Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Еще одна ночь на Эльвефарет



 

Я поднимаюсь к себе, в Анину комнату. Открываю окно и слушаю шум реки. Думаю о Ребекке. О лице, какое было у нее, когда она пыталась сказать мне что‑то важное. Что дальше? Самое правильное – пойти в ванную, думаю я. Мне хочется вымыться, хотя я не чувствую себя грязным. Просто хочу быть готовым.

Чищу зубы, принимаю душ. И возвращаюсь в Анину комнату.

 

Я лежу, объятый тревогой. С каждым днем, пока я пытаюсь составить карту душевного мира Марианне Скууг, эта карта становится все более нечеткой. На этой кровати мы с Марианне любили друг друга всего несколько часов назад. Сейчас ее здесь нет. Она пошла на кухню. Хочет поесть, как в первую ночь, когда я сюда приехал? Ей мало бифштекса? Мало соуса беарнез и жареной картошки?

Я не осмеливаюсь шпионить за ней. Во всяком случае, сегодня вечером. Я сворачиваюсь калачиком, поджимаю колени. И пытаюсь заснуть.

В это время из гостиной раздается музыка. Опять Джони Митчелл. Марианне слушает песню из альбома «Ladies of the Canyon». Она слушает «Вудсток»:

«We are stardust. We are golden. And we’ve got to get ourselves back to the garden». [10]

 

Я лежу и слушаю. Она не хочет, чтобы я сейчас был рядом. Она хочет одна сидеть в гостиной и слушать пение Джони Митчелл. Так бывает, когда люди долго живут друг с другом, думаю я, когда у них все уже устоялось. Но у нас с Марианне еще ничего не устоялось.

 

Я дремлю на Аниной кровати. Слушаю музыку, которую в гостиной слушает ее мать. Мне грустно. Уж не хочет ли Марианне теперь отстраниться от меня? Было ли все это ошибкой? Помнит ли она мои слова о том, что, может быть, я новый тяжелый элемент в ее жизни? Означает ли это, что я больше никогда не почувствую ее лежащей рядом со мной? Эта мысль панически пугает меня. Глупо было так говорить! Хотел выглядеть умным и взрослым? Да стану ли я когда‑нибудь по‑настоящему взрослым? Мне скоро девятнадцать, но у меня какая‑то непреодолимая тяга к женщинам. Я боготворю даже тех, которые меня бьют. Что это, такая глубокая разрушительная потребность в любви? Во всяком случае, она разрушительна для моей карьеры. А что, если бы Марианне не была гинекологом? Если бы она от меня забеременела? Меня не пугает эта мысль. Напротив, мысль иметь ребенка от Марианне и таким образом подарить Ане единоутробную сестру или брата кажется мне в ту минуту очень привлекательной. Но нет ли в этом чего‑то болезненного? Может, во мне есть что‑то порочное, если мне в голову приходят такие мысли? Я уже попал в шокирующую и беспредельную зависимость от Марианне, думаю я. Всего за несколько дней я оказался не в состоянии даже представить себе, что смогу прожить без нее. Подчинился ее воле, ее переменчивым настроениям. Она владеет мною так, как не владела даже Аня. Или меня обманывает память? Раньше я был готов утверждать, что Аня – великая любовь моей жизни, хотя знал ее очень недолго. Теперь мне хочется сказать то же самое о ее матери. Я знаю, что ей сейчас трудно, что я не могу положиться на сигналы, которые она мне подает, что у нее в душе царит хаос, что я должен быть осторожен. Но все‑таки я лежу и жду ее. Я не вынесу, если окажусь сейчас отвергнутым. Я лежу тихо. Она еще не сказала мне по‑настоящему «покойной ночи».

 

Марианне приходит, когда я уже сплю.

Забирается ко мне под перину.

– Прости, – говорит она. – Я не хотела тебя будить. Можно мне спать у тебя? С тех пор, как ты появился в доме, я не могу спать одна.

Я мгновенно просыпаюсь.

– Я надеялся, что ты придешь.

Она, как кошка, прижимается ко мне.

Я не имею представления, который сейчас час. Знаю только, что теперь я уже не усну. Легкое прикосновение руки, и я понимаю, что она чувствует то же самое. Мы ласкаем друг друга, прикасаемся осторожно к тем местам, которые требуют от нас большего, но еще рано. Это игра в темноте. Она медлит. Я нервничаю. Не понимаю, почему у нее закрыты глаза.

– Расслабься, – просит она. – Отнесись к этому спокойно. Не думай ни о чем. Это неопасно.

Нет, я этого не выдержу. Ведь мне ее хочется. Она возбудила меня, хотя и не чувствует этого. Но от разумных, почти бесстрастных ноток, звучащих в ее голосе, я становлюсь еще более неуверенным. У меня ничего не получится, с отчаянием думаю я, пока она безуспешно пытается распалить меня, пользуясь своим опытом. Это не может так кончиться!

– Успокойся, Аксель. Не надо. Ты слишком волнуешься. Давай лучше спать.

Она понимает, что я стараюсь изо всех сил. Пытаюсь представить себе возбуждающие картины. У меня в голове хранится небольшое собрание фотографий, но это не помогает. Пытаюсь думать об Ане, такой, какой она была, пока не похудела. Но вдруг понимаю, что это нездоровая мысль. Нельзя сейчас думать о ее дочери. Я думаю о Ребекке Фрост. О последней ночи на даче Фростов. Это не помогает. Меня охватывает паника. Ведь Марианне волнует меня! Не об этом ли именно я читал? Импотенция? Какая дьявольская несправедливость, в такую ночь! Я в ее власти. Ей достаточно поманить меня пальцем, и я окажусь рядом, где угодно и когда угодно. Могу отказаться от своего дебюта ради нее. Могу продать квартиру Сюннестведта, изменить жизнь, сдать экзамен‑артиум, стать врачом, как она, могу пронести ее на спине через весь город. Нельзя пережить такой день, какой пережили мы, чтобы ничего не изменилось, чтобы наши отношения не стали серьезными. Мне хочется сказать ей об этом, но у меня нет таких слов, и нет такой точки на моем теле, которая поведала бы ей об этом. Что она сейчас думает обо мне? Чувствует себя отвергнутой?

Мне невыносима мысль, что Марианне может подумать, что я ее отвергаю.

 

– Это неопасно, – повторяет она.

– Для меня опасно.

– Я что‑то сделала не так? – по‑товарищески спрашивает она.

Я отрицательно мотаю головой. Думаю о белом бюстгальтере под дождем, который скоро увидит весь мир.

– Ты такая красивая!

– Не говори так, хватит. Слышишь? Я самая обыкновенная женщина. Не Беатриче, не Гретхен. К тому же я падшая женщина. Не надо меня мифологизировать.

– Прости.

– И не говори прости! Господи, ты все испортил! Хочешь, я уйду обратно в свою комнату?

– Нет! – говорю я с отчаянием в голосе. – Только не это!

– Завтра у нас с тобой рабочий день.

– Говорю тебе: только не это! Ты не можешь сейчас уйти!

– Хорошо, – говорит она со вздохом. – Тогда скажи, что я могу для тебя сделать?

– Почему ты зажмуриваешь глаза? – спрашиваю я.

– Когда?

– Ты знаешь, когда.

Она гладит меня по голове. И думает, прежде чем ответить.

– Потому что я тобой наслаждаюсь, – говорит она. – Только поэтому. Тебе кажется, что это глупо? Я чувствую твою силу. Узнаю в тебе себя. Ты должен быть рад.

Она целует меня в губы. В подтверждение.

Я ей не верю.

 

У меня ничего не получается. И все равно я хочу ее. Тогда я целую ее в самое потаенное место. Кажется, это ее удивляет, но она меня не отталкивает.

– Так я раньше не целовал ни одну женщину.

– Не бойся, – говорит она.

Меня трогает ее доверие ко мне. В моих руках она точно девочка. Она быстро кончает и снова плачет. Короткими, болезненными, беспомощными слезами.

– Почему ты плачешь? – спрашиваю я наконец, когда она перестает плакать.

– Не спрашивай. Пожалуйста, не спрашивай.

Мы лежим, прижавшись друг к другу.

– Сделай вид, будто ты спишь, – неожиданно смеясь, говорит она. – И начинай считать овец.

– Уже считаю, – послушно соглашаюсь я.

– И сколько ты насчитал? Я не останавливаюсь, пока не насчитаю пять тысяч.

– Пять тысяч? Это очень много.

– А будет еще больше. Поверь мне.

Она знает, что она должна делать.

– Я тебя люблю, – говорю я.

– Не говори так, – просит она.

– Аня тоже так говорила.

– Я не Аня, – отрезает Марианне.

 

Сон

 

Я засыпаю. Аня и Марианне стоят по обе стороны какой‑то тяжелой двери. Мать и дочь, обе в черном, их лица искажены от горя.

– Там что, храм? – спрашиваю я.

– Нет, только человек.

– Кто это?

– Брур Скууг.

– Я его знал, – говорю я. – Во всяком случае, я знаю, кем он был. Можно мне войти к нему?

– Он прострелил себе голову, – говорит Аня. – И еще неизвестно, захочет ли он говорить с тобой.

– Но я должен сказать ему что‑то важное. Можно мне хотя бы попытаться? – спрашиваю я.

– Конечно, – отвечает Марианне. – Он наверняка обрадуется этому посещению. Ему там так одиноко.

Они открывают мне дверь. Я вхожу, внутри похоже на церковь. Или на концертный зал? По обе стороны от центрального прохода стоят большие динамики. Самый большой, какой я видел, усилитель McIntosh. Я вижу позолоченный проигрыватель с японскими иероглифами. На нем уже лежит пластинка. Адаптер опускается на третью дорожку. Но не слышно ни звука.

– Брур Скууг? – спрашиваю я. – Вы здесь?

Никто не отвечает.

Я сажусь на скамью. Жду.

Что‑то, похожее на тень, шевелится в углу.

Тень поднимается. Подходит ко мне. Брур Скууг. Я знаю, что это он, хотя он вышиб из черепа свой мозг. Он напугал меня, когда был Человеком с карманным фонариком. Еще при жизни. Он пугает меня и сейчас, и даже еще больше, хотя он мертв. Правого виска у него нет. Глаза по‑прежнему находятся на месте, но они налиты кровью и совершенно безжизненные. Из носа и из уголка рта сочится кровь.

– Вы выглядите лучше, чем я думал, – говорю я.

Он смеется каким‑то болезненным смехом.

– Ты обладаешь особым талантом вежливости, Аксель Виндинг, – говорит он. – Это сулит тебе большой успех у женщин. Но, как думаешь, добьешься ли ты успеха как музыкант?

– Время покажет.

Он кивает тем, что осталось от его головы.

– Куда делся ваш мозг? – спрашиваю я, лишь бы не молчать.

– Попал на каменную стену холодной кладовки. Ты еще не был там, внизу?

– Еще не успел.

– Ты там почти ничего не увидишь. Стену уже вымыли, так часто бывает в жизни. Тебя не удивляет, что жизнь раз за разом обыгрывает смерть? На Ватерлоо теперь растут новые деревья. В Коннектикуте, где был устроен ад для индейцев, теперь живут самые богатые в мире люди. И если ты окажешься недалеко от Освенцима, могу назвать тебе парочку отличных ресторанов.

– Я пришел не за этим, – говорю я.

– Нет? А за чем же? – Глаза у него безжизненные. Только голос остался прежним.

– Сам толком не знаю, – признаюсь я. – Просто увидел, что Аня и Марианне стоят у двери.

Он кивает.

– И поэтому счел необходимым открыть эту дверь?

– Я должен был это сделать.

– Потому что спал с ними обеими. – Он опять кивает.

– Наверное. Разве мое положение отличается от вашего?

– Я никогда не спал с Аней, – спокойно отвечает он. – Не верь этим слухам. Я по другой причине разнес себе голову.

– По какой?

– Ты должен сам все разузнать. В реальной жизни. А это только сон.

– Вы ничего не хотите мне сказать? – спрашиваю я. – Может, скажете хотя бы, какие пластинки вы слушаете?

– А ты этого не слышишь?

– Нет.

– Так прислушайся, – говорит он.

– Я ничего не слышу.

– Правда? Не может быть. Ни одной фразы? Ни одной ноты? Это концерт, который ты будешь играть на своем дебюте, Аксель Виндинг. Неужели ты сам не слышишь изящное исполнение? Прочувствованное туше. Должен сказать, ты произвел на меня впечатление.

– А что вы слышите?

– То же самое, что ты. А что же еще? Разве ты не слышишь начало опуса 110 Бетховена? Того, который должна была играть Аня. Так мы договорились с Сельмой Люнге и Аней.

– У вас был договор?

– Да. Во всяком случае, это было условие.

– Что за условие?

Он фыркает:

– Почему ты спрашиваешь? Ты ведь знаешь условия Сельмы Люнге.

– Но разве я сейчас играю? По‑настоящему играю?

– Да. А разве ты сам этого не слышишь?

– Нет.

– Какая жалость! Это действительно сказочный концерт.

– Но я его еще не дал!

– Конечно, дал! Я уже получил первую пластинку. Это первый пробный экземпляр, импровизированная запись. В этой комнате записано будущее. Я был уверен, что именно поэтому ты и хотел меня видеть.

– Нет, не поэтому.

– Жаль.

– Я не уверен, что музыка так же важна для меня, как для вас с Аней.

– Тогда зачем ты пришел ко мне? И зачем занимаешься с Сельмой Люнге?

– Потому что не могу иначе. Потому что я сделал выбор. Потому что у нее есть план. Потому что менять что‑либо уже поздно.

– Менять никогда не поздно.

– Правильно. И, наверное, поэтому я здесь. Чтобы услышать, как вы это сказали.

– Какой помощи ты ждешь от меня, парень?

– Хочу понять, знали ли вы, что покончите жизнь самоубийством, за день до того, как это сделали? Было ли ваше самоубийство спланированным действием или приступом острого помешательства?

– Неуместный вопрос, я не могу на него ответить. А почему ты об этом спрашиваешь?

– Не знаю. Но мне кажется, что это важный вопрос. И я думал, что мертвые могут на это ответить.

– Смерть никогда ни на что не отвечает, мой мальчик. Но она приносит покой. Некоторым из нас этого достаточно. И даже больше, чем достаточно. А теперь иди к нашим дамам. Ты можешь им понадобиться.

– А почему они обе здесь стоят? – спрашиваю я. – Правда, Аня умерла. Но ведь Марианне жива?

Брур Скууг кивает тем, что осталось от его головы. Из носа у него льется кровь. Я отворачиваюсь.

– Вот поэтому ты и должен вернуться к ним, – говорит он. – Именно сейчас одна из них особенно нуждается в тебе.

– Вы не считаете недопустимым, что я живу в вашем доме? Что я спал с Аней? А теперь сплю с вашей женой?

Он качает головой.

– Я хочу, чтобы ты чувствовал себя там, как дома, – говорит он. – Не огорчайся. То, что вы с Аней были вместе, было мне приятно. То, что у тебя теперь связь с Марианне, – естественно. Марианне импульсивна. Она уходит. Потом возвращается. Никогда не может ни на что решиться. Но это ты еще сам увидишь. Все будет хорошо, все. У меня есть запись твоего дебютного концерта, ты можешь ее послушать. Слышишь, как потрескивает винил? Слышишь паузы? Они похожи на долгую пустую тишину. Честно говоря, это фантастический концерт. Или ты не согласен? Ты сделаешь то, чего не смогла сделать Аня. У тебя есть глубина, мой мальчик. Поздравляю тебя.

– Спасибо.

– А теперь я расскажу тебе, как я это сделал и что чувствовал потом.

– Спасибо, – говорю я. – Это я и хотел узнать.

– Я спустился в кладовку с морозильной установкой. Там у меня стоял дробовик. Я уже много лет им не пользовался. Мне как раз перед этим сообщили нечто очень неприятное. Я понял, что жизнь уже не для меня. Но в символах есть что‑то странное. Ты не находишь? Я был нейрохирургом. Неврология – это моя специальность. Я кое‑что знаю об этой части тела. Мне хотелось разделаться со своим мозгом. Я должен был вышибить его из черепа.

– Но Аня была еще жива!

– Да, но это был только вопрос времени. Я это понимал. Поэтому и спустился в подвал. Поэтому так поступил. Странно, что это оказалось так легко, Аксель. Убить себя не так трудно, как ты думаешь. Все будет хорошо, все. Слышишь? Все будет хорошо! А потом?.. Подойди и потрогай это «потом»…

Он берет мою руку. Засовывает ее в свой пустой череп. Опускает к гортани, к горлу. Там внутри мокро. Это кровь. И он глотает мою руку.

 

Комната скорби

 

Я просыпаюсь от собственного крика. Не могу ничего понять, мне стыдно за свой ужас. Как я мог так испугаться собственного кошмара? Слышал ли меня кто‑нибудь? Нет. Я лежу в Аниной кровати. В доме ни звука. Я смотрю на часы. Уже больше девяти. Значит, Марианне встала и ушла на работу, не потревожив меня. Я сажусь в кровати. Для меня нехарактерно так крепко спать, и мне никогда не снились кошмары.

Я один в доме Скууга. Получается, что Марианне хочет и впредь придерживаться прежнего порядка, думаю я. Хочет сохранить свое одиночество. Единственное, что изменилось, – мы спим вместе, то есть она спит со мной, когда хочет. Будущее покажет.

 

Впереди рабочий день. Напряженные занятия. Меня охватывает страх при мысли, что через пару дней я снова встречусь с Сельмой Люнге. Сумею ли я собраться после всего, что случилось? Какие новые музыкальные высоты мне удалось завоевать? Они, конечно, важны. Джони Митчелл, Донован. Ник Дрейк. Уле Паус. Я видел фильм о Вудстоке. Смогу ли я когда‑нибудь рассказать об этом Сельме Люнге или должен буду таить это в себе как позор, как один из моих многочисленных пороков? Когда я встаю, принимаю душ и завтракаю, я вдруг понимаю, что испытываю своего рода торжество. Наконец‑то случилось что‑то, что развеет мою скорбь, уничтожит тефлоновое покрытие, облепившее меня после смерти Ани. Комната скорби велика, она почти уютна. В ней легко задержаться. Вспоминая прошедшие выходные, я как будто вижу нас со стороны, и Марианне и себя, вижу, как мы, каждый по‑своему, пытаемся выйти из этой комнаты скорби. Эта комната – как ольшаник. Там можно сидеть день за днем, оттуда жизнь кажется неинтересной. Интересно только близкое, интересна очередная мысль. Комната скорби дает надежные рамки, и неважно, обставлена ли она красивыми вещами и воспоминаниями или серая и негостеприимная, как камера в вытрезвителе. Марианне живет в такой камере. Сможет ли она разделить мою точку зрения на комнату скорби? В этой комнате мы, каждый по‑своему, пестуем свое презрение к жизни. Это презрение не мешает нам тосковать по этой жизни, хотя скорбь сильно мешает наслаждаться тем, что эта жизнь нам предлагает.

Я терзаю себя такими мыслями, готовясь к долгому дню за Аниным «Стейнвеем». Сумею ли я добиться ощутимых успехов, когда в моей голове царят хаос и рассеянность? Сельма Люнге хочет вывести меня из комнаты скорби. Музыка – это лекарство. Итак, я, как обычно, начинаю с этюдов Шопена. Сколько раз я уже играл их? Триста пятьдесят? Пять тысяч? Как часто четвертый палец подводил меня в хроматических гаммах в этюде № 2? Сколько раз у меня не болели мышцы при нонах в этюде до мажор? Я смотрю на еловый лес и не могу забыть свой неприятный сон, когда я засунул руку в пустой череп Брура Скууга, так же, как не могу забыть Марианне. В половине двенадцатого звонит телефон.

– Привет, – говорит она, – это я. – Хотела узнать, как ты себя чувствуешь?

– Мне не хватает тебя, – отвечаю я. – Никогда не думал, что так вообще может быть.

Она смеется.

– Скажи еще что‑нибудь. Мне нравится, когда ты так говоришь.

– А как ты себя чувствуешь?

– Пытаюсь сосредоточиться. Две пациентки с плохим диагнозом за один день. Они требуют серьезного отношения. Мне надо взять себя в руки.

– Не вини меня. Ты сама слишком поздно ложишься спать.

– Мальчик мой, это чтобы ты мог уснуть. Думаешь, меня не мучают угрызения совести? Думаешь, я не понимаю, что Сельма Люнге возненавидит меня? Ане она не разрешала ни на что отвлекаться.

– Я уже достаточно взрослый, чтобы самому отвечать за свои поступки.

– Это прекрасно. – Она смеется. – Ты сейчас занимаешься?

– Да.

– Что ты играешь?

– Шопена.

– Ты помнишь, что ночью тебе снилось что‑то тяжелое? Ты несколько раз стонал во сне. Тебе снилась Аня?

– Нет, Брур Скууг.

Она как‑то затихает.

– Он угрожал тебе?

– Нет, напротив, был вполне миролюбив.

– Это хорошо. Но все‑таки помни, что его больше нет.

– А почему тогда я разговаривал с ним во сне?

– Потому что у тебя по неизвестной причине нечистая совесть. Потому что ты думаешь, будто он где‑то есть, но его уже нет.

Она говорит как будто сама с собой. Я не знаю, что ей сказать.

– Я сказала что‑то не так? – спрашивает она. – Почему ты вдруг замолчал?

– Нет, все в порядке.

– Хорошо. Между прочим, не жди меня сегодня вечером. У меня много дел, самых разных. Хорошо? Ты по‑прежнему мой послушный, прилежный и самостоятельный жилец?

– Да. У меня тоже достаточно дел.

– Правда? Что это за дела, которые для тебя важнее, чем я? Не забывай меня, пожалуйста.

– Ты смеешься? Я всегда о тебе помню.

 

Но во мне вдруг просыпается тревога. Невинный флирт. Как будто я ей не верю. Ее сила. Сила, в которой она пытается меня убедить. И в которую сама не верит.

Мы затеяли что‑то очень опасное, думаю я. Пытаемся найти друг у друга уязвимые точки. Они могут оказаться минными полями, за которые я уже не отвечаю. Она там, в своей комнате скорби, ведет себя не пассивно. Она мечется по ней, пытаясь ее переделать. Переделать в комнату жизни. Эрик Холм был для нее этой жизнью. Новой жизнью, на которую у нее появилась надежда. Но он погиб. И остался только я. Меня удивляет, почему она выбрала меня. Потому что мы сталкиваемся друг с другом в одной и той же комнате скорби? Не многие скорбят по Ане. Скоро останемся только мы, ее мать и я.

 

Я думаю об Анином отце. О Бруре Скууге. Никак не могу забыть тот страшный сон. Пытаюсь продолжать занятия, перехожу к седьмой сонате Прокофьева, вколачиваю в рояль начальные октавы. Но дальше дело не идет. Я снова и снова повторяю эти октавы. Потом встаю, не понимая себя, не понимая, что меня тревожит. Назад пути нет. Я должен войти в комнату скорби, проникнуть в ее суть. В комнату самоубийства. Увидеть место преступления. То место, где Брур Скууг раздвоился на две личности – на жертву и палача. Когда‑то мама сказала, что самоубийство – это трусость. Что в самоубийстве трусливого? – думаю я и пытаюсь проникнуть в чувства, владевшие Бруром Скуугом в последний день, в тот день, когда он понял, что Аня умирает, и ему захотелось опередить ее в этой очереди. Может, самоубийство означает, что человек берет на себя ответственность? Так же, как и освобождается от нее? Может, самоубийство – это обнажение человека перед Богом? Признание Творцу: я больше не могу быть человеком. Может, мама тоже совершила самоубийство, когда в тот раз позволила течению увлечь себя? Может, она почувствовала, более или менее осознала, что с нее хватит, что ее жизнь исчерпала себя, что скоро в доме она останется только вдвоем с отцом, что ей никогда не освободиться от чувства унижения, которое она испытывала при мысли о своих растраченных впустую возможностях. Что все остальное ей безразлично. Она пила вино. Может, она находилась в той стадии опьянения, когда человек чувствует в себе прилив смелости, когда человек решает, что разбить голову о камни водопада – это освобождение, и хочет сделать природу своим палачом?

С Бруром Скуугом все обстояло иначе. Он сам был палачом. И он же был жертвой. Он хотел уничтожить свой мир одним выстрелом. Беспредельная любовь к Ане. Поверхностная любовь ко всем своим достижениям. Страстная любовь к жене. Все исчезает в одну секунду! Какая соблазнительная мысль: с Бруром Скуугом покончено навсегда!

Из‑за какого горя он не смог больше жить?

Я думаю о Марианне, которая не может об этом рассказать, которая падает на землю, которую нужно нести, как мешок с песком, как подстреленную дичь, по ночному лесу на звуки выстрелов последних стрелков на полигоне.

 

Я открываю дверь в подвал, зажигаю свет и спускаюсь туда по лестнице. Пахнет плесенью и гнилыми яблоками. Пахнет Рёа. Пахнет невиновностью. Пахнет трупом.

Что мне делать там, внизу? – думаю я. Почему я не могу забыть об этой комнате и спокойно продолжать жить своей жизнью? Почему должен копаться в отчаянии этого дома в то время, как пытаюсь возродить его радость?

Но я не могу остановиться. Почему‑то мне кажется, что я должен сделать это ради Марианне. Она нашла его. Она знала, что на втором этаже их дочь лежит при смерти. Сколько горя может вытерпеть человек? Я спускаюсь в подвал и тут же понимаю, какую дверь должен открыть. Открываю и вхожу в помещение. Зажигаю свет. Кладовая с морозильной установкой. Там стоит стул. Больше почти ничего нет. Лишь в углу несколько старых чемоданов. Комната смерти. И в то же время это комната скорби. Здесь созрел этот плод, выкристаллизовалась уверенность. Он вышиб себе мозги прямо на каменную стену.

Высоко на стене, под самым потолком остались пятна крови. Кто здесь убирал после его самоубийства? Полиция? Сама Марианне? Как бы то ни было, до самых верхних пятен она не дотянулась.

 

Я смотрю на все почти с благоговением. Это не комната. Это конечная остановка. Здесь Брур Скууг должен был почувствовать то, что почувствовал Роберт Скотт, дойдя до Южного полюса и поняв, что состязание проиграно: «Это ужасное место». Я думаю о том, что сказала Марианне, горячо в это веря: «Мертвых не существует. Их больше нет».

Я думаю, что это не так.

Мертвые существуют в наших снах.

Значит, Брур Скууг существует, и если не иначе, то в памяти других, еще живущих людей.

И это не менее страшно.

Неужели теперь я в ответе за то, чтобы сохранять его живым?

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-20; Просмотров: 171; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.095 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь