Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Сенсация в русском Париже



 

Как ни велика была политическая эволюция в русской эмиграции, этот визит делегации во главе с В. А. Маклаковым и Н.А Кедровым произвел на нее потрясающее впечатление.

Делегации Маклакова предшествовал визит на рю де Гренелль в сов. посольство митрополита Евлогия, главы западноевропейской епархии.

В результате этого визита, в церковных кругах сообщают, что митрополит намерен оторваться от юрисдикции константинопольского патриарха и перейти в полное подчинение патриарху Алексию Московскому.

Я. Кобецкий.

Два человека из пошедших в советское посольство не были названы Кобецким – возможно, что они были вычеркнуты редакцией «Н.Р.С.». Это были Адамович и Маковский. Может быть, их имена были сняты по той причине, что они были «литераторами», а не «политиками». Адамович, при нашей последней встрече в парижском кафе Мариньян (Елисейские поля) в 1966 г., сказал мне о том, что он «жалеет, что ходил», и позже в своей книге о Маклакове (биографии, в которой он забыл упомянуть годы рождения и смерти В.А.М.) он писал, что «многие потом жалели об этом визите», и даже что «Маклаков позже жалел, что пошел к Богомолову»[132]. Что касается Маковского, то он был тем человеком, который летом, после возвращения Бунина из Грасса в Париж, устроил ему свидание с послом, и даже повез его сам в советское посольство. Алданов, который писал о Маклакове потом, вовсе не упомянул об этом его визите так, как если бы его и не было, может быть, по просьбе самого Маклакова, а может быть и потому, что вовсе не сочувствовал ему. Сам же Маклаков, несмотря на нападки на него в «Русской мысли» в конце 1940‑х гг., когда в Париже начала выходить русская эмигрантская газета, никогда печатно не признался, что имел иллюзии, которые привели его к этой ошибке[133].

В архиве Маклакова в Гувере, как я уже сказала, имеются 18 ящиков (а возможно и больше), где хранятся письма к нему, написанные с 1918 до 1956 гг. Среди них есть и копии его ответов. Два периода особенно полно представлены: период после Первой войны и период после Второй. Официальная переписка времен Версальской конференции (1919 г.) с Бахметевым и другими послами, на толстой бумаге с двуглавым орлом, мною была только просмотрена. Но интимная переписка с ними, а также с бывшими министрами Временного правительства, мне известна. Как писал М.М. Винавер кн. Львову в 1919 г., о себе и своих: «Кадеты мечутся по Европе, а Маклаков у себя, как в крепости».

В этой крепости были моменты и трагические, и комические. Реляции Бахметева смешаны с тяжелыми личными проблемами М.А. Стаховича, посланника в Испании, не знавшего, как выжить в изгнании и скоро умершего – не от болезни, а от переживаний; Керенский из Лондона жалуется в Париж 1 октября 1918 г., что союзники не хотят признавать Уфимскую Директорию, и просит Маклакова нажать на французское правительство, чтобы Франция изменила свою ориентацию… До этого Маклаков обсуждал с ним «левизну генерала Алексеева». За этим следует написанный суконным языком запрос Савинкова, и тут же мрачное письмо бывшего сенатора Н.Н. Чебышева, еще недавно – масона, сообщающего Маклакову свое решение: «Все, к чему имеют касательство Львов, Вырубов и компания, для меня теперь неприемлемо», – пишет он, твердо решив никогда не возвращаться в ложи. Он жалуется на «фо‑фреров», т.е. ложных братьев, которых приняли в тайное общество как‑то не так, как полагается. «Не удивлюсь никаким их нескромностям», – пишет ему на это Маклаков. Чудом уцелевший «жандарм» Курлов запрашивает: на каком основании русский посол Маклаков окружает себя в Лиге Нацией какими‑то полубольшевиками (видимо, имея в виду бар. Нольде, Гулькевича и Рубинштейна), и кто платит им жалование? И откуда берутся деньги на помощь так называемой новоявленной русской эмиграции? На что Маклаков сухо отвечает: «Левые дают на Земгор, правые – на Красный крест» (1923). Тут же другой «жандарм» предлагает свои услуги, это М. Кунцевич из 8‑го уголовного департамента царского министерства внутренних дел, намекая, что он не прочь поработать на Маклакова, если понадобится (они знакомы со времен процесса Марии Пуаре), и напоминая, что в 1917 г. прис. пов. Зарудный, тов. министра Керенского, без лишних церемоний пригласил его, Кунцевича, вернуться служить новому правительству, что он и сделал. (См. «Курсив мой», с. 363). Ядовитый И.И. Тхоржевский пытается защитить германофильство А.И. Гучкова и упрекает П.Б. Струве, который, по его мнению, «заходит слишком далеко, когда отрицает у Гучкова моральный стержень». Тхоржевский считает, что у Гучкова какая‑то особая способность «соблазнять генералов, сначала русских, потом немецких».

Сам Маклаков в одном из писем Винаверу признается, что для него «новоявленный сепаратизм народностей еще страшнее, чем даже большевики». И сообщает свою блестящую мысль: устроить при посольстве в Париже особый парламентский отдел, который будет влиять на французскую палату, т.е. на французских депутатов, и углублять смысл русской проблемы, через Пети и Нуланса (1919).

Между тем мы узнаем (1923), что многие общие знакомые живут совсем не плохо и, видимо, в ус не дуют: «Тхоржевский, Аджемов, Гукасов, Лианозов, Нобель продают свои акции, и довольно удачно».

Но этот первый период имеет к масонству только косвенное отношение. Наиболее важные масонские письма относятся к периоду 1945‑1956 гг. Здесь мы видим, как целый ряд новых Маклакову людей вступает с ним в переписку: Карпович, Вольский и даже Николаевский, с которым до войны у Маклакова личных отношений не было. Тогда, в 1918‑1925 гг., его рвали на части его коллеги, послы

и дипломаты, от Сазонова и Гирса до секретаря русской легации в Чили. Теперь его рвут на части уцелевшие масоны, пострадавшие от немецкой оккупации не‑масоны, закинутые в США старые знакомые, рвущиеся домой во Францию, а также сидящие по тюрьмам за сотрудничество с немцами прежние его подопечные. Последних он оставляет без внимания, а старых знакомых делит на тех, которые простили ему и забыли его визит к послу Богомолову, и тех, кто все еще кипит негодованием. Из этих последних на первом месте, конечно, стоит Мельгунов.

Когда пошедшие к послу составляют декларацию, Мельгунов иронически спрашивает: делегация? от кого именно? Он возмущается главным образом тем, что маклаковцы все еще верят, что со Сталиным случился переворот. Мельгунов называет их визит «свидетельством об интеллектуальной нищете и крахе квалифицированной русской интеллигенции», а примирение со Сталиным – «маниловщиной». Он не унимается и говорит, что на Адамовиче «теперь почиет благодать советская».

Через пять лет Мельгунов делается редактором журнала «Возрождение», и предлагает Маклакову сотрудничать у него, – давая ему случай заставить русскую эмиграцию забыть о том, какая им была сделана ошибка. «И Вольский, и Зензинов уже печатаются в «Возрождении», – пишет Мельгунов. Но Маклаков воздерживается от такого шага, хоть в его письмах «друзьям» в США мы встречаем фразу: «Я часто завтракаю с Гукасовым»[134].

В ответ на запрос Б.И. Николаевского из Нью‑Йорка, Маклаков пишет ему о попытке русских масонов в Париже добиться открытия лож в СССР. «Слышал я о такой попытке», – пишет он Николаевскому, – давая ему понять, что инициатива эта исходит не от него, а от других. «В этом видят способ привлечь на свою сторону американское масонство. Здесь к этому масонские круги отнеслись отрицательно и приняли меры, чтобы Альперина предостеречь. Но я слышал, что один масон уехал в СССР, это мог быть или Кривошеин или Одинец. Могу если хотите, узнать точно. Я сам там, в квартире Альперина, давно не бываю из‑за глухоты».

Но, конечно, далеко не все писали ему из США, что они думают: некоторые молча отходили от него в сторону, и там, и в Париже: парижская эмигрантская газета «Русская мысль» началась в 1947 г. с большими трудностями и с очень малыми деньгами. Кое‑кто стал приезжать во Францию после шести‑семи лет в Америке. Иные, как М.А. Алданов, вели себя так, как если бы ничего не случилось, и никакого визита в советское посольство вообще не было. Он не упоминает об этом факте ни когда пишет письма Маклакову, ни когда пишет о нем. И молчит о том факте, что Маклаков одно время был сотрудником «Русских новостей», которые субсидировались сов. посольством. (См. № 2, апрель 1945: «Советская власть и эмиграция»). Третьи довольны поведением Маклакова и требуют дальнейшего сближения с советским послом, – этих постепенно французские власти высылают на родину, некоторые из них уезжают по собственной инициативе.

Последний раз тема злосчастного визита вспыхнула в марте 1949 г., когда на процессе известного невозвращенца В.А Кравченко адвокат противной стороны, т.е. французской коммунистической газеты, Блюмель, в громовой речи, потрясая кулаками, напомнил публике, что советская власть теперь совершенно переродилась, и что «в Париже все эмигранты пошли в сов. посольство, во главе с самим бывшим русским послом, и пили за здоровье Красной армии и Сталина, и им всем было позволено вернуться на родину». (См. отчет с процесса Кравченко 1948‑1949 гг. «Новое русское слово», Нью‑Йорк и «Русская мысль», Париж. Репортером была Н.Б.). Когда отчет этого судебного заседания был напечатан, редактор сов. газеты в Париже (Ступницкий) заявил, что этого никогда не было, и что репортер «Русской мысли» весь инцидент в зале суда выдумал.

Николаевский Маклакову писал часто, и тот на все запросы отвечал. Он послал ему в США, по его просьбе, список людей, работавших с немцами, в разной мере замешанных в «коллаборации»:

Горчаков (?) – «метивший в редакторы на место Милюкова», т.е. «желавший заменить «Последние новости» своей про‑немецкой газетой». Не ошибся ли Маклаков, желая назвать Жеребкова, русского гаулейтера, во время оккупации?

Модрах – лицо неизвестное.

Ген. Головин, Д.П. Рябушинский, Илья Сургучев (автор «Осенних скрипок», готовивший себя в будущие председатели Союза русских писателей в «освобожденной Гитлером России»).

А.Н. Бенуа, поместивший отрывок из своих воспоминаний детства в каком‑то русском периодическом издании.

С.М. Лифарь – танцевал «Жизель» и другие балеты в парижской Гранд‑Опера при оккупации.

Второй список содержал имена лиц, погибших от рук немцев: Мать Мария, Пьянов, Бунаков‑Фондаминский, Апостол, Трахтерев, Вольфсон, Левин.

«Пропавшие библиотеки» – Бунакова, Шефтеля, Ходасевича, Осоргина, Тургеневка и т.д.

Люди, умершие собственной смертью: Милюков, Переверзев, Бурцев, П.Б. Струве, Тесленко, Бернацкий, К.К. Миллер, Осоргин, С. Булгаков, Коковцев, Калишевич.

Тут же, в одном из писем Николаевскому, – рассуждения Маклакова о «трех группах» русских эмигрантов в Париже: 1‑я – «непримиримые» – Мельгунов, Церетели, правые и левые. 2‑я группа – «советские патриоты», бывшие эмигранты, навещающие сов. посольство и собирающиеся в Россию – их имена М. не дает. И 3‑я группа: центральные. Себя он включает в эту третью группу.

Жизнь его в эти первые годы после тяжелых военных лет была невеселой: старение, прогрессирующая глухота, смерть близких, одиночество и страшные годы в России – последние годы Сталина, все способствовало некой меланхолии, которая начала развиваться в нем. В дни его юбилея (75 лет) «Русские новости» поздравили его, как близкого друга и единомышленника, а «Русская мысль» требовала от него письма в редакцию, что он с советской газетой в Париже ничего общего не имеет. Но он не сумел ответить на это и еще больше раздражил своих критиков, вдруг проявив какую‑то неожиданную вялость мысли. Когда‑то он мечтал «хоть как‑то сговориться с Витте», потом «хоть как‑то согласиться со Столыпиным» (обоих он, конечно, знал лично), теперь он «хоть как‑то» хотел примирить с собой когда‑то ему близкую старую эмиграцию, но печатно это сделать не мог и не хотел, и как‑то по секрету, частным образом, старался починить, что было сломано.

Теперь он уже не скрывал, что вместо яда дал Юсупову порошок из двух облаток аспирина, что родился в 1869 г., что не видит, как остановить крушение старого мира, и потерял связь с современностью.

В 1948 г. на одном из своих редких публичных выступлений он, выслушав кого‑то (у него теперь был американский аппарат и он мог слышать, что говорят другие), сказавшего из публики, что «одним Евангелием, как собирается сейчас сделать Керенский, нельзя восстановить Россию», он нервно и плохо владея собой, сказал с эстрады:

– Если Бога нет, и нет бессмертия души, то что же нам остается? Только конституция Джефферсона?

И тогда на это отозвался спокойный голос из дальних рядов:

– Да! Дайте нам только конституцию Джефферсона!

Но дальних рядов он, конечно, слышать не мог[135].

Переписка его с 17‑ю масонами чрезвычайно интересна, и «старых времен», и «второго периода». Почтовое сообщение между старым миром Европы и новым миром за океаном было налажено к весне 1945 г. В это время до Керенского в Нью‑Йорке доходят слухи, что Маклаков начинает жалеть о своем визите на улицу Гренелль, и он этому не может не сочувствовать. Он радуется, что Маклаков «уходит от своих иллюзий», и Маклаков оправдывается: «Наша группа была создана (от Ступницкого до Тер‑Погосяна) спешно, и дали знать, что хотят идти в посольство (местоимение опущено: мы или они?). Богомолов назначил день. Председатель – Альперин (группы? Или Общества сближения с Советской Россией?)». О газете «Русские новости» – «она соответствует нашей группе» – Маклаков короткое время сотрудничал в ней, как и Бердяев. В 1958 г. Керенский, узнав о смерти Терещенко, спрашивает, «не осталось ли после смерти Терещенко каких‑либо бумаг», и делится с ним своими мыслями о религии и о «вере современного человека в машину».

Переписка с Б.И. Элькиным (Лондон – Париж, 1940‑е гг.) главным образом касается тяжбы наследников Милюкова (ум. 1943). Элькин, редактировавший последний (посмертный) том «Воспоминаний» Милюкова, а позже – книгу Адамовича о Маклакове, был к тому же и душеприказчиком Милюкова. С Маклаковым он обсуждает, «что делать с посольским золотом» (три миллиона золотых рублей), лежащим в лондонском банке с 1920 г. Об этом 25 лет тому назад уже запрашивал Маклакова Бахметев: «Где они?» Бахметев, который был против белого движения, видимо, беспокоился, что они будут переведены генералу Врангелю, но насколько можно понять из сумбурного обмена письмами, часть их была переведена в свое время Колчаку. Теперь Элькин советует Маклакову перевести золото в Швейцарию. В 1949 г. он сообщает Маклакову, что «с огромным трудом удалось получить разрешение перевести золото в Швейцарию».

Элькин был членом комитета помощи А.И. Коновалову, и 11 сентября 1947 г. он пишет Маклакову: «Терещенко, как и Бахметев, ассигновали 5 тысяч франков для А.И.», и 6 июля 1948 г. опять: «Если Терещенко будет давать в течение года по 10 фунтов стерлингов в месяц, то дело будет иметь фундамент». 28 июля 1946 г. он сообщает Маклакову в Париж свое впечатление от Ступницкого, которого Элькин видел в Лондоне: «Я отчетливо ощутил перед собой Смердякова», а 28 декабря 1949 г. он, узнав о том, что советская газета на деньги посольства кончилась, и начали выходить «Русские новости» (тоже под редакцией Ступницкого), неожиданно спрашивает: «Неужели же хоть раз в неделю не может он, Ступницкий, продолжать ее?» [136]

 

Переписка с Е.Д. Кусковой началась у Маклакова рано. Они, разумеется, знали друг друга еще до первой войны. Еще в Берлине, в 1920‑х гг., Кускова в письмах начала беспокоиться о Гучкове: «Если увидите в Париже Гучкова, передайте адрес наш ему. Он звонил нам на Хенель‑штрассе, когда нас там уже не было» (1920 г.). И несколько позже: «Где А И. Гучков и что делает?» И опять: «Куда девался Алекс. Ив. и почему умолк как‑то?»

К середине 1930‑х гг. Гучков уходит с ее горизонта – она узнала, что он навсегда «усыплен», и о нем надо забыть.

Теперь начинают следовать новости из Праги в Париж, из которых одна весьма ценная: в письме от 3 марта 1936 г. она пишет, что Н.И. Бухарин был проездом в Праге, после того, как побывал в Голландии и Германии, и объявил о своей лекции на русском языке. Зал, в котором обычно происходили эмигрантские собрания, был переполнен (трудно понять по письму, сколько он вмещал человек, по‑видимому, не менее 300). «Под конец, – пишет Кускова, – он сделал (на эстраде) символический жест (т.е. масонский салют), придрался к случаю и сказал: «Ведь вот сидящий тут Егор Егорович Лазарев (правый эсер) хорошо помнит, как мы…» А когда лекцию окончил, направился в упор к Лазареву, жал ему руку»… Что это значит? Что Бухарин был масон? Вряд ли. Но он знаком давал знать аудитории, что есть связь между нею и им, что прошлая близость не умерла. Через два года на московском процессе Бухарина судили. Конец его известен.

Письма конца 1940‑х гг. отчетливо показывают ее политические настроения: в это время Маклаков, как и некоторые другие эмигранты, не сочувствовали тем советским пленным и вывезенным из России немцами русским, которые не хотели возвращаться домой. В своих письмах Маклакову она пишет, что старается объяснить швейцарским властям, что русских – бывших пленных или ушедших с немецкой армией из России, или увезенных на работы в Германию, которые почему‑то хотят остаться в Европе, надо отсылать назад, что их Родина ждет и примет с радостью, что там они будут дома, а не жалкими безродными беженцами, затерянными в чужих странах[137]. Она, переехав из Праги в Женеву, не может понять, почему эти люди прячутся, как могут, от властей, и когда случайно встречает их, объясняет им, что им необходимо вернуться на родину, чувствуя при этом к ним враждебность, и не стараясь ее даже побороть.

В 1945 г. Ступницкий поехал навестить ее, и он очень понравился ей. Она согласилась сотрудничать у него в газете и жалуется, что Элькин собирается вчинить ему иск за то, что он взял милюковское название «Последние новости» для своих «Русских новостей». В начале 1950‑х гг. она переходит к сплетням: «Бунин в своем доме, в Грассе, строил против Зурова баррикады», «Вельмин увлечен доставкой в Америку разных архивов», «Панина сделала черную работу для АЛ. Толстой в ее книге «Отец». В 1954 г. она решила написать статью о Горьком: «Опустила все места, где была замешана Ек. Павловна. Она еще жива, а живых «там» трогать боюсь. Опустила также период его отношений с баронессой Будберг. Эта женщина противная и насквозь фальшивая. Но уж за нее обиделся бы Вас. Вас. Вырубов. Не знаю, почему он дружит с ней? В Женеве она все пыталась познакомиться с нами. Но я решительно это отвела».

Затем очередь доходит до М.Ф. Андреевой: «Алексей Стахович, брат Михаила, восхищался М.Ф. Андреевой и ее глупостью, и называл ее «мимозой». И посмеивается над Керенским, который не знает политического выхода, кроме Нагорной проповеди.

Маклаков отвечает ей в спокойном, даже холодноватом тоне, посылает ей в 1945‑1946 гг. свое «Необходимое разъяснение»[138] (о визите к Богомолову), объясняет ей, кто был германофилом в эмиграции, до войны Германии с Россией (адмирал Кедров, ген. Головин). Сообщает ей о собраниях «маклаковской группы»: «9 декабря 1952 г. Вчера было собрание у Т(ер)‑П(огосяна). Доклад делал (приехавший из США) Зензинов», и терпеливо объясняет ей, в связи с ее внезапной неприязнью к Элькину, французский закон о наследовании: «Дела Нины Васильевны (вдовы Милюкова) не блестящи»[139].

 

* * *

 

Письма Ариадны Владимировны Тырковой гораздо более сдержанны, умны, и менее подвержены бесконтрольным эмоциональным выпадам: у Тырковой было чувство юмора, и это помогало ей сообщать Маклакову такие новости (в 1919 г.), как: «Совет Послов обратился к Чичерину, прося его не уступать Дарданеллы союзникам». На сообщение Маклакова о том, что визит к Богомолову продолжался два часа с половиной, и что он собирался навестить его, Богомолова, еще до его приглашения, когда посол ему особо подчеркнул, что он хотел бы непременно видеть у себя Кедрова и Вердеревского, Тыркова спрашивает его: «Что об этом скажут Ваши друзья‑масоны?» И даже о масонстве она говорит без торжественной серьезности: вспоминая Маклакова в 1905 г. у нее в доме, на званом вечере, она пишет, что войдя он сделал масонский знак:

 

«Кто‑то из моих гостей так истолковал Ваш жест. Сейчас, 50 лет спустя. Вы берете это всерьез, употребляете Ваше выражение «нарушать доверие». В те времена к масонству относились иначе, чем теперь, с усмешкой, а не с ненавистью. В 1904 – 1905 гг. я слышала не раз толки о том, как Ковалевский набирает членов в свою ложу». Слово «Ареопаг» приводило ее в веселое настроение: «Мы с Вами были членами двух Ареопагов!» (т.е. кадетской партии и ложи). Это название «тайного общества в тайном обществе», где сидели только Досточтимые и Премудрые, и о равенстве было забыто, вызывало ее улыбку.

Есть правда в ее словах: серьезность появилась в масонстве только после тяжелых поражений 1917 г., и вспоминая их, Тыркова сама теряла чувство юмора.

Ее удивляет, что в ограде православного собора на улице Дарю водрузили красный флаг. Маклаков отвечает ей, что это так и надо, потому что был праздник победы над Германией, и если бы не было флага, это была бы демонстрация. Вероятно, он был прав, но… «разве церковь не отделена от государства?»

 

* * *

 

Бесспорная ценность писем Алданова к Маклакову в том, что они открывают нам картину масонского предсмертия. Оба умерли в 1957 г., и о своем близком конце, если и думали про себя, друг другу не заикались, но конец масонства был ими осознан вполне, – может быть, Алдановым сильнее даже, чем его корреспондентом, которому оставалось два года, чтобы дожить до девяноста лет.

Такт и мера в характере Алданова не были врожденными чертами, они были им благоприобретены. Он создал их в себе, он всю жизнь заботился о своей «гештальт», образе, который он проецировал на других, образе «европейца», цивилизованного члена цивилизованного века, так или иначе не позволявшего себе проявлений эмоций дикаря, ошибок дурака, дурных манер и слишком искренних исповедей. Алданов не подозревал, что кое‑кто, особенно из «молодых», над ним посмеивается, и продолжал называть Толстого «граф Лев Николаевич», напоминать при каждом удобном случае, что «Иван Алексеевич» получил премию Императорской, а не какой‑нибудь советской, Академии за перевод «Гайаваты», что раз «Павел Николаевич» сказал, что это – так, спорить с ним было бы неуважительно. Еще в 1937 г. Алданов нашел тон переписки с Максаковым:

 

«Я сейчас пишу статью… Можно упомянуть о Вашем устном рассказе, как Вы беседовали в 1917 г. с ген. Алексеевым? Помнится, он признал невозможным сотрудничество с Романовыми».

 

Алданов, конечно, был в ужасе от визита маклаковской группы к Богомолову, но тем не менее 11 июня 1945 г. он писал из Нью‑Йорка А. Титову, что «Василий Алексеевич написал прекрасное письмо об их хождении». В архиве есть письмо Маклакова к Адданову, помеченное 10 мая (года нет), это то письмо, о котором Алданов сообщает Титову.

Маклаков, полу‑оправдываясь, писал ему:

 

«Я невольно вспоминаю 41 год – поход Гитлера на Россию для ее «освобождения от большевиков». У нас никакой силы не было, но нам приходилось решать, на чьей мы стороне. И несмотря на общую ненависть к Советам, зародилось течение, которое в этой схватке стало на стороне Советской России. Никто не был уполномочен решать это за эмиграцию, но, посреди официального германофильства, возникло течение за предпочтение Сов. России – Германии. Оно публично не могло выступать, но сами собой подбирались единомышленники так, чтобы не было огласки; собирались побеседовать за чашкой чая, то у меня, то у Ступницкого, то у других. Несогласные отходили, согласные приглядывались и оставались. Так зарождалась группа, которую сначала связывали с собственными именами, потом она выпустила печатную листовку, которую подписали самозванным именем.

В 1945 г. группа ходила к Богомолову, потом задумала оформить себя в Общество сближения с Советской Россией, чтобы (неразборч.: распасться? закрыться?), как только Советы пошли не по нашей дороге».

 

Конца письма в архиве нет, нет и подписи, это – машинопись, лицо и оборот, видимо – копия, которую Маклаков оставил себе.

Из их переписки, начатой в 1930‑х гг., становится бесспорным, что Маклаков предпочитал встречаться уже в эти предвоенные годы с «друзьями» у близких друзей на дому, или в кафе, или ресторане, но не в здании на ул. Кадэ. Встречались у Фондаминского (Бунакова), у Софьи Григорьевны Пети, в квартире самого Маклакова. До войны Демидов и Зензинов также входили в эту небольшую группу. В 1948 г. Маклаков официально возвращается в ложу, и в 1950 г. круг людей ему близких суживается до 10–15 человек: одни и те же имена начинают повторяться в письмах к Алданову и Алданова к нему. Среди них: Вырубов, Элькин, Тер‑Погосян, Титов, Альперин, Керенский. В это же время в письмах обоих возобновляется камуфляж, столь привычный в переписке масонов, и постоянная оговорка о новом завербованном члене группы «хотя он и не масон», или «он, как Вы знаете, конечно, не масон»: «Хотя АА. (Титов) и не масон, его надо привлечь». В это время и Титов, и Вырубов думают о создании некоего «совещания», где можно будет говорить о текущих событиях: «Нет причин, – пишет Алданов в 1956 г., – придавать такому совещанию именно масонский характер». (Но, конечно, без обращения в газеты!). А событий немало, и одно из них – довольно неприятное: на съезде советских писателей в Москве Федин под шумные аплодисменты объявил, что Бунин перед смертью стал советским гражданином. «Все потребовали, – пишет Алданов, – чтобы В.Н. Бунина это опровергла, она не захотела» (Бунин умер за три года до этого). И Алданов не понимает: Почему? Она не скрывала: запретил ей это Зуров.

Теперь и Алданов начинает предпочитать «маленькую группу». На улице Кадэ закончен ремонт, но там стало так неуютно: двери широко открыты, чужие люди входят и выходят, все тайны описаны в книгах, символы расшифрованы, описаны ритуалы и имена опубликованы. Братья в палате (теперь – Генеральная Ассамблея) уже имеют не сотни мест, а всего десятка два. Кое‑кто из новоприезжих просится в масоны, но как они оказались здесь, в Париже? Кто знает, что они делали до этого, и где? Некоторых берут в Ученики, но проходит и три, и четыре года, а они все еще не могут пройти в Подмастерья, и в ложах нет Мастеров, и значит, никакого Ареопага создать невозможно. Этого никакой Устав не предвидел: некого послать в Совет, в Консисторию, на Конгресс… Но где этот Совет? И будет ли Конгресс? У кого есть время разучивать ритуальные диалога и делать доклады? И что осталось от свободы, братства и равенства?

Брат Газданов, вышедший недавно в Тайные (3°) Мастера, пишет Маклакову, что никто вокруг него не знает, о чем писать, чтобы получить следующую степень. Им кажется, что церемонии, диалоги и ритуалы хорошо бы было сократить, они только отнимают время. Среди них есть уже «третье поколение» эмигрантов, и братья «второго» кажутся новоприбывшим стариками. Общего разговора не получается: одни окончили французский лицей, едва говорят по‑русски, другие – «перемещенные лица» и ничего не окончили. И что делать, если между ними попадутся «власовцы», носившие немецкую форму? Куда их девать?

Неравенство теперь сказалось во всей своей силе. Оно было всегда: когда армяне отказывались идти в одну ложу с торговцами ковров, будучи банкирами, а евреи – адвокаты и члены Гос. Думы не хотели знать, что делается в ложе скорняков и портных, все еще повторялась лицемерная формула 1789 года. Но теперь и формула развалилась, и это – тайна, которую надо спрятать, которую нельзя открывать профану. Трудно поверить, чтобы оба, и Маклаков, и Алданов, не понимали этого положения вещей. Маленькая группа в уютной квартире Пети или в пустынном, тихом кафе на тихом перекрестке, где «гарсон» знал каждого клиента и подавал ему не дожидаясь его заказа, где Керенского звали «Monsieur le President», а Маклакова – «Monsieur l'Ambassadeur», становились каким‑то чудесным преддверием небытия для кучки людей с их игрой во что‑то, чего в реальности уже не существовало. Алданов формулирует очень точно, почему необходимо продолжать эти встречи, не дать кружку распасться: «надо оставить след», «поговорить», «обменяться мнениями», и может быть, попозже «опубликовать в брошюрке, просто так, для памяти»… Через два‑три года ни его самого, ни половины его «друзей» не было в живых.

Но он очень хотел, чтобы кто‑то «вел запись», «чтобы не пропало для будущего», чтобы собирались люди «надежные и не болтливые». Может быть, уговорить кого‑нибудь из «близких» (например – Вольского, который так слаб, что почти уж и в Париж не ездит). Алданову приходит в голову соединить оба Послушания[140], он спрашивает Маклакова, нельзя ли как‑нибудь их объединить, он продолжает называть их «обидианс». Кое‑кто, видимо, тоже подумывает об этом. Ермолов – не масон, как сообщает Алданов Маклакову на всякий случай (его как раз в это время возводят в Мастера Великого Востока), проявляет большой интерес[141]. О нем мало что известно, он скоро неожиданно умирает. Но оба корреспондента не уверены, что на ул. Кадэ им будет оставлено помещение, там – не до них, у французов свои заботы. Может быть, Маклаков может что‑нибудь устроить с французами. И дальше: «Они ведь все у Вас бывают».

Вместе с этим замечаются два явления: собрания интимные делаются все интимнее: «У Тера мы были вчетвером», и они делаются все менее и менее живыми: «В пятницу у Альперина ничего особенно интересного не было. Это была первая встреча людей, которые так часто встречались, что едва ли могут сказать друг другу нечто новое и неожиданное». На некоторых собраниях бывал и Вольский. 14 марта 1954 г. Алданов сообщает Маклакову: «Были обычные: Титов, Вольский, Михельсон, Берлин, Вельмин, Рубинштейн. Не было Кантора и Татаринова».

Алданов теперь поселился в Ницце и обсуждает с Маклаковым статью «нового эмигранта» Бориса Ширяева, в черносотенном «Знамени России», № 109. Статья о масонстве и фельетонах Аронсона, и «о нас обоих», пишет Алданов, но у Маклакова теперь новая забота: он решил писать автобиографию и не знает, как ее писать: о детстве и семье – просто, но потом? «Как можно писать о себе? – спрашивает он. – Выходит так интимно! Не могу… Слишком трудно…»

На это жалуется и Кускова в письмах, и другие – о себе писать они не умеют. Поздневикторианское воспитание запретило говорить о себе самом и не научило, как подойти к собственной молодости. Вспомним, как Бердяев в «Самопознании» перешел от детства к «идеям», интересовавшим его, как мучился Добужинский, как сказать о том, что всегда должно оставаться тайной. И А.Н. Бенуа просто перешагнул через молодость, прямиком к Дягилеву, к «Миру искусств», к выставкам, Петербургу, Парижу и прочему.

И Маклаков, от детства и семьи, сразу идет к Государственной Думе и кипению в обеих столицах. Он решительно отказывается от всяких даже намеков на свою истинную личность, как бы зажав все это, задавив, в предвидении жадного потомства. И выутюжив все, что в глубоком сознании (и подсознании) беспокоило его когда‑то.

За год до смерти Алданову исполнилось 70 лет. Начались торжества. «А.С. Альперин хочет, чтобы я приехал и выступил на ул. Кадэ в день моего семидесятилетия, – пишет он из Ниццы Маклакову. – А.С. еще предлагает позавтракать частным образом: 6‑7 человек, из которых Вас, естественно, называет первым. Это я принимаю с большой радостью». Но от торжества в храме Великого Востока он категорически отказывается: «Я не буду в этот день и в ближайшие за ним в Париже». Его больше не соблазняют ни храм, ни церемонии, ни агапа – вся эта декорация, видимо, перестала пленять его, и Маклаков не настаивает: можно посидеть в «Био‑терапии» у Титова, можно чем‑нибудь перекусить в старом кафе, можно собраться в «Труа‑з‑Обю» на Порт де Сен‑Клу, там теперь уже никого не встретишь, не то что раньше, там теперь никто не бывает, все умерли… Немногим живым осталось только «обмениваться мнениями», да мечтать о «брошюрке», в которой, может быть, их можно будет зафиксировать. В конце концов – братья всегда любили обмениваться мнениями: М.М. Ковалевский обменивался мнениями о мировой политике с Сеншолем и Буле, о новейших веяниях в музыке с «русским Листом» – Антоном Григорьевичем, о современной русской поэзии Надсона – с Вас. Ив. Немировичем‑Данченко, о живописи так называемых «импрессионистов» с Ярошенко («Всюду жизнь») и Саврасовым («Грачи прилетели»), и о будущих возможностях воздухоплавания – с Яблочковым. Он также любил пофилософствовать о человеческих страстях со своей родственницей, знаменитой математичкой Софочкой, с которой – как сплетничали злые языки – у него «так ничего и не вышло».

 

Г.Я. АРОНСОН

 

Меньшевик «второго поколения»[142], Аронсон, как масон, очень рано «уснул», может быть, был Г, а может быть, только «кандидатом»: меньшевики считали масонов «дилетантами», а себя «профессиональными политиками». Будучи в центре группы «Социалистического вестника», основанного еще Мартовым, он не хотел, а может быть и не мог состоять в тайном обществе. О масонах он позволял себе изредка писать: в «Новом русском слове», а также в одной из своих книг. Он открыл немногое, но и то, что он открыл, пробудило интерес к тайному обществу среди профанов, а среди масонов вызвало сильную тревогу. Его ценный двухтомный труд «Книга о русском еврействе» страдает крупными недостатками: вместо имен и отчеств поставлены инициалы, годов рождения и смерти – нет. В его книге «Россия накануне революции», где одна глава посвящена масонству, фамилии масонов и не‑масонов указаны неверно. В беседах со мной он признал свои ошибки. Исправлять их было поздно.

Наше знакомство началось довольно оригинально: моя первая критика, за подписью «Н.Б.», была напечатана в газете «Дни» (Берлин, 1923). Это была заметка о его книге стихов «Мир издалека» (может быть, тоже первой, но я не уверена). Она тогда только что вышла. Это был мой первый шаг в литературной критике, но он не привел к личному знакомству, и Аронсон забыл обо мне так же, как я о нем.

Личные отношения начались только в 1940 г., благодаря его письму ко мне. Он писал:

 

18.5.1940.

Многоуважаемая г‑жа Берберова,

Основание к моему обращению к Вам дала мне газетная заметка о предстоящем вечере в память В.Ф. Ходасевича, в которой упоминалось Ваше имя. Дело, о котором я пишу Вам – давнее, и мне хотелось запросить о нем Вас вскоре после смерти В.Ф. Делаю это с опозданием сейчас, несмотря на мало подходящее для этого время, побуждаемый к тому некоторыми обстоятельствами личного характера.

Насколько я знаю, покойный В.Ф. в течение долгих лет лелеял мысль об издании скромного поэтического наследства, оставшегося от Муни[143] (С. В. Киссина). Почти 20 лет тому назад, еще в Москве, мне привелось об этом слышать от самого В.Ф. Я был бы Вам чрезвычайно благодарен, если бы Вы могли осведомить меня, в чьих руках находятся сейчас стихи Муни и как можно было бы получить к ним доступ.

Я интересуюсь этим вопросом не только потому, что всегда был поклонником поэтического таланта Муни, но потому, что в давние молодые годы, особенно 1905‑09 гг., меня связывали с ним тесные дружеские отношения. Неоднократно мечтая об издании его книжки стихов за границей, я оставался при этих мечтаниях гл(авным) обр(азом) потому, что все время рассчитывал, что при той особенной теплоте, с которой к Муни относился В.Ф., последнему удастся осуществить этот замысел.

Сейчас, конечно, все сложилось с наследством Муни крайне неблагоприятно. Тем не менее, я хотел бы попытаться сделать то, что не удалось В.Ф., – т.е. приложить все усилия к изданию его книги. Лично я не располагаю для этого средствами. Но у меня есть связи и возможности, – притом в кругах, обычно мало доступных нашим эмигрантским литераторам.

Если бы мое имя Вам было совершенно неизвестно, позволю себе сослаться в качестве рекомендации на нашего общего знакомого М.В. Вишняка. Хотя я и вхожу в Союз журналистов, тем не менее я живу особняком от эмигрантских кругов (сотрудничаю в «Социалистическом) Вестнике» и в еврейской социалистической печати, гл(авным) обр(азом) в Америке).

Заранее благодарю Вас за скорый ответ. Прошу Вас простить меня за причиняемое беспокойство.

С искренним уважением Григорий Аронсон.

 

Это письмо было написано меньше чем за два месяца до вступления немцев в Париж. Я успела ответить ему. Он очень скоро оказался в США. Тут я лично познакомилась с ним, вскоре после моего приезда, в ноябре 1950 года.

В 1959 г., между 8 и 12 октября, в нью‑йоркском «Новом русском слове» были напечатаны его статьи о масонстве. Приблизительно в это же время я начала составлять каталог масонских имен. В 1962 г. эти же статьи были перепечатаны в его книге «Россия накануне революции». Весной 1967 г. я написала ему письмо, после нескольких встреч в Нью‑Йорке[144].

 

Принстон, 4 февраля 1967

Многоуважаемый Григорий Яковлевич, я бы очень хотела встретиться с Вами, чтобы поговорить на одну важную тему в связи с интересом одного моего аспиранта (кандидата на доктора философии) к прошлому русского еврейства. Ваша книга на эту тему у меня есть, а английское ее издание я заказала для нашей библиотеки, и оно сейчас уже пришло. Может быть, мы могли бы поговорить в Публичной Библиотеке, если Вы там бываете, или Вы разрешите приехать к Вам домой.

Если Вас не смущает расстояние (полтора часа на автобусе), то я была бы очень рада видеть Вас у себя. Вы могли бы приехать к завтраку, скажем к часу, выехав из Нью‑Йорка в И ч. 30 м. с «Порт Оторити», на 8‑й авеню. Обратно в любое время есть автобус в Нью‑Йорк.

Черкните мне, что бы Вы предпочитали. Можно было бы устроить встречу в ближайшее воскресенье, часа в 4 – это если Вы захотите, чтобы я приехала к Вам. Или, если Вы заняты, я бы могла приехать в Нью‑Йорк в пятницу, 17‑го. Буду Вам очень благодарна, если Вы мне напишете, а я тогда, получив Ваше письмо, позвоню Вам отсюда по телефону, чтобы подтвердить встречу.

Заранее Вас благодарю за внимание к моей просьбе.

 

Но в это время он уже приехать не мог. Насколько я помню, первой заболела и скончалась его жена. Он предпочел, чтобы я приехала к нему, что я и сделала.

 

Марта 4, 1967

Многоуважаемая Нина Николаевна.

Меня на днях оповестили, что в Библиотеку Принстонского университета послан экземпляр «Книги о русском еврействе» (бесплатно). Письмо библиотекаря, сославшегося на Вас, я отправил «по линии», – поэтому не могу написать ему или ответить на его письмо. Нашел поэтому выход в том, чтобы Вам написать эти несколько строк.

С искренним приветом

и благодарностью за Ваше посещение.

Ваш Г. Аронсон.

 

Видимо, после этого письма он написал мне еще одно – о Троцком. Луи Фишер взял его у меня, чтобы сделать копию, и забыл вернуть. Его у меня нет[145]. Вот мой ответ на него:

 

16 апреля 1967. Принстон.

Многоуважаемый Григорий Яковлевич, наши письма разошлись. Благодарю Вас за ценные сведения о Троцком. Прочла Ваше письмо моему здешнему другу, Луи Фишеру, который тоже был очень заинтересован. Надеюсь, что летом Вы приедете ко мне и тогда познакомитесь с Л.Ф.– который – увы! – сейчас в госпитале, у него был второй инфаркт. Я ему говорила о Вас и он очень будет рад познакомиться с Вами. Впрочем, если память мне не изменяет, я его Вам представила на собрании памяти Николаевского? Или это был Кеннан?

Я лечу в Калифорнию на будущей неделе, там будет Конференция (50 лет сов. культуры) – приглашены Фейнзод из Харварда и я. Когда вернусь, позвоню Вам по телефону.

Еще раз спасибо. Кроме Вас, не к кому обращаться за точными сведениями о старых делах. Еще есть М.В. Вишняк. Надеюсь, он здоров? Давно не видала его.

Жму Вашу руку.

 

После этого письма я еще раза три была у него, в последний раз – за несколько недель до его смерти, и несколько раз встречалась с ним в Нью‑Йорке. Он слабо отрицал, что был масоном. Но две цитаты из его книги 1961 г. «Революционная юность» (с. 104, 109‑110), как будто все‑таки оставляют в уме некоторые сомнения.

Дело происходило в Витебске:

«В своих воспоминаниях, посвященных эпохе первой мировой войны и кануну Февральской революции, я подробно рассказываю о кружке офицеров не‑социалистов, с которыми мне в годы 1915‑1916 пришлось сблизиться, о пестрых политических совещаниях представителей разных групп либералов, радикалов, социалистов и беспартийных, которые мы созывали, которые превратились в почти постоянное учреждение (как бы прообраз коалиции цензовых и социалистических элементов февральской революции)…

Постепенно создавалось такое положение, что для обсуждения волновавших нас всех вопросов, для непритязательного, никого не связывающего обмена мнений, устраивались каждые 2‑3 недели встречи и собеседования, на которые обычно приглашались до 20‑ти человек – представители русской, польской, еврейской интеллигенции. Я, вероятно, участвовал почти во всех таких заседаниях; только после революции (уже в 1918 г.) я узнал, что помимо этих общих заседаний, устраивались отдельные заседания членов местной масонской ложи, с участием некоторых членов Гос. Думы. Я не был масоном и сейчас не знаю, в чем специфическом выражалось участие масонов в этих заседаниях. Если в основе масонского движения чисто организационно таилась идея объединения и сговора представителей различных политических партий, то надо признать, что те общие совещания местной интеллигенции, куда входили не‑масоны, также имели этот объединяющий межпартийный и внепартийный характер. К сожалению, история масонского движения еще не написана, и масоны не считают возможным до сих пор разглашать свои тайны».

Впечатление от него у меня осталось, что это был человек что‑то скрывающий, может быть – боящийся сказать лишнее, и знающий, что настало время об этом сказать.

 

 

СОВЕТСКИЕ ИСТОРИКИ

 

Прежде чем говорить о советских историках, необходимо сказать несколько слов о двух авторах, которых в просторечье называют «историческими романистами». Они – поставщики «легкого чтения», и часто не без таланта рассказывают увлекательные истории из прошлого, с диалогами и бутафорией, когда герои их то «задумываются, почесывая затылок», то «многозначительно покашливают», то шепчут что‑то любимой женщине, так что никто не слышит, кроме нее самой.

К историкам эти авторы отношения не имеют, но читатели читают их с увлечением.

Роман М. Касвинова «23 ступени вниз» о Николае II написан именно в таком стиле: когда царь принимает Столыпина по серьезному государственному делу у себя в кабинете, то горит камин, собеседники сидят в уютных креслах, а царица в углу штопает царю носки.

Роман Н. Яковлева «1 августа 1914 года» несколько более реален. В нем мы даже находим кое‑что о масонстве: автор встречал министра Временного правительства Н.В. Некрасова (имеется пример прямой речи героя); автор дает нам понять, что имеется также документ, а может быть и не один, с которым он ознакомился. Но вместо любопытства, читатель начинает смутно чувствовать медленный прилив скуки: в тот момент, когда Н. Яковлев на страницах романа заставил своего героя заговорить, оказалось, что это вовсе не Некрасов, а только сам Яковлев.

В писаниях этих романистов‑фельетонистов трудно отличить фантазию от истины, и читатель иногда бывает не совсем уверен: действительно ли царица не штопала царю носки, а Некрасов не говорил Яковлеву о каких‑то своих записках, мемуарах и документах, не то где‑то зарытых, не то им замурованных. Читателю предложен кусок прошлого, и он не прочь узнать о нем побольше, даже если оно слегка искажено и приукрашено. Хуже, когда поставлены кавычки и начинается цитата, которая нигде не кончается, так как автор забыл кавычки закрыть. «Некрасов рассказывал мне тогда много интересного», – пишет Яковлев, но не говорит, когда он это записал: тогда же? или через двадцать лет? или он пишет по памяти? И можно ли в этом случае ставить кавычки? Было ли то, что началось кавычками, взято из зарытого материала, или что‑то другое?

Фамилии близких друзей Некрасова и его братьев по масонской ложе полны ошибок, которые Некрасов сделать не мог: вместо Колюбакина – Колюбякин, вместо Григорович‑Барский – Григорович‑Борский. Изредка Яковлев поясняет: «слово неясно в документе». В каком документе? И почему этот документ не описан? Разговор Яковлева с Шульгиным никакого интереса не представляет: Шульгин никогда не был масоном, а Яковлев – историком. Но не за это, а за другие грехи советская критика обошлась с ним жестоко.

Когда советские историки справедливо жалуются на скудость материала о масонстве[146], и некоторые из них надеются, что многое еще может выйти наружу, я не могу разделить их оптимизма: слишком многое было уничтожено во время красного террора и гражданской войны людьми, имевшими даже отдаленное касательство к дореволюционному масонству России, не говоря уже о самих братьях тайного общества. А что не было уничтожено тогда, то постепенно уничтожалось в 1930‑х гг., так что после 1938 г. вряд ли что‑нибудь могло уцелеть на чердаках и в подвалах. Художница Удальцова в начале 1930‑х гг. в Москве сама сожгла свои картины, а Бабель – часть своих рукописей, как и Олеша. Что можно еще сказать после этого? С.И. Бернштейн, современник и друг Тынянова и Томашевского, уничтожил свою коллекцию пластинок, наговоренную поэтами в начале 1920‑х гг. Бернштейн был первый в России, тогда занимавшийся «орфоэпией».

Советские историки не располагают нужными им масонскими материалами не потому, что они засекречены, а потому что их нет. Масоны не вели масонских дневников и не писали масонских воспоминаний. Они соблюдали клятву молчания. В Западном мире частично уцелели протоколы «сессий» (возможно, что протоколы начали вестись только в эмиграции). В каком же состоянии находится сейчас советская масонология?

Начну издалека: две книги, изданные Б. Граве в 1926 и 1927 гг., я нахожу до сих пор очень ценными и значительными. Это – «К истории классовой борьбы» и «Буржуазия накануне февральской революции». Они не много сообщают нам о масонстве, но дают некоторые характеристики (например – Гвоздева). В этих книгах дана прекрасная канва событий и некоторые краткие, но важные комментарии: «У министра Поливанова были связи с буржуазной оппозицией», или рассказ о визите Альбера Тома и Вивиани в Петербург в 1916 г., и о том, как П.П. Рябушинский, издатель московской газеты «Утро России» и член Государственного Совета, информировал французов о том, куда царское правительство ведет Россию (с Распутиными, Янушкевичами, и прочими преступниками и дураками). Это происходило, когда все собирались в усадьбе А.И. Коновалова под Москвой, на секретных заседаниях. Между 1920‑ми гг. и работами академика И. Минца прошло почти тридцать лет. Минц писал о масонстве, которое то ли было, то ли нет, а если и было, то никакой роли не играло. Он, тем не менее, цитирует воспоминания И.В. Гессена, где бывший лидер кадетов, не‑масон, писал, что «масонство выродилось в общество взаимопомощи, взаимоподдержки, на манер «рука руку моет». Справедливые слова. Но Минц их понимает так, что масонство вообще было явлением незначительным и скептически цитирует письмо Е. Кусковой, опубликованное Аронсоном, о том, что движение «было огромно», всерьез принимая ее утверждение, что «русское масонство с заграничным ничего общего не имело» (типичный масонской камуфляж и ложь во спасение), и что «русское масонство отменило весь ритуал». Мы теперь знаем из протоколов масонских сессий, что это все неправда. Минц так же твердо уверен, что никакого «Верховного Совета Народов России» никогда не было, и что ни Керенский, ни Некрасов не стояли во главе русского масонства. Позиция Минца – не только преуменьшить масонство в России, но и осмеять тех, которые думают, что «что‑то там было». Заранее предвзятая позиция никогда не придает историку достоинства.

Работы А.Е. Иоффе ценны не тем, что он сообщает о масонстве, но тем фоном, который он дает для него в своей книге «Русско‑французские отношения» (М., 1958). Альбера Тома собирались назначить «надзирателем» или «Особоуполномоченным представителем» союзных держав над русским правительством в сентябре 1917 г. Как и Минц, он считает, что русское масонство не играло большой роли в русской политике и, цитируя статью Б. Элькина, называет его Ёлкиным.

В трудах А.В. Игнатьева (1962, 1966 и 1970‑е гг.) можно найти интересные подробности о планах английского посла Бьюкенена, в начале 1917 г., повлиять через английских парламентариев‑лейбористов, «наших левых», на Петроградский Совет, чтобы продолжать войну против «германского деспотизма». Он уже в это время предвидел, что большевики возьмут власть. Игнатьев говорит об изменивших свое мнение о продолжении войны, и медленно и тайно переходящих к сторонникам «хоть какого‑нибудь», но если возможно, не сепаратного мира (Нольде, Набоков, Добровольский, Маклаков). Он дает подробности о переговорах Алексеева с Тома по поводу летнего наступления и нежелания Г. Трубецкого пускать Тома в Россию летом 1917 г.: будучи масоном, Трубецкой отлично понимал причины этой настойчивости Тома. Советский историк сознает важность встреч ген. Нокса, британского военного атташе, с Савинковым и Филоненко в октябре 1917 г. – оба были в некотором роде союзниками Корнилова, – и рассказывает, сознавая всю безнадежность положения Временного правительства, о последнем завтраке 23 октября у Бьюкенена, где гостями были Терещенко, Коновалов и Третьяков.

В этом же ряду серьезных ученых стоит и Е.Д. Черменский. Название его книги «IV Дума и свержение царизма в России», не покрывает ее богатого содержания. Правда, большая часть ее посвящена последнему созыву и прогрессивному блоку, но уже на стр. 29 мы встречаем цитату из стенографического отчета 3‑й сессии Гос. Думы, по которому видны настроения Гучкова в 1910 г.: 22 февраля он сказал, что его друзья «уже не видят препятствий, которые оправдывали бы замедление в осуществлении гражданских свобод».

Особенно интересны описания тайных собраний у Коновалова и Рябушинского, где далеко не все гости были масонами, и где нередко попадаются имена «сочувствующих» чиновных друзей (слова «арьергард» он не употребляет). Картина этих встреч показывает, что Москва была «левее» Петербурга. Им описано конспиративное собрание у Коновалова, 3 марта 1914 г., где участники представляли спектр от левых октябристов до социал‑демократов (хозяин дома в это время был тов. председателя Гос. Думы), а затем и второе – 4 марта у Рябушинского, где, между прочим, присутствовал один большевик, Скворцов‑Степанов (известный сов. критик, о котором в КЛЭ нет сведений). Кадет Астров сообщает (ЦГАОР, фонд 5913), что в августе 1914 г. «все (прогрессисты) прекратили борьбу и устремились на помощь власти в организации победы». Видимо, вся конспирация прекратилась до августа 1915 г., когда началась катастрофа на фронте. И тогда же, 16 августа, у Коновалова опять собрались (между другими – Маклаков, Рябушинский, Кокошкин), для новых разговоров. 22 ноября в доме Коновалова были и трудовики, и меньшевики (среди первых – Керенский и Кускова). Там было одно из первых обсуждений «апелляции к союзникам». Черменский напоминает, что генералы были всегда тут же, близко, и что Деникин в своих «Очерках русской смуты», много лет спустя, писал, что «прогрессивный блок находил сочувствие у ген. Алексеева». В это время Меллер‑Закомельский был постоянным председателем на совещаниях «прогрессивного блока» с представителями Земгора.

Черменский ходит рядом с масонством, но еще ближе подходят к нему нынешние более молодые историки, работающие в Ленинграде над эпохой 1905‑1918 гг. Так, один из них ставит вопрос о «генералах» и «военной диктатуре» летом 1916 г., «после того, как царь будет свергнут». «Протопопов никогда не доверял Рузскому», говорит он, и переходит к письму Гучкова, распространявшемуся по российской территории, к кн. П.Д. Долгорукову, который предвидел победу Германии еще в мае 1916 г. Знания этого автора может оценить тот, кто внимательно вникнет в ход его мышления, тщательность его работ и умение подать материал большого интереса.

Есть среди этого поколения советских историков и другие талантливые люди, значительные явления на горизонте советской исторической науки. Многие из них обладают серьезными знаниями и нашли для них систему, некоторые награждены и литературным талантом повествователя. Они отличают «важное» от «неважного», или «менее важного». У них есть чутье эпохи, которым обладали в прошлом наши большие историки. Они знают, какое большое значение имели (неосуществленные) заговоры – они дают картину масонского и не‑масонского сближения людей, партии которых не имели причин сближаться между собой, но члены этих партий оказались способными на компромисс. Это сближение и – у некоторых из них – соборное видение Апокалипсиса, идущего на них с неизбежностью, от которой нет спасения, вызывают у нас теперь, как в трагедии Софокла, ощущение ужаса и совершающейся судьбы. Мы понимаем сегодня, чем был царский режим, против которого пошли великие князья и меньшевики‑марксисты, на краткий срок соприкоснувшиеся, и вместе раздавленные.

В одной из недавних книг мы находим рассуждения о западничестве и славянофильстве на таком уровне, на каком они никогда не были обсуждены в закупоренной реторте 19 столетия. Автор находит «цепочку следов» (выражение М.К. Лемке). Она ведет от ставки царя через его генералов к монархистам, которые хотят «сохранить монархию и убрать монарха», к центристам Думы, и от них – к будущим военным Петроградского Совета.

Беседы А.И. Коновалова с Альбером Тома, или оценка ген. Крымова, или званый вечер в доме Родзянко – эти страницы трудно читать без волнения, которое мы испытываем, когда читаем трагиков, и которое мы не привыкли испытывать, читая книги ученых историков. Здесь есть то «творческое заражение», о котором писал Лев Толстой в своем знаменитом письме к Страхову, и которым обладают далеко не все люди искусства. Советские историки, специалисты по началу 20 века, касаются изредка в своих работах и русского масонства. Это дает мне право, работая над моей книгой, думать не только о том, как ее примут и как оценят молодые европейские и американские (а также русско‑американские и американо‑русские) историки, но и о том, как ее прочтут советские историки, которые за последние годы все больше направляют свое внимание в сторону русских масонов XX столетия. Прочтут ее, или услышат о ней.

 

БИБЛИОГРАФИЯ

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-20; Просмотров: 183; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.145 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь