Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Об исполнении маршей на кукольных похоронах



 

День не задался с самого утра. Он вывел меня на прогулку и потерял. Уж лучше бы позволил верховодить мне. Скажу без ложной скромности, я гораздо больше подхожу к роли лидера. Я старше и рассудительнее. Не привык трепаться с каждым встречным, забывая, где нахожусь, редко дерусь, не гоняю кошек и не имею обыкновения приставать к встречным детям. Короткая прогулка привычным маршрутом – на большее я не претендую. Командуй тогда я, мы избежали бы многих неприятностей, но его разве уговоришь?

Он пару раз упускал меня из виду, а на Слоун‑сквер потерял окончательно. Обычно в таких случаях он замирает, призывая меня громким лаем. Если бы при этом он оставался на месте, я находил бы его без труда, но не успею я перейти дорогу, а лай уже доносится с соседней улицы. Ему давно пора понять, что я уже не молод и не рад совершать такие пробежки. Стоя на Кингс‑роуд, я не разберу, о чем он лает. Могу лишь представить, как он жалуется встречным собакам:

– Ну вот, опять отстал! Упрямый непоседа!.. Не пахнет там моим хозяином?

(Разумеется, нюх для собак гораздо важнее зрения. Взбежав на верхушку холма, пес обращается к приятелю: «Ах, какой запах! Так бы и просидел здесь все утро», а предлагая прошвырнуться по городу, замечает: «Люблю дорогу вдоль канала, вот где запахи!»)

– А как пахнет твой хозяин?

– Яичницей с беконом и чуть‑чуть мылом.

– Ну ты даешь! Да поутру почти все люди так пахнут. Где ты видел его в последний раз?

Тут Уильям Смит замечает меня, радостно виляет хвостом, тем не менее считает нужным выразить мне свое недовольство:

– Наконец‑то! Разве ты не видел, что я завернул за угол? Будто мне нечем заняться, только без конца тебя разыскивать!

Похоже, мое поведение изрядно его раззадорило, он рвется в бой. В конце Слоун‑стрит пожилой джентльмен с выправкой бравого вояки бегом устремляется к омнибусу, идущему в Челси. С припадочным лаем Уильям Смит несется ему наперерез. Будь у старика крепкие нервы, все обошлось бы. Помощник мясника, оказавшийся рядом – я вижу это по его глазам, – поддал бы псу, что, несомненно, пошло тому на пользу, и ветеран успел бы на омнибус. Но очевидно, мы имеем дело со старым задирой и скандалистом.

Вояка останавливается и начинает читать нотации Уильяму Смиту. Псу только того и надо, его хлебом не корми, дай сцепиться с достойным противником.

«Люди – слабаки, – думает пес про себя, – почти ни у кого не хватает духу огрызнуться в ответ».

Почувствовав себя в центре внимания, Уильям Смит окончательно теряет голову и начинает закладывать вокруг жертвы рискованные петли. У пожилого джентльмена голова идет кругом. Защищаясь, полковник (почему полковник? чем громче тот кричит, тем труднее его понять) отмахивается зонтом. Я криками пытаюсь разнять их, но оба так увлечены, что не слышат.

Высунувшись из окна, водитель омнибуса грубо советует:

– Хватайте его за хвост, сэр! Не бойтесь, хватайте за хвост, да покрепче!

Молочник, приняв сторону Уильяма Смита, подбадривает собаку:

– Ату, песик, ату! Загрызи его!

Ребенок, едва увернувшийся от полковничьего зонта, начинает хныкать, бонна, к моему удовольствию, обзывает пожилого вояку болваном. В ответ тот кричит, что нечего стоять на проезжей части, и, продолжая размахивать зонтом, осведомляется, где же хозяин. Собирается толпа, к ней спешит полисмен.

Возможно, я поступаю нехорошо, но я решаю бросить Уильяма Смита на произвол судьбы. В отличие от него я не любитель уличных драк, что поделать, у нас разные темпераменты, к тому же я доверяю его чутью: мой пес обладает уникальной способностью исчезать, как только запахнет жареным, и с невинным видом появляться за четверть мили от места происшествия.

Радуясь, что на Уильяме Смите нет ошейника с моим именем и адресом, я огибаю омнибус, идущий в Воксхолл, и без лишнего шума возвращаюсь домой через Лаундс‑сквер и Парк.

Пять минут спустя, когда я сижу за обеденным столом, распахивается дверь, и Уильям Смит в своей обычной манере гордо вступает в столовую. Не удивлюсь, если в прошлой жизни он был звездой подмостков.

Судя по его довольному виду, пес последовал совету молочника, во всяком случае, больше мне старый вояка на улице не попадается. Воинственности и след простыл, однако наглости не убавилось. Перед его возвращением я бросил О’Шеннону галету, чем несказанно обидел последнего – куда галетам до жареных почек. Заметив галету на полу, Смит, не долго думая, вгрызается в нее зубами. Вообще‑то галеты он терпеть не может, просто дает о себе знать врожденная бережливость.

«Кто знает, что ждет нас завтра? – рассуждает пес. – Хозяин возьмет да окочурится, или двинется умом, или обанкротится. Обрадуешься и галете. Спрячу‑ка я ее под ковриком… впрочем, нет, слишком на виду. Придумал! Вырою ямку на теннисном корте – авось прорастет».

Однажды Смит пытался зарыть галету на полке среди моих книг. Нужно ли говорить, как я оскорбился? Обычно, где бы Смит ни спрятал галету, кто‑нибудь непременно ее находит. В подушках и ботинках – поистине на свете не осталось безопасных мест. Должно быть, пес сказал себе: «Вот везение! Целая полка хозяйских книг – кому придет охота в них рыться? Отличное место для тайника!» Признаться, меньше всего ждешь подобной бестактности от собственной собаки.

Впрочем, галета О’Шеннона – совсем другое дело. Честность – лучшая политика, но смошенничать куда веселее. Смит набрасывается на галету и, давясь, начинает хрустеть ею, словно беднягу не кормили неделю.

Возмущению О’Шеннона нет предела. Он добрый малый и, попроси Смит галету, наверняка бы с ним поделился, однако наглость выводит О’Шеннона из себя.

На миг он лишается дара речи.

– Какого… нет, ты видел, видел? – вопрошает его взгляд, обращенный ко мне.

Затем О’Шеннон бросается на Смита и вырывает остатки галеты прямо из пасти.

– Ты, черный саксонский ворюга, как ты посмел тронуть мою галету? – рычит О’Шеннон.

– Почем я знал, что она твоя, тупая ирландская дворняга? – не уступает Смит. – Или тут все твое? Может, и я тебе принадлежу? С чего ты взял, что она твоя, ты, курносая болотная шавка? Отдай сюда!

– Думаешь, меня запугают твои угрозы, лопоухий куцехвостый сукин сын? Приди и возьми, увидим, кто из нас настоящая собака!

Не приходится сомневаться, что думает Смит по этому поводу. Он вполовину меньше О’Шеннона, но не придает значения подобным пустякам. Смит следует тактике: не можешь сражаться с противником целиком, выбери какую‑нибудь его часть и разберись с ней. По его виду никогда не скажешь, что ему только что задали хорошую трепку – Смит всегда глядит победителем. Полагаю, когда он околеет, то и тогда будет думать, что наконец‑то ему удалось подмять этот мир под себя.

Кажется, пора мне вмешаться. Иногда Смиту необходимо напоминать, что и у человека, полезного и верного друга собаки, есть свои права. Получив взбучку, Смит прыгает на диван и обиженно скулит: «Лучше б мне не рождаться на свет, все равно никто меня не понимает».

Впрочем, уныние длится недолго. Спустя полчаса Смит уже пытается загрызть соседскую кошку. С упорством, достойным лучшего применения, он третий месяц не дает кошке проходу. Ему не приходит в голову задуматься, почему на следующее утро нос распух вдвое против обычного, а глаз заплыл. Очевидно, Смит относит эти явления к числу необъяснимых погодных феноменов.

Впрочем, день, начавшийся так неудачно, завершается в высшей степени удовлетворительно. Доротея пригласила на чай подругу. Проходя мимо детской, я слышу доносящиеся из‑за двери раскаты хохота и решаю заглянуть. Смит валяет по полу куклу, вернее, то, что от нее осталось. Голова у куклы оторвана, пол усеян опилками. Девочки от души веселятся.

– Чья это кукла? – спрашиваю я.

– Эвина, – отвечает Доротея между взрывами смеха.

– Нет, – кротко объясняет Эва, – моя вот. – И она извлекает куклу из‑под себя – измятую, но целехонькую. – А это кукла Дорри.

Переход от радости к безутешному горю так резок, что даже Смит, которого ничем не проймешь, еле успевает унести ноги.

Горе Доротеи не поддается описанию. Я обещаю купить ей новую куклу, но она не хочет новую; никакая другая не заменит ей прежнюю, никакая другая не станет для нее тем, чем была та; Доротея намерена вечно хранить верность почившей кукле.

Эти малыши такие смешные – какая им разница, ведь все куклы одинаковые. У всех кудрявые волосы, розовое личико, большие круглые глаза, маленький алый рот и крошечные ручки. Спорить глупо, я просто от души жалею Доротею… Проходит немало времени, прежде чем я решаюсь подарить ей куклу. Поначалу она и смотреть на нее не хочет, но вскоре начинает проявлять интерес к новой игрушке. Разумеется, никто не заменит ей любовь всей жизни – ее первую куклу, но все же…

Мы похоронили Долли рядом с тисом, под звуки скрипки, на которой сыграл в ее честь один мой приятель. Дело было весной, сад звенел птичьими трелями. Наша главная плакальщица оплакала ее горючими слезами, словно что‑то могло уберечь почившую от судьбы, уготованной всем куклам – хрупким созданиям, которых наряжают и целуют, а потом, растрепав, забывают на полу детской. Бедные куклы! Неужели они воспринимают себя всерьез, неужели не догадываются, что внутри набитой опилками груди прячется часовой механизм, не видят веревочек, благодаря которым пляшут? О, несчастные марионетки! Разговаривают ли они в темноте балагана, когда гаснут огни?

Ты была настоящей героиней, сестричка. Жила в хорошеньком домике с белыми стенами, увитом плющом и клематисом, – надеюсь, без уховерток и сырости. Опрятная, в простом ситцевом платье. С каким достоинством несла ты бремя бедности, с каким мужеством переживала невзгоды! Ты никогда не позволяла угнездиться в голове дурным мыслям, никогда никому не завидовала. Поразительно, куколка! Разве тебе не хотелось на миг ощутить себя порочной женщиной, жить в доме со множеством комнат, носить меха и драгоценности, видеть у своих ног толпу обожателей? Никогда, даже долгими зимними вечерами, когда грязная посуда перемыта, пол сияет чистотой, а дети мирно спят в своих кроватках? Скупой свет дешевой лампы падает на заштопанную скатерть. Ты сидишь, склонившись над шитьем в ожидании своего Дика, гадая, где его носит.

Да, милая, я помню твои прочувствованные речи, неизменно срывавшие аплодисменты, о презрении к подобным женщинам. Помню, как, воздев руки к небесам, ты восклицала, что, стерев пальцы до крови иголкой и засыпая на своем убогом чердаке, ты счастливее, чем она в своих раззолоченных покоях, где все пропитано грехом. Но сейчас, сестричка, когда тебя не слышат зрители, признайся: втайне ты ей завидовала? Ловя свое отражение в потрескавшемся зеркале, не воображала себя в модном платье с низким вырезом, в бриллиантах, горящих на бледной нежной коже? Не проклинала свою добродетель, когда проносившаяся мимо карета обрызгивала тебя грязью, и ты брела домой, сгибаясь под тяжестью котомки с шитьем? Неужели, поникнув головой над чашкой жидкого чая, ты не ощущала, что готова заплатить цену ужинов с шампанским, беспрестанного веселья и безоглядного обожания?

Легко, должно быть, сидя в тепле и уюте, излагать прописные истины. Но какими лицемерными они кажутся, когда нас терзают желания! Вы тоже в свое время были молоды и красивы: неужели автор пьесы думает, что вы никогда не жаждали простых человеческих радостей? Приходит ли ему в голову, что чтение брошюр капризной старухе – не самое увлекательное занятие для здоровой двадцатилетней девушки? Почему все радости жизни достались ей одной?

Какая удача, что злодей, коварный баронет, никогда не откроет калитку скромного домика в тот миг, когда ты искушаема соблазнами! Нет, он придет, когда ты полностью владеешь собой и с негодованием отвергнешь его домогательства. Если бы все искусители являлись к нам, когда мы сильны и тверды, мы все стали бы героями и героинями пьес.

Впрочем, спектакль завершен. Ты и я, маленькие усталые куклы, лежим бок о бок, гадаем о новой роли, припоминая былое и смеясь. Где порочная героиня, что рождала такую бурю чувств на крохотной сцене балагана? А, вот вы, мадам, вас швырнули в тот же угол!.. Но как вы изменились, Долли! Краска сошла со щек, от золотистых кудрей остались жалкие клочки. Неудивительно, ваша роль была не из легких, вы устали от блеска и яркого света! Надежда покинула вас, и вы просите лишь о покое и тишине, ибо утратили способность радоваться. Словно заколдованная сказочная героиня, вы крутитесь все быстрее и быстрее, колени трясутся, лицо покрывает пепельная бледность, волосы седеют, пока смерть не смилостивится и не освободит вас от заклинания. Молитесь вы только об одном: чтобы она поспешила, пока танец не превратился в фарс.

Как розы теряют свой нежный аромат для Нэнси, торгующей ими на солнцепеке от зари до зари, так и вас уже не вдохновляет любовь. Песнь страсти в устах юных, а ныне постаревших любовников звучит в ушах монотонным напевом: то визгом, то воплем, то криком, но всегда резко и грубо. Помните, вы услыхали ее впервые?.. Ах, вдохновенный гимн на поверку оказался простеньким мотивчиком в исполнении треснувшей шарманки.

Для вас, Долли Фостина, мы злобное племя, продажные адвокаты. Вы замечаете только наши недостатки, ибо живете в перевернутом мире, где нет листьев и цветов, одни узловатые корни. Видя перед собой лишь скользких червей, вы уже не верите в любовь и благородство. Вы смеетесь над ними, думая, что знаете им цену. Пока мы томимся под властью вашего заклинания, дочь Цирцеи, мы – свиньи, и вы, не зная тайны вашего острова, всерьез полагаете нас таковыми.

Неудивительно, Долли, что ваше изможденное восковое личико искажает гримаса. Посмотрите на героя, вступающего в наследство под аплодисменты партера, пока вы умираете, всеми забытая, на улице. Забывчивый зритель давно простил ему давние прегрешения на злачных парижских улицах, но вы‑то помните! Друг семьи, беззаботный весельчак, Бог‑из‑машины, всеобщий любимец – когда‑то и вы его любили! Но это было в прологе, в пьесе он остепенился. (О, как вы ненавидите этот мир, как жаждете стать его частью!) Для героя пролог давно стал прошлым, превратившись в волнующее воспоминание, для вас – первым актом пьесы, изменившим ее ход. Его грехи публика простила, при упоминании о ваших возмущению ее нет предела. Так стоит ли удивляться злобной ухмылке, что играет на ваших губах?

Не обращайте внимания, Долли, зритель глуп. В следующей пьесе вам достанется другая роль, и, вместо того чтобы освистать вас, он осыплет вас аплодисментами. Современная комедия не для вас. Ваше призвание – возвышенные трагедии. Сила духа, мужество, самопожертвование – то, чего в избытке у вас и чего так не хватает современной сцене. Если бы нынче ставили подобные пьесы, как вам пошел бы плащ Юдифи, Боадицеи или Жанны д’Арк. А возможно, и они не отказались бы примерить вашу роль. Робкие героини драм едва ли соблазнят их, а что еще способны предложить современные авторы? Екатерину II? Да будь она дочерью трактирщика во времена Наполеона III, разве называли б мы ее великой царицей? Если бы Магдалина влачила свои дни на кривых улочках Рима, а не Иерусалима, славили бы мы ныне в церквах ее имя?

Без вас не было бы спектакля, Долли. Все персонажи не могут быть героями. Любой пьесе нужны злодеи. Только вообразите себе пьесу, все герои которой честны и правдивы, а героини являют собой образец добродетели. Да наш балаган давно прогорел бы! Нравственные достоинства героини видны лишь на фоне ваших несовершенств. К кому, если не к вам, обращать ей свои прочувствованные монологи? А герой? Лишь сопротивляясь вашим чарам, сможет он воспитать силу духа и благородство помыслов. Да если бы не козни, которые строите вы с вашим приспешником, коварным баронетом, герою на склоне дней было бы не о чем вспомнить! Говорите, вы разорили его и заставили своими руками зарабатывать себе пропитание? Выходит, именно вы закалили его характер и сделали из него настоящего мужчину! Если бы не ваши происки в прологе пьесы, разве испытали бы зрители такую бурю эмоций в третьем акте? Именно вам и вашему сообщнику обязана пьеса своим успехом. Как отличили бы зрители добро от зла, если бы не возмущение, переполнившее их сердца при виде ваших злодеяний? Жалость, сострадание, волнение – все эти прекрасные чувства пробудили в них вы. Да публике стоило бы благодарить вас, а не освистывать.

А вы, мистер Записной весельчак, отчего грустите вы? Нарисованная ухмылка стерлась с бледных губ. Кажется, вы недовольны ролью? Вам хотелось бы исторгать слезы, а не смех? Думаете, это куда благороднее? Оставьте, в нашей жизни хватает бед, и нет благороднее ремесла, чем смешить усталых и отчаявшихся. Помните ту старушку в первом ряду партера? Как она хохотала, когда вы с размаху шлепнулись в пирог! Я думал, ее выведут из зала. А на выходе из театра старушка со слезами на глазах сказала своей компаньонке: «Ах, дорогая моя, я не смеялась так с тех пор, как умерла бедняжка Салли». Разве одно это не оправдывает пошлых трюков и избитых острот, которые вы так презираете? Да, ваши плоские шутки завязли в зубах, но штампы трагиков ничуть не новее! С тех пор как открылся балаган, ничего нового не придумано. Все те же маски: герой, злодей, резонер, те же любовные монологи и сцены у постели умирающего, все те же злоба и ненависть. Какой новизны вы хотите? Как только зритель придумает новый способ смеяться или лить слезы, тогда и родится новый театр.

Именно вы, мистер Записной весельчак, вы и есть истинный философ. Это вы не даете нам оторваться от земли. Как уместна ваша острота в ответ на жалобу героя, который оплакивает свою несчастную судьбу, вопрошая небеса, доколе еще длиться его страданиям?

– Потерпи еще немного, – утешаете вы партнера, – уже девять, представление закончится через час.

И в соответствии с вашим предсказанием занавес падает ровно в десять, оставляя все беды героя в прошлом.

Именно вы показываете зрителю то, что прячется под маской. Когда напыщенное ничтожество, дурак в горностаевой мантии и парике готовится занять свое место посреди раболепствующей толпы, вы выдергиваете из‑под него стул, и он нелепо шлепается на пол. Полы мантии разлетелись в разные стороны, парик валяется у ног – и зритель видит лысого коротышку, вмиг растерявшего апломб.

Интермедии с вашим участием – лучшая часть пьесы. Однако вам подавай сцены любовные и героические. Я не раз тайком наблюдал, как вы машете мечом перед зеркалом. Шутовские лохмотья отброшены в сторону, вместо них вы натянули выцветший алый плащ. Отныне вы герой: вы совершаете славные подвиги и произносите возвышенные монологи.

Иногда я спрашиваю себя: на что была бы похожа пьеса, если бы каждый из нас писал в ней роль для себя самого? Никто не пожелал бы стать шутом или горничной. Все как один предпочли бы авансцену и яркий свет.

О, какие роли написали бы мы для себя в тиши гримерных! Смелых и благородных героев, возможно, слегка порочных, но на особый, возвышенный лад – не мелких пакостников, а инфернальных страдальцев. Какие славные деяния совершали бы мы на глазах замершей от восторга публики! И если бы смерть поразила нас, то не иначе как на поле боя, в час триумфа. Никаких мелких стычек или перестрелок, никаких безвестных могил. А какие возвышенные любовные истории мы сочинили бы для своих героев – все лучше, чем жалкая роль фигуранта в деле о разводе.

И даже театр во время нашего выступления всегда был бы полон. Наши монологи легко находили бы путь к сердцам безмолвно внимающих зрителей, а наши мужественные деяния неизменно вызывали бы бурю аплодисментов. Ведь на деле все обстоит иначе: как правило, нам приходится выступать в полупустых залах, причем в самых патетических местах глупые зрители смеются. А в день триумфа, когда к нам приходит настоящий успех, королевская ложа, как правило, пуста.

Бедные куколки, какими важными мы себя мним, не сознавая, что в набитой опилками груди спрятан часовой механизм, а к рукам и ногам привязаны веревочки. Жалкие марионетки, разговариваем ли мы друг с другом в темноте балагана?

Мы восковые куколки с сердцем внутри, оловянные солдатики, наделенные душой. О, Господин всех игрушек, неужели ты придумал нас Себе на забаву? Неужели в нашей груди стучит хитроумное устройство? Отчего тогда там болит и ноет? Зачем Ты вдохнул в нас жизнь, но позволил исчерпать завод до конца? Вспомнишь ли Ты о нас завтра или оставишь ржаветь в углу? Неужели все, на что мы уповаем, – это бездушный часовой механизм? Мы смеемся и плачем, наши ладошки хлопают, губки посылают прощальный поцелуй. Мы дерзаем и сражаемся, мы жаждем золота и славы. Мы зовем это страстью и честолюбием. Неужели они лишь веревочки, за которые Ты дергаешь? А когда стрелки замрут, намерен ли Ты вновь завести механизм, Господи?

Свет в балагане меркнет. Струны, что поднимали наши веки, лопнули. Веревочки, которые удерживали нас на ногах, перетерлись, и мы бесформенной кучей лежим в углу сцены. Где вы, братья и сестры – комедианты? Почему вокруг темно? Зачем нас суют в этот черный ящик? Чу, слышите? Где‑то далеко‑далеко, тихо‑тихо играет кукольный оркестр. (Вступает «Похоронный марш марионетки» Ш. Гуно.)

 

© Перевод М. Клеветенко

 

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-20; Просмотров: 208; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.038 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь