Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Сковорода для ингерманландцев



 

Когда я открыла глаза, на столе уже стояли кофейные чашки и красивый торт: посередине три розы из крема, а по боку торта извивалась волнистая кремовая обкладка. В воздухе пахло кофе, тортом и пирогом. Запах пирога был самым сильным и тёплым – он исходил от горячего морковного пирога, с которым бабушка как раз пришла из кухни. Ничто не могло сравниться с пирогами, которые пекла бабушка, они получались у неё особенно мягкими и сочными, и при этом они не были и вполовину такими жирными, как пироги из слоёного теста, которые тётя Анне привезла с собой из города – она называла их украшением кафе «Пярл».

– Дети, идите кофе пить! – позвала бабушка. – И зовите мальчиков в комнату, хватит им дымить!

– И как это ты, мама, всё успеваешь? – удивилась тётя Лийли.

– Когда мы были маленькими, пекла каждый божий день пирожки или пирожные – каждый день точно в пять часов все пили чай…

– Мы и сейчас пьём, – похвалился дедушка, засунув пальцы под подтяжки. – В доме должен быть порядок! – у меня‑то в доме порядок! – сказала бабушка сердито. – А ты что делаешь? Раздаёшь мои вещи по деревне!

– А что, папа опять что‑то наделал? – спросила тётя Анне.

– Что он наделал? Отдал мою сковородку для блинчиков! – пожаловалась бабушка. – Мне ни слова не сказал. Взял в кухне сковородку и – за здорово живёшь – унёс!

– Ах, перестань. У тебя другая есть, – сказал дедушки и сделал двумя руками так, будто отталкивал обвинения.

– Это сковорода, чтобы картошку жарить и делать соус, – не уступала бабушка. – А та, другая, поменьше, была для блинчиков – как раз такого размера. Сам хочешь то и дело комморгенвидеров, а скажи, как мне их делать, если сковородки нет?

Комморгенвидерами бабушка называла такие блинчики, которые она складывала словно конвертики, и в каждом конвертике большая столовая ложка творога с тмином. Тмин был мне не по вкусу, а вот когда вместо него в бабушкин творог клали сахар и маленький кусочек ванили – вот тогда другое дело!

– Папа, да как ты посмел? – воскликнула тетя Лийли.

– Это была хорошая сковородка – ещё эстонского времени, где теперь такую достанешь! – рассердилась тётя Анне.

– Магту я бы такую выходку не позволила! – вставила тётя Ида вслед за другими.

– Ах, прекратите! – махнул рукой дедушка. – Что вы на меня набросились! Мужчина знает, что делает! Ну прямо – птичий базар! Я лучше пойду выкурю трубку с парнями!

Дедушка достал из ящика письменного стола серебряную коробочку – портсигар, надел своё длинное пальто и шапку с козырьком и, громко хлопнув дверью, вышел в сад, где тата, дядя Март и дядя Отть уже довольно долго вели мужские разговоры.

– Странное дело – обычно папа в домашнем хозяйстве не разбирается, а смотри‑ка, сковородку нашёл и унёс! – продолжала сердиться тётя Анне.

– И куда он её унёс?

– В Коппельмаа возле дороги живёт теперь одна странная женщина, а вокруг дома бегают два маленьких мальчика в заплатанных штанах и галошах на босу ногу. И похоже, мужа у неё нет. Я сама с нею не говорила, но слыхала, что вроде бы она русская – во всяком случае одевается не по‑нашему, – рассказала бабушка.

– Вы папу знаете – он горазд заводить новые знакомства, особенно с женщинами.

– Да брось ты! – усмехнулась тётя Лийли. – Думаешь, папа волочится за этой русской? В его‑то возрасте!

Бабушка ничего не ответила, только резала пирог, обиженно поджав губы.

– Старая лошадь тоже овса хочет, – сказала тётя Анне. – Феликс тоже скоро заведёт себе новую жену – одному ему будет трудно растить маленького ребёнка, да к тому же девочку.

Феликс – это имя моего папы, а маленький ребёнок, да к тому же девочка – это наверняка я. Стало быть, всё будет как в истории про Золушку?

– Не хочу злой мачехи! – запротестовала я. – Я теперь очень хороший ребёнок, и мама скоро вернётся домой!

– Конечно, вернётся! – подтвердила тётя Лийли. – А ты, Анне, могла бы и попридержать язык. Брякаешь всё, что в голову взбредёт!

– Да, я не такой краснобай, как ты, – огрызнулась тётя Анне.

– Я вранья терпеть не могу!

– Гляди‑ка, новый Мартин Лютер! – крикнула тётя Лийли. – На этом ты стоишь и иначе не можешь, да?

– Опять начинается! – вздохнула бабушка. – Как дети малые, честное слово! И надо было мне завести разговор про эту сковороду.

Недовольство моих тёток опять обратилось на дедушку.

– У папы слишком доброе сердце, – сказала тётя Лийли. – Помнишь, Анне, как он раздавал конфеты деревенским детям, когда держал лавку?

– Да, а мы ничего не получали, – сердилась тётя Анне. – Когда ещё были молодыми и приезжали домой, должны были каждый платить за себя.

– Один раз он всё‑таки дал нам бесплатно целый ящик копчёной салаки, когда к Феликсу в гости приехали его друзья‑спортсмены, помнишь?

– Как не помнить. Это было всемирное чудо, что папа не спросил за рыбу ни цента. Только это была не салака, а снеток.

– Нет, салака!

– Господи, я ясно помню, что это был снеток! Хорошая жирная рыба – до сих пор её вкус во рту… Снеток – и всё тут!

Спор разгорелся с новой силой. Это было скучно слушать, но я была довольна, что больше про новую жену разговор не заводили.

Когда мужчины вернулись в дом, тётушки были готовы вцепиться друг другу в волосы. Бабушка пыталась их помирить, но на неё не обращали внимания.

Тётя Лийли подошла к дяде Оттю и обняла его руками за шею, а лицо у неё было заплаканное. Тётя Анне стала наливать кофе в чашки и ворчала:

– Совсем остыл! Хоть выливай в помойку! Хороший, настоящий кофе – из зёрен!

– Чего вы на сей раз не поделили? – допытывался тата.

Тёти чуть помолчали, потом тётя Лийли засмеялась – на свой странный манер, словно горошины трясли в жестяной банке.

– Сущую ерунду! Копчёную рыбу, которая давно съедена и переварена.

– Что ты там болтаешь: всё началось с того, что папа подарил единственную сковородку мамы одной русской потаскухе, – выпалила тётя Анне.

– Господи, помоги! – крикнул дедушка. – Во‑первых, это была не единственная сковорода в доме, во‑вторых, молодая вдова вовсе не русская, а ингерманландка – Хильма её имя. Нечего плохо говорить о человеке, если ничего не знаешь!

– Но сковороду немедленно принесёшь обратно! – распорядилась тётя Анне, а бабушка и тётя Лийли кивнули в знак согласия.

– Если ты сам не принесёшь, я пойду и скажу этой жадной бабе, что я о ней думаю!

Дедушка покраснел и сказал, что до такого стыда он не дойдёт, лучше умрёт тут или в Сибири.

В конце концов решили, что за сковородой пошлют тётю Лийли и моего тату, потому что эта чужая женщина вроде бы говорила только по‑фински, а тата знал этот язык, он ведь в своё время разговаривал с самим Пааво Нурми!

– Не беспокойся, папа, брат умеет с людьми разговаривать, – успокаивала дедушку тётя Лийли. – А сковороду мы принесём обратно, чего бы это ни стоило!

– Со сковородой или на сковороде! – пошутил папа и подмигнул мне.

Взрослые пили кофе, а я сладкую воду, в которой растворили немного варенья. И выпила так много, что мне пришлось аж два раза ходить с бабушкой в сортир во дворе. Без папы было так скучно сидеть за столом, что я даже обрадовалась, когда мне захотелось по‑маленькому – это была весомая причина выйти из‑за стола. Когда заворачивали за угол к сортиру, я глянула на дорогу: может, папа и тётя Лийли уже видны за кустами?

Наконец, они вернулись, но сковороду не принесли. У тёти глаза были красные, словно бы заплаканные, а папа не сразу принялся рассказывать.

– Не отдала сковороду, да? Так я и знала! – злорадно закричала тётя Анне. – Потаскухи – они все такие: что к ним попало, пиши пропало! Приезжают к нам, в Эстонию, распоясываться: всё моё, всё моё! В магазине тоже стремятся лезть без очереди, ещё и утверждают: «Я тут стояла!»

– Ты не начинай свой вздор молоть! – хмуро сказала тётя Лийли. – Это порядочная женщина, еле‑еле из Карелии ноги унесла. У неё всё сверкает чистотой. Думаешь, чем она занималась, когда мы пришли? Отдраивала песком мамину сковороду. Песком – потому что мыло ей надо экономить. И дети тоже абсолютно чистые, в заплатанной одежде, но чистой! Одна из них девочка, её, опасаясь вшей, тоже остригли наголо, как мальчишку. Их отца прямо у них во дворе застрелили, на глазах у детей – оказал русским сопротивление, когда пришли их из дома выселять…

– Неподалеку от Сортовалы. Я там бывал, красивые места, на берегу Ладожского озера, – сказал тата. – В основном этих ингерманландцев и финнов выслали оттуда в Сибирь, но некоторым удалось добраться до Эстонии. В нашей школе учатся несколько финнов.

– Эта Хильма устроилась в колхоз «Вийснурк» дояркой, но зарплаты ещё не получала… Только это копейки, то, что выдают на трудодни, на них душа в теле не продержится, – считала тётя Лийли.

– Ох, господи, и о чём этот Сталин только думает? Может, он вовсе и не человек, может, вовсе сатана? – сказала бабушка.

– За сковороду заплатить обещала? – поинтересовалась тётя Ида.

Никто не ответил. У всех рот был занят бабушкиным морковным пирогом.

Чуть погодя тётя Лийли сказала:

– Послушай, мама, у тебя там, на магазинной половине, несколько вполне приличных кастрюль – может, дашь одну‑две попользоваться этой ингерманландке?

– А что, пирога больше никто не хочет? – спросила бабушка, не глядя на тётю Лийли. – у меня на кухне есть ещё.

– Мама? – произнесла вопросительно тётя Лийли.

– Ну что «мама» и «мама»! Сама взрослая и знаешь, что делаешь, – сказала бабушка. – Только не бери эту кастрюлю с толстым дном, она у меня для варки варенья. И прежде вымой кастрюлю как следует, а то ещё расцарапает все стенки песком.

Самым замечательным было то, что мне позволили пойти с тётей Лийли – дали даже завернутый в бумагу кусок пирога, чтобы я не пришла туда с пустыми руками.

 

Кати‑утешительница

 

Мне очень‑очень хотелось увидеть, как ингерманландка Хильма драит песком бабушкину сковороду. До сих пор я знала, что песок ничего не делает чистым, а как раз наоборот – когда я летом после игры в песочнице приходила домой, мама, тяжко вздохнув, кидала в корыто для стирки и мои штанишки, и чулки, а домашние тапочки нельзя было надевать, пока не вымоешь губкой с мылом песок между пальцами ног.

Но – увы! – сковорода была уже вымыта, а песок, которым её драили, куда‑то спрятан. И сама женщина ушла. Тётя Лийли решила, что она ушла в колхоз на вечернюю дойку. В комнате с плитой вещей было совсем мало. Стол, покрытый зелёной клетчатой клеёнкой, две железные кровати, пара стульев и длинная лавка. И вся эта мебель стояла у стен, а посреди комнаты было пусто, словно там собирались устроить танцы!

Дети были дома одни. Хотя они и откинули крючок, на который была заперта дверь, и впустили нас, как козлята в сказке про волка и козлят, но не произносили ни слова, и даже не ответили на наше приветствие. Оба были с серыми глазами и острижены наголо – волосики были совсем‑совсем коротенькие… Оба были в длинных штанах с коричневыми полосками – иди пойми, кто из них девочка. И они были чуть поменьше меня.

Тётя поставила кастрюлю на плиту и сказала:

– Это для вашей мамы. – Но решив, что они не поняли, сказала то же по‑фински.

Я протянула пакет с пирогом тому их них, кто казался побольше. Но он спрятал руки за спину и смотрел на меня испуганно.

– Бери, бери – это очень вкусно. Бабушка сама пекла!

– Он, наверное, тебя не понимает, – сказала тётя Лийли. – Положи пирог на стол, они съедят, когда мы уйдём.

Мне было ужасно жалко, что я не научилась от папы финскому языку. Только одному самому странному слову он меня научил – «полкупюёра». И это означает «велосипед»! Ну разве не смешно?!

– Пойдем обратно, нас ведь ждут, – сказала тётя Лийли и взяла меня за руку. – Всего хорошего, дети!

Я тоже сказала «Всего хорошего!». Произнесла очень медленно, чтобы ингерманландские дети поняли. И уже у двери крикнула дружелюбно на чистейшем финском языке:

– Полкупюёра! Пааво Нурми!

Но эти ингерманландцы бессловесные, похоже, и по‑фински не понимали, выражение их лиц никак не изменилось!

За то время, пока нас не было, родня, посоветовавшись, решила, что меня оставят ночевать у бабушки с дедушкой. Обычно мне очень нравилось ночевать в чужом месте, например, в городе у тёти Лийли на улице Юласе на полу, и ещё я смутно помнила, как барахталась в сене у бабушки Мари в коровнике на сеновале. Но тогда я спала между мамой и папой, а теперь папа должен был вернуться домой, оставив меня в Йыгисоо.

– Только на денёк‑другой, – сказал он. – Пока мама не вернётся, и дома опять всё будет в порядке.

– Я хочу домой! – меня одолевал плач.

– Дома у нас нет почти никакой еды, а у бабушки есть для тебя много хорошего и вкусного, – соблазнял меня тата. – Да и последний автобус на Лихула уже ушёл. Я попытаюсь добраться какой‑нибудь попутной машиной, а дети в кузове грузовика не ездят. Завтра у меня долгий рабочий день, как ты одна справишься в холодном‑то доме?

– Пожалуйста! Ну, пожалуйста, возьми меня с собой! – клянчила я. – Я буду сейчас ужасно хорошим ребёнком, честное слово!

Я ухватила тату за штанину и не отпускала, как остальные ни старались меня утешить или приказать мне.

– Ишь, какая чертовка, – удивлялась тётя Ида. – Я всегда говорила, что собаку легче воспитывать, чем ребёнка.

– Ты обещала стать хорошим ребёнком, – сказал папа и голос у него был очень строгим, – а хороший ребёнок разве так капризничает?

Хороший ребёнок вообще не капризничает, это я распрекрасно знала. Но потихоньку продолжала сопротивляться и не успокоилась до тех пор, пока бабушка не показала мне одну удивительную вещь. Это была светло‑розовая голова куклы! С красивым маленьким ротиком и большими голубыми глазами – лёгкая, как воздух! Лицо у неё было гладкое, и она пахла совсем иначе, чем все другое в доме бабушки и дедушки. Ниже шеи у неё как бы начинались плечи, и в них красовались четыре маленькие дырочки – по одной на каждом углу.

– Когда все уйдут, мы с тобой сошьём кукле тельце, – пообещала бабушка.

Это было нечто! Абсолютно своя кукла – да кто такого не захочет! Я наскоро обняла тату и совсем не плакала, когда он, проходя мимо окна, помахал мне рукой. Ох, теперь бы только тётушки побыстрее справились с мытьём посуды и оставили нас с бабушкой в покое!

И когда дедушка взял в углу свою трость, которую он называл «господский шпациршток», и пошёл провожать таллиннскую родню на автобусную остановку, бабушка действительно достала из мешка для тряпок большой лоскут белой материи и расчистила место на обеденном столе. Острым краем мыла она провела на этой материи чёрточки и дуги, затем немного пощёлкала ножницами и села за швейную машинку. У бабушки всё получалось быстро: и шитьё, и выпечка пирогов, и уборка. И что главное – ей нравилось во время работы беседовать! Когда мама и папа сидели за письменным столом со своими бумагами и тетрадями, мне нельзя было приставать к ним с разговорами о всяких пустяках. Но, поди знай, что пустяк, а что не пустяк. Например, если я хотела знать, какая разница между бригадиром и фрикаделькой – пустяк это или нет? Или чем отличается эшелон от одеколона? Или янки и янкуд[7] – это одно и то же? Всякие непонятные слова можно было услышать и от мамы с папой, и от других людей, но обычно днём мне было некогда раздумывать о них, а вот в вечерней тишине, когда незнакомые слова начинали звучать в памяти, было бы здорово порассуждать о них с мамой и папой. Но не тут‑то было! Они считали школьные дела и всякие скучные бумаги более важными, чем значения звучных слов.

А вот бабушка за шитьём охотно рассказывала всякие истории. Например, о том, что в старое время кукол обычно делали из тряпок, а у кукол получше были головки из фарфора. Когда бабушка была маленькой девочкой и жила со своими мамой, папой и старшими братьями в Екатеринбургской губернии, госпожа графиня подарила ей на именины очень красивую головку куклы с розовыми щёчками. И бабушкина мама сшила кукле платье с цветочками.

Имя куклы было Катя – это по‑русски то же самое, что Катарина, или по‑эстонски Кати.

– Бабушка, а ты, когда была маленькой, не боялась русских?

– Нет. Почему я должна их бояться? Люди как люди, а этот граф, у которого мой отец работал, был красивый и обходительный! Настоящий дворянин! Папа всегда на его день рождения приносил ему первых ранних огурчиков, они как раз в начале марта созревали в парнике, и каждый раз получал в благодарность от графа серебряный рубль. Это тогда были большие деньги! Здесь в Эстонии помещиками были немцы – вот они были заносчивые! В поместье Варангу, где твой тата родился, была одна старая дева, фрейлейн Берта, и она велела каждому, кто попадался ей навстречу, целовать её руку! Это было жутко! Тощая и сморщенная рука. И к этой связке костей ты должен приложиться губами… – У бабушки вздрогнули плечи.

– И ты прикладывалась?

Бабушка прервала шитьё и долго смотрела на меня в упор.

– Да, один‑единственный раз… Потом всегда, когда издалека видела, что идет фрейлейн Берта, я пускалась наутёк. Я тогда молодая была, чуть за двадцать. Но Анхен, тётя Анне, она упрямая, ей от папы много раз доставалось за то, что не целовала руку фрейлейн Берты.

– Я думаю, теперь тётя Анне сильнее дедушки…

– Ну, не верю, что она из‑за этого держит на него зло, – улыбнулась бабушка.

– А тата получал от дедушки порку? – спросила я, немного страшась, потому что не верила, чтобы папа целовал какую‑то тощую руку.

– Ох‑ох! Твой тата с малых лет был такой быстрый бегун, что фрейлейн Берта его не смогла бы и заметить, – считала бабушка.

– А тата был хороший ребёнок?

– Хороший ребёнок? Да, вообще‑то он был хорошим ребёнком, но из‑за его беготни приходилось заниматься им всё время! – рассказывала бабушка, продолжая ногой нажимать на педаль и крутить свою швейную машинку «Зингер». – Однажды мы его целый день искали, я даже подумала, что цыгане увели мальчонку, но наконец один пастушок нашёл его на краю ржаного поля. Этого мальчишку звали Юри‑Свинопас, он был немного странным, но твой папа дружбой с ним очень дорожил, они вместе играли коровами и лошадками, сделанными из деревяшек! Не знаю, что было бы, если бы этот Юри‑Свинопас не догадался обыскать поля – в Вирумаа тогда были огромные поля, и рожь на них стояла стеной…

Бабушка достала из шкафа вату и плотно напихала её в тело куклы. В руки и ноги куклы она проталкивала вату дедушкиным карандашом, и когда всё это было сделано, она пришила голову Кати к туловищу – те четыре дырочки на концах плечей были как раз для того, чтобы можно было голову прикрепить. Кукла получилась как настоящая! Правда, пальцев на руках и ногах у неё не было. Но ладошки были так ловко прошиты, что казалось, она просто держит пальцы вместе.

– Спасибо! А ты Кати и одежду сошьёшь? – спросил я, прижав куклу.

– Ого! Ты и имя ей выбрала? – усмехнулась бабушка. – Платье я сошью ей завтра, а теперь будем устраиваться спать. Видишь, у дедушки глаза слипаются. Ты будешь спать со мной, верно? Теперь сходим в сортир и вымоем тебя, тогда придёт хороший сон.

Но сон‑то как раз никак не хотел приходить.

 

Ночь и краковяк

 

Многие вещи, которые при дневном свете очень красивые, ночью делаются совсем устрашающими. Например, серебряные шарики на спинке бабушкиной кровати. Я не была уверена, что две точки, время от времени сверкающие в темноте, – это и есть шарики на спинке кровати. Может, это посверкивает своими глазищами большой злой волк, может, он тихонько подкрался и только ждёт удобного момента, чтобы наброситься и проглотить нас с бабушкой живьём. Так ведь случилось с одной известной бабушкой и внучкой… Имя Красной Шапочки я даже не хотела произносить, ибо с этим именем неразрывно был связан тот мерзкий злой волк, который проглатывал людей живьём и целиком.

Ну да ладно, конечно, это не самое ужасное, если тебя заглотнут целиком и живьём, гораздо страшнее, если мертвой и по кусочкам, потому что тогда охотник не сможет спасти нас с бабушкой, разрезав волку брюхо.

У таты в кухонном ящике был очень острый финский нож, такой острый, что им можно было бы даже разрезать надвое волос с головы. Так он не раз говорил. Тата наверняка смог бы справиться с волком!

Когда я подумала о папе, настроение у меня совсем испортилось. Эта грусть подступала ко мне уже тогда, когда бабушка учила меня молитве на ночь: она была совсем ошеломлена тем, что мама с папой («а сами образованные люди!») перед сном только целовали меня и гладили по головке, а о вечерней молитве даже ни малейшего представления не дали.

– Устала я, хочу вздохнуть и заснуть, – повторяла я вслед за бабушкой. – Отец небесный, одари меня своей милостью.

Я‑то считала, что дышу всё время и без того, чтобы заснуть, да уж ладно, именно из‑за странного упоминания про «вздохнуть» молитва и запомнилась. Но там были и другие слова, которые сделали меня очень грустной: «Одари своей заботой всех моих родственников. Всё прими во внимание – и большое, и малое».

Я словно увидела потолок нашей спальни – то место, где длинные человечки стояли по пояс в тумане. Самый высокий их них вполне мог быть Отцом небесным – и как раз сейчас он взял под свою заботу маму и тату, но меня‑то он не видел, ведь Йыгисоо так далеко от нашего дома!

Я подумала о нашей лилово‑пёстрой кухонной двери – она больше не казалась такой жутко замызганной… Всё‑таки мама поступила некрасиво, уехав с этими русскими дядьками и оставив нас с папой вдвоём. Да и тата не слишком хорошо поступил, уехав обратно в Руйла один, без меня. И что тогда будет, если они оба – и мама и тата – забудут меня здесь, в Йыгисоо?

– Мама‑тата, согрейте! – позвала я тихонечко. Это был зов, который обычно действовал, но здесь, в Йыгисоо, от него не было проку.

Дедушка храпел, бабушка посапывала, а между оконными гардинами осталась щель, через которую проникал подозрительный бледно‑желтоватый свет. Мама и тата никогда не оставляют просвет между гардинами, благодаря мне они давно знают, что просветы между гардинами ужасно опасные: именно через них могут заглядывать чёрные дядьки, злые волки и чёрт знает кто ещё… Например, сами черти. Или старый сатана – тот, который ночью приходит за теми, кто днём поминали чёрта. Бабушка вообще‑то человек очень аккуратный, но в задергивании гардин была очень небрежной. Лучше бы оставляла окно вовсе не задёрнутым – сразу было бы видно, что чёрные дядьки подкарауливают нас! А просвет – ой, просвет! – страшное дело, через него можно подглядывать одним злым глазом, так что находящиеся в комнате и не узнают, кто подсматривает!

Через такой просвет злые существа могут и в комнату проникнуть, даже если на зиму поставлены вторые рамы, да и мало ли что! Проникнут в комнату, заставят ребёнка‑горемыку молчать и увезут дедушку и бабушку в Сибирь…

И вдруг я увидела, что одно злое существо уже проникло в комнату, присело в темноте на корточки и широко оскалилось, обнажив зубы! Маленькие, но сверкающие и острые зубы!.. Я почувствовала, как мои ноги, обе, покрылись от страха потом.

– Помогите! Помогите!

Бабушка проснулась и села, и дедушка перестал храпеть.

– Помогите!

Я крепко обхватила бабушку за шею.

– Пожалуйста, ну, пожалуйста, не уходи с чёрными дядьками!

– Да успокойся, никуда я не уйду, – пообещала бабушка.

– Что вы там расшумелись среди ночи, – проворчал дедушка.

– Замолчите!

– Чёрные дядьки были тут, в комнате!

– Что такое? Минна, этот ребёнок совсем рехнулся, что ли? Бабушка, спавшая на кровати с краю, чтобы я не упала, села, спустив ноги на пол, и потянулась. Затем она встала.

– Будь спокойна, я пойду, сделаю тебе сладкой воды.

– Не уходи! – Я обхватила её. – Чёрные дядьки уведут тебя!

Я больше не могла спать и начала икать.

– Минна, сделай что‑нибудь с этим ребёнком. Я хочу спать! – рассердился дедушка.

Бабушка мягко отвела мои руки и пошла… прямо в сторону этих сверкавших клыков. Затем она щёлкнула выключателем, и комната наполнилась оранжевым светом.

– Ну, детка, где твои чёрные дядьки? – спросила бабушка.

– Там, за окном! – радостно крикнула я, потому что тайна сверкающих клыков прояснилась в единый миг: это были мамины хрустальные бусы, которые я, ложась спать, положила на стол. Брр, в темноте я не осмелилась бы больше надеть их на шею!

Бабушка подошла к окну и выглянула между гардинами.

– Нет там никого! Луна, видишь, большая и круглая, наверное, это и нагнало на тебя страху.

– Задёрни теперь гардины поплотнее, чтобы просвета не было! – потребовала я. – Что я буду делать, если и тебя с дедушкой тоже увезут?

– Сумасшедший ребёнок! – недовольно ворчал дедушка. – Совсем ненормальная!

Но бабушка попыталась его успокоить:

– Да ты сам подумай. Девочка видела, как бабушку Мари увозили, а теперь и Хельмес тоже! Ты и сам не спал ночами, сидел в сапогах и в пиджаке, когда самое большое выселение было…

– Она взяла со спинки стула свою большую шаль, накинула на плечи и пошла в кухню.

– Не уходи! Не…

Дедушка встал с постели и стоял передо мной.

– Была бы ты моим ребёнком, я тебя сейчас как следует выпорол бы! Берёзовая каша – самое лучшее лекарство для плохих детей! Тут где‑то должен быть мой ремень…

– Меня нельзя бить ремнём!

– Ну, в старину говорили, что с поркой через попку в голову приходит разум, – продолжал ворчать дедушка.

– Роберт! – крикнула бабушка из кухни.

– Попробуй только меня пороть! Рубцы останутся, и тогда тебе попадёт от таты!

Дедушка с открытым ртом уставился на меня.

– Ах, рубцы останутся! Рубцы! Слыхала, Минна? Хо‑хо‑хо! Рубцы! Да где ты это слово слышала? Хо‑хо‑хо! – смеялся он так, что на глазах выступили слезы.

Странное дело, но слово «рубцы» увело мысли дедушки куда‑то в сторону и неожиданно вызвало у него такое весёлое настроение, что когда я выпила приготовленную бабушкой сладкую воду и сходила по‑маленькому на помойное ведро (на дворе ведь было темно и холодно), он спросил у меня уже без всякой сердитости:

– Скажи, как твои папа с мамой поступают, когда на тебя находят такие приступы паники? Что у вас дома в таких случаях делается?

Что такое приступы паники, я и понятия не имела, но подумала: надо бы предложить дедушке что‑то весёленькое, чтобы он опять не начал говорить о берёзовой каше. – у нас… у нас поют и танцуют!

Это не было неправдой. С мамой мы танцевали часто такие танцы, как «Присядь» и «Ох, прыгай, медвежонок!», а папа учил меня танцевать «Каэра‑Яан»[8]. Мы с ним и танго танцевали, но бывало и так, что танцевал папа, а меня держал на руках. «Когда тихо в ночи звучит танго‑нотюрно, я в мечтаньях своих обнимаю тебя…» Маму наши танцы смешили, потому что тата делал разные странные движения и неожиданные резкие повороты, которым и я научилась подражать.

Дедушка таких танцев, как «Присядь» и «Ох, прыгай, медвежонок!», не знал, танцевать танго он когда‑то немного умел, но теперь всё позабыл, но «Каэра‑Яан» помнил. Он схватил бабушку за руки, заставил её подпрыгивать и пел: «Ой, Каэра‑Яан, Каэра‑Яан…»

Бабушка отмахивалась и пыталась вырваться из дедушкиных объятий.

– Чего ты отбиваешься – «Каэра‑Яан» хотели в эстонское время сделать бальным танцем. Во! – смеялся дедушка. – Ну ладно – станцуем тогда маленький краковяк!

И дедушка, хлопнув в ладоши, взял бабушку за руку и начал новый танец, напевая:

 

Вот этот танец – краковяк

я не переношу никак!

 

Выглядело очень забавно, как они вдвоём танцевали среди ночи – бабушка в просторной ночной рубашке и с большой шалью на плечах, дедушка в длинных белых подштанниках. Наконец запела и бабушка, кажется, по‑русски:

 

Русский, немец и поляк

танцевали краковяк.

А эстонец‑то – дурак,

не умеет краковяк!

 

В животе у меня немножко свербило от страха, но на всякий случай я не стала спрашивать, не на русском ли языке они пели. А вдруг на русском? Но от бабушкиной сладкой воды я позабыла свои страхи, и глаза у меня начали, наконец, слипаться… Пусть эти забавные старые люди скачут хоть всю ночь напролёт, если им больше нечем заняться!

 

Немножко времени?

 

Когда я была у бабушки с дедушкой, время тянулось жутко долго. Ночь за ночью приходилось спать рядом с бабушкой, пока однажды не пришли из Народного дома и не сказали, что тата позвонит через час, и нам надо быть в канцелярии, ждать звонка. Народный дом был большим и важным тёмно‑красным зданием, он стоял очень близко от нас – через дорогу. Его построили жители Йыгисоо и всей округи в эстонское время, когда тата был ещё мальчишкой. В Народном доме он выучился играть на тромбоне, участвовал в представлении разных пьес и ходил на всякие курсы. Там учили всему, начиная с гримирования (так называют раскрашивание лица) и кончая художественным вышиванием – от этого занятия тётя Лийли была в восторге. Раньше, когда мы приезжали к дедушке с бабушкой, я часто ходила с татой в Народный дом. Поначалу я прямо‑таки стремилась туда, потому что мне очень хотелось увидеть «Миккумярди» и «Сватовство» и разные другие захватывающие представления – «спектакли», о которых мне рассказывал тата. И я была сильно разочарована, когда ни на сцене, ни за сценой не оказалось ни одной деревенской девушки с волосами из пакли и с красными щеками, поющей «В пастолах мульк[9] за мызою отплясывает с Лийзою». За сценой стояли лишь огромные пожелтевшие рулоны бумаги. Мы с папой немного развернули один – там были нарисованы красивые берёзы с белыми стволами. Да, лучшие дни этого дома прошли ещё до того, как я родилась!

Но дом не стоял пустой! В одном его краю была библиотека, а в двух‑трех помещениях шла школьная работа. Но мы с дедушкой поспешили в канцелярию. Там на стене висела такая интересная машинка на блестящей лакированной деревянной дощечке – телефонный аппарат. Точно такой же был и в Руйлаской школе. И чтобы позвонить, надо было снять трубку и покрутить ручку, пока не зазвякает звоночек – два раза долго и два раза коротко – и сразу ответит тётя‑телефонистка с центральной станции в Рийзипере. Тогда надо сказать ясно и громко номер, и даже полчаса не пройдёт, как уже можно разговаривать по телефону. Звонить по телефону было важным делом, и это делали не так часто. В домах, где жили, телефонов не было, только на работе, а там долго болтать нельзя!

Голос таты я, конечно, узнала сразу, хотя в телефонной трубке что‑то трещало и щёлкало – может, телефонные провода раскачивал ветер, и они задевали за ветки деревьев, а может, какая‑нибудь ворона или сорока садилась на миг на провода – отдохнуть. Несмотря ни на что, голос таты был родным и милым и звучал более молодо, чем при обычном разговоре без телефона. На меня нашла ужасная тоска по дому, а к горлу подступал плач, когда тата бодро кричал:

– Не горюй, дочурка, скоро приеду за тобой! Дело в том, что я ещё не увиделся с нашей мамой, вышло так, что она сначала поехала в Кейла. А теперь уже в Таллинне…

– У Лийли или у Анне?…

– М‑м… Нет, совсем у чужих людей. Так что пройдёт ещё немного времени, пока ты сможешь вернуться домой.

– Ага.

У взрослых много слов, чтобы определять время: минута, час, день, неделя, месяц… Кроме того, придуманы такие слова, как «миг», «момент» и «мгновение»… И означают не всегда одно и то же. Один «миг» может длиться так долго, что ты успеешь намочить штаны или безнадежно запутать шнурки ботинок. «Немножко времени» может иногда длиться лишь мгновение. Когда, например, скажут: «Поиграй еще немножко в песочнице», можешь быть уверена, что это «немножко» закончится сразу и поиграть толком не успеешь. Но только договоришься с папой покататься на финских санках, то мгновение спустя заходит на «немножко времени» кто‑то из его друзей, и можешь быть уверена, что это «немножко» продлится до позднего вечера, и надо ждать, как в песне про «ридирай», до последнего мгновения, а то и дольше!

– Совсем немножко? – допытывалась я у папы. – Сколько раз мне ещё тут ночевать?

Тата рассмеялся.

– Ну, может, один, а может, два… Если не смогу приехать за тобой завтра, приеду послезавтра. Видишь ли, завтра я должен поехать с тётей Людмилой в город, привезти учителям зарплату. Она одна боится.

– Я тоже боюсь…

– Тебе бояться нечего, бабушка с дедушкой о тебе заботятся.

– Дедушка обещал меня выпороть, а у бабушки, сам знаешь, на ногах жуткие кровяные жилы.

– Тогда ты должна заботиться о ней! – поучал папа. – Будь хорошим ребёнком и отдай трубку дедушке, ладно! Обнимаю тебя!

– А я тебя. Целую. Приезжай, пожалуйста, быстро‑быстро, ладно?

Передавая трубку дедушке, я не осмеливалась посмотреть на него. Да, это было некрасиво, что я пожаловалась на него папе. Ведь после той ночи с краковяком разговора о порке больше не было.

Но дедушка, похоже, не обратил внимания на мои слова; взяв трубку, он распрямился и крикнул важным гулким голосом: «Роберт Тунгал слушает!»

Маму и папу всегда веселили дедушкины открытки с поздравлениями к Новому году или ко дню рождения, потому что его пожелания всегда были забавными, но подпись всегда была аккуратной и серьёзной. На последней из таких открыток к моему дню рождению были две смешные пятнистые собаки – одна зевала, а другая вроде бы чихала, и на оборотной стороне открытки он написал: «У собаки всегда собачье счастье. Надеюсь, что и у тебя. Любимую внучку поздравляют бабушка и дедушка Р. Тунгал».

И к разговору по телефону дедушка отнёсся весьма серьёзно. Но, похоже, тата сказал ему что‑то такое, от чего он опять ссутулился, поглядел по сторонам и опустился на стул.

Похоже, у дедушки не было охоты тратить на телефонный разговор много слов. Он отвечал папе серьёзно и коротко: «Понял. Ясно. Будем надеяться. До свидания! Всего хорошего! Конец разговора».

На обратном пути дедушка почти не обращал на меня внимания, сказал только: «Будь разумной!», когда я предложила ему посоревноваться в перепрыгивании через лужи. «Шпациршток», который он обычно брал с собой просто для важности, теперь не выглядел и вполовину таким примечательным, как раньше, похоже было, что теперь он и впрямь не мог бы идти без него, хотя дорога вовсе не была скользкой, льда на ней совсем не было.

– Потом тебе расскажу, – ответил он бабушке, когда она спросила у него, какие у таты новости. – Я теперь прилягу, что‑то мне нездоровится.

Пока дедушка лежал, мы с бабушкой и Кай ели булочки с корицей, которые бабушка успели испечь, пока нас не было.

– Странно, – сказала бабушка. – Пять часов, а папа не просит чая.

Кай нельзя было давать те кусочки, на которых была корица, и мне пришлось повозиться, очищая их. За это старая гончая очень мило приседала. Кай не была такой бесчувственной, как казалось с виду: утром я увидела, что она забрала лежавшую рядом со мной в постели куклу и отнесла её на свое кресло! Но я не обиделась на неё за это. Я бы с удовольствием играла с куклой вместе с Кай, но, к сожалению, Кай ничего не умела делать с куклой, кроме как держать её в зубах.

Я взяла Кати подмышку и пошла в комнату посмотреть, не легла ли и бабушка отдохнуть. Но нет, она сидела возле дедушки на кровати и слушала. И тогда я тоже осталась послушать.

– Мне и впрямь стало нехорошо, – говорил дедушка тихим голосом.

– Феликс сказал, что, когда он приехал в Кейла, узнал там, что Хельмес уже увезли в Таллинн на предварительное следствие. А на Пагари[10] его и в здание не пустили, велели ждать письменного извещения. В конце концов кто‑то сказал, что она уже в тюрьме Патарей.

– Главное, что жива, – сказала бабушка.

– Жива, да… Но знаешь, я подумал, а вдруг она от Феликса что‑то утаила. Может, она и в самом деле совершила какое‑то страшное преступление? – рассуждал дедушка. – Тихая, уравновешенная… Но разве человеку в душу заглянешь? В тихом омуте черти водятся…

– Ах, не говори глупостей! – рассердилась бабушка. – Хельмес – женщина образованная.

– Образованная или нет, а почему её всё‑таки забрали? Я всегда говорил, что в нашем роду нет ни грабителей, ни убийц, ни коммунистов, а видишь, сноха сидит сейчас в тюрьме!..

– Время такое… Сам знаешь, Эйно далеко, в лагере для заключённых, а ведь он не был ни вором, ни убийцей. Ты был очень доволен, когда сын стал волостным писарем.

– Это совсем другое дело! – резко возразил дедушка. – Эйно выписывал паспорта «лесным братьям», для красных это большое преступление.

– Они все были его школьными товарищами, с детства вместе росли, разве он мог им отказать? – сказала бабушка чуть не плача. – И у Эйно нога больная, как он там, в лагере, выдержит десять лет!

– Не начинай опять! – рассердился дедушка. – Скоро Эстония снова будет свободной, тогда Эйно дадут медаль за то, что он сделал. Тогда он поступит учиться на врача в Тартуский университет, как раньше планировал. А теперь дело такое, что медали Феликса надо уничтожить. Он сказал, что следователь начал проявлять интерес и к его делам, и тогда он вспомнил, что часть его дипломов и медалей остались тут, у нас. Он беспокоится, что из‑за этого могут и нас в Сибирь отправить, поэтому и позвонил…

– И вовсе не так! Тата потому позвонил, что скоро приедет за мной! – не смогла я промолчать.

Дедушка и бабушка переглянулись.

– И моя мама не грабитель, не убийца и не коммунистка!

– Ну ты, всезнайка! Подслушиваешь, как энкаведэ! – рассердилась бабушка и встала с постели.

Мне дали посмотреть большую пачку старых эстонских журналов – «Марет», «Для всех» и «Эстонская женщина», в них было много картинок, и некоторые были очень красивые, а дедушка с бабушкой занялись чем‑то у письменного стола. Через некоторое время бабушка спросила:

– Хочешь пойти прогуляться?

Прогуляться?! Это слово сразу поставило нас с Кай на ноги!

– Пойдём посмотрим, растаял ли лёд на реке, – предложила бабушка.

До реки и до моста было недалеко. Кай деловито обнюхивала обочины дороги, словно искала заячьи следы, то и дело подбегала к нам, будто хотела сообщить: «Извините, но в той канаве не было ни одного зайца!»

Льда на реке не было видно, кроме как у камышей, а река была гораздо шире, чем летом. И вода в ней была какая‑то другая – не светло‑серая и спокойная, как обычно, а жёлто‑коричневая и текла быстро.

Бабушка оглянулась, достала из кармана пальто что‑то, обёрнутое клетчатой материей, и кинула его в реку. Кай, услыхав, как свёрток плюхнулся в воду, сделала стойку и смотрела туда, словно собираясь прыгнуть за ним в воду, но, наверное, вспомнила, что она ведь гончая, а не спасательная собака, и села между нами.

– Что это было, бабушка? – заинтересовалась я.

Она ответила не сразу, а продолжала смотреть на воду, словно ожидая, не всплывёт ли свёрток. Но он не всплыл.

– Ах, так… ничего… Поговорим об этом как‑нибудь в другой раз, – пообещала она. – Теперь быстренько пойдём домой и сделаем чай с малиной. Я что‑то продрогла.

Конечно, стало прохладно, и я не хотела слышать, чтобы меня опять прозвали «всезнайкой», поэтому я сжала губы и тихонько поплелась рядом с бабушкой, как послушный ребёнок.

К счастью, в доме было очень тепло, дедушка опять протопил печь. Уже второй раз в этот день.

 

Медали и собаки

 

Позже выяснилось, что тате было очень жалко своих медалей. Я и сама догадалась, что дело не чисто, когда бабушка, человек очень аккуратный, не разрешавшая мне даже камешки кидать в реку, вдруг ни с того ни с сего швырнула какой‑то свёрток – плюх! – в воду.

Тата иной раз, чтобы развлечь меня, бросал камушек так, что он разок‑другой прыгал по поверхности воды, прежде чем булькнуть и уйти на дно. Тата называл это «делать блинчики». Но бабушка просто кинула, и по её таинственному виду я поняла, что происходит нечто сомнительное. И вот оказалось, что она, не раздумывая, выбросила в реку папины спортивные медали.

Когда у них с татой зашёл об этом разговор, дедушка вступился за бабушку:

– Ты сам сказал, что безопасность может к нам нагрянуть с обыском, и велел на всякий случай спрятать медали в надёжное место!

– Да, и дно реки, по‑вашему, и есть это самое надёжное место? – усмехнулся тата. – Ну да ладно, теперь их оттуда не достать, что об этом говорить. Что пропало, то пропало…

– Если надо выбирать – или медали в ящике, или ссылка в Сибирь – долго рассуждать не требуется, – уверял дедушка.

– Да, конечно, – сказал тата и принялся за бабушкин пирог с капустой.

По мнению бабушки, да и по моему тоже, тата сильно похудел, хотя лицо его раскраснелось от езды на мотоцикле. Тата смог привести свой мотоцикл в порядок и приехал на нём за мной. И даже про мою «баковую» подушку вспомнил.

Езда на мотоцикле мне очень нравилась, но папа не осмеливался посадить меня на заднее сиденье – оно было большое и покрыто скользкой кожей. Когда я сидела впереди, на бензобаке, – чувствовала себя очень надёжно, но когда мы ехали через ямки на дороге, очень подбрасывало. Поэтому мама сделала для меня маленькую подушку, чтобы класть на бак. Внутри подушки мягкие перья, а наволочка вышита крестиком. Дома было так, что когда мы слышали тарахтение папиного мотоцикла – пык‑пык‑пык! – я сразу бросалась с собаками папе навстречу. Чем больше мы успевали пробежать, тем длиннее путь я могла проехать, и тем торжественнее был собачий лай, под аккомпанемент которого тата прибывал домой. Туям хотя и такса – собачка маленькая, голос у него низкий и солидный. А Сирка заливалась звонким голосом. «Как коровий колокольчик», – говорил про её лай тата. У Сиркиного дяди Краппа голос был ещё звонче, но он своё отлаял до моего рождения.

Историю Краппа мне нравилось слушать, кто бы ее ни рассказывал – тата, дедушка или бабушка. В их рассказах были небольшие расхождения, и хотя конец истории был очень грустным, но красивым.

Крапп всей душой и телом был предан тате – ведь и он был страстный охотник и, выслеживая зайцев, мог бродить в лесу без еды и питья целый день, утопая в сугробах. К весне, когда снег покрылся твёрдой ледяной корочкой, папа сшил Краппу тапочки из овчины, чтобы наст не ранил псу ноги. К концу охоты очень редко бывало, что у пса на лапах оставался один тапочек или два, но никогда лапы не были в крови, как это случается иногда с другими охотничьими собаками. Когда тата был молодой, он ездил на работу в город и обычно на всю неделю оставался в своей холостяцкой квартире на улице Лийвалайа, но круглый год он приезжал по субботам навестить своих папу с мамой. Весной и летом ездить было легче, и тогда он приезжал чуть ли не каждый день. Крапп уразумел, что папин автобус прибывает на остановку в Йыгисоо в половине шестого и каждый день прибегал точно к половине шестого на автобусную остановку и ждал там, глядя в сторону Таллинна. Когда автобус прибывал, но его друга в нем не оказывалось, Крапп понуро возвращался домой. Но в те дни, когда тата приезжал, пёс был вне себя от радости, прыгал и вставал на задние лапы, и бегал взад‑вперёд, словно щенок, мчался на минутку к дедушке с бабушкой, чтобы дать им знать о прибытии сына, и снова возвращался к тате, чтобы вместе с ним, радостно подпрыгивая, идти к дому. Кай тоже любила тату, но о времени прибытия автобуса и понятия не имела. Обычно она оживлялась лишь тогда, когда дедушка и тата смазывали ружья и натягивали охотничьи сапоги.

Затем настало страшное военное время. Тата нипочем не хотел идти на войну, но куда денешься: ему угрожали, что если он не пойдёт на войну, его посадят в тюрьму, а дедушку и бабушку сошлют в Сибирь. И ему не оставалось ничего другого, как надеть эстонский кавалерийский мундир с красными штанами, потому что иной одежды для таких рослых мужчин на складе уже не было, и идти на поезд. Мама махала ему вслед рукой, а меня тогда ещё не было… Если бы я уже была, тата наверняка куда‑нибудь спрятался бы, чтобы не идти на войну, голодать, быть раненым и ещё разное всякое… Это была жутко ужасная война и длилась долго‑долго, целых несколько лет. Тату отправили в этом летнем кавалерийском мундире эстонского времени в Россию на лесные работы, где есть не давали, и очень много эстонцев от голода опухли и умерли… Но тата выжил, потому что он был крепкий спортсмен, не пил и не курил. И он немножко знал английский и русский языки, и стал переводчиком у Джона, который был американским моряком и был коричневым, будто из шоколада. Джону нравилась одна русская девушка Надя, и тата помогал им разговаривать, и Джон в благодарность давал ему американские консервы… Так что в городе Архангельске тата выжил благодаря чернокожему Джону. И потом тата был санитаром и возил на телегах с лошадьми раненых, а потом начал играть на трубе в оркестре. Однажды его обстреляли из самолета, и он лежал в госпитале, и пил еловую настойку, а в другой раз осколок бомбы разрезал ему икру пополам.

Но потом война, к счастью, закончилась, и тата смог вернуться в Эстонию. Он не знал, живет ли мама на старом месте, потому что невест и жён многих его военных друзей увезли в Германию, и поэтому он сразу приехал к дедушке и бабушке. Для бабушки он приберёг немножко сахару: завёрнутый в газету, он лежал у него в кармане шинели. В России по радио рассказывали, что во время немецкой оккупации половина эстонцев убита, а половина уморена голодом, но тата надеялся, что бабушка всё‑таки жива и наверняка сможет сварить малиновый чай – вот она обрадуется, когда сможет положить туда немножко сахару.

Крапп тогда сидел возле крыльца на цепи, потому что у Кай было как раз время течки, и тогда нельзя собакам быть вместе. Но когда тата добрался до Таллинна, и оттуда на попутной машине до Йыгисоо, бабушка как раз пекла пирог с капустой к пятичасовому чаю, так что пирогом приятно пахло уже во дворе. Крапп от радости буквально сошёл с ума, он сначала разок гавкнул, а потом положил передние лапы на плечи таты и почти человеческим голосом смеялся и плакал, и из глаз его текли ясные большие слезы.

Бабушка заметила через окно, что кто‑то стоит около Краппа, и крикнула дедушке:

– Странное дело творится: какой‑то русский солдат, словно безумный, обнимает нашу собаку, и Крапп будто с ума свихнулся! Пойди, папа, посмотри, что там такое.

Дедушка открыл дверь и крикнул по‑русски: «Извините!», но сразу догадался, что это вовсе не русский солдат, а мой тата, который был в солдатской шинели. И тогда они все начали плакать – от большой радости. Когда бабушка рассказывала эту историю, у неё всегда на глазах появлялись слезы – особенно тогда, когда он вспоминала те пять замызганных кусочков сахара, которые тата принёс ей в подарок. Этот сахар отдали Краппу и Кай.

До этого места история была такой красивой, ну прямо как сказка. Но конец был совсем не сказочным. В конце сказки должно быть так: «И тогда они счастливо зажили и живут, может быть, ещё и теперь, если не умерли». Но Крапп даже не успел съесть свой кусочек сахара, под вечер он умер… Бабушка считала, что у него от большой радости случился разрыв сердца, но дедушка сказал, что ему уже было много лет, долго ли может жить такая хорошая работящая собака. Тата даже и говорить не хотел о смерти Краппа, и, по‑моему, это было правильно, ибо этой истории больше подходил такой конец, что «Крапп, наверное, живёт до сих пор, если не умер».

Про Краппа взрослые вспомнили и в этот раз, когда папа послал меня в комнату собирать свои вещи и тихо сказал бабушке:

– Туям исчез. Мы с Сиркой два дня его искали, но нигде не нашли…

– А может, его волки утащили? – спросила дедушка. – Сейчас в лесах полно волков, ведь граница‑то с Россией открыта….

– А может, убежал куда‑то на собачью свадьбу? – предположила бабушка.

– Не думаю – у Сирки течка только что кончилась… – сказал тата.

– Ну, ведь эта такса уже давно не щенок, вот и пошёл в лес умирать. Старые собаки так делают, – сказал дедушка. – И собаки всерьёз переживают людские горести и радости, вспомни хотя бы смерть Краппа!

– Нельзя так говорить, – сердито закричала я. – Может быть, Туям где‑то спрятался под кроватью!

– Опять ты подслушиваешь! Ну, я скажу, этот ребёнок как энкаведэ – всё время ушки на макушке! – засмеялся дедушка. – Моя мать всегда говорила: «Маленькие дети – большие уши!»

– Поедем теперь домой, – сказала я тате. Кукла была у меня подмышкой, а мамины бусы – на шее. Чего ещё ждать? И я была уверена, что тата не сумел искать Ту яма там, где надо было: заглянул разок в холодную комнату, свистнул, стоя на крыльце, – вот и всё.

– Старый добрый «Харлей Давидсон» подан, барышня! – объявил тата. Барышня? Что ещё за барышня? Тата вроде бы не помнил тех важных слов, которые сказала обо мне кондуктор: товарищ ребёнок! Я подумала: ладно, успею напомнить ему об этом – первым делом надо попасть домой.

Ну и упаковали меня – на мне были пальто и шапки, а ещё мне пришлось завернуться в одеяло, только нос торчал наружу и глаза могли видеть. Я чувствовала себя мальчиком с крылышками, выглядывающим из яичной скорлупы, как на дедушкиной почтовой открытке.

Тата сунул полученный от бабушки пакет с пирогом себе за пазуху, поднял меня и посадил на бензобак. Дедушке с бабушкой помахать на прощанье я не могла – шевелила только руками под одеялом, как крылышками.

 

Снова дома!

 

До чего приятно было снова оказаться дома! Сирка радостно выбежала нам навстречу и не подумала, как положено старой собаке, помереть с радости от разрыва сердца. Всё было как всегда – может быть, только пыли немного больше, чем раньше, и в комнатах вроде бы холоднее, но ведь у дедушки с бабушкой было очень тепло.

На стоявший под окном круглый стол, покрытый клеёнкой с васильками, тата поставил одну из своих спортивных наград – вазу, из которой выглядывали ивовые веточки с серебристыми цыплятами. Оба ведра для воды были полны, а мусорное ведёрко совершенно пустым. На крючках висели чистые полотенца, а на мыльнице возле таза для умывания лежало новое пахучее розовое мыло. На решётке для посуды сушились тарелки, стаканы и кружки – было видно, что тата старательно наводил дома порядок перед тем, как ехать за мной. Однако и в кухне, и в комнате без мамы всё было немножко по‑другому. И Сирка без Туяма была какая‑то вялая – мне не приходилось отстранять её от себя, потому что она не очень‑то рвалась лизать мой нос, разок провела по нему языком и ушла на подстилку отлеживаться.

– Видишь, дочка, все скучали по тебе и ощущали твоё отсутствие: и Сирка, и кубики, и книжки… И я, конечно, больше всех, – сказал тата.

Я почувствовала, как от удовольствия щёки начали краснеть, и призналась тате:

– Мама должна теперь скоро вернуться – я была у дедушки с бабушкой совершенно хорошим ребёнком. Там было немного скучно, но я почти не капризничала… только один раз… или два…

– Ах, кому охота считать эти разы, – усмехнувшись ответил тата. – Но пока мама вернётся, пройдёт ещё немного времени.

– Энкаведэ, что ли? Русское устройство? – спросила я деловито, хотя на самом деле и понятия не имела, что означают эти слова, просто я подметила, что когда у взрослых шла речь о серьёзных вещах, всегда говорили: «Энкаведэ шуток не понимает» или «А‑а, русское устройство!».

– Знаешь что? Сделаем так, что этими словами больше пользоваться не будем, ладно? – сказал тата серьёзно, поднял меня, посадил на стул за письменным столом и продолжил: – Особенно при чужих людях. От них может быть много неприятностей.

– Эту песню, что «энкаведэ – юхайди, юхайда», больше петь не буду! – пообещала я.

– Ох, чёрт возьми! – воскликнул тата. – Этого ещё не хватало! Может быть, к нам в гости опять приедет тот дядя, который приезжал сюда в тот день, когда маму увезли… когда мама уехала. С ним постарайся разговаривать как можно меньше, ладно? Если он что‑нибудь спросит, отвечай только «нет» или «да», а ещё лучше скажи: «Я маленькая, я ничего не знаю!» Договорились?

– Угу, – я кивнула со значением, хотя то, что я ничего не знаю, звучало как‑то обидно. – А можно я скажу: «Я товарищ ребёнок, я ничего не знаю?»

– Это ещё лучше! – усмехнулся тата. – Товарищ ребёнок – звучит гордо! С большим «те»!

– И я ему не скажу, что твои медали в шкафу, где одежда, в белом мешочке, честное слово!

– Вот чёрт! – тата покачал головой и задумался. – А может, опять отвезти тебя завтра на некоторое время в Йыгисоо?

– Я дала честное слово!

– Ладно, пусть будет, как есть, – сказал тата, но по его лицу было видно, что он мною не очень доволен. Он успел выкурить несколько сигарет, пока я безрезультатно звала и искала Туяма, переходя из комнаты в комнату. В кухне казалось, что такса может свободно лежать себе в спальне под маминой‑папиной кроватью, но когда я под кроватью не нашла ничего, кроме пыли, мне вспомнилось, что Туяму иногда нравилось грызть косточки в кухне за бельевым шкафом…

– Золотко, не трать даром силы! – сказал тата, грустно улыбаясь. – Неужели ты думаешь, что я не искал Туяма? Если он жив, то рано или поздно вернётся домой. Но, боюсь, он отправился на лучшие охотничьи угодья и теперь с облаков помахивает нам хвостиком, а у самого на шее круг колбасы.

– Все от нас уходят на лучшие охотничьи угодья! – недовольно пробурчала я.

Тата вздохнул и сказал:

– Можешь ещё немного поиграть, а потом посмотрим, чем поужинать, – и на солому.

Хотя «на солому» звучало заманчиво, я знала, что никакой соломы тата в комнату не принесёт, это просто означает, что мы ляжем спать. Я развязала ленты на косичках и аккуратно, как только могла, намотала их на железную трубку на спинке маминой‑папиной кровати. Мама всегда так делала, и утром ленты были совсем гладкими, так что гладить их не требовалось. Конечно, у нас имелся электрический утюг, но он был не в порядке, из‑за него часто перегорали пробки, и тогда тате приходилось при свечах долго возиться с проволочками. Хороший ребёнок, к тому же «товарищ ребёнок», не станет ссориться из‑за пустяка! Я аккуратно положила мамины украшения обратно в ящик тумбочки у кровати и сама себя похвалила: «Товарищ ребёнок, это заслуживает благодарности!» Мама сказала бы, наверное, иначе: «Гляди‑ка, молодец дочка!», но она ведь не знала, что я уже была «товарищ». И если говорить совсем честно, то, может, она даже рассердилась бы, что я без разрешения брала её бусы и брошки и надевала на себя.

Вдруг я почувствовала мамин запах. Пахло возле ночной тумбочки и во всей спальне – такой запах у неё бывал во время праздников и дней рождений. Такой тонкий и мягкий, и немножко цветочный и клубничный…

– Тата, тата! – крикнула я, вбегая в другую комнату. – Мама скоро вернётся домой, её запах уже здесь!

Рука таты повисла в воздухе над счётами.

– Где? Что ты болтаешь!

Когда мы с ним вошли в спальню, запах чувствовался как‑то слабее.

– Мм‑мм… Я не чувствую никакого запаха, – признался тата.

– Понюхай возле тумбочки!

Папа нагнулся и стал нюхать воздух, как охотничья собака.

– Немножко вроде бы пахнет одеколоном, – сказал он. – Может, ты какую‑нибудь бутылочку случайно разбила?

Тата выдвинул ящик тумбочки, но никакой бутылочки не обнаружил. А запах уже почти исчез.

– Дело пахнет так, что тебе пора на боковую! – сказал тата и плотно задёрнул оконные гардины. – Мне надо подсчитать кое‑какие школьные счета, потом я тоже лягу.

Странно, что тата не унюхал этот запах! С его большим носом гораздо легче нюхать, чем с моим носиком, который был таким маленьким, что сам тата называл его «кнопочкой». Но когда я, обняв Кати, легла в постель и послушно повернулась на правый бок, почувствовала ещё раз над своей головой облачко этого запаха. Мама не могла быть далеко!

 

Дома в одиночестве

 

В комнате было ещё так сумрачно, лицо девушки на потолке было тёмным, как и её шляпа, но папина постель была пустой. Я прислушалась: может, он так ловко залез под одеяло, что я его просто не видела?

– Тата!

Ни ответа, ни привета. Неужели он уже ушел в школу? Часов я пока как следует не знала, но дребезжание будильника наверняка услышала бы. Или ещё ночь?

– Т‑тата, уу‑уу!

Из кухни послышались звуки – Сирка поднялась на ноги, потянулась, громко зевая, и пошла, постукивая коготками о пол, к двери комнаты. Хорошо хотя бы то, что собака в доме – но вот куда мог запропаститься тата? От страха в животе сделалось холодно, а по ногам наверх побежали, как муравьи, мурашки страха: а вдруг чёрные дядьки ночью увезли тату?

Что же будет? Как мы с Сиркой вдвоём станем жить? Или… а вдруг тата, как Туям, ушёл в лес… умирать?

Ноги у меня дрожали, когда я вылезала из кроватки. Я только недавно научилась перелезать через боковую перекладину, и обычно утренние процедуры начинались с того, что мама или тата, вынимая из кроватки, первым делом поднимали меня вверх и ставили возле неё на барсучью шкуру. Сама я вылезала, если только мне вдруг приспичило на горшок или если хотела послушать, о чём взрослые говорят в гостиной.

Я надела тапочки, подбежала к окну и распахнула гардины. Снаружи было совсем светло. Серебристая ива раскачивала свои висячие ветки, которые были ещё голыми, но всё‑таки выглядели немножко веселее, чем раньше. Под деревом чирикали маленькие воробушки, и пара синичек перелетала с ветки на ветку. «Ситсти‑клейт! Ситси‑клейт!» – перекликались синички весной, это тата объяснил мне уже давно.

С виду всё было обычным и спокойным – только таты нигде не было. Я вспомнила, что папа предупреждал меня об этом противном дядьке, который вместе с вооружёнными дядьками увёз маму. А что, если они ночью вошли тихонько в дом, выпытали у хаты, где спрятаны медали, и увезли его вместе с наградами в Сибирь? Я ни за что не выдала бы этим чёрным дядькам, где находится этот белый мешочек, – я дала тате честное слово, но он сам иногда такой рассеянный, что мог невзначай проговориться…

Дверка одёжного шкафа была чуть приоткрыта, и я смогла без большого труда открыть шкаф. Забралась туда между висящими пиджаками, штанами и платьями – и… так и было, как я боялась! Мешочка из холщёвой материи в шкафу не было! Там были два папиных галстука, которые соскользнули с вешалки для галстуков, и старый мамин ридикюль, в нем хранились какие‑то большие бумаги, которые называли хламом, и у них было сложное название: облигации государственного займа… Эти хламные бумаги мама и тата должны были покупать в каждую получку. Совсем выкинуть их или сжечь почему‑то не хотели, но их и не берегли, иногда тата давал мне всю пачку – играть в магазин. Иногда мама пересчитывала их и вздыхала: как много денег она и тата тратят на этот хлам. Коричневый ридикюль был на месте со всем содержимым, а белого продолговатого мешочка не было нигде. Не заметить этот мешочек с папиными наградами я не могла, потому что в нем, кроме медалей, были ещё серебряные лопаточки для торта, ножи для масла и пригоршня ложек, на ручках которых были выцарапаны слова и номера. Некоторые из этих ложек тата получил за победы в лыжных гонках, а большинство – за победы в соревнованиях по бегу. Почему эти красивые вещи нельзя было показывать чёрным дядькам, этого я не понимала, но если тата строго запретил, то спорить не было смысла. Может, награды вызвали бы у дядек зависть? Тата ведь завистливым не был – он разрешал мне играть с его медалями, когда мне только хотелось. И довольно много ложек подарил тёте Лийли, когда мешочники из‑за Чудского озера похитили из квартиры Лийли и Оття все ценные вещи.

Этих мешочников сама я не видела, однако мне очень хотелось поближе посмотреть, как они выглядят и с какими большими мешками они оттуда, из‑за Чудского озера, пришли. А вдруг они со своими мешками, полными серебряных ложек, утонули, когда плыли назад через Чудское озеро? Но с этими захватывающими историями и людьми было как всегда – все они случились до моего рождения…

Походы мешочников прекратились несколько лет назад, но, может, один маленький мешочник всё‑таки сохранился и как раз сегодня ночью ограбил наш шкаф для одежды.

Сердце начало ужасно болеть… Эта боль в последнее время то и дело на меня нападала: сначала в горле возникал какой‑то вызывавший боль комок, затем в груди что‑то начинало давить, и потом словно кто‑то колол маленькими иголочками мои руки, ноги и живот. Ноги будто хотели куда‑то убежать, а голова хотела куда‑нибудь залезть, чтобы спрятаться. Голове хотелось прислониться к маминой груди – да, но мамы не было, и тата куда‑то делся… Я залезла на мамину‑папину кровать и уткнулась головой в подушку.

Я не успела придумать ничего разумного, что следовало бы предпринять, если тата так и останется исчезнувшим, как услышала сначала радостное погавкивание Сирки в кухне и затем со двора долетело тихое тарахтение мотоцикла: пык‑пык‑пык. Побежать тате навстречу мы с Сиркой не могли – он, уходя, запер дверь, но на сердце в меня сразу сделалось так радостно, что захотелось петь. И когда он вошёл в дом, с жаром объявила:

– Я придумала для тебя песню! На мотив «Вяндра метсас»!

– Ох, спасите! – вздрогнул папа. – Ты сама обещала, что больше не будешь…

– Это не песня про энкаведэ, совсем другая. Вот послушай:

 

Если «Харлей» тарахтит – юхайди, юхайда,

Это Феликс на нем мчит, юхайди, айда!

 

Тата рассмеялся.

– Ну, это совсем другое дело! Так сама и придумала? А у меня для тебя тоже сюрприз!

Он снял со спины вещевой мешок, немного повозился с его завязкой и затем вытряхнул содержимое на пол. Оттуда выпала чёрная, как уголь, птица с блестящими перьями и кроваво‑красными бровями. Сирку тата от птицы отогнал: «Фу! Не трогай!»

– Ой, какая красивая! Она у нас останется жить?

По лицу таты было видно, что он в замешательстве.

– У нас… но жить не особенно… Старый лесник дал мне этого тетерева в качестве охотничьей добычи.

Я попыталась поставить тетерева на ноги, он был очень вялый и ужасно тяжёлый, а возле маленького клюва у него была капля крови.

– Значит, ты опять ходил на охоту один? – крикнула я обиженно. – Ты сам обещал взять меня с собой, когда поедешь на тетеревиный ток… Я больше с тобой не играю!

– Играй, пожалуйста! – попросил тата. – На тетеревиный ток надо идти спозаранку, ещё до утренней зари, а ты так сладко спала, что мне жаль было тебя будить. И не знаю, дал бы мне лесник этого тетерева, если бы и ты была в шалаше…

– Откуда ты знаешь? А вдруг он дал бы нам даже двух тетеревов? Смотри, не делай так в другой раз!

– Баш приказ для меня закон, принцесса! – сказал тата и отвесил глубокий поклон. – Кроме того, во дворе на скамейке вас ждут две здоровенные щуки. Настоящая королевская еда! Я, шутки ради, взял с собой спиннинг – ну и попалась рыба на крючок! Теперь голодать нам с тобой не придётся!

– А знаешь, кто‑то украл мешочек с твоими медалями, – сообщила я тате грустную новость. – В шкафу его больше нет…

– Ах, так? Стало быть, больше нет? Ой‑ой, может, это крысы утащили, или сорока унесла на верхушку ели? – спросил папа, но, похоже, он был не очень‑то испуган. Когда он услышал, что бабашка выбросила в реку его награды, он вёл себя совсем по‑другому: он сначала побледнел, потом покраснел и долго не мог выговорить ни слова, а теперь спокойно говорил о крысах и вороне… Может, он просто стал привыкать к потере медалей?

 

Настоящий Тарзан

 

– Ну раз ты теперь хороший ребёнок, пойдём вечером в кино, – объявил тата. – Невероятно увлекательный фильм – «Тарзан»! Да ты знаешь – это тот обезьяний Тарзан, про которого я тебе рассказывал! Думаю, покажут тот же самый довоенный американский фильм, в котором Джонни Вейсмюллер играет главную роль. В своё время я однажды ходил его смотреть!

– Тот самый Тарзан, мать которого обезьяна, а невеста Яане? Из книги, которую ты читал, когда был маленьким? Мы пойдем смотреть эту книгу? – допытывалась я.

– Ах, конечно, ты ведь в кино никогда не была! – вспомнил тата.

– Кино это так: на стену вешают большую белую простыню. И на ней аппаратом показывают картинки, на которых все двигаются. Это невероятно увлекательно, но мне трудно тебе объяснить, это тебе надо просто увидеть.

– А это не страшно?

Тата рассмеялся.

– Когда сидишь рядом с самым сильным человеком в мире, ничто не страшно!

По случаю киносеанса весь народ деревни собрался в доме школы. В дверях зала стоял высокий человек с круглым загорелым лицом и продавал билеты. В этом зале я бывала множество раз – и тогда очень везло, в зал можно было войти без билета! Этот кино‑дядя продал тате только один билет, сказав: «Девчоночка всё равно будет сидеть у тебя на коленях», и погладил меня по голове своей большой рукой. Подумать только – кино‑дядя погладил по голове только меня – никого из девочек постарше и мальчиков, даже никого из учителей, не говоря о директорше Людмиле! Но я и выглядела, конечно, красиво, на сей раз я не стала надевать бусы, но нацепила на грудь все мамины серебряные брошки, начиная с самой большой, на которой посередине был красивый старинный корабль, и кончая самой маленькой, величиной с пуговицу. И накрасила себе широкие брови специальной маминой краской, но их тата стёр ваткой с вазелином. Только чуть‑чуть этой коричневой краски осталось в уголках бровей. И труд мой даром не пропал: очень красивый, умный и важный дядя с круглым лицом, выбрал из всех пришедших в кино только меня, чтобы погладить по голове!

Когда все люди уселись в зале на длинных скамьях и на стоявших вдоль стен стульях, принесённых из учительской, погасили все лампы, и кино‑дядя пошёл в ту классную комнату, что была позади зала. Мы сидели и терпеливо смотрели на большое белое полотно. В задней стене зала была дверь, а в ней было прорезано четырехугольное отверстие, из которого выглядывал какой‑то особенный аппарат. Вдруг раздалось громкое жужжание, треск и шум, и на простыне стали мелькать номера, звёздочки и какие‑то странные знаки. И хотя я сидела у таты на коленях, всё‑таки было немножко боязно.

Но тут на простыне начали происходить чудеса: там росли пальмы и суетились мужчины в странных шапках… Подумать только: тут, в школьном зале, прыгали обезьяны, подкрадывались львы и бегали целыми стадами какие‑то странные животные, немножко похожие на коз, а у директорши, тёти Людмилы, не было на сей счёт никаких замечаний! Сам Тарзан вовсе не был таким красивым, каким я представляла его по рассказам таты, но до чего же он был ловкий! И этот его мощный клич – мне сразу захотелось попробовать самой издать его прямо тут, в зале! Яане была и впрямь восхитительно красива – почти как моя мама! Когда я сказала об этом тате, он шепнул в ответ:

– Мама ещё красивее! Сама увидишь, когда она вернётся!

Да, но такой ловкой, как Яане, мама не была – у меня душа замирала, когда Тарзан на канатах из растений перелетал со своей невестой с одного высокого дерева на верхушку другого… Ух, на сей раз повезло, оба остались живы!

Иногда в зале опять зажигали свет, и тогда кино‑дядя кричал:

– Чуточку терпения – меняю бобину!

Это был удивительный человек: львы, тигры, обезьяны и слоны появлялись на белой простыне по его приказу и терпеливо ждали где‑то в темноте, когда он кричал: «Меняю бобину!». С таким человеком я хотела бы подружиться! Его можно было бы поселить и у нас дома!

Когда кино кончилось, тата пожал кино‑дяде руку и сказал:

– Может, в следующем месяце опять прокрутим сеанс?

– Посмотрим, если удастся получить в кинопрокате что‑нибудь такое, что не запрещено детям моложе шестнадцати, – сказал кино‑дядя и опять погладил меня по голове. Я почувствовала, как щёки у меня покраснели: а вдруг я ему так нравлюсь, что он возьмёт меня в жёны? Теперь, пока мама не вернулась, я не могла оставить тату одного, но потом можно было бы посмотреть и обсудить это дело.

Мы пошли домой и вдруг услышали из‑за школы крик Тарзана. Точно такой же, как в кино: немного призывный и одновременно немного пугающий, будто исходящий из прополаскиваемого горла!

– Тата, Тарзан здесь! – Я не знала радоваться мне или бояться.

– Здесь, да, наверное, на той большой липе, что за школой! – усмехнулся тата. И в тот же миг крик прозвучал с другого берега реки – от мельницы.

– Уже успел на мельницу! – изумилась я. – Как он так быстро перескакивает по клёнам и липам – ведь у наших деревьев нет таких канатов, какие показывали в кино?

Тата засмеялся.

– То не канаты, а такие растения – лианы. Но, я думаю, что там, у мельницы совсем другой Тарзан. И не стоит удивляться, если услышим и третьего, и четвёртого. Мальчишки, что с них возьмёшь!

– А кто из них настоящий Тарзан?

Тата посмотрел на меня хитровато, усмехнулся и сказал:

– Знаешь, никто из них не настоящий Тарзан. Это я говорю тебе совершенно уверенно, потому что… потому что настоящий Тарзан… здесь!

Он несколько раз гордо стукнул кулаком себе в грудь и поднёс руки ко рту. Да, этот крик, который издал тата и от которого закладывало уши, не оставлял сомнений, что именно он и есть настоящий Тарзан.

Клич таты был хотя и мощным, но чуть короче тех, которые раздавались издалека.

– А теперь, Яане, рванём домой! – сказал он, поднял меня к себе на плечи и пустился бежать, как Пааво Нурми. – Исчезнем, прежде чем начнётся шум и гам!

Про Тарзана мы с татой говорили долго – ещё и тогда, когда оба уже лежали в своих постелях. Мне было жаль, что когда тата оказался дома, у него почему‑то пропало то лихое и уверенное выражение лица, которое появилось, когда он подражал голосу Тарзана.

– А тебе грустно, что не можешь больше быть Тарзаном?

– М‑хм‑м! – хмыкнул тата и покачал головой. – На самом деле мне давно надоело быть Тарзаном! Нельзя всю жизнь играть в Тарзана или индейцев… Хотя сейчас было бы совсем просто снять с меня скальп! – Он засмеялся, но его смех был совсем невесёлым.

– А почему ты такой грустный? Потому что мама ещё не вернулась?

– Наверное, – ответил тата и не захотел продолжать.

– Она вернётся, куда она денется! – утешала я тату. – Я так долго была совсем хорошим ребёнком, и ты умеешь кричать голосом Тарзана – почему она не должна к нам вернуться!

– М‑м‑м… – промычал тата.

– А мама слыхала, как ты кричишь голосом Тарзана?

– Хм… Едва ли… Когда я с ней познакомился, меня игры в Тарзана уже не интересовали. А знаешь, когда мы смотрели этот старый фильм, мне вспомнились старые дела… Когда мы с мамой были молодыми, нам казалось, что всё в этой жизни зависит только от нас самих…

Этот разговор мне не нравился. Такой серьёзный и грустный тон тате не подходил.

– Послушай, сделай ещё разочек клич Тарзана, – стала клянчить я. – Покричи, хотя бы шёпотом!

– И речи быть не может! – ответил тата уверенно. – Кричать по‑тарзаньи на ночь глядя категорически запрещается!

– Совсем тихонько!

– На ночь глядя, можно только посмеяться беззвучным смехом старого индейца, находящегося на охоте, которым он смеётся лунной ночью возле львиного логова, заметив следы белого человека: хи‑хи‑хи.

У меня это получилось почти так же хорошо: хи‑хи‑хи!

 

Но ги и Ко та рвутся пойти с татой

 

Раньше, когда мы жили в школе и мама там работала, меня часто брали с собой на уроки, где рисовали, пели, играли в «кошки‑мышки» или в «последнюю пару». Особенно замечательными были перемены, когда все дети парами прогуливались в зале по кругу. Тогда девочки постарше часто брали меня ходить с собой, а иногда кружили или даже делали «самолёт». Игры в самолёт я немного боялась, потому что меня брали за одну руку и одну ногу и кружили вокруг себя так, что ветер свистел и рисунок паркета только мелькал перед глазами. Когда я опять становилась на пол, голова ещё долго кружилась, а ноги вели туда, куда сами хотели. Иногда, когда тате делалось скучно в канцелярии, он выходил к детям на большой перемене и открывал крышку фисгармонии.

– Для разнообразия будем водить какой‑нибудь хоровод, – кричал он на весь зал и начинал играть, сам при этом подпевая:

 

Эти сваты с острова, сувал‑лера‑лера…

 

Девочки сразу брались за руки и тащили мальчиков с собой. Некоторых мальчиков выталкивали в центр круга и вешали им на шею или поясок от платья, или ленту для кос. И когда пели «Я тебя свяжу сосватаю», те, кто были внутри круга, накидывали пояски‑ленты на тех, кто шёл в хороводе, а когда пели фразу «И возьму тебя себе!», затаскивали кого‑нибудь в круг и начинали с ними танцевать большими шагами:

 

Теперь я веселюсь, сувал‑лера‑лера,

И на тебе женюсь, сувал‑лера‑лера!

 

Иногда накидывали поясок и на мою шею и затаскивали в круг танцевать. Тогда надо было быть осторожной, потому что какой‑нибудь мальчик постарше вёл свою партнершу в танце по скользкому полу зала так быстро, что мог тебя толкнуть и свалить на пол, если нечаянно попадёшься им под ноги.

Некоторые игры были безопаснее, например, «Один к одному», «Кто в саду?» или «Один хозяин взял себе жену», но зато «Мы рожь пойдём косить» становилась в конце совсем дикой: сначала спокойно маршировали парами по кругу, затем шли, скрестив руки на груди, и пели: «Я ищу, и ты ищешь, и каждый ищет своего», но при словах «Я нашёл, и ты нашла» начиналась жуткая сутолока, и каждый хватал кого‑нибудь, потому что никто не хотел остаться без пары, чтобы о нём не пели: «Кто нерадив, останется один!»

Иногда тата играл настоящую танцевальную музыку, и тогда девочки танцевали вальс или фокстрот друг с другом. Но без пения фисгармония звучала слабовато: это был старый инструмент, и некоторые клавиши вообще не издавали звуков.

С тех пор, как нас из школы переселили в «нижний дом», тата больше не брал меня с собой в школу. Потому что это не нравилось директору – тёте Людмиле. Да и у таты было теперь в школе и дома работы больше: поскольку мама была теперь только дома, тата в придачу к урокам взял на себя ещё и бухгалтерию. «Бух» на неэстонском языке означает книга, но бухгалтерия, по‑моему, никакого отношения к книгам не имела: тата всё время только сидел, уставившись в какие‑то бумаги, и время от времени для разнообразия щёлкал костяшками на счётах. Танцевать под это щёлканье было невозможно, и, к сожалению, счёты не годились, чтобы на них катиться, это я сразу выяснила. Хотя длинные ряды костяшек, похожих на круглые пуговицы в коричневой раме, были очень забавными и вертящимися, но на полу они сразу перестали вертеться, когда я с разгону прыгнула на них, решив проехаться по комнате. Я тут же – трах! – шлёпнулась и села, сильно ударившись попкой. Было больно, будто села на ежа! В придачу меня ещё и отругали, потому что две пуговицы со счётов оказалась слабее моей попки и разломались пополам.

Теперь тата больше не играл на фисгармонии во время больших перемен, потому что теперь он спешил домой, посмотреть, как там я – мало ли что может случиться с ребёнком за долгий день. Но разве могло что‑нибудь случиться? Однако было здорово, когда тата прибегал домой, и мы вдвоём ели хлеб с молоком и могли немножко поговорить. Скучно мне не было – ведь у меня были цветные карандаши и тетрадь для рисования, книжки с картинками, Кати и Сирка и в придачу ко всему Ноги и Кота, но никто из них говорить не мог, и порой делалось грустно, оттого что я одна должна была говорить за всех.

С карандашами я, кроме рисования, играла в разные игры. Например, в такую, что розовый, жёлтый и голубой – хорошие дети, а коричневый, чёрный и тёмно‑синий – плохие. И тогда хорошие и плохие начинали спорить, а иногда бегали наперегонки или играли в школу… Светлые карандаши говорили звонкими голосами, а у тёмных были низкие и злые голоса.

С Ноги и Кота в холодное время играть было труднее, потому что для этого надо было снять тапочки, потом носки и чулки – и при этом резинки для чулок устраивали разные неприятности. Ноги и Кота я обнаружила уже давно, когда мы жили в школе и я не умела бояться темноты. Однажды, когда мама с папой вымыли меня в кухне в ванночке и перенесли в комнату, в мою постель, а сами ушли на нижний этаж в сауну и были там жутко долго. Мне они сунули в руки погремушку – такую дурацкую штуковину, которая, наверное, могла веселить взрослых, но для меня это было ничто. Будь здоров! Ну какой смысл трясти болтающееся на этакой ручке яйцо, у которого одна половина красная, а другая синяя – неужели только для того, чтобы слушать какое‑то тарахтение внутри этого яйца: крып‑крып‑крып? В первые раза два, это могло, пожалуй, вызвать интерес, но он сразу пропал, когда мне удалось разломать яйцо пополам, и оттуда выпала маленькая кучка сморщенных сухих горошин. Большинство из них подобрали с пола, и половинки погремушки аккуратно склеили, но я брала её в руки только для того, чтобы доставить взрослым удовольствие.

Итак, я немножко потарахтела этой игрушкой‑погремушкой, а сама всё время думала: что бы этакое можно было бы с нею ещё предпринять? Ведь теперь разламывать её не имело никакого смысла, потому что уже было известно, что внутри у неё нет ничего таинственного. Так, размышляя в кроватке, я заметила, что мои розовые пальцы на ногах словно хотят что‑то сказать.

– Хочешь тоже поиграть с погремушкой? – спросила я у одной ноги.

– Упаси меня от этого! – воскликнула она. – Спроси у Коты, может, ей хочется.

Но другая нога возразила:

– Пусть Ноги гремит, если хочет, у меня и без того есть чем заняться!

Так я и узнала имена моих ног – Ноги и Кота.

Ноги и Кота – обе хотели попробовать, удастся ли им дотянуться до моего рта и сунуть в него большой палец. И дотянулись‑таки! Затем я попробовала, какая их них сможет закинуться за шею. Обе смогли – как Ноги, так и Кота! Вот с ними мне уже не было скучно.

С ногами мне повезло: на икре Ноги была большая коричневая родинка, и я сразу поняла, что это лучшая из ног. Странное дело: обе ноги были более‑менее одинаковой величины и по скорости более‑менее равны, но Ноги следовало называть правой, а Кота левой ногой. С руками было сложнее – ни на одной из них не было никакой родинки, так что в зимнее время, когда я не могла рассматривать свои ноги, пришлось сначала долго возиться, пока я не выяснила, которая из рук правая, а которая – левая.

Ноги и Кота были ловкими, с ними можно было петь и даже играть в некоторые сказки – например, в «Красную Шапочку». Только говорить за них приходилось всё‑таки мне самой.

Однажды, когда в школе была большая перемена и тата как раз, прибежав домой, достал из кладовки остатки щуки, которую мы ели вчера в обед, и Ноги, и Кота начали клянчить:

– Мы тоже хотим в школу. Тата, возьми нас с собой!

– Что ты сказала? – удивился тата. – Сделаю тебе ещё один бутерброд, но ешь осторожно, у щуки много маленьких косточек!

– Мне вообще есть не хочется. Но Ноги и Кота хотят пойти с тобой!

Тата поднял голову.

– Ноги и Кота? Давненько о них не было слышно. Скажи им, что скоро будет майский праздник, тогда они смогут потанцевать на паркете!

– Ноги и Кота грозились вообще уйти от нас, если ты сразу не возьмёшь их с собой в школу!

Тата усмехнулся:

– Тогда будет жуткое дело! Ведь без Ноги и Коты Эмиль Затопек не сможет бежать наперегонки с Пааво Нурми…

Некоторое время тата задумчиво жевал свой кусок рыбы и затем сказал:

– Ладно! У меня следующий урок в пятом классе рисование, так что Ноги и Кота могут пойти со мной, если пообещают, что будут сидеть в классе тихо, как мышки. И пусть возьмут с собой тапочки!

Ноги и Кота согласились с условиями таты, и я поспешила принести верхнюю одежду.

 

В школу!

 

Взрослые говорят «это близко» иногда и про такие места, куда идти долго, и на полпути уже чувствуешь, что приближается старость, и если тебя сейчас же не возьмут на руки или не посадят на плечи, тебе угрожает смерть. Такими обманчивыми «близко» местами были автобусные остановки на Лихуласком и Пярнуском шоссе, магазин в Лайтсе и находящаяся возле хутора Вауну ландышевая поляна, куда мы с мамой ходили собирать цветы. Но то, что школа находилась близко от нас, было истинной правдой.

Стоит выйти из двери дома, как сразу видишь школу, выглядывающую между деревьями, – у неё была розовато‑белая юбка и коричневая блуза, а на голове серебристая жестяная шапка, и от этого дом выглядел деловым и вдумчивым.

Когда, выйдя из нашего дома, доходишь до его угла, на тебя смотрят серебристые ивы – большие деревья с корявыми стволами и с похожими на килек серебристыми листочками. Затем надо пройти несколько шагов по просёлочной дороге, с одной стороны которой растут сиреневые кусты и находится миленький лягушачий прудик, а с другой – речная плотина. У реки растут высокие стройные ясени и плакучие берёзы с бело‑чёрными стволами.

Дорога была хорошей потому, что по дороге в школу дети могли весело шлёпать по лужам так, что только брызги летели, конечно, если на ногах были резиновые сапоги или валенки с галошами. Взрослым, у которых резиновых сапог не было, приходилось перескакивать через грязные лужи. Едва успеешь прошлёпать через две‑три лужи, как уже подходишь к ограде. На перекрёстке дорог, идущих вдоль ограды и к школе, были такие хорошие большие лужи, в которых можно пускать и топить кораблики из ореховой скорлупы. Затем, через десяток шагов, оказываешься перед дверью школы между большущими липами. Открывать эту дверь было весьма трудно, потому что дверной ручкой у неё служила кривая железяка. Со времен баронской усадьбы! В деревне про школу иногда говорили «усадьба», потому что до большой войны тут жили помещики фон Бремены. Слово «помещик» казалось мне старым‑престарым и относилось больше к сказкам, чем к нашей школе. Возле винтовой лестницы на чердак большим мальчикам нравилось пугать девочек тем, что вот‑вот появится приведение старого фон Бремена и сунет их в мешок. Мама сказала, что это глупость, потому что с Бременами не связано никакой страшной истории, из‑за которой кто‑то из семейства Бременов стал бы появляться в виде приведения. Бремены переселились из Эстонии ещё до войны, сразу после того, как Гитлер позвал немцев на родину. Немцы тогда сделали с русскими такой договор, что разделят всю Европу между собой, но потом и те, и другие стали жадничать и сцепились друг с другом, и причинили много зла всем народам. И Эстонии тоже: сюда вторглись русские, потом немцы – и обзывали друг друга оккупантами, а себя называли освободителями…

Но как бы там ни было, а время от времени обнаруживали кого‑нибудь из мальчишек на чердаке, ищущим шкатулку с сокровищами, или в подвале, пытающегося найти подземный ход… Кому была охота верить, что большую таинственную каменную камеру встроили в высокий холм просто‑напросто для того, чтобы хранить там бидоны с молоком и кадочки с маслом, – гораздо привлекательнее было думать, что если все‑таки хорошенько поискать, то по подземному ходу можно выйти от подвальный горки прямо в Лейтсе! И сама подвальная горка была приятным местом: весной там можно было играть в прятки и другие игры, а зимой съезжать с неё на лыжах и санках, и ветер свистел в ушах, а под горкой яблони, растопырив ветки, пытались сорвать с тебя шапку, если не пригнёшься вовремя. Ранней осенью и весной учителя часто приводили школьников во время уроков на подвальную горку. Сидя на травке, было хорошо читать, петь или рисовать. Тата иной раз проводил на подвальной горке репетиции оркестра мандолин – тогда вся деревня слушала дрожащее звучание этих особых струнных инструментов.

Но когда стаивал снег, горка выглядела очень неряшливой: грязный склон с прошлогодней травой не был привлекательным. Галоши и без того делались такими грязными, что приходилось долго вытирать ноги на специальном коврике перед дверью, да ещё для уверенности скрести подошвы о металлическую скребку. Металлическая скребка тоже была со времен усадьбы, как и красивый паркет с узором на втором этаже, похожим на рыбий хвост. Даже огромные белые куски парафина, с которых школьная уборщица тётя Анни длинным острым ножом соскабливала на паркет хлопья, остались после помещиков. Когда весь паркет был покрыт этими белыми хлопьями, тётя Анни натирала его большой тряпкой, а тем детям, у которых были на ногах шерстяные носки или тапочки с очень чистыми войлочными подошвами, разрешалось в зале скользить по паркету, сколько душе угодно, – когда скользили, парафин впитывался в паркет, и пол становился ещё более скользким.

Скользить было сплошным удовольствием, но лучше было бы унести домой пару кусков парафина – тогда можно было бы круглый год играть, что Ноги и Кота – сыновья белого медведя, с которыми случаются приключения на льдине. Когда я сказала об этом тате, он стал смеяться и сказал, что у белых медвежат свободно могут быть приключения и на белой простыне, если они хорошенько вымоются и не станут прикрывать лапами невымытые места, как прикрывают лапами свои чёрные носы большие белые медведи, когда выслеживают тюленей.

О том, как надо вести себя в школе, я знала уже давно. В тот вечер, когда было кино, тогда да, можно было просто так бродить по школе, но когда в классах шла учёба, тогда можно было приходить только в случае крайней необходимости! И сразу у двери следовало сказать: «Прошу прощения, что мешаю занятиям». И если стоящий перед классом учитель милостиво кивал тебе, это значило, что можешь очень быстро пройти через класс. Но если в класс входит кто‑то из учителей или сама директорша, тогда все ученики должны мгновенно прекратить свои занятия, встать и стоять возле своих парт, пока им не скажут: «Пожалуйста, садитесь!» Тогда начинается славный деревянный стук – некоторые парты так устроены, что сесть или встать можно лишь откинув часть крышки парты, и поскольку при этом есть возможность сделать это со стуком‑грохотом, то такой возможностью надо воспользоваться, чего бы то ни стоило! Но когда видишь кого‑то стоящим возле доски в углу спиной к классу, то понимаешь, что этот кто‑то провинился: разговаривал во время урока, списывал у соседа, сунул в чернильницу кончик косы сидящей впереди девочки или сделал ещё что‑то непозволительное. В классной комнате, разумеется, четыре угла, но настоящим наказанием считалось, если ставили в угол возле доски.

Когда мы с татой пришли на урок в пятый класс, все дети вежливо встали. Тата посадил меня на заднюю парту рядом с толстым черноволосым мальчиком, которого звали Велло. И папе пришлось дать ему, как и мне, для рисования тетрадный лист из собственных запасов, потому что этот Велло объявил, что в магазине в Лайтсе тетради для рисования кончились, а в город его старуха поехать не смогла, потому что председатель её не отпустил. Велло всё время шмыгал носом, и я сначала подумала, что он сдерживается, чтобы не заплакать, – ведь он несчастный ребёнок, у которого ни папы, ни мамы нет, есть только старуха, а старухи, как известно из сказок, существа зловредные, почти как ведьмы! Но стоило ему некоторое время не втягивать носом воздух, как у него под носом появились две сопливых дорожки. Очевидно, злая старуха наколдовала ему насморк… Тата спросил у детей, какие приметы весны они заметили по дороге в школу, и ученики, которые хотели ответить, аккуратно подняли одну руку. Я тоже пару раз поднимала руку, но тата не дал мне говорить. Сначала это испортило мне настроение, но тут я вспомнила, что обещала в школе помалкивать, вести себя тихо, как мышка, и примирилась с тем, что слушала, что говорили другие. Дети говорили о скворцах, и чёрных дроздах, и подснежниках, и прорастании картофелин.

Велло тоже понял руку и сказал:

– И весной говно надо разбрасывать по полю.

На это все другие засмеялись, а тата поправил:

– Об этой работе можно использовать более вежливое выражение: раскидывать навоз или вносить удобрения.

Похоже, этот Велло вообще был шутник: на радость всему классу он сообщил тате:

– Слышь, я не могу нарисовать голову человека, у меня нет копеек. Дай мне пятачок.

Другие прыснули со смеху, а я рассердилась: у таты и так мало денег, а этот толстомордый Велло ещё требует, чтобы за рисование человеческой головы ему платили!

Но тата только усмехнулся и велел Велло научиться говорить слова «пожалуйста» и «спасибо». Когда Велло произнёс волшебное слово «пожалуйста», он получил желанный пятак. Тата стал с интересом смотреть, что он с этой монетой сделает. Я тоже глядела искоса. А этот Велло оказался очень смекалистым: положил монету на бумагу, обвёл её карандашом и получился красивый кружок.

– Вот, пожалуйста, человеческая голова теперь на месте, как пять копеек! – И он протянул монету тате. – Теперь нужен бы ножик. Тогда можно сделать рот и глаза.

– Ты что, ножом нарисуешь рот и глаза? – весело спросил тата.

Лицо Велло не выражало даже намёка на шутку.

– Нет, карандаш гнилой, затупился!

Тата дал ему свой перочинный ножик, и Велло пошёл к мусорной корзине затачивать карандаш.

– Полное ге! – вдруг крикнул он. – Палец порезал! Этот нож, он же острый, как тот, которым режут трупы. Кровь пошла…

Тата осмотрел палец Велло.

– Да, кровь идёт. Пойдём в канцелярию, промоем риванолом и перевяжем!

– А у тебя трипперная лиловка есть? – спросил Велло.

Другие опять засмеялись.

– Чего ржёте? – рассердился Велло. – Никогда не слыхали, что ли? Трипперная лиловка лучше всего для очистки ран, старуха всегда ею мажет. Кинет две крошки в воду, и дело с концом!

– Название этого порошка «калиум пер марганатум», – объявил тата, усмехаясь. – Или просто марганец, марганцовка. Пойдём посмотрим, может, он есть в шкафчике Красного Креста!

Остальным детям было велено спокойно продолжать рисование, но они ничего не рисовали, девочки хихикали, а мальчишки бросились к учительскому столу, рассмотреть татин ножик. Это действительно была вещь, заслуживающая рассмотрения, – несколько лезвий, штопор и даже маленькие ножницы, которые выскакивают, если умеешь нажать в правильном месте.

– А ты не наябедничаешь? – спросил один мальчик, взглянув на меня. – Мы не сломаем, посмотрим только.

– Не наябедничаю, – сказала я важно, хотя раньше этого слова никогда не слыхала.

Но Велло прямо повезло, что он порезал палец; поскольку с забинтованным пальцем рисовать ему было трудно, тата помог ему сделать из человека с пятикопеечной головой очень важного человека с лопатой, который был в чёрных сапогах и зелёном ватнике. Перед ним на земле были большие коричневые лужи, а с неба ему улыбалось солнце, такое же круглое и большое, как голова человека с лопатой. На голове его была шапка с козырьком, так что было совсем непонятно, что эта голова пятикопеечная…

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-20; Просмотров: 152; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.574 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь