрепив тем самым свои позиции против Лестока, личного врача Елизаветы. Таким образом, в число сторонников государственного канцлера входила и армейская элита — в годы войны это козырь. Генералы Бутурлин, Апраксин и Ливен (почитай, все, за исключением, пожалуй, только старика Репнина) полностью на стороне австрийцев. Свои первые чины они заслужили еще при Петре I. Оказывая австрийцу Розенбергу или британцу лорду Гиндфорду мелкие услуги, шепотом на ушко извещая их о состоянии и расположении русских войск, они обеспечивают себя получше на время грядущей отставки. К концу войны за австрийское наследство образ действия русских на всех ступенях общественной лестницы определялся в зависимости от денежного вопроса, но подачки с той или другой стороны влияли не столько на численность придворных группировок, сколько на их конфигурацию. По всей видимости, ключи от власти находились в руках Бестужева и его присных. Елизавета отошла на второй план, однако бурные перепады ее настроения угрожали бедой даже самым скромным. Дамоклов меч постоянно висел над всеми головами, не исключая той, что принадлежала канцлеру.

Но не только одна алчность придворных и фаворитов объясняет победу австро-британского клана. Россия стояла па пороге серьезного экономического кризиса. Государственная казна пустела, но Елизавета, жаждущая придать своему двору пышность и блеск, вела напоказ до крайности роскошную жизнь и о бюджете нимало не пеклась. Она без конца переезжала то в Киев, то в Москву, то во всевозможные резиденции в окрестностях Петербурга. Ее расходы на драгоценности, платья и модные аксессуары уже успели стать легендой; каждый наряд она надевала всего единожды. И, щедрая, без счета одаривала своих фаворитов и придворных украшениями, безделушками, посудой и произведениями живописи. Приемы в императорских дворцах славились своей невообразимой роскошью.

В эти годы, с 1744-го по 1746-й, неудовлетворенность и подавленность овладели всеми слоями русского общества{284}. Участились пожары, вызванные преступными поджогами; особенно бандитизм свирепствовал в Москве{285}. Эпидемии и неурожаи опустошали окрестности древней столицы, где летом 1745 года вспыхнули первые бунты. Даже в Петербурге снабжение продовольствием оскудело. Возникли перебои с солью{286}. В Кронштадтском порту фрегаты, рассчитанные на 500–600 человек, не могли набрать команду: не хватало солонины{287}. Повсюду ощущалась угроза восстания. По приказанию Елизаветы принимались энергичные, но не слишком результативные меры: собрался Сенат, созвали Синод, чтобы показать, что правительство заботится о своем народе. Тщетно! Императрица все чаще молилась на публике, но о том, чтобы реформировать государственное управление или поменять наличных политиков на более стоящих, никто и думать не желал. Придворные фавориты и выскочки, пользуясь кризисом, подстерегали моменты разорения себе подобных, приобретали их дома, земли, мебель. Так система защищала сама себя, поддерживая глухое молчание о невысказанном{288}. По мере того как повседневность становилась все тяжелее, народ стал обращать свои взоры на свергнутого маленького царя Ивана, растущего в отдаленной провинции. Ребенок, не испорченный опытом власти, стал надеждой простонародья и козырем старомосковской знати, жаждущей возродить Боярскую думу со всеми се привилегиями.

Множились катастрофические вести. Военная коллегия была в полном дефиците, за Адмиралтейством уже числилось 50 000 рублей долга{289}. Офицерам больше не выплачивали жалованье. Вскоре царица уже не могла оплачивать свои наряды и драгоценности; тогда она решила ограничить траты на внутренний обиход дворца. Уменьшить число приемов не пожелала, но расходы на них снизились. Императорский дворец теперь славился своим плохим столом: блюда самые заурядные, пресные, вина дрянные. Зато отдельные богачи подавали на свой стол устриц, оливки, каперсы, французские вина, шампанское{290}… и могли рассчитывать, что среди гостей увидят кого-либо из придворных или даже из императорской семьи.

В первые месяцы 1746 года финансовое положение уже приближается к катастрофическому. Наиболее видные купцы отказали казне в кредите; главный повар двора Фукс попросил об отставке. Он хотел вернуться к себе на родину, поскольку за отсутствием ликвидных средств более не мог доставлять провизию к трем сотням трапез, требуемым для императорской резиденции{291}. Сорок пажей состояли на службе при дворе русской государыни; «содержание их, — пишет Мардефельд, — не считая их одежды, стоит 24 000 р. Гувернер этих пажей вести взялся их хозяйство на 6000 р.; в награду за свои добрые намерения он был удален». Впрочем, наличных денег бедные пажи и так в глаза не видели, хотя их бесплатно кормили, одевали, предоставляли крышу над головой — привилегия для того времени большая. Второстепенные резиденции Романовых — в Москве, Петергофе, Царском Селе, Ораниенбауме — для своего поддержания в жилом виде требовали громадных сумм. Запаздывания в выплате жалованья и пенсий порой даже малый двор (наследника престола) вынуждали жить в тягостных условиях, в покоях с проломленными полами и провалившимися потолками{292}. Содержание великого князя было урезано с 400 000 до 80 000 рублей в 1744 году, а к 1746 году оно достигло 8000. Царевич непрестанно сетовал, твердил, что «проклинает» день и час, когда он ступил на русскую землю{293}.

Казенные средства, состоящие в ведении камер-коллегии, таяли, причиной такого краха было дурное управление Бестужева и Черкасова, к тому же финансы страны понесли страшный урон еще по вине Анны Леопольдовны{294}. Финансовая отчетность велась беспорядочно, со множеством лакун, коллегии и министерства переводили свои фонды друг другу но любой надобности, зачастую дефицит усугублялся из-за вложения их в бумаги сомнительного происхождения, за которые начислялись сторонним держателям немалые проценты. Государственный долг, раскручиваясь, как некая адская пружина, быстро вышел из-под контроля. Пошлинные сборы поступали с более чем пятилетним запозданием; разные министры оспаривали друг у друга кредиты и субсидии, победителями в этих ожесточенных баталиях, как правило, выходила военная коллегия или коллегия иностранных дел. Еще до вступления России в войну за австрийское наследство сухопутные войска, военный флот, гвардия и кадетский корпус уже поглотили более б миллионов рублей из отпущенных на нее средств. Подушная подать в 1744 году принесла всего 5 миллионов, торговля спиртным — 2 миллиона, таможенные сборы — один миллион; выручка от всех видов коммерции (основные товары — соль, железо, щелок, пенька, деготь, китовый жир и парусина), а еще надобно вспомнить доходы от китайского каравана — 1538 000 рублей плюс еще 120 000 за гербовую бумагу. Все это не покрывало государственных расходов. Сверх того стране угрожало что-то вроде искусственной дефляции. Мелкие собственники и крестьяне, напуганные ставками прямого и косвенного налогообложения, предпочитали не тратить свои деньги, а держать их в кубышках{295}; ежегодная потеря ликвидных средств, согласно расчетам, составляла миллион рублей. При этом, если верить Мардефельду, вброс в оборот фальшивых копеек, изготовляемых, по всей вероятности, в Саксонии, являлся новым финансовым капканом, коль скоро денежные средства государства подвергались подмене{296}. Между 1712-м и 1746-м годами официально пущенные в оборот 35 миллионов рублей сократились до 3 миллионов{297}. Иначе говоря, эти 32 миллиона осели в шерстяном чулке; их владельцы, умышленно или нет, привыкли обходиться фальшивой монетой. К концу царствования Елизаветы государственный долг вырос до 8 147 924 рублей{298}… Так вот, императрице не полагалось докучать такими ничтожными вопросами. К тому же она желала придерживаться порядков, заведенных еще при Петре I, но при всем том и думать забыла о его скупости{299}. Царица никогда понятия не имела о том, как на самом деле управляют ее министры; истина о жизни государства не достигала подножия трона{300}. Иное дело Бестужев — контролировать всю систему в целом он не мог, но относительно реального положения вещей иллюзий не строил; в один прекрасный день он даже сказал фавориту Разумовскому: «Может быть, и я, и вы еще отправимся умирать в Сибирь, подобно бедному фельдмаршалу Миниху, который стоил больше, нежели мы оба»{301}. Многозначительная фраза: наперекор крайней независимости государственного канцлера всевластие самодержавного произвола по-прежнему ничем не умерялось, жизнь придворных, министров и фаворитов висела на волоске, не имея иных гарантии, кроме доброй воли Елизаветы, да и она сама жила в постоянном страхе дворцового переворота. В Петербурге ни одна душа не имела уверенности в завтрашнем дне, даже императрица не была исключением. Чтобы стабилизировать систему, надо было раздобыть денег, да поскорее. Послать в Центральную Европу, а то и к берегам Рейна дополнительные воинские части взамен на полновесную звонкую монету — этим способом можно было бы хоть отчасти покрыть дефицит. Но Елизавета была одержима иной идеей: укрепить свои позиции, добиться, чтобы другие венценосцы Европы признали ее законной императрицей Всероссийской.

 

 

УГРОЗЫ И МАНЕВРИРОВАНИЕ

 

Между Людовиком XV и Елизаветой имел место давний спор, берущий начало еще со времен ее воцарения: большинство европейских дворов признали за дочерью Петра Великого императорский титул, которого она требовала для себя, подкрепляя эти посягательства соответствующими церемониалами и представлениями в театральном вкусе. Но его христианнейшее величество, будучи третьим в иерархии европейских монархов, долго упорствовал: признать еще одну империю для него значило поставить под сомнение собственные преимущества. Претензии русских становились с каждым разом все настоятельнее, в посланиях уже явственно сквозила угроза их военного вмешательства с англо-австрийской стороны. Амело, доведенный до отчаяния, в декабре 1743 года послал в Петербург Шетарди. Д'Аллиои своей неотесанностью и непочтительными высказываниями ослабил позиции Людовика XV в Санкт-Петербурге. Красавец дипломат был призван спасти честь французской культуры и предполагаемый франко-русский альянс{302}. Его появлению при дворе тщательно подыскивали выгодный момент и нашли: маркиз должен был прибыть накануне годовщины восшествия Елизаветы на престол. И к тому же объявиться достаточно поздно, тогда он избежит необходимости представляться сначала вице-канцлеру, вручать Бестужеву верительные грамоты. Никто и вообразить не мог, что царица отстранит его от празднеств{303}. Уверенный в благодарной приязни своей коронованной прелестницы, бывший посол думал, что она махнет рукой па обычные формальности и согласится побеседовать с ним. В противном случае оп будет начеку, подстережет благоприятный момент, чтобы пробудить в ней добрую память. Версальский кабинет министров вручил Шетарди два письма: согласно одному, он имел статус частного лица, другое же возводило его в ранг полномочного представителя{304}. После провала предыдущей миссии маркизу требовалась осторожность. Изменчивый, раздражительный прав Елизаветы и впрямь заставлял опасаться отпора: придавая визиту Шетарди частный характер, французский двор исключал всякий риск дипломатического инцидента, но в качестве официального лица, если царица признает его, он будет защищен законами международного права. Тогда маркиз сможет пользоваться услугами шпионов, поддерживать д'Аллиона в его интригах, а потом в случае провала ему пришлют замену. Чтобы выиграть время для обдумывания спорного вопроса об императорском титуле, кабинет посулил дар — портрет Людовика: король, мол, специально закажет его для Елизаветы, и живописцу Луи Токе потребуется время, чтобы достигнуть совершенства изображения. Другой подарок — великолепный секретер палисандрового дерева — был по приказу монарха куплен у галантерейного торговца Эбера{305}. Однако позиция маркиза как бывшего фаворита, чужеземного представителя да вдобавок придворного, оказавшегося свидетелем ее давних подвигов, все же не могла не разозлить Елизавету, которую угнетали именно его постоянные намеки на то, как он ей послужил во дни государственного переворота. Он принадлежал прошлому. Англичанин лорд Тироули и австриец Розенберг находили более уместные слова, чтобы польстить ей. А тут еще со стороны француза последовала череда выходок, нарушающих этикет, что не могло не задеть чувства государыни, столь скрупулезной в том, что касалось благопристойности. Маркизу было суждено лишь подтолкнуть профранцузскую группировку к ее окончательному краху.

В конце 1743 года весь Санкт-Петербург только и говорил, что об исчезновении Иоахима Тротти, маркиза Шетарди. Болтали, что он занемог, у него будто бы «заложило грудь». Придворные, фавориты и министры привыкли, что этот пылкий дипломат вездесущ. Видный, остроумный, галантный, забавник и любезник, посол Людовика XV никогда не пропускал ни одного праздника или любого другого светского сборища. В тридцать четвертый день рождения Елизаветы, 18 декабря, он объявился снова — к немалому удивлению двора, с правой рукой на перевязи и забинтованной левой. Его засыпали вопросами. Маркиз с обычным для пего блеском и живостью отвечал, что в дни своего недомогания, стремясь развлечься, занялся кое-какими физическими опытами с пушечным порохом, которым он наполнил бутылку. По неосторожности он орудовал таким образом вблизи очага, бутылка взорвалась и поранила его осколками стекла. Он выражал опасение за судьбу своего правого мизинца и полагал, что левая рука останется покалеченной. Рассказ его, однако, выглядел подозрительным. Если это был взрыв, почему он не получил никаких других ранений, в частности, лицо совсем не пострадало? Пересуды подхлестывало и то, что когда д'Аллион появился в прихожей государыни, у него были круги под глазами. Недруги Франции во главе с англичанином и австрийцем взялись эту тайну раскрыть. Правда выплыла на свет с помощью слуг французской миссии. Оказалось, д'Аллион, взбешенный приездом маркиза, нанес ему визит — хотел объясниться. Накинулся на собеседника с упреками, дескать, тот его бесчестно подсиживает, ставит палки в колеса, портит его планы, направленные на ниспровержение вице-канцлера Бестужева и удаление врагов Бурбонов от русского двора. Как бы там ни было, добавил он, Шстарди здесь всем ненавистен, всей нации! Разъяренный бесстрастием маркиза, официальный представитель Людовика XV окончательно вышел из себя, стал метать громы и молнии. На это его противник ответил полновесной пощечиной, подкрепив ее несколькими славными тумаками. Д'Аллион выхватил шпагу, но Шетардн удалось отвести удар, перехватив клинок правой рукой, которую он при этом поранил. Повторным выпадом посол пронзил врагу левую руку. Некоему капитану де Маньи удалось разнять дерущихся, хотя он и сам при этом не избежал серьезных ранений. Достославная баталия этих господ стала притчей во языцех для всего города и потехой для простонародья. Франция была дискредитирована при Санкт-Петербургском дворе: столь неприличное поведение посланцев его христианнейшего величества вконец испортило планы Людовика, связанные с этой далекой страной{306}. Бестужев не упустил удобного повода, чтобы очернить своего врага, найдя, как сделать это вернее: Шетарди, утверждал он, так и не сумел разрешить щекотливый вопрос об императорских титулах.

Сама судьба в те дни ополчилась на франко-прусскую группировку. Русские секретные службы перехватили нешифрованные письма Шетарди, где он давал четкий анализ расстановки сил между придворными кликами и их козней, причем уточнял, какую роль играет каждый из основных действующих лиц. Однако он не сумел скрыть истинной цели всего этого — стремления доказать, что его присутствие в русской столице необходимо, но его статус полномочного посла (причем довольно прибыльный) надлежит скрывать. Каждую фразу этих посланий Бестужев поворачивал себе на пользу: он обвинил своего врага в попытках подкупа официальных лиц и даже представителей духовенства, в желании сколотить при дворе группировку заговорщиков-франкофилов и вмешаться в дела Тайной канцелярии. Тут было от чего взбелениться Елизавете, без того раздраженной двойственным положением своего благодетеля. Но русский вице-канцлер откопал кое-что и похлеще: попавшие к нему в руки зашифрованные послания Шетарди содержали штрихи к довольно нелестному портрету императрицы в Руси: глупа, фривольного нрава, легко управляема, окружена министрами, которых ничего не стоит подкупить. Того хуже: он обрисовал интимную жизнь Елизаветы, в особенности ее любовные шашни с переяславским архимандритом{307}. Сии удручающие документы (в общей сложности их набралось шестьдесят девять) вице-канцлер предал огласке на заседании Сената в присутствии государыни, чем сделал оскорбление публичным. Маркизовы инсинуации, выраженные с дерзостной наглостью, ранили Елизавету тем сильнее, что в грош не ставили священную природу ее богоизбранной персоны. Еще ни один государь, писала она в декларации от 17 июня 1744 года, не подвергался и не подвергнется впредь оскорблению столь неслыханному{308}. По зрелом размышлении она велела Шетарди в двадцать четыре часа собрать свой скарб, мебель и покинуть российскую столицу, причем именовала его «капралом французской армии»{309} — статус, который мог бы позволить расправиться с ним в обход тех прав на защиту жизни, чести и достоинства, коими он располагал как посол его христианнейшего величества.

Все консульства и посольства России получили сообщение за подписью Бестужева, где перечислялись злодеяния изгнанного француза. При этом вице-канцлер признавал, что по его приказу перехватывались и расшифровывались бумаги, на которые он ссылается. Такой способ подчеркнуть важность трудов Тайной канцелярии служил одновременно предостережением для других иностранных миссий. Бестужев ликовал: просчеты Шетарди вызвали между Францией и Россией разлад и холодность, о которых он прежде мог только мечтать{310}. Экстрадиция его злейшего врага, которую удалось спровоцировать, не прибегая к нарушению прав, предусмотренных статусом посла, укрепила позиции вице-канцлера. Удастся ли ему наконец уговорить Елизавету подписать договор с Австрией и Англией, а там и послать им дополнительные войска для войны с Францией?

Широкая огласка злодеяний Шетарди преследовала и другую, скрытую цель. Различие в реакции на этот скандал придворных и министров выдавало их приверженность к тому или другому противоборствующему лагерю. Бестужев наконец получал возможность отделить своих сторонников от противников: убрав-таки с дороги ненавистного маркиза и ослабив примыкавшую к нему группу, он спровоцировал некоторых дипломатов, до сей поры скрытных, на проявление их истинных чувств. Так произошло с Нейхаусом, послом Карла VII, Герсдорфом, представителем Фридриха Августа II, со шведским посланником Ннльсом Барком, чья симпатия к французскому клану определилась лишь недавно{311}. Теперь должны были полететь и другие головы. Шетарди был арестован назавтра после ужина, на который он пригласил Мардефельда, Брюммера, Лестока, Румянцева и Трубецкого — лучшие головы франко-прусского клана{312}. В течение следующих двух лет кое-кто из них попадется в сети вице-канцлера. Даже Петр и Екатерина, которые как-то вечером зашли в гости к бывшему дипломату, не избежали неприятностей. Характер разоблачений, касавшихся личной жизни Елизаветы, указывал на то, что информация исходит от кого-то из ее ближайшего окружения; некоторые детали напрямую ставили под подозрение Иоганну Ангальт-Цербстскую, мать великой княгини Екатерины. Настал подходящий момент, чтобы изобличить ее во враждебной политической деятельности, преувеличивая ее усердие в качестве шпионки прусского короля и демонизируя ее влияние на императрицу. Обиженная государыня тотчас выслала виновную обратно домой{313}. Уезжая, германская гостья оставляла после себя еще не вполне оформившийся малый двор и неудовлетворенное мстительное чувство Елизаветы, которое мало-помалу с матери, отныне недостижимой, перекинулось на дочь. Екатерине долго потом придется подвергаться враждебным выходкам царицы, чья грубая ругань будет греметь в дворцовых стенах. Да и великий князь не избежит императрицыной враждебности: вскоре Елизавета примется корить его за неприспособленность, за недостаток благочестия и популярности в народе, наконец, за бесплодие его брака{314} — придирки, за которыми без труда просматривалось влияние Бестужева.

Преследования настигали самых мужественных: так, Воронцова вынудили представить на обозрение личные послания, которые ему писал Мардефельд, известный своим добрым согласием с Шетарди. Вопреки всякой логике маркиз, его друзья и даже их императорские высочества обвинялись в намерении затеять заговор и переворот в пользу Ивана. Самые заметные члены клана во главе с Лестоком и Екатериной бросились к ногам императрицы, уверяя ее в своей невиновности. Их вынуждали нести всю ответственность за прегрешения бывшего французского посла, ныне врага. Царицыны советники, симпатизирующие пруссакам (Воронцов, Трубецкой, Ушаков), выдвигали те же доводы, что и он, пытаясь убедить Елизавету уничтожить наконец регентшу Анну и ее сына, ибо это, как говорится, «condicio sine qua non», необходимое условие успеха, только тогда она сможет спокойно сидеть на троне Романовых. Семье Ивана пришлось расплачиваться за легкомыслие Шетарди, теперь она стала жертвой маневров противоборствующих придворных групп, наседавших на Елизавету со всех сторон: речи больше не было о том, чтобы обеспечить им более сносные условия изгнания{315}. Столь продолжительное отсутствие брауншвейгского семейства, отправленного в отдаленные места, ослабило эффект победы Бестужева, отняло у него главный повод для шантажа и в конечном счете оказалось на руку Фридриху, который всегда советовал своей «сестре» именно такой выход. Однако эти потрясения не до конца свели на нет франко-прусскую группировку. Так, Мардефельд, которого вице-канцлер ненавидел от всего сердца (причем это чувство было взаимным){316}, бодро и весело пережил все заговоры. Осмотрительный пруссак вовремя сжег все бумаги и обновил шифры, чтобы избежать нескромных взоров{317}. Бестужев, разделавшись с французами, перенес свою недоброжелательность на прусского короля: он распустил слух, что Шетарди, новыми интригами подстрекавший прусский кабинет против России, арестован в Потсдаме. Предполагалась идеальная симметрия с делом маркиза Ботты{318}. Но Мардефельд с доказательствами в руках невозмутимо опроверг сказку о берлинском инциденте. Статус-кво восстановили без серьезных потерь, но отношения между Версалем, Потсдамом и Петербургом были отныне отравлены сомнением. Новый страшный удар обрушился на франко-прусскую группировку летом 1744 года. Место Черкасского, который скончался в 1742 году, до сих пор не было занято. По зрелом размышлении Елизавета отдала пост государственного канцлера Бестужеву — такой выбор преемника был косвенным следствием скандала, спровоцированного Шетарди. Портфель министра иностранных дел у Бестужева при этом остался. Второе место в правительстве досталось Воронцову, это возвышение требовало от него предельной сдержанности, в известном смысле нейтралитета. Итак, все надежды избавиться от могущественного министра рухнули. Фридрих тотчас сменил курс: «Обратить неизбежность в добродетель» — таков был в этой ситуации девиз Берлина. После долгих месяцев ожесточенной борьбы прусского посла обязали выказывать симпатию первому лицу русского правительства, заслужить, если удастся, его доверие и дружбу{319}. Разумеется, Мардефельд сохранял и свои связи с д'Аллионом, верным союзником, в некотором смысле его креатурой, ведь француз был ему всячески обязан и безмерно счастлив, что не потерял свою высокооплачиваемую должность{320}. Впрочем, запятнанный проступками своего предшественника, да к тому же увалень, такой союзник своей поддержкой мог скорее скомпрометировать, нежели помочь. Резкая перемена в поведении обоих приятелей, вдруг ставших такими льстивыми и почтительными, не могла внушить доверия. Вокруг образовалась пустота — их сторонились и придворные, и горожане. Эта пара никогда еще не оказывалась в такой изоляции. Тем не менее прусскому послу было не в чем себя упрекнуть. Наперекор прежним повелениям своего господина он никогда публично не нападал на Бестужева, ограничивался плетением мелких интриг или по каплям источал соответствующую компрометирующую информацию. Все его внимание было сосредоточено на установлении контактов с фаворитами или придворными, возвысившимися при Елизаветином правлении: он искал способов добиться, чтобы они желательным образом влияли на ее решения. Имея мало средств для их подкупа, а возможностей воздействовать личным обаянием и того меньше, он предпочитал действовать на уже завоеванных территориях. Но так или иначе, он потерял главный плацдарм: богатейшее английское посольство, которое еще могло бы склониться в сторону прусской группировки при условии, что последняя в свой черед отвернется от Франции. И все же отважиться на решительный шаг, то есть одновременно поладить с обоими потенциальными союзниками, Мардефельд не рискнул: финансовые причины как нельзя более внятно запрещали ему вступать в то роковое соревнование, что вели лорды Гиндфорд и Тироули. С д'Аллионом он по крайней мере выработал некий модус вивенди, позволяющий аккуратно распределять денежные траты. Когда речь шла о крупных политических ставках, Фридрих умел лавировать между Людовиком XV и Георгом II, но одна важная деталь от него ускользала. Ему представлялись чрезмерными расходы, каких требовал перевод резонов международной дипломатии на язык экономики, а без этого довести до российского двора смысл его стратегических построений оказалось невозможно. Мардефельд очутился в таком одиночестве, как никогда прежде.

В начале 1746 года государственному канцлеру удался еще один мастерский трюк: он женил своего сынка, шалопая, грубияна и мота, на племяннице Разумовского. Таким образом он, пусть с черного хода, вошел в семью императрицы и заручился безусловной поддержкой фаворита. Теперь недруги Франции и Пруссии наконец получили в России официальную опору, освященную узами крови. Фридрих, всегда бывший начеку во всем, что касается интриг матримониального свойства, предпринял немыслимый демарш, только бы помешать такому союзу: он приказал своему послу уговорить Разумовского попросить руки этой девушки для его сына{321}. Напрасные усилия: ненавистный министр снова взял верх.

Бестужев недолго ждал повода избавиться от Мардефельда — тут он мог рассчитывать на нового австрийского посла Розенберга, который очень зарился на роскошный особняк прусской миссии. За императорским столом, как бы случайно, заходили разговоры, где припомнили и дружбу Мардефельда с Остерманом и Минихом, ныне прозябающими в Сибири, и подстрекательскую роль Фридриха в историях маркиза Ботты и маркиза Шетарди, и родство Гогенцоллернов с брауншвейгским семейством… Коварно позаботились и о том, чтобы среди этой невинной болтовни невзначай всплывало имя Ивана. Эта идеологическая обработка продолжалась несколько недель, и в результате царица наконец сдалась: потребована, чтобы пруссака отозвали. Кабинет Фридриха запротестовал: ведь никаких доказательств, подтверждающих обвинение посла в предательстве и шпионаже, представлено не было. Но Елизавета уперлась. Тогда, чтобы выиграть время, решили притвориться, будто уступают воле императрицы. Подевилс, ведающий в Берлине иностранными сношениями, стал предлагать кандидатуры, на которые Бестужев никак не мог согласиться. К примеру, в преемники Мардефельду прочили Иоганна Готхильфа Фокксродта, бывшего секретаря посольства, прекрасно говорящего по-русски, личного друга Петра Великого, что гарантировало ему особую приязнь императрицы. К тому же Лесток поддерживал контакты с этим дипломатом, информируя его о том, как развиваются придворные интриги, — бесценный козырь для нового посла. Разумеется, Петербург ответил категорическим отказом, сославшись на то, что столь тесные связи с российской верхушкой станут серьезным препятствием для нормальной работы миссии и сохранения ею подобающего нейтралитета{322}. Прусская сторона, в свою очередь, полагала, что преемник Мардефельда должен сочетать в себе большой дипломатический опыт и неведение (притворное) специфики взаимоотношений внутри двора Елизаветы. И вот появился кандидат, на сей раз неоспоримый, который отвечал таким требованиям: Карл Вильгельм Фннк фон Финкенштейн, посол Пруссии в Стокгольме. Как великолепному знатоку северной дипломатии, ему хватит нескольких недель, чтобы освоиться с царской политикой и выработать подходящую тактику. Но Мардефельду, который в глубине души был счастлив покинуть эту страну, пришлось еще потерпеть ее климат, во всех смыслах враждебный: стояла ненастная северная зима, заснеженные непроезжие дороги вынуждали посла отложить свой отъезд до весны.

А жизнь в Петербурге между тем становилась адски мучительной: за каждым шагом — слежка, за каждым жестом — надзор, любое слово, допускающее двойное толкование, отмечается… Дворцовые приемы и аудиенции смахивали на кошмар. Мардефельда и д'Аллиона третировали, как зачумленных, держа в стороне от привилегированных столичных кругов; даже их друзья более не решались приближаться к ним при свидетелях. Лагерь сторонников Франции и Пруссии разваливался, беззащитный под градом клеветнических домыслов, обвинений в шпионаже (они-то имели основания) и неотесанности, разлад между этими послами и русскими придворными непрестанно углублялся, Сенат и нация уже были настроены против Людовика и Фридриха, на которых сваливали всю ответственность за войну. Шетардн был окончательно изгнан со сцены русской политики, и его соратнику Мардефельду предстояло ее покинуть. Начинался новый период: система, предполагавшая открытость двора всем социальным и политическим веяниям эпохи, перестраивалась, одновременно упрощаясь, на беду противников Бестужева. Подводные течения относили русский двор в направлении, противоположном тому, в каком двигалась европейская политика; только одна персона застыла в выжидательной позиции, по-шпионски следя за своими подчиненными, не высказываясь напрямую, но крутыми перепадами своего настроения сбивая с толку самых уравновешенных, — этой персоной была Елизавета.

Чтобы завершить свой успех, государственный канцлер решил отделаться от последних франко-прусских приверженцев — Брюммера и Лестока. Первый представлял собою легкую мишень, поскольку великий князь своего учителя ненавидел. Бестужев мог смело рассчитывать на то, что наследник престола вольно или невольно внесет свою лепту в устранение неугодного, поможет ему угодить в расставленные сети. Петр постоянно сетовал на то, что его вынудили перейти в православие, и без колебаний заявлял об этом во всеуслышание. А Брюммер вместо того, чтобы пресекать по мере возможности такие разговоры, выражал те же сожаления в присутствии Чоглокова, который являлся не только наставником царевича по части русского придворного этикета, но и шпионом Бестужева. Это давало последнему уж очень соблазнительную возможность одновременно ослабить позиции голштейнского семейства и отослать прочь приверженца Фридриха. Итак, канцлер не преминул как бы между делом проинформировать Елизавету, по-прежнему весьма чувствительную в вопросах веры, о настроениях наследника. Он изобразил перед ней (впрочем, не без оснований), сколь опасное воздействие сей достаточно важный факт может оказать на высшие чины Синода и имперскую знать{323}. При этом он выдавал за главный источник бедствия именно пагубное влияние протестанта Брюммера; для его падения большего и не требовалось. Хотя Петра предполагалось объявить совершеннолетним в феврале 1746 года, в день, когда ему сравняется восемнадцать, государственный канцлер, желая выиграть время, подготовил документ, согласно которому молодого человека надлежало признать зрелым мужем еще в июне 1745 года. Министр знал, что в этом случае великий князь первым делом пожелает избавиться от своего воспитателя, который обходился с ним грубо, часто унижал его и оскорблял{324}. Замысел удался. Елизавета, поколебавшись несколько месяцев, летом 1746 года отослала Брюммера в голштейнские пределы{325}.

Стало быть, теперь у Франции и Пруссии при русском дворе остался один союзник — Лесток, бывший любовник, статус по здешним условиям весьма распространенный, но защищающий. Бестужев измышлял новые сюжеты, посильнее, подкрепленные неуязвимыми доводами. Его план, скрупулезно разработанный, целил поначалу в самых уязвимых персон из окружения врача. Чоглоков был послан в Ригу затем, чтобы арестовать канцлера графа Головкина, и датчанина, подполковника Остена, обвиненных в масонских происках. Фридрих из кожи вон лез, стараясь выручить своих «братьев», которых отпустили ценой унизительных переговоров, навредивших репутации прусского монарха. В марте 1747 года разразился новый скандал: были конфискованы бумаги некоего Фербера. Этот пруссак, по-видимому, желавший поступить на службу в России, похвалялся, что имеет доступ к шифрам секретаря прусской миссии Конрада Варендорфа и может расшифровывать его письма. Он под диктовку Бестужева состряпал несколько фальшивых посланий, где была сплетена паутина клеветы против Лестока, Воронцова, Мардефельда, д'Аллиона, Варендорфа{326}, достаточная, чтобы возбудить негодование простодушной государыни. Изготовив эти подложные улики, шпион государственного канцлера был отправлен к себе на родину, чтобы оттуда регулярно слать донесения о повседневной жизни при дворе Гогенцоллернов. Дать ему такое поручение значило предать его в руки палача. Прусская служба безопасности ворон не считала: «креатуру Бестужева» повесили в июне 1747 года, не располагая формальными доказательствами его вины (пытка вполне восполнила этот пробел){327}. Натянутость в отношениях двух дворов достигла предела, что отнюдь не помешало канцлеру успешно продолжать свою дестабилизирующую деятельность.

 

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 223; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.035 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь