Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


СВАДЬБА, ПОХОРОНЫ И ОПЕРАЦИИ БЕЗ СВИДЕТЕЛЕЙ



 

 

Пусть я во мраке не вижу пути –

Чтобы к желанной победе прийти,

Нужно стремиться вперед!

Споря с судьбою, я песню пою,

Току прилива вверяю ладью –

К берегу он приведет.

 

Симадзаки Тосон[201]

 

Роман Ким познакомился с Борисом Пильняком, когда тот жил еще на Поварской, 26, в центре Москвы. Потом, с конца 1927 года, японовед долго был постоянным гостем дома Пильняка в его особняке на 2‑й улице Ямского Поля (ныне улица Правды), где Кима нередко встречали молодые писатели и иные посетители популярного автора. Однако такого плодотворного литературного сотрудничества, как получилось с «Корнями японского солнца», у Пильняка с Кимом больше не вышло, хотя Борис Андреевич еще не раз обращался к теме Японии и любил шокировать показной близостью к этой стране: гостей встречала японка в кимоно. Вместе с Кимом Пильняк еще успел написать одну статью – «Японская литература», опубликованную в июне 1928 года в журнале «Печать и революция». Нетрудно догадаться, что советские авторы рассматривали только литературу послереволюционных времен, а начиналась статья фразой, характерной для Кима: «Лет пять тому назад один из литературных японских журналов произвел среди японских писателей опрос…»[202] «Пять лет назад» от 1928 или 1927 года – это ровно то время, когда Роман Ким был еще во Владивостоке, учился, шпионил и занимался переводами. Снова – ни одного намека на то, что до университета Романа хоть что‑то связывало с Японией. Может, он специально играл такую роль: вот я – образцовый советский человек, и всякая заграница меня интересует только с точки зрения разоблачения проклятого капитализма? Наверное, именно так поступил бы японский разведчик, заброшенный в СССР с далеко идущими планами…

После статьи «Японская литература» в литературной работе Кима наступил большой перерыв: ему было некогда писать. Весной 1929 года известный журналист и литературовед Виктор Шкловский, основатель Общества изучения поэтического языка (ОПОЯЗ), еще писал своему коллеге Юрию Тынянову: «Просится в ОПОЯЗ один кореец, “опоязовец” Ким. Ты его мог знать по примечаниям, им сделанным к Пильняку. Под названием “Ноги к змее”…»[203]Но сам ОПОЯЗ разваливался на глазах, да и литературная составляющая «корейца Кима» для большинства читателей всё еще исчерпывалась авторством глосс к книге Пильняка.

Роман Николаевич много работал – в ОГПУ, Московском институте востоковедения и в Военной академии. К тому же семейные дела начали развиваться самым неожиданным образом. Жена – Зоя, за здоровье которой он очень опасался из‑за наследственной склонности к туберкулезу, продолжала бороться с болезнью. В Крыму, куда она поехала в очередной раз в санаторий, Зоя познакомилась с таким же туберкулезником из Москвы – Сигизмундом Гилевичем (Гиллевичем)[204]. Курортный роман перерос в серьезные отношения. Вернувшись домой, Зоя не стала ничего скрывать и попросила у мужа развод. Ким согласился. Сын Аттик остался с мамой, но Роман Николаевич не прерывал с ним отношений и, как мог, помогал.

Сразу после развода Ким съехал из комнаты на улице Энгельса, 57, которую он получил от Московского института востоковедения. Куда переселился – не вполне понятно (скорее всего, на Тургеневскую площадь, дом 4, квартира 3 – напротив Тургеневской библиотеки), как и не до конца ясно – когда точно. Развод произошел то ли в 1927‑м, то ли в 1928 году.

Примерно в это же время в Москву приехала начинающая японистка из Читы Мариам (Марианна) Самойловна Цын – яркая, эффектная, умная, с тонким чувством юмора, прекрасно образованная девушка из богатой еврейской семьи. Строго говоря, в Чите Мариам или, как называли ее японцы, Мэри (или даже Мицуко) Цын только родилась и провела свое детство. Летом 1923 года, как раз когда Роман покинул Дальний Восток, Мэри отправилась из Сибири в Петроград, где стала студенткой второго набора Института живых восточных языков и некоторое время жила в квартире видного индолога академика С. Ф. Ольденбурга[205]. Наставником Мариам Цын стал выдающийся ученый и преподаватель, восходящая звезда советского японоведения и будущий академик Николай Иосифович Конрад, которого она тогда охарактеризовала как «очень красивого молодого брюнета». В 1925 году Мэри вместе со своим коллегой А. А. Холодовичем стала «домашней ученицей» Конрада. Такая практика, когда подающий особые надежды студент, помимо обычных лекций в институте, посещает факультативные занятия с сэнсэем, широко распространена в Японии. А то, что Мэри приходила к Конраду вместе с Холодовичем, избавляло ее от ненужных расспросов и сплетен. Мариам Самойловна ни разу в жизни, а она прожила почти сто лет (по одним данным, она родилась в 1903‑м, по другим – в 1904‑м или даже в 1905 году, а умерла в 2002‑м), ни словом не обмолвилась об отношениях, которые связывали ее с Николаем Конрадом вне институтских стен, но глубокая симпатия к учителю читается в каждом слове ее воспоминаний. Академик Ольденбург при поступлении в институт рекомендовал ей выбрать китайский язык. Но Мэри не последовала его совету: «…как только появился Николай Иосифович, выбор был сделан моментально, я сказала, что пойду только на японское отделение – здесь сказалось обаяние Н. И. Конрада. Кроме того, он мне был ближе по возрасту…» Николай Иосифович Конрад никогда не публиковал своих воспоминаний о любимой ученице, но некоторые детали из их опубликованной переписки заставляют думать, что и он относился к красавице‑студентке с сердечной симпатией.

В 1927 году Мариам Цын окончила институт и переехала в Москву, работать переводчиком во Всесоюзной научной ассоциации востоковедения при ЦИК СССР, где стала коллегой известного сердцееда – Романа Кима. Отношения между ними, судя по всему, развивались очень быстро, о чем стало известно и в Ленинграде. Знавшая Мариам Самойловну Нелли Федоровна Лещенко передала автору этой книги ее слова: «Когда Николай Иосифович узнал о нашем браке с Кимом, он сказал “дракон сожрал красавицу”».

Но «корейский дракон» и вправду был влюблен, а в его жизни начинался новый важный этап. Развод с Зоей совпал по времени с получением отличия по службе. По ходатайству ОГПУ Роман Ким был снят в 1927 году с УББО – учета бывших белых офицеров и получил «чистую анкету»[206]. Фактически за заслуги перед ОГПУ его вычеркнули из «расстрельных списков», которые должны были обязательно понадобиться в определенный момент (и понадобились – в 1937 году). Конечно, на Лубянке не забыли о его прошлом, но в МИВ на Романа Николаевича завели новую учетную карточку в отделе кадров, и отныне его прошлое ни у кого из коллег‑востоковедов не должно было вызывать сомнений. Насколько это было важно в то время, когда за непролетарское или некрестьянское происхождение можно было запросто оказаться на улице без куска хлеба, свидетельствует анекдот тех времен: «Муж разговаривает с женой в роддоме: – Родить ребенка, Маша, нынче – пара пустяков. Не было бы только осложнений с анкетой!»[207] У Кима всё складывалось, как в истории Японии, где существуют легендарный и исторический периоды: в 1927 году он как будто заново родился, и всё, что было раньше, в расчет более не должно было браться – до поры до времени. Но… В тот самый момент, когда Роман Николаевич мог начать свою жизнь, как тогда казалось, с чистого листа, он ее начал с… сомнительной женитьбы. Родители Мэри – зажиточные читинские торговцы. Отец – Самуил Матвеевич, владел в Чите пимокатной, шубной и слесарной мастерскими. В 1921 году, с началом нэпа, прикупил еще и кожевенный заводик. В годы Гражданской войны был гласным городской думы, членом местного биржевого комитета[208]. Связав свою жизнь с дочерью «сибирского буржуя», Ким сильно рисковал. Тем более что вся семья Цын вскоре переехала в Москву и поселилась на Тургеневской. Дальше – больше. Уже в 1928 году отец Мэри оказался замешан в сделках с контрабандой, арестован ОГПУ и постановлением Тройки ПП ОГПУ ДВК осужден на пять лет![209] Недопустимое родство для секретного сотрудника ОГПУ, но Роман был влюблен в Мэри и сознательно шел на такой риск. В 1928 году они расписались. За такие вещи офицеров спецслужб во всех странах и во все времена увольняли со службы: отношения с родственниками преступников трактуются как «моральное разложение» и «связи с преступным элементом». Ким этого не испугался, и никаких репрессивных мер ОГПУ к нему не применило. Кстати, несмотря на успехи, которых Роман Николаевич добился сначала по службе – как контрразведчик, а потом на литературном поприще, в партию он не вступил. Почему? Остается только гадать.

В 1929‑м умер отец Романа – загадочный Ким Бён Хак, Николай Николаевич Ким. Человек, так много знавший и никому ничего не рассказывавший, он последние годы жил у сына в Москве, иногда выезжая во Владивосток и, однажды, на лечение в Японию. В очередной поездке в Приморье Николай Николаевич простудился, заболел и умер в городе, который так много значил для его семьи. С его смертью от нас, возможно, навсегда закрылись многочисленные тайны кланов андонгских Кимов и королевской семьи Мин, интриги двора вана Коджона и секретные связи корейских патриотов и японских националистов. Ушла целая эпоха, и это был еще один сигнал для Романа – началась новая жизнь.

На службе, вне литературных и семейных дел, эта жизнь начиналась необычно. То самое ниндзюцу, о котором интригующе, но лапидарно написал Роман Николаевич в глоссах, стало его судьбой, заполнило дни и ночи, стало бытом. Именно с 1927 года – последнего года жизни отца, окончательного разрыва с Зоей и знакомства с Мэри, ниндзя с Лубянки был вовлечен в смертельную игру, где у него почти не оставалось шансов выжить, но где сам уровень игры и его личного мастерства – мастерства настоящего современного синоби – позволил в будущем вырвать этот невероятный шанс у самой смерти. Много позже Мариам Цын скажет о жизни с Кимом: «Нет счастливых воспоминаний о нашем браке, которыми я бы могла поделиться. К тому же тогдашняя работа Романа Николаевича была секретной, и я ничего о ней не знаю. Ведь Роман Николаевич возвращался с работы после 7, а после 9 опять уходил до утра, и так каждый день»[210]. Говоря с посторонними людьми, Мицуко‑сан частенько кривила душой – время было такое, такая была служба. Она многое знала о работе мужа, но, например, часто рассказывала, что его ненависть к японцам обусловлена тем, что в 1923 году он стал свидетелем корейских погромов в Токио после Великого землетрясения Канто 1 сентября. Как мы теперь знаем, Ким в это время был уже в Москве и работал с Отакэ, но Мариам Самойловна не раз озвучивала эту версию знакомым. А вот то, что касается почти круглосуточной работы, очень похоже на правду. Во всяком случае, даже обрывочные сведения о том, чем занимался Роман Николаевич в 1927 и 1928 годах, снова заставляют вспомнить о его неутомимости и невероятной работоспособности.

Летом 1927 года Роман Ким отправился в Крым. Руководство ОГПУ откомандировало его на помощь ЭПРОН – Экспедиции подводных работ особого назначения, созданной в ОГПУ в 1923 году. Неизвестно, стал ли Роман Ким водолазом, но при его склонности к игре это вполне можно предположить. ЭПРОН был основан по личному указанию Ягоды и при поддержке Дзержинского ради одной довольно сумасбродной, но по тем романтическим временам в меру фантастической идеи: подъема со дна Балаклавской бухты британского золота. Английский парусно‑винтовой фрегат «Принц» затонул там 14 ноября 1854 года во время Крымской кампании. После катастрофы прошел слух, что корабль перевозил жалованье британского экспедиционного корпуса за несколько месяцев – в общей сложности около двухсот тысяч фунтов стерлингов золотой монетой – фантастическая сумма по тем временам. Клад искали долго и безуспешно, Балаклава стала эпицентром настоящей золотой лихорадки, но после революции романтика первых советских лет и жесткий прагматизм вступили в плодотворный союз[211]. Бывший флотский инженер В. С. Языков сумел убедить в возможности найти и поднять золото не кого‑нибудь, а ОГПУ, и в результате возглавил созданный под эту идею ЭПРОН. «Принца», которого, по традиции сгущать краски, давно именовали «Черным принцем», не нашли, но водолазную практику чекисты получили хорошую. Со дна Черного моря один за другим начали поднимать и возвращать в строй затопленные в Гражданскую военные корабли, замены которым на флоте пока не было. Но мечта о золоте «Черного принца» не умирала, и однажды руководство ОГПУ согласилось допустить к подводным работам в Балаклавской бухте иностранцев – японскую компанию «Синкай когёсё кабусики гайся»[212]. Фирма имела обширные интересы не только в Крыму. Японцы собирались «почистить» все моря СССР, но ОГПУ ответило отказом. Однако предложение по подъему золота «Принца» выглядело тем более заманчивым, что незадолго до этого «Синкай когёсё» подняла со дна Средиземного моря огромный груз золота с затонувшего английского парохода. Затраты на сложнейшую операцию окупились сторицей, а японцы мгновенно стали авторитетами в консервативном мире подводников, тем более что они использовали в работах технику, которой не было больше ни у кого. Чекисты решили, что лучше поделиться золотом с потенциальным противником, забрать его большую часть и, возможно, получить доступ к перспективным подводным разработкам.

В марте 1927 года в Москве начались переговоры с представителями водолазной компании, а уже в начале апреля японцы приступили к обследованию Балаклавской бухты. Несмотря на очевидные и многочисленные трудности в поиске золота, обе стороны были преисполнены оптимизма. 2 июля был подписан договор, а 15 июля уже начались работы. Японцы отказались допустить чекистов к своему оборудованию, и по договору они имели на это право. С японской стороны работы возглавил некий господин Като, прибывший в Крым с русской красавицей по имени Мария Вегенер. Еще одна красотка – Ольга Потехина присматривала там за всеми, включая Кима[213]. Вместе с экспедицией работали только два советских представителя: доктор Павловский и военный моряк Борис Хорошхин. Никто из них не говорил по‑японски. Вероятно, общение шло с помощью какого‑то из европейских языков, но без Романа Кима японцы обойтись всё же не смогли. Его роль в операции «Черный принц» до сих пор неясна, но агент, работавший на самом высоком уровне – уровне Отакэ Хирокити и межгосударственных отношений, не мог прокатиться из Москвы в Севастополь просто так.

Пятого сентября японцы подняли со дна одну золотую монету, а к 28 октября обе стороны пришли к выводу, что поиски золота «Принца» оказались тщетными. 20 ноября японские водолазы отбыли на родину. Обе стороны остались недовольны результатами сотрудничества, хотя обе выполнили все пункты договора до последней буквы. Но если японцы не получили в результате ничего, кроме дополнительного опыта подводных работ, то ЭПРОН, ОГПУ и советский военный флот обогатились не только международным опытом, но и, несмотря на противодействие японцев, новыми методиками розыска и подъема затонувших объектов, технологиями и скопированной специальной японской техникой. По большому счету это был пример промышленного шпионажа, блестяще организованного на государственном уровне. Одним из самых незаметных, но, позволим себе предположить, важных игроков в этой операции стал Роман Ким, проведший на теплом Черном море несколько недель в летний сезон. Как и многие другие эпизоды его биографии, этот пока закрыт от исследователей, но со временем мы наверняка станем читателями одной из самых романтических историй из жизни синоби с Лубянки.

В том же 1927 году произошла еще одна загадочная история, в связи с которой имя Романа Николаевича Кима до сих пор ни разу не упоминалось. Речь идет о «чудесном обретении» почти одновременно резидентурами ИНО ОГПУ в корейском Сеуле и китайском Харбине так называемого «меморандума» Танака. Считается, что документ, оригинала которого никто никогда не видел, был представлен императору Сева 25 июля 1927 года в качестве итога совещания премьер‑министра Японии Танака Гиити с дипломатами и военными – специалистами по Восточной Азии[214]. Ко времени, когда «меморандум», который по сей день считают главным доказательством японской экспансионистской политики, представили публике, его мнимый автор уже умер и не мог ответить на обвинения в свой адрес. Подлинность текста, у которого не было оригинала, всегда вызывала серьезнейшие сомнения, а подпись Танака оказалась фальшивой. История же обнаружения «меморандума» настолько фантастична, что ее даже неудобно пересказывать. Якобы «некий китайский книготорговец из Гонконга, приглашенный неким японцем (идентифицировать его оказалось невозможно) в императорский дворец (!) для реставрации неких китайских рукописей в придворной библиотеке (!), случайно (!) обнаружил там копию меморандума (!), переписал его (!) и передал китайским патриотам (этим объяснялось отсутствие хотя бы фотокопии оригинала)»[215].

Путь, которым документ одновременно и задорого был приобретен советскими разведчиками у рядовых сотрудников полиции (!), охранявших консульства СССР в Сеуле и Харбине, тоже, мягко говоря, не внушает доверия к подлинности происхождения «меморандума». Многочисленные любители версий в духе бессмертного фильма «Подвиг разведчика», пытаясь убедить серьезных исследователей и наделенных доступом к информации чиновников, от А. Я. Вышинского до современных историков, критически оценивающих всё связанное с «меморандумом», уже почти столетие приводят свои аргументы. Например, о том, что подлинность документа засвидетельствовал некий советский японовед профессор Макин. Почти со стопроцентной уверенностью можно утверждать, что под этим именем скрывался действительно талантливый ориенталист и по совместительству сотрудник ИНО ОГПУ профессор Николай Петрович Мацокин[216]. Но даже выдающемуся ученому не удалось бы сфабриковать более ста страниц японского рукописного текста со сложным содержанием, включавшим, например, информацию о производстве удобрений и добыче полезных ископаемых в Маньчжурии (зачем эти данные нужны были императору Сёва?). Мацокин мог участвовать (и, вероятно, участвовал) в переводе, но кто автор?

Японские историки отмечают, что в «меморандуме» есть ошибки – и лексические, и стилистические, недопустимые в том случае, если бы документ был составлен и отредактирован теми людьми, авторству которых он приписывается. При этом исследователи считают, что сложность текста такова, что невозможно представить, что его автором был «представитель неиероглифической культуры». Скорее всего, «меморандум» компилировали из разработок управления Южно‑Маньчжурской железной дороги – форпоста японской экономики и экспансионистской политики в Северо‑Восточном Китае, и делали это «представители иероглифической культуры». То есть китайцы или корейцы[217].

Вряд ли его мог написать Роман Николаевич Ким – слишком уж серьезная задача для молодого сотрудника ОГПУ. С другой стороны, вполне можно допустить причастность агента Мартэна к большой операции по изготовлению этой фальшивки, и речь идет не только о лингвистике. Если этот носитель иероглифической культуры с Лубянки не фантазировал, не моделировал свое прошлое в Японии, если поверить в то, что он действительно был домашним учеником Сугиура Дзюго, то он многое мог посоветовать при создании «меморандума». Вспомним: Сугиура‑сэнсэй имел тесные связи с националистами, а те, в свою очередь, рассматривали Гонконг, Тайвань и Корею как основные плацдармы для «работы», там они имели ценные и постоянные связи. Именно из Гонконга, по легенде «меморандума», прибыл в Токио некий книготорговец‑библиофил. Прибыл для работы в императорской библиотеке, директором которой десятилетие назад был Сугиура Дзюго. Вместе с Николаем Мацокиным Роман Ким вполне мог дать китайским или корейским «товарищам» ценные указания по правилам составления и обретения «документа», столь нужного большевистской партии и советскому правительству. К тому же у него сохранялись старые контакты с корейским подпольем, и не к своим ли старым соратникам по борьбе с японскими колонизаторами возвращался в это самое время во Владивосток Николай Николаевич Ким, не только лишившийся в этой борьбе состояния, но и подорвавший свое здоровье? Да и китайцы не уступали своим соседям в жажде насолить вечному врагу. Не случайно сразу после открытия посольства Японии в Москве, в июле 1925 года, ОГПУ раскрыло китайский заговор против посла Танака. Следы привели чекистов в посольство Китая, но, учитывая сложнейшие отношения между всеми тремя участниками возможного конфликта, обошлись без огласки: «арестованных заговорщиков выслали на родину, не устраивая процесса, а к Танака приставили охрану, которую “забыли” снять до конца сентября»[218]. Первая попытка покушения на японского посла в Москве сорвалась. Что и говорить: версия об участии Романа Кима в подготовке операции «Меморандум» пока бездоказательна, но в том удивительном 1927 году происходило много событий, в подлинность которых нам почти невозможно поверить сегодня.

В одной из лучших своих книг – «По прочтении сжечь» Роман Ким рассказал о святая святых разведки и контрразведки – искусстве шифровки и дешифровки кодов противника. Его интерес к этой теме тоже восходит к 1927 году. Именно тогда высококлассного японоведа контрразведка ОГПУ откомандировала в спецотдел ведомства госбезопасности, которым с 1921 года руководил «великий и ужасный» Глеб Бокий – бывший криптолог большевистского подполья, чекист, лишенный всяческих сантиментов, один из авторов «красного террора», увлекавшийся всякого рода мистическими учениями и практиками восточных мудрецов. Основное направление работы спецотдела – радио‑разведка, шифровка и дешифровка. Позже, в 1930‑х, к этой деятельности добавилось еще производство и испытание ядов для нужд спецслужб. По ряду направлений своей особо секретной деятельности Бокий подчинялся не руководству ОГПУ, в Коллегию которого, разумеется, входил и сам, а ЦК ВКП(б), то есть напрямую Сталину. Партийные органы, Коминтерн и его разведка, к которой тогда еще принадлежал Рихард Зорге, тоже использовали в своей работе достижения службы «Глеба Бокова».

Роман Ким «в Спецотделе ОГПУ… выполнял работы по анализу японских шифров»[219]. Очевидно, что на эту работу он попал благодаря знанию японского языка и потому, что, хотя и не был членом партии, пользовался безграничным доверием руководства госбезопасности. Немного позже, в 1934 году, шеф военной разведки Советского Союза Ян Берзин сформирует список требований к сотруднику шифровальной службы. Читая его, можно представить, как примерно выглядел в глазах начальства Роман Ким, какими достоинствами он обладал и почему именно этот человек был откомандирован в спецотдел:

«– быть абсолютно преданными своему государству, так как они [сотрудники службы шифровки и дешифровки. – А. К. ] посвящаются в особо секретные государственные дела;

– иметь высшее образование;

– владеть в совершенстве не менее чем одним иностранным языком;

– владеть способностью к ведению самостоятельной работы научно‑исследовательского характера;

– обладать широкой научной эрудицией;

– обладать беспримерным терпением;

– обладать быстрой сообразительностью и хорошей ориентировкой;

– обладать незаурядной угадливостью;

– обладать комбинационной способностью…»[220]

По стечению обстоятельств именно в том же 1927 году, когда Роман Ким пришел в Спецотдел, ОГПУ впервые сумело взломать японские коды и после этого на протяжении многих лет советское руководство беспрепятственно читало японскую дипломатическую переписку. Разумеется, японцы время от времени меняли шифры, но те снова взламывались, и по большому счету ситуация не менялась: секреты посольства Японии в Москве, а значит, и японского Министерства иностранных дел и, в значительной степени, японского правительства были прозрачны для Сталина и советских спецслужб. Очень трудно, практически невозможно вычленить в этой истории роль Романа Кима – как обычно, нет свидетельств, нет доказательств его прямого вклада в раскрытие кодов. Возможно, он был привлечен на лингвистической стадии работы, консультировал дешифровщиков или делал что‑то еще. Тем более нельзя проследить эту причастность на протяжении всего довоенного периода – с 1927 по 1941 год, а это один из ключевых вопросов, если пытаться проанализировать значение Кима для советской контрразведки на японском направлении в 1930‑е годы. Но совпадение – короткая командировка в спецотдел и тут же раскрытые шифры – немаловажное.

И снова характерный почерк Романа Николаевича: когда он пишет об искусстве дешифровки в книгах, создается впечатление, что он ничего об этом не знает. Слишком уж легковесно выглядят его объяснения. И это несмотря на то, что особенности японского языка, «всплывающие» при дешифровке, оказываются важнейшей частью одной из главных интриг в повести Кима «По прочтении сжечь». Вот диалог между американскими дешифровщиками (похожий Роман Николаевич, скорее всего, своими ушами слышал где‑то в здании на Большой Лубянке): «…несмотря на солидную подготовку, японоведам‑переводчикам приходилось трудновато. Японские телеграммы писались латинскими буквами, то есть фонетическими знаками, и в этом заключалась опасность – в японском языке уйма одинаково звучащих слов.

– Проклятый язык, – тихо ругался старший лейтенант Пейдж, щупленький и лысый, в очках. – Это они специально выдумали, чтобы насолить всем, кто изучает их язык. Извольте догадаться, о чем идет речь. Орган, артерия, возвращение, срок, флагманский корабль, ваше письмо и так далее – всё звучит одинаково: “кикан”. Целых восемнадцать значений! Или “иси”. Означает и камень, и врач, и желание, и наследник, и воля покойного… поди разберись, о чем идет речь.

– И еще смерть через повешение, – вкрадчивым голосом добавил старший лейтенант Крайф…

– Кто‑нибудь из нас действительно повесится. – Пейдж вздохнул. – Вчера над одной фразой просидел битых два часа, потому что японский шифровальщик забыл указать долготу гласных, собака. А ведь слово “кото”, если не оговаривать долготу гласных, может означать тридцать три разных понятия…

– Всё зависит от контекста, – сказал Уайт. Пейдж мотнул головой:

– Он часто совсем не помогает. Приходится гадать. Кошмар какой‑то».

Понятно, что, как писал Ким, специалисты по разгадыванию кодов нуждались в помощи людей, безупречно знающих японский язык. Японоведы должны были подсказывать, какая буква или слово может быть в том или ином месте расшифровываемого текста, – без их консультации нельзя было строить правильные догадки. Но самое странное в этом, конечно, способ, с помощью которого американские дешифровщики в повести Романа Николаевича вскрывают японские коды. Он невероятен, как невероятна вся история Романа Кима. Может быть, как Ким трактовал способы шифрования японской дипломатической переписки, так и было на самом деле? Приходится верить писателю на слово, но существует один простой довод в пользу правдивости Кима: именно с его приходом в Спецотдел эти самые шифры были раскрыты. Приведенная выше цитата из повести не содержит никаких сложных математических решений проблем дешифровки. Всё упирается в глубокое знание японского языка и, как писал Берзин, «угадливость», или, выражаясь словами героя повести, в «извольте догадаться, о чем идет речь». То, о чем пишет Роман Николаевич в книге, для востоковедов выглядит весьма правдиво:

«…Все японские разведчики, даже самые изощренно коварные, бесхитростны, как дети. Когда им нужно сделать какую‑нибудь секретную запись, они не утруждают себя придумыванием нового способа, а употребляют один из тех, что уже фигурирует в мировой детективной литературе.

Например, шпион Исидзака, пойманный в Сан‑Диего в прошлом году, применял в своих донесениях о местонахождении зенитных батарей примерно такой же метод иносказаний, который описан в рассказе Бейли “Сад фиалок”.

У капитан‑лейтенанта Кавабата, арестованного в мае этого года около Фресно, нашли письмо, зашифрованное таким же способом, как в “Украденном рождественском ларчике” Лилиан де ла Тур, где буквы заменяются пятизначными величинами. Одни японцы пользуются методом, упоминаемым Конан Дойлем в “Долине ужаса”, – указывают порядковые номера страниц, строк и букв, а ключом берут справочник‑ежегодник; другие применяют метод подстановок, как у Антони Уина в рассказе “Двойная цифра 13”; третьи пользуются методом, о котором говорится в “Самом крупном деле Френча” Крофтса, – зашифровывают на основе таблицы акций. А у двух японских рыбаков, пойманных в начале года у Панамского канала, обнаружили записки, зашифрованные с помощью каталога цветочного магазина – точь‑в‑точь, как у Агаты Кристи в рассказе “Четверо подозреваемых”.

– У Эдгара По в его “Золотом жуке”… – вставил Уайт.

Гейша перебил его с презрительной гримасой:

– Таких примитивных способов, как в “Золотом жуке” По или в “Глории Скотт” и “Красном круге” Конан Дойля, теперь не употребляют даже дефективные младенцы.

– Значит, замечательное открытие лейтенанта Крайфа, – начал Пейдж, – заключается в том, что…

– Эйнштейну понадобилось целых полторы страницы для изложения теории относительности, – сказал Гейша, а моя концепция требует всего три строчки и может быть сформулирована так: для разгадывания криптографии японских разведчиков надо просто перебирать в уме способы, упоминаемые в произведениях известных детективных писателей».

За помощью в понимании степени реальности описанного Кимом способа стоит обратиться к специалистам. Криптограф одной отечественной спецслужбы, назовем его «В.», специально для нашего исследования высказал свое профессиональное мнение об этом: «Описанный в книге способ закрытия информации с использованием опыта мировой детективной литературы вряд ли использовался профессиональными разведчиками для передачи сведений по каналам связи. Вместе с тем, нельзя исключать использование таких бесхитростных методов в личных целях, например, для закрытия информации от случайных посторонних глаз (не спецслужб). Кроме того, такой метод мог быть использован в целях маскировки, отвлечения внимания и “усыпления бдительности”, когда таким образом практически демонстративно, по‑дилетантски закрывается отвлекающая информация»[221].

Конечно, читая Кима, надо делать скидку на то, что речь идет о предвоенных годах, а если мы говорим о реальной работе Романа Николаевича в Спецотделе, то и вовсе о 1920‑х. Уровень шифровального дела, как и всей разведывательной работы, разительно отличался даже от достижений следующего десятилетия. Но поверить в то, что японские шифровальщики могли использовать столь незатейливый метод, как составление кодов на основе способов, заимствованных в мировой детективной литературе, невозможно. Даже если вспомнить, что речь идет о сложном, омонимичном японском языке. Именно с этого герои повести и начинают свои рассуждения. Официальная переписка велась в те годы слоговой азбукой катаканой. Чтение записанного таким образом текста представляет значительные трудности: непонятно, где кончается одно слово и начинается другое, знаки препинания сведены к минимуму, а чаще всего только к точкам в конце предложения. Когда переводчик не видит иероглифической основы слова, в языке, где с одинаковым звучанием существуют десятки совершенно разных слов и понятий, он оказывается в тупике. Понять, что именно имеется в виду, почти невозможно, работа дешифровщика‑иностранца становится поистине каторжным трудом, где к тому же значительные шансы на победу зависят от его озарения, «угадливости», просто везения, наконец. Первый христианский миссионер в Японии иезуит Франциско Ксавьер писал о японском языке, что он придуман дьяволом специально, дабы затруднить для европейцев проповедь на островах Учения Христа. Если вспомнить, что и этот самый «дьявольский» язык был специально зашифрован, то обращение к элементарным кодам из приключенческой литературы вполне могло казаться в те времена достаточной гарантией от проникновения в японские тайны непрошеных читателей. В конце концов, еще во времена Русско‑японской войны 1904–1905 годов японцы довольно часто не кодировали свои сообщения из экономии времени, зная, что у русских катастрофически не хватает переводчиков и некому будет разобрать даже незашифрованный, но написанный скорописью текст. Считается, что похожую практику применяли и египтяне уже во вполне современной Шестидневной арабо‑израильской войне, когда нубийцы, служившие в армии Египта, вместо шифра использовали свой довольно сложный язык. И нельзя не заметить, что во всех случаях такие псевдошифры были вскрыты. Однако уже десятилетие спустя Япония достигла выдающихся высот в криптографии. Крупный британский специалист по искусству дешифровки Г. Ярдли в своей книге «Американский черный кабинет» отмечал, что в 1920–1930‑х годах «Япония и Советский Союз являлись единственными странами, пытающимися добиться успеха в использовании конструкции кодовых слов неодинаковой длины… это – мощное оружие, при помощи которого можно запутать любую шифровку»[222]. Так что эксперт В. совершенно прав: прием, описанный Кимом, – блеф, мистификация, введение читателей в заблуждение с пока неясной нам целью.

О сотрудниках японского направления Спецотдела ОГПУ не известно почти ничего. «В дешифровальной секции выделялись… старый, но полный сил профессор Шунгский, служивший еще в царской армии и являвшийся главным специалистом японского отделения по языковым вопросам… Была женщина, которая настолько любила всё японское, что дома облачалась в кимоно. Была дочь профессора‑япониста, которого в 1930‑е годы арестовали по обвинению в том, что он в течение многих лет являлся резидентом японской шпионской сети в Москве»[223]. За исключением профессора Павла Матвеевича Шунгского идентифицировать сотрудников по указанным характеристикам нельзя – слишком мало данных. Кстати, Павла Матвеевича напрасно считали стариком, он был всего на шесть лет старше Романа Кима. Кадровый офицер с 1912 года, Шунгский с 1926‑го служил в Разведывательном управлении Штаба РККА (Спецотдел ОГПУ обслуживал оба разведывательных ведомства СССР – и политическую, и военную разведку), работал в советском консульстве в Кобэ и преподавал японский язык в Московском институте востоковедения – там же, где и Ким[224]. В 1935–1936 годах Шунгский достиг фантастических успехов в деле расшифровки японских кодов: «15 октября с. г. японское правительство отклонило свой основной код и ввело вместо него новый. Создалась угроза не иметь информации о военных мероприятиях Японии по линии дешифровки японских шифротелеграмм в нужный момент. Помощник начальника… отдела РУ РККА т. Звонарев Б. В. совместно с работниками его подразделения тт. Шунгским, Калининым, Мыльниковым и работниками Спецотдела ГУГБ НКВД тт. Ермолаевым и Ермаковой в минимально короткий срок, в 6 дней, раскрыли указанный код и обеспечили бесперебойную расшифровку японских шифротелеграмм. Эти результаты достигнуты благодаря систематической подготовке т. Звонаревым своего подразделения к выполнению стоящих перед ним задач. Непосредственно при раскрытии кода особо важную роль сыграли тт. Звонарев и Шунгский. Ходатайствую о награждении ценными подарками… т. Звонарева Б. В. и специалистов тт. Шунгского, Калинина и Мыльникова…» На этот рапорт нарком обороны наложил резолюцию: «Наградить т. Звонарева золотыми часами, а остальных тт. серебряными (хорошими) часами. К. В. 27.XI.35 г.»[225]. В том же 1936 году вместе с П. М. Шунгским орден Красной Звезды получит и Ким: за выполнение государственного задания «особой важности».

В 1927 году Роман Николаевич был идеальной кандидатурой для работы с японскими кодами. Язык противника был для него родным – со всеми не отмеченными в словарях разговорными формами. Мышлением Роман отличался крайне нестандартным, был способен на озарения, следовал в своих выводах нелинейной логике и, наоборот, хорошо представлял характерные для японцев логические построения. К тому же он был блестяще и разносторонне образован, что позволяло ему «угадывать» самые невероятные решения, использовавшиеся японцами при конструировании шифров. Неизвестно, что рассказал Киму о японских кодах профессор Спальвин, занимавшийся их дешифровкой на Дальнем Востоке. Учитывая такие исходные данные, нельзя не поверить в то, что приход Кима в Спецотдел в 1927 году и вскрытие японских кодов не совпадение, а закономерный результат правильного выбора сотрудника для помощи в этой важнейшей работе и тяжелого, кропотливого труда этого сотрудника.

Когда же командировка в отдел Глеба Бокия закончилась, у Романа Николаевича оставалась еще масса дел. Севастополь, «меморандум Танака», основная работа в контрразведывательном отделе ОГПУ – всё это по‑прежнему совмещалось с преподаванием японского языка в институте и в Академии РККА. Приходилось еще выполнять задания в Коминтерне, где японская компартия была представлена не вполне понятным по своим политическим убеждениям Катаяма Сэн. Ким готовил для него докладные записки, сам выступал на секретных заседаниях Коминтерна и его Исполнительного комитета (ИККИ), где наверняка встречался с его сотрудником Рихардом Зорге, на мероприятиях Профинтерна, следил по заданию КРО за деятельностью японского сектора ИККИ, где царил хаос в понимании целей и методов коммунистического подполья в Японии. Поличному заданию главы ОГПУ В. Р. Менжинского Ким негласно контролировал деятельность японской секции на VI конгрессе Коминтерна в 1928 году, V конгрессе Профинтерна в 1930‑м[226]. Интересная деталь: для того чтобы не обострять и без того неспокойные отношения с Японией, прибывающих в СССР японских коммунистов, многие из которых шли на преподавательскую работу в языковые вузы, заставляли «маскироваться». Они брали себе корейские имена, и, думается, их было кому в этом проинструктировать. Например, Миягусику стал Паком, Фукунаса – Ёном, Матанаси – Цоем. Когда их расстреливали в 1937 году, то одним из пунктов обвинения стало то, что японцы, якобы желая скрыть свое происхождение от советских властей, выдавали себя за корейцев…[227]

И всё же работа в Спецотделе, несмотря на всю ее критическую важность для Советского Союза и успешность для ОГПУ и лично Кима, была лишь командировкой. Интересным, но мимолетным заданием стало дело «Черного принца». Факультативными видятся сегодня мероприятия по контролю за японцами в Коминтерне, и загадочно тонет в тумане истории операция «Меморандум». Главным же направлением деятельности Романа Николаевича следует считать начало всё в том же 1927 году практики «лубянского ниндзюцу», направленного непосредственно против японского посольства и выдержанного в духе лучших шпионских детективов, которые в те годы не писали литераторы, а проживали настоящие синоби в европейских костюмах.

 

Глава 11

КОНОВОД

 

 

Право же, ни к нему

Разговоры вести понапрасну –

Все вопросы решить

Может только меч самурайский,

Только этот клинок заветный!..

 

Ёсано Тэккан. Песня, сложенная в связи с решительным столкновением Японии и Китая по корейскому вопросу в мае 1894 года[228]

 

Полковник КГБ А., еще заставший Романа Николаевича живым, будучи знаком с историей ряда операций, проведенных будущим писателем против японского посольства в Москве, рассказал мне, что Кима на Лубянке за глаза называли «коноводом». Заметив мое недоумение, ветеран японского отдела контрразведки КГБ пояснил: «У него была особая специализация – он руководил агентами‑женщинами, соблазнявшими японских дипломатов и военных. Японского языка эти дамы не знали, но прекрасно говорили на европейских. Большинство были из хороших семей, часто из дворянских, получили отличное образование и воспитание. В советской Москве они нередко подрабатывали преподаванием нужных дипломатам языков – английского, французского, немецкого. В реалиях голодной и холодной столицы такое учительство нередко было связано и с оказанием услуг интимного характера, и они часто попадали в поле зрения ОГПУ. Их брали на заметку, шантажировали и предлагали помочь Родине. Отказаться, конечно, было нельзя». Вот такие преподавательницы и обхаживали японцев. Со временем они запоминали несколько слов из японского языка, бытовых выражений. Прежде всего, «здравствуйте», по‑японски – «конничива». Мягкое сдвоенное «н» в середине на слух воспринималось как «нь», и получалось слово, которое легко было запомнить, разложив на два: «Конь» и «ничива», похожее на русское простонародное «ничиво». Поэтому японцев девушки называли просто «конями», о встрече с клиентами говорили «ловить» или «пасти коней», а Романа Кима, который «пас» и японцев, и самих девушек, называли «коноводом».

Советские дамы – преподавательницы русского и европейских языков – были одними из немногих легальных контактов японских дипломатов в Москве с внешним миром. Бывший начальник штаба Квантунской армии генерал‑лейтенант Хата Хикосабуро (Хикодзабуро), взятый в плен в Маньчжурии в 1945 году, в конце 1920‑х и в начале 1930‑х годов служил военным атташе Японии в СССР. На допросе в контрразведке Смерш он довольно подробно описал жизнь в советской столице тех лет, разъяснив сложности работы японских разведчиков и обрисовав круг возможностей, которыми они располагали[229]. Говоря о трудностях сбора информации о Советском Союзе (не только секретной), он отметил, что «в СССР налажена совершенная система борьбы со шпионажем», но благодаря полной унификации всей советской системы, «собрав сведения об одном предприятии, можно составить представление и о других». Естественно, что Второй (разведывательный) отдел японского Генерального штаба это учел. В соответствии с такими специфическими условиями, как рассказывал Хата, были определены основные направления сбора информации о СССР. Прежде всего использование литературы и периодических изданий – это было проще всего. Такой рутинной и затратной по времени и усилиям работой в основном занималась Японская военная миссия в Харбине с большим штатом переводчиков из числа местного русского населения. Разведывательная служба связи японцев прошла обучение в Европе, у польских разведчиков и, как был уверен Хата, могла раскодировать «простейшие советские шифры».

Сам Хата Хикосабуро, в ту пору еще майор, впервые приехал в Москву в январе 1927‑го и два года был помощником военного атташе при полковнике Микэ Кадзуо и полковнике Комацубара Мититаро («умер» – сказал о нем на допросе Хата). «В то время в канцелярии атташата было всего два человека – сам военный атташе и я. Получить тогда квартиру было очень трудно. По этой причине и морской атташе, капитан 1‑го ранга Мадзаки [Масаки Кацудзи] жил с нами в одной квартире. В то время ни у военного, ни у морского атташе не было собственного автомобиля. Жизнь наша была очень бедна и совсем непредставительна. После этого мы сняли дом у некоего еврея, проживавшего в районе Арбата. Сам еврей работал в то время в московском универмаге. Его фамилию не помню. Это была семья из трех человек: муж, жена и сын 18 лет», – рассказывал генерал Хата в 1946 году.

В следующий раз, уже в качестве военного атташе Великой Японии подполковник Хата прибыл в Москву в начале 1933 года. В его московской канцелярии тогда служили помощником военного атташе капитан Танака Ватару (по показаниям Хата на допросе, он «покончил жизнь самоубийством») и два секретаря: майоры Ваки и Мидзуно Кэйдзо. Еще четверо японских офицеров проходили в то время годичные стажировки в частях Красной армии под Ленинградом, Феодосией, Ростовом и Рязанью. Из советских граждан в японском военном атташате работали: «машинистка Женя (около 28 лет, жена служащего одного из трестов; знала французский язык) и Агнесса (около 21 года, еврейка). Горничные: Зина (около 50 лет, вдова, полька) и Маша (около 52 лет, жена подмосковного крестьянина). Шофер Яцевич (около 32 лет, имел жену и сына)».

Ежедневный график работы атташата был вполне обычным для любой канцелярии, если исключить поездки в редкие командировки, которые удавалось согласовать с советскими властями, и собственно разведывательную деятельность, распорядок которой Хата воздержался указывать. Каждый день офицеры атташата занимались просмотром и анализом советской прессы, составлением срочных отчетов о полученных новостях в Токио, переводами учебных пособий Красной армии (посол Японии Хирота Коки, будучи мастером дзюдо, даже переводил и отправлял в Японию сводки о становлении советской борьбы вольного стиля – будущего самбо), заботой об офицерах‑стажерах, приемом и проводами японских военных, транзитом следующих через Москву в Европу и обратно, и тому подобной военно‑дипломатическая рутиной.

Разведкой заниматься было трудно. Подкрепляя свой тезис о «совершенной системе борьбы со шпионажем» в Советском Союзе, Хата рассказывал: «После маньчжурских событий (сентябрь 1931 года. – А. К.) наблюдение со стороны властей СССР за представителями японского посольства и за военными атташе приняло исключительно строгий характер. На посту перед моей квартирой круглые сутки дежурили два наблюдателя, обеспеченных автомашиной. Когда я выходил или выезжал из своего дома, они шли за мной или следовали сзади на автомашине. В театре, ресторане и других общественных местах наблюдатели садились неподалеку от меня. Такое наблюдение не прекращалось ни на один день, шло и днем, и ночью, начиная со времени моего прибытия к должности и кончая моим отправлением из Владивостока. Исключение следует сделать только для моих поездок за границу. Такое неусыпное наблюдение в известной степени предоставляло мне большие удобства во время поездок по СССР, посещения театра, ресторанов и пр. Однако с населением я совершенно не мог общаться. Мне приходилось встречаться с советскими офицерами только на торжествах, организовываемых советской властью или представителями иностранных государств в посольствах и дипломатических миссиях. Там я встречался с маршалом Ворошиловым, маршалом Буденным, маршалом Тухачевским и другими представителями командования Красной армии. Все переговоры велись только с начальником отдела внешних сношений Наркомата обороны, кажется, Геккером…

Поскольку и моим подчиненным была дана инструкция ни в коем случае не пользоваться тайными агентами, пошедшими на это дело из простого корыстолюбия, так как они обычно дают либо фальсифицированный, либо, хотя и подлинный, но неполный материал, который может только дезинформировать, я совершенно убежден, что мои тогдашние подчиненные воздерживались от подобного шага».

Полковник Хата действительно был вынужден не просто «дать», а написать инструкцию сотрудникам японской разведки в СССР о необходимости быть осторожными в общении с «тайными агентами». Москвички – эффектные блондинки с роскошными формами сводили японцев с ума. Хата понимал, что через этих женщин ОГПУ осуществляет вербовку сотрудников японского посольства. В 1935 году произошел широко известный ныне «инцидент с двумя чемоданами» (о нем речь еще впереди), собственно, и ставший поводом для написания инструкции, но и до этого события японской разведке хватало причин для беспокойства[230]. Название инструкции оказалось столь простым и гениальным, что можно было обойтись только им. «Берегитесь женщин!» – призывал коллег военный разведчик Хата, оказавшийся более осторожным и внимательным, чем они (недаром он был родом из мест, славящихся своими профессиональными разведчиками‑ниндзя). Но призыв запоздал. Роман Ким – единственный специалист в КРО ОГПУ по работе с японцами, свободно владевший японским языком, действовал почти как ниндзя: мгновенно, хладнокровно и абсолютно безжалостно.

И. В. Просветов приводит в связи с этим пример с самоубийством капитана Танака Ватару[231] – того самого помощника военного атташе, о гибели которого упомянул генерал Хата. Напомню: Хата и о генерале Комацубара сказал, что тот умер. Однако это совершенно не означает, что командир 23‑й дивизии Квантунской армии Комацубара Мититаро умер в Москве. Точно так же и упоминание о самоубийстве капитана Танака никак не связано с его службой в Советском Союзе. Действительно, этот офицер работал в Москве в 1932–1934 годах и, по мнению профессора Индианского университета в Блуменгтоне (США), специалиста по истории советских спецслужб Куромия Хироаки, вполне мог «обрабатываться» Романом Кимом или его девушками с целью вербовки[232]. Однако этому, по крайней мере пока, нет никаких доказательств, хотя есть загадочная фраза Кима о том, что «…в отношении помощника военного атташе комбинация оказалась неудачной». Но «неудачной» – не значит «смертельной». Капитан Танака благополучно покинул Советскую Россию в декабре 1934 года, вернулся в Токио и занял должность преподавателя в специальном военном училище, позже переформированном в разведывательную школу Накано. В феврале 1936 года Танака принял участие в Путче молодых офицеров, недовольных слишком, по их мнению, нерешительной политикой Японии в Азии. Как и многие другие ультранационалисты, Танака Ватару был признан виновным, но получил время самостоятельно свести счеты с жизнью. Воспользовавшись привилегией, он вскрыл себе живот коротким самурайским мечом. Об этом писали газеты[233] (с публикацией фото капитана и его прощальной записки), и об этом, конечно, знал его бывший шеф в разведке полковник Хата – потому он и упомянул этот факт на допросе, не вдаваясь в подробности.

Но ведь сам Роман Ким на допросе в 1940 году рассказывал: «Я заставлял намеченных японцев идти на вербовку, располагая на них материалами. “Болтун” был завербован в результате компрометационной комбинации. В процессе этой комбинации одно японское официальное лицо даже распороло себе живот»[234]. Шантаж на основе «медовой ловушки», то есть в результате угрозы компрометации за незаконную или опасную связь с женщиной – фирменный знак Кима. Но кто этот «Болтун» и что за «официальное лицо» распороло себе живот? В первом случае мы вряд ли когда‑либо что‑то узнаем об этом, за исключением того, что в результате «Болтун дал нам один материал чрезвычайной важности»[235]. Во втором – история с харакири относится, скорее всего, не к 1932 году, как пишет Просветов, связывая ее с капитаном Танака, а к более ранним временам. Произошедшее тогда свидетельствует о том самом стиле ниндзя в работе Кима против японцев – коварном и беспощадном.

За семь лет до токийского Путча молодых офицеров, 26 февраля 1929 года, газета «Вечерняя Москва» опубликовала короткую заметку в жанре «происшествия» и в стиле бессмертного булгаковского Швондера. Вот ее содержание, с соблюдением орфографии и пунктуации:

«“Подвиги” капитана Коянаги.

В доме № 44 по Новинском бульвару, жильцы, обитающие по соседству с кв. 22, не имеют покоя от постоянных пьяных оргий и дебошей, устраиваемых в своей квартире (квартира 22) японцем Кисабуро Коянаги, капитаном 1‑го ранга, состоящим морским атташе японского посольства. Эти дикие оргии, сопровождающиеся побоищами, делают соседство с таким жильцом не выносимым.

3 февраля капитан Коянаги устроил на этой квартире очередной вечер, на который пригласил советских граждан, в том числе и женщин.

“Прием” на этот раз закончился грандиозным скандалом и побоищем, учиненным Коянаги. Особенно сильно пострадавшей от гостеприимства “знатного иностранца”, оказалась советская гражданка, – его же учительница русского языка, отклонившая упорное приставание храброго капитана, и не пожелавшая удовлетворить его прихоть. Оскорбленный неудачей, капитан Коянаги, в пылу страсти, тут же за столом запустил в учительницу столовым ножом. Обезумевшая и окровавленная женщина бросилась бежать, а атташе Коянаги вдогонку ей начал бросать со стола посуду и т. п. В коридор за женщиной полетели даже стулья и прочая мебель, с грохотом разбиваясь о стены и пол… В передней квартиры этот “дипломатический” вечер закончился общей свалкой гостей.

Следовало бы указать подобным дипломатам, что хулиганство у нас преследуется по закону.

Почему не вмешается в это дело милиция или Наркоминдел, чтобы, наконец, положить предел этим оргиям и дать возможность спокойно отдыхать трудящимся названного дома».

Учитывая строгий советский контроль над средствами массовой информации, трудно поверить, что подобная статья могла появиться в городской газете «без санкции соответствующих органов». Значит, к тому времени надежд на сотрудничество у советской контрразведки с темпераментным капитаном уже не было, и ОГПУ решилось на компрометацию военного разведчика в прессе, что само по себе было беспрецедентным шагом. Однако насколько мы можем верить столичной газете 1929 года? Так ли всё это было на самом деле? Вопрос не праздный. Ответ на него нашел профессор X. Куромия. В своей статье «Загадка Номонхана, 1939» он не только впервые опубликовал отчет советской газеты, но и раскрыл японские данные о скандале, случившемся на Новинском бульваре[236].

Капитан 1‑го ранга Коянаги Кисабуро был ровесником своего коллеги, проходившего по сухопутному ведомству, подполковника Комацубара Мититаро – оба родились в 1886 году. Коянаги с блеском окончил в 1914 году Высшую военно‑морскую академию Императорского флота. Впервые побывал в России в период Гражданской войны. В 1927 году вернулся – уже в качестве военно‑морского атташе в Москве. Квартира 22 в угловом доме 44 по Новинскому бульвару служила не только его жильем, это, собственно, и был военно‑морской атташат Японии. В отличие от атташата военного, располагавшегося вместе с посольством на Большой Никитской, 42. Старый москвич Борис Маркус вспоминал: «Представляете, около крайнего подъезда красовалась маленькая табличка. Белая с красным кругом в центре и расходящимися во все стороны лучами. А в круге было написано: “Военный атташе Японии”. Я не очень точно знал, что такое “военный атташе”, тем более японский. Мне объяснили, что это значит шпион. Как же это так? Шпион, и так запросто, даже с вывеской живет у нас под боком. Этого я просто не понимал. Меня успокоили: это, мол, официальный шпион при посольстве»[237]. Так что жители дома прекрасно знали и понимали, что за «нехорошая квартира» 22 находится у них по соседству, и поостереглись бы идти просто так жаловаться на ее жильцов домоуправу. И, конечно, надзор со стороны ОГПУ за всем происходящим в ней был установлен строжайший и даже «случайная» драка не могла произойти в этом помещении без разрешения ответственного лица. Профессор Куромия считает, что это и был наш «коновод».

Дело в том, что на вечеринку оказались приглашены учительница русского языка и некий «доктор». Прислуживала за столом горничная (вдова) – не исключено, что та самая полька Зина, которую упоминал генерал Хата. Все эти подробности раскрыла газета «Токио Асахи симбун» 4 апреля того же года. Уже тогда японские журналисты, возможно с подачи более информированных источников, заявили, что инцидент был спровоцирован «советскими шпионами». Коянаги, впрочем, действительно был сильно пьян – тут «Вечерняя Москва» не преувеличила, – кидался в преподавательницу посудой и легко ранил ее. Она немедленно потребовала компенсации за нанесенные ей травмы в размере трех тысяч рублей, и чуть протрезвевший Коянаги сразу же согласился. Тогда женщина запросила еще пять тысяч, и японец снова бросился в драку, которая и привлекла внимание соседей.

Приняв на себя ответственность за дипломатический скандал и поступки, порочащие мундир офицера Императорского флота, Коянаги Кисабуро 6 марта 1929 года совершил сэппуку или, как чаще говорят, харакири. Не вполне понятно, где именно он это сделал. Логично предположить, что в той самой «нехорошей квартире» 22, служившей ему и жильем, и кабинетом, но «Асахи» в своей статье указала посольство. Впрочем, токийские газетчики могли и не знать особенностей жилищного вопроса в далекой Москве. Через два дня тело Коянаги кремировали и похоронили на Донском кладбище с соблюдением воинских ритуалов, в присутствии японских дипломатов и разведчиков, коллег из других стран, а также советских представителей.

А при чем же здесь Ким? Дело в том, что, по данным X. Куромия, несколько позже японская разведка получила сведения от тесно сотрудничавшей с ней в 1920‑е годы разведки польской. Ее агент в Москве сообщал, что преподавательница русского языка была агентессой ОГПУ, и Коянаги, чья супруга и двое детей не смогли поехать с ним в Москву, вступил с этой женщиной в любовную связь. Похоже, что ОГПУ специально тормозило решение жилищного вопроса для иностранных специалистов, создавая идеальные условия для их попадания в «медовую ловушку». Любовница Коянаги и горничная специально напоили его, чему он был только рад, будучи большим любителем спиртного. Но вся его радость, как и опьянение, улетучилась, когда, внезапно очнувшись, Коянаги увидел, что девушка достает у него из кармана связку ключей и печать от сейфа с секретными документами. Немного придя в себя, Коянаги применил приемы дзюдзюцу (джиу‑джицу), чтобы обезвредить «советских шпионок». Однако те вырвались и убежали. Интересно, что ни о каком «докторе» – скорее всего, еще одном субагенте Кима, польский «крот» не сообщал.

Как и подобает в таких случаях, Коянаги немедленно написал рапорт о случившемся в Токио, не скрывая своей вины в создании опасной ситуации. По непонятным причинам, а скорее всего, из‑за обычной нерасторопности и нежелания брать ответственность на себя, адмиралы из Генерального штаба Императорского флота Японии тянули с ответом. Не исключено, что они делали это специально, давая тем самым понять Коянаги, что теперь он сам должен решить вопрос о собственной виновности и степени ее искупления. Во всяком случае, капитан расценил это именно так и, прождав месяц, совершил харакири. И вот еще какую любопытную деталь удалось узнать X. Куромия: два года спустя, то есть в 1931 году, Москву посетил «один буддийский священник», который провел в «офисе военно‑морского атташе Японии поминальную службу для военного атташе, который совершил самоубийство, будучи пойманным на интрижке». Из этого следует, что харакири произошло именно в квартире 22. Священником же был, конечно, Ота Какумин – культовая, во многих смыслах этого слова, фигура для многих жителей Владивостока начала XX века. Ота жил в этом городе с 1903 года и служил настоятелем уже упоминавшегося храма Урадзио Хонгандзи, где, помимо всего прочего, располагалась штаб‑квартира тайных националистических обществ в Приморье. Время от времени он покидал Владивосток, в том числе (и неоднократно) для службы войсковым священником в японской армии, а к 1931 году решил вернуться на родину окончательно. Строго говоря, его вынудили это сделать советские власти, отказав в продлении визы. Тогда, перед отбытием в Японию, Ота решил, как пишут сегодня некоторые почитатели этого персонажа, «посетить Ленинград и Москву, чтобы поблагодарить японского посла и представителей центральной власти за поддержку и длительную совместную работу»[238]. Учитывая, что его пребывание на советской территории было осложнено, решение проехать через всю страну выглядит, мягко говоря, странным. Мало того, в Москве Ота встретился… со Сталиным – по своей личной инициативе. В своих записках Ота рассказал, что просто пришел в Кремль (!), в приемную советского вождя (!), передал ему через секретаря свою визитную карточку и вскоре был приглашен в кабинет. Пусть каждый сам для себя решит, можно ли верить в такую историю, но время, выбранное для посещения японским священником советского лидера, наводит на некоторые размышления. В сентябре 1931 года произошел «маньчжурский инцидент», после которого Япония начала продвижение в Маньчжурию. Странная поездка в этот важнейший для Японии период к руководителю государства, в сторону которого была направлена агрессия, очень напоминает миссию «неофициального посла» Отакэ в 1923 году, но сейчас речь о другом. Профессору Куромия удалось установить, что при посещении места самоубийства Коянаги буддийский священник руководствовался не только мотивами ритуального характера. Ота узнал, кто был учительницей покойного капитана. Этой женщиной оказалась сестра красного партизана, которого священник спас во Владивостоке во время Гражданской войны. Более того, во время пребывания в Москве священник «встретил вторую сестру этого партизана, которая рассказала, что после самоубийства Коянаги ее сестра, работавшая несколько лет на ОГПУ, перебралась из Москвы на Украину, потому что “в Москве было небезопасно”». Из этого следует, что в японском посольстве знали, кто и как против них работает, но почему‑то не предпринимали никаких мер. Почему? Сбрасывали ОГПУ дезинформацию, подставляя своих военных? Судьба Коянаги показывает, что ставка в такой игре, если она вообще имела место, была исключительно высока, а приемы не бесспорны. Сотрудники ОГПУ и прежде всего агент Мартэн использовали в своей деятельности старых знакомых по Владивостоку, тем или иным способом заставляя их работать против японцев.

Полковник А. убежден, что малоизвестная история самоубийства Коянаги либо рассматривалась до сих пор слишком упрощенно, либо это не единственный случай провала Романа Николаевича. Ветеран КГБ, служивший в послевоенные годы в том же управлении, что и Ким, ссылаясь на некоторые документы о наблюдении за японскими разведчиками, рассказал о провальной попытке вербовки японского офицера с помощью компрометирующих его материалов[239]. Самое удивительное, что подобный эпизод позже был в красках описан в художественной литературе. В книге ветерана разведки КГБ М. П. Любимова под названием «Декамерон шпионов» есть «Новелла о том, как трудно быть японцем, если вокруг одни русские» – о неудачной попытке заставить японского разведчика в Хабаровске работать на КГБ[240]. Эпизод вербовки в новелле донельзя напоминает знакомую нам историю. Фабула такова. Японский разведчик по имени Ясуо приглашает в гости своего приятеля (чекиста), а тот приходит с дамой легкого поведения, которую выдает за свою сестру. После долгих, но тщетных попыток споить японца и зафиксировать его на фото в объятиях женщины было принято решение скомпрометировать его другим способом. При следующей встрече чекист в одиночку напоил японца и «…аккуратно, стараясь не шуметь, снял со стены фото императора, поставил на ляжку спящего Ясуо, осторожно дотронулся до худосочного, вызывающего жалость фаллоса, деловито взял его двумя пальцами и водрузил прямо на грудь императору, стараясь не заслонить его бесстрастное лицо». Доведя эту «композицию» до откровенно порнографической, чекист сфотографировал спящего японского разведчика, а затем попытался шантажировать его.

В литературном произведении и японец, и советский контрразведчик погибли: первый вскрыл себе живот мечом, второй – выстрелил в висок из табельного оружия. Полковник А., комментируя данный эпизод, рассказывал, что вариант, описанный М. Любимовым, совершенно невозможен хотя бы потому, что эпохи не совпадают: в книге действие происходит в либеральных 1970‑х годах, и попытка завербовать японского офицера, шантажируя его непристойным снимком с портретом императора, была абсурдом. А вот в 1920–1930‑е годы, на фоне расцвета националистических и ультрапатриотических настроений в Японии, это было очень серьезно. К тому же есть и другие отличия реальной и вымышленной истории. По словам полковника А., на фото была видна обнаженная женщина, которая, вероятно, и проделала всю операцию по спаиванию и компрометации. Другой человек («доктор» –?) подключился на завершающем этапе, сфотографировав японца. Вполне возможно, что при попытке достать у него ключи офицер очнулся и всё понял. Тогда это действительно мог быть Коянаги. Скандал с битьем посуды тоже был, но повод получается уже другой, более веский. Да и долгое ожидание ответа из Токио, поздняя реакция японской прессы, сообщившей о трагедии лишь месяц спустя, отлично вписываются в общую картину произошедшего.

Если бы Коянаги попался на обыкновенной «бытовухе», он так не переживал бы – в конце концов, пьянство в разведке не настолько тяжкий проступок. Чтобы понять это, достаточно вспомнить хотя бы шокирующее временами поведение Зорге примерно в те же годы и в не менее пуританской Японии. Попытка похитить ключи и печати – да, это серьезно. Но, как мы знаем со слов священника Ота Какумин, для японцев не было тайной стремление ОГПУ подобраться к ним через русских женщин. Тем более что ключи и печати в итоге всё равно остались у Коянаги, предотвратившего кражу. Не слишком ли слабое основание для харакири? А вот если тем вечером действительно были сделаны фотоснимки, о которых говорил полковник А., и они потом были предъявлены капитану Коянаги с целью вербовки, тогда всё встает на свои места. Это был жесткий, даже жестокий шантаж, при котором действительно была задета не только офицерская честь, но и честь божественного тэнно – императора. К тому же, если Коянаги честно рассказал в своем рапорте, отправленном в Токио, о том, что произошло, то становятся понятны и шок Генерального штаба, и его отказ отвечать на рапорт, и попытки всячески замолчать эту историю в прессе, сведя ее к банальной «интрижке».

Кстати, Михаил Петрович Любимов в беседе со мной рассказал, что японский эпизод в его произведении придуман им полностью – от начала и до конца из сугубо литературных соображений. Существовала необходимость расширить «географию» книги, действие в которой изначально происходило почти исключительно в Москве. Так появились Хабаровск и в нем японский разведчик высокого ранга, что противоречило реальности 1970‑х годов. А вот уже конструировал японский эпизод автор «Декамерона шпионов» по классическому шаблону вербовки на основе шантажа и с учетом национальных особенностей жертвы – даже специально консультировался с родственником‑японоведом. Так что в этом смысле совпадение литературы и истории вполне закономерное. Ким работал по строгой схеме, а Любимов, сам будучи профессионалом, не раз сталкивался с такими схемами в своей практике. Из экзотики тут только портрет императора, но нельзя исключать, что в молодости Михаил Петрович слышал от коллег о чем‑то подобном, со временем забыл, а потом воспроизвел «хорошо забытое старое» как творческую находку (хотя сам он об этом и не говорил). Так или иначе, можно с уверенностью говорить, что такая неудачная попытка вербовки в истории Романа Кима была, но для его карьеры это осталось без последствий – никаких упоминаний о наказании за провал в его делах нет (два выговора за утрату служебных удостоверений, например, там зафиксированы).

Возможно, это связано с тем, что инцидент с капитаном Коянаги (а вероятно, и еще с одним официальным лицом) потонул в бурном и мутном потоке вербовочных подходов, которые осуществлял Роман Ким в конце 1920‑х годов. Обстановка тому способствовала: часть дипломатов и разведчиков не имела опыта работы в России, относилась к советской системе безопасности и вообще к людям свысока, пренебрежительно, экстраполируя на них книжный опыт победы над Россией в 1905 году. С противной же стороны, ОГПУ успешно модерировало условия для вербовок, создавая жилищный кризис, сажая японских разведчиков под столь плотную опеку, что у тех не было выбора в общении, предлагая для этого только свою агентуру без всяких других вариантов.

После ареста Кима его руководство с сетью агентесс разбиралось особо. Благодаря этому мы знаем имена и связи некоторых из них. София Шварц «вертелась около Касахара» (полковник, военный атташе в 1930–1932 годах), гражданка Броннер сожительствовала с помощником Касахара майором Ямаока Мититакэ, Чернелевская «опекала» третьего секретаря посольства Огата Сёдзи – профессионального русиста и разведчика (в 1937 году для ряда наших японоведов оказалось достаточно факта знакомства с этим человеком, чтобы получить высшую меру наказания – расстрел). Еще один роковой «знакомец» – выпускник Токийской православной духовной семинарии Юхаси Сигэто был возлюбленным агентессы по имени «Амазонка». Она же сожительствовала с разведчиком Таяси (не установлен) и вообще «работала недисциплинированно, знакомства заводила по своей инициативе». Были в этом списке еще и «Высоцкая», «0–36», «Рис», Дудунашвили и другие любительницы «пасти коней»[241]. Одним словом, с каким бы энтузиазмом и прославленной тщательностью ни относились японцы к своей разведывательной деятельности, в Москве их усилия сводились на нет исключительно плотным контрразведывательным обеспечением, в центре которого – пусть это прозвучит банально – словно паук в паутине, находился Роман Николаевич Ким.

В какую бы сторону ни пытались уйти от него японские разведчики, да и просто дипломаты, они оставались в паутине. Иногда доходило до курьезов, впрочем, вполне показательных. Корреспондент газеты «Асахи» Маруяма Macao – тот, что в 1925 году прибыл в Читу, чтобы писать репортаж о перелете японских летчиков в Москву, а там познакомился и влюбился в молодую красавицу Мариам Цын, – в 1931 году оказался в Москве. Влюбленный журналист приложил все усилия, чтобы найти свою Мэри, как он называл Мариам Самойловну. Это оказалось совсем не сложно. Вместе с Маруяма в столицу приехал Отакэ Хирокити, и, конечно, он немедленно встретился с Кимом. От Отакэ Маруяма и узнал, что его платоническая любовь вышла замуж. «Когда он узнал, что я являюсь женой Кима, перестал интересоваться мною»[242]. Так это или нет (в изложении Мариам Цын история нередко выглядела не совсем так, как мы ее представляем), но Маруяма пошел по стандартному пути – завел себе в Москве любовницу. Ее звали Валентина Гирбусова, и она тоже была подчиненной Романа Кима. Неизвестно, насколько продуктивна была ее работа, зато мы знаем, что встречи с ней, как и с другими агентессами, Роман Николаевич нередко проводил у себя дома, в присутствии жены – Мэри Цын[243]. Если же Маруяма, который привлекался японской разведкой для ряда операций, докладывал о их результатах в посольстве, то особый агент Кима передавал ему эти материалы[244].

Мариам Цын не любила рассказывать о своем первом муже, несмотря на то, что замуж она, очевидно, выходила по любви. Кимура Хироси не случайно назвал в своей большой статье о Киме соответствующую главу «Жена, не делящаяся воспоминаниями». Думается, причиной молчания Мэри Цын была не только тайная служба ее мужа, особенно если вспомнить, что сама она служила в том же ведомстве, знала, о чем говорить можно, и могла бы рассказать не меньше, чем Роман Николаевич написал потом в своих романах и повестях. Во фразе о ночной работе сквозит простая женская ревность. Мариам Самойловна прекрасно знала, с кем и чем занимается «коновод» Ким по ночам. Знала его агентесс лично, и вряд ли у нее был повод особенно им доверять: эффектные, но часто разведенные и не слишком отягощенные моралью девушки работали с ее мужем – эффектным мужчиной экзотической внешности.

Когда Кима арестовали, Валентина Гирбусова, «опекавшая» Маруяма Macao, дала следствию показания о том, что Роман Николаевич допускал в отношении ее «вольности, переходящие за служебные рамки (поцелуи)», а однажды даже предложил провести с ним отпуск в ведомственном доме отдыха НКВД, куда она поехала, но ненадолго. Там он предложил ей выпить коньяку на балконе, но на этом вроде бы всё и закончилось. Очень похоже на правду – Роман Николаевич, конечно, не был святым. Но главное не это. Агентессы работали исключительно эффективно под руководством умного и, как мы убедились, бескомпромиссного и настойчивого профессионала, привыкшего добиваться победы.

Скорее всего, в силу уникальных данных и особенностей этого человека, с именем Романа Кима должны быть связаны многие известные успешные эпизоды работы советской контрразведки против Японии в 1930‑е годы. Несмотря на то, что имя Кима в этих историях пока не упоминалось, без него существующая картина выглядит неполной или противоречивой. Так бывает в картинках‑пазлах, когда до завершения работы не хватает одного, но ключевого звена. Пример такой картины, где с появлением пазла‑Кима всё складывается совершенно логично, «дело о двух чемоданах».

В начале 2000‑х годов журналист Елена Чекулаева случайно услышала от экскурсовода Музея пограничных войск ФСБ РФ историю необычных экспонатов – двух брезентовых чемоданов (кофров). Эти кофры и сегодня стоят в музее, но историю их появления там рассказывают уже другую. Обе они настолько фантастичны, что нет смысла их пересказывать. Экскурсоводы сходятся сейчас, после публикаций Е. Чекулаевой, только в одном: в этих чемоданах в декабре 1935 года японцы пытались вывезти за границу двух советских гражданок – мать и дочь. Вывезти отнюдь не против их воли.

В начале 1930‑х в Москве работал корреспондент газеты «Токио Нити‑нити» Кобаяси Хидэо. Журналист имел особый статус – к нему были прикреплены служебный автомобиль (вспомним условия работы японских дипломатов!) и личный водитель – Владимир Яцевич. Интересно, что младший брат Владимира – Леонид тоже работал шофером и тоже у японцев. Он возил военного атташе – подполковника Хата, автора инструкции по обращению с русскими женщинами. Дочь Владимира Яцевича вспоминала, что ее отец «каждый вечер после работы, не поужинав, садился за стол и что‑то долго писал. Ему звонили, он волновался и скороговоркой отвечал: “Сейчас, сейчас принесу”… Он готовил отчеты для Лубянки»[245]. Значит, в ОГПУ понимали ценность Кобаяси. Младший брат – Леонид, наоборот, фрондировал. «Представляете, – говорил он, хохоча, – за мной вечно следовала машина с нквдешниками. Я однажды так газанул, что они меня потеряли. Здорово я их напугал». Поведение для водителя особого объекта наблюдения – военного атташе, согласимся, странное. Допустимое только в одном случае – если после работы младший брат точно так же, как и старший, корпел над подробным отчетом о прошедшем дне для сотрудников ОГПУ, следивших за японским посольством. То есть для группы Романа Кима.

Кобаяси снимал дачу под Москвой – в Балашихе или, возможно, в Краскове, где в то время находилась дача японского посольства. Там он встречался с семнадцатилетней Надеждой Вегенер – дочерью переводчицы посольства Марии Вегенер. Вероятно, той самой Марии, с которой, по свидетельству Ольги Потехиной, сожительствовал в 1927 году глава японской водолазной экспедиции Като. Об особенностях работы матери несложно догадаться: в обоих случаях она выступала как «учительница русского языка». Возможно (но не факт – доказательств нет!), именно ее имел в виду Роман Ким, давая характеристики своим агентессам: «“Рис” – среди японцев работала три‑четыре года, сожительствовала с несколькими чинами японского атташата [военного?], по своей инициативе сошлась с Кобаяси»[246]. Следовательно, Кобаяси нарушил инструкцию подполковника Хата. Более того, он, судя по всему, не на шутку влюбился, но не в свою 37‑летнюю «учительницу», а в ее юную дочь. Однажды, услышав, что Надя любит ирисы, приказал засадить ими всё пространство вокруг своей дачи – лишь бы нравилось юной возлюбленной.

В декабре 1935 года срок командировки Кобаяси в Москву истек. Пора было возвращаться в Токио, где его ждала полноценная японская семья. И тут произошло неожиданное. 24 декабря 1935 года обе женщины – и Надежда, и Мария бесследно исчезли. Нашли их только через два дня.

Утром 26 декабря начальнику Дзержинского погранотряда (станция Негорелое к юго‑западу от Минска) Мироненко позвонил один из заместителей председателя ОГПУ. Высокое начальство сообщило о пропаже двух женщин. Двумя днями ранее они вошли в посольство Японии в Москве и оттуда больше не выходили. Зато в сторону границы на поезде отправились журналист Кобаяси Хидэо и атташе посольства Коно Тацуити (в документах уголовного дела значится Коона Кацуми, но, очевидно, это ошибка – такого человека в посольстве просто не было, а атташе Коно Тацуити действительно закончил свою службу в Москве в декабре 1935 года). У японцев при себе был большой багаж, в том числе два здоровенных брезентовых чемодана. Руководство ОГПУ было почти уверено: именно в этих кофрах спрятаны пропавшие женщины. Пограничникам был отдан приказ – не допустить их перевоза через границу, не сообщая японцам, что о содержимом багажа пограничникам уже известно. Задачу было поручено выполнить начальнику оперативной службы отряда П. И. Босых.

Под благовидным предлогом на станции Негорелое японцев попросили перейти в другой вагон, а по пути пограничники, которые несли загадочные чемоданы, роняли их на рельсы, били их и даже прокалывали сапожным шилом. Всё было бесполезно. Лишь в самый последний момент в одном из кофров, через образовавшуюся от ударов щель, удалось нащупать человеческое тело. Марию Георгиевну и Надежду Николаевну Вегенер извлекли из чемоданов и арестовали. Причем японский атташе, по словам Босых, даже пытался применить оружие для их защиты – разумеется, безуспешно[247].

Японских дипломатов отпустили, и они проследовали далее обычным порядком. 15 марта 1936 года Особое совещание при НКВД СССР приговорило Марию и Надежду Вегенер за попытку нелегального побега за границу к… высылке из города Москвы сроком на три года. Приговор для 1936 года невероятный. Не расстрел, не тюрьма, не концлагерь, а высылка из Москвы. Осужденные уехали на новое место жительства в Воронеж. Объяснить такое решение ОСО НКВД, выносившее смертные приговоры сотням тысяч людей, даже не разбирая их дела, можно только одним – семья Вегенер имела особые заслуги перед НКВД и была за это помилована. Впрочем, Мария Вегенер умерла в Воронеже уже 5 июля. Причина смерти неизвестна. Сведений о дальнейшей судьбе ее дочери Надежды в архивах не обнаружено. Водитель подполковника Хата Леонид Яцевич был арестован 5 ноября 1937 года, осужден как японский шпион и расстрелян в январе 1938 года. Старшего брата – Владимира, возившего Кобаяси, тоже арестовали, судили по тому же обвинению, но дали пять лет. Вскоре он умер в Норильсклаге.

Судя по воспоминаниям дочери Владимира Яцевича, ее родители были в курсе мельчайших подробностей романа Надежды Вегенер и Кобаяси Хидэо. Вероятно, японский журналист согласился забрать с собой возлюбленную, надеясь пристроить ее где‑то за границей, но мать Нади была против. Неизвестно как, но она смогла уговорить Кобаяси вывезти тайком их обеих. Однако Яцевич, будучи агентом НКВД, рассказал Киму или кому‑то из членов его группы, что женщины решили бежать. Скорее всего, это произошло уже «задним числом», когда их таинственное исчезновение в посольстве было зафиксировано группой наружного наблюдения и доложено по команде. Можно представить, какая паника началась в НКВД, особенно если учесть, что Мария Вегенер действительно могла быть агентессой по кличке Рис. Спасти положение мог только человек, державший все нити управления агентурой в своих руках… Правда, эта версия никак не объясняет невероятно мягкого приговора ОСО и загадочной смерти матери и дальнейшего исчезновения дочери. Но разве это единственная тайна «коновода»?

Одна из самых больших побед советской контрразведки на японском направлении связана с агентессой по кличке Дочка. Под этим именем скрывалась генеральская вдова Елизавета Васильевна Перская, проживавшая в Мерзляковском переулке, 15, сдававшая комнаты внаем и в 1925 году приютившая у себя японского дипломата Идзуми Кодзо из открывшегося напротив посольства. Вдова генерала пошла на сотрудничество с ОГПУ не от хорошей жизни: в том же году по обвинению в контрреволюционной деятельности был расстрелян ее сын Дмитрий Александрович. Дочь Елена (1902 года рождения) служила в библиотеке Наркомата внутренних дел, младшая – Вера работала воспитателем в детском саду. Из‑за гибели Дмитрия подозрение пало на всю семью, и мать приняла удар на себя, став тайным агентом органов.

Общительные и прекрасно воспитанные девушки были рады знакомству с японскими дипломатами. Известно, что вместе с неженатым Идзуми (серьезнейший прокол японского МИДа) в Мерзляковском переулке не раз бывал будущий посол Японии в СССР Сато Наотакэ. Очень скоро очарованный московским гостеприимством и красотой Перских Идзуми перестал скрывать симпатию к Елене Перской и попросил у Елизаветы Васильевны руки ее дочери. Свадьбу сыграли в 1927 году, незадолго перед окончанием командировки 37‑летнего дипломата. Следующее назначение русист Идзуми получил в Харбин, жена и теща последовали туда вместе с ним. Там Елизавету Перскую принял на связь советский вице‑консул и резидент ИНО ОГПУ Василий Пудин. В Харбине Идзуми представлял особый интерес для советской разведки, так как стало известно, что в посольстве он был допущен к шифрованию секретной корреспонденции. ОГПУ потребовало от жены Идзуми – Елены получить доступ к шифрам, но та, будучи беременной, ответила отказом. В 1930 году она родила в Москве ребенка, которого назвали Тоё, то есть «Дальний Восток» по‑японски, но обратно в Харбин ее не выпустили. Идзуми удалось уговорить свое начальство вновь назначить его в Москву, где он узнал, что родила Елена не от него (к чести дипломата надо признать, что он всю жизнь относился к Тоё как к родному сыну), ребенок тяжело болен и что его жена связана с ОГПУ.

После долгих и драматических перипетий, служебных проблем и личных драм, переездов на Камчатку и в Европу супруги восстановили веру друг в друга, но полностью потеряли доверие ОГПУ. Через агентуру в японском посольстве чекистам стало известно о предательстве Елены. К тому времени (1934 год) она с мужем жила за пределами СССР, а вот ее мать – бывшая агентесса Дочка за измену родине получила десять лет лагерей. Сестру Веру и ее мужа, бывших в курсе сложных взаимоотношений Елены и Елизаветы Перских с ОГПУ, расстреляли.

Осенью 1937 года Елена Идзуми (Перская) пришла в советское посольство в Праге, где сообщила, что является женой японского дипломата, работающего в столице Чехословакии и отвечающего за шифропереписку, и попросила вернуть ей утраченное советское гражданство. После проверки советская разведка приняла решение возобновить связь с Еленой и завербовать через нее ее мужа. Операция прошла успешно, и вскоре Москва получила от Идзуми шесть японских шифровальных кодов, около ста шифротелеграмм японских посольств в Праге, Берлине, Лондоне, Риме и Москве. За последующие годы сотрудничества НКВД получил от Идзуми несколько тысяч совершенно секретных документов, а коды, представленные японским шифровальщиком, были актуальны вплоть до 1943 года. «Коды Идзуми», судя по всему, сыграли одну из ключевых ролей в принятии исторического решения Ставки о переброске дальневосточных дивизий под Москву. Вклад в победу советских войск японского дипломата бесспорен. Наградой стало освобождение Елизаветы Перской в марте 1941 года и ее воссоединение с дочерью и внуком, вернувшимися в СССР. Известно, что после войны они были живы – Идзуми Кодзо, всё это время исправно работавший на советское правительство, спрашивал Москву о своей семье и получил ответ, что Тоё учится в школе, а Елена и Елизавета находятся в психиатрической больнице. Бывший японский шифровальщик после войны вышел на пенсию, был разоблачен как советский агент, но не понес никакого наказания и умер в одиночестве на родине в 1956 году[248].

Дело Идзуми – одно из самых громких в истории противостояния советских и японских спецслужб в предвоенный и военный период. Неизвестно, был ли причастен к нему на начальном этапе (1925–1927) Роман Ким, но он в любом случае имел к нему отношение после начала работы Идзуми на НКВД в 1938 году, когда кроме Кима читать японские шифрограммы было почти некому. Кроме того, сам подход: вербовка на «медовой ловушке», шантаж с помощью ребенка, разрешение выехать за границу с целью поддержания контактов уже по линии внешней разведки – типичен для ОГПУ – НКВД тех лет. Причем, как мы увидим далее, такой прием использовался не только против неженатых японцев, но и для работы с семейными разведчиками. Продолжения и эффективность всякий раз были разными, но выход на вербовку – типовой. И еще одним ярким примером игры, в которой при желании можно увидеть руку Романа Кима (доказательств, как обычно, нет и не ожидается), является «дело Комацубара».

 

Глава 12


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 254; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.144 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь