Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Глава X. Чудное бескорыстие и некоторые другие весьма замечательные черты в характере мистера Альфреда Джингля



 

Есть в Лондоне несколько старинных гостиниц, служивших некогда главными квартирами для знаменитых дилижансов, — в те счастливые дни, когда дилижансы играли главную и существенную роль в истории сухопутных путешествий. В настоящее время, после всесильного владычества железных рельсов, осиротелые гостиницы превратились в скромные подворья для сельских экипажей, и столичный житель почти знать не хочет о их существовании, исключительно полезном для одних провинциалов.

В модных частях города их нет и быть не может при настоящем порядке вещей, и путешественник, отыскивая какой-нибудь из подобных приютов, должен забраться в грязные и отдаленные захолустья, оставшиеся здравыми и невредимыми среди всеобщего помешательства на нововведениях всякого рода.

В квартале Боро за Лондонским мостом вы можете, если угодно, отыскать полдюжины старых гостиниц, в совершенстве удержавших свою физиономию давно прошедших времен. Это большие, длинные, закоптелые кирпичные здания с галереями и фантастическими переходами, способными доставить целые сотни материалов для страстных и страшных повестей в сентиментальном роде, и мы не преминули бы обратиться к этому обильному источнику, если б нам пришло в голову рассказать фантастическую сказку.

Поутру на другой день после событий, описанных в последней главе, на дворе гостиницы «Белого оленя», что за Лондонским мостом, на соррейской стороне, долговязый малый, перегнутый в три погибели, ваксил и чистил щеткой сапоги. Он был в черной коленкоровой куртке с синими стеклянными пуговицами, в полосатом нанковом жилете и серых брюках из толстого сукна. Вокруг его шеи болтался красный платок самого яркого цвета, и голова его украшалась белой шляпой, надетой набекрень. Перед ним стояли два ряда сапогов, один вычищенный, другой грязный, и при каждом прибавлении к вычищенному ряду он приостанавливался на минуту от своей работы, чтоб полюбоваться на ее блестящий результат.

На дворе «Белого оленя» не было почти никаких следов кипучей деятельности, составляющей обыкновенную характерность больших гостиниц. Три или четыре громоздких воза, верхушки которых могли бы достать до окон второго этажа в обыкновенном доме, стояли под высоким навесом, распростертым по одну сторону двора, между тем как другой воз, готовый, по-видимому, начать свою дальнейшую поездку, был выдвинут на открытое пространство. В главном здании трактира помещались номера для приезжих, разделенные на два длинных ряда темной и неуклюжей галереей. Из каждого номера, как водится, были проведены по два звонких колокольчика, один в буфет, другой в кофейную залу. Два или три фиакра, один шарабан, две брички и столько же телег покатывались, без всякой определенной цели, по различным частям широкого двора, и вместе с тем тяжелый лошадиный топот и храп давал знать кому следует о присутствии отдаленной конюшни с двумя дюжинами пустых стойл, по которым беспечно разгуливал самодовольный козел, неизменный друг и советник усталых коней. Если к этому прибавить еще с полдюжины людей, спавших на открытом воздухе под навесом сарая, то читатель получит, вероятно, довольно полную картину, какую двор «Белого оленя» представлял в настоящее достопамятное утро.

Раздался громкий и пронзительный звонок, сопровождавшийся появлением смазливой горничной на верхнем конце галереи. Она постучалась в дверь одного из номеров, вошла, получила приказание и выбежала на противоположный конец галереи, откуда было открыто окно во двор.

— Сэм!

— Чего? — откликнулся голос человека в белой шляпе.

— Двадцать второй номер спрашивает сапоги.

— Скажите двадцать второму номеру, что сапоги его стоят смирно и ждут своей очереди.

— Не дурачьтесь, пожалуйста, Сэм: джентльмен говорит, что сапоги нужны ему сейчас, сию минуту! Слышите ли?

— Как не слышать вас, соловей мой голосистый! Очень слышу, ласточка вы моя. Да только вот что, касатка: здесь, видите ли, одиннадцать пар сапогов да один башмак, который принадлежит шестому номеру с деревянной ногой. Одиннадцать сапогов, трещетка вы моя, должны быть приготовлены к половине девятого, а башмак к девяти. Что за выскочка двадцать второй номер? Скажите ему, сорока вы моя, что на все бывает свой черед, как говаривал один ученый, собираясь идти в кабак.

И, высказав эту сентенцию, долговязый малый, перегнувшись в три погибели, принялся с новым рвением за свою работу.

Еще раздался звонок, и на этот раз явилась на галерее почтенная старушка, сама содержательница «Белого оленя».

— Сэм! — вскричала старушка. — Куда он девался, этот пучеглазый ленивец. Вы здесь, Сэм. Что ж вы не отвечаете?

— Как же мне отвечать, сударыня, когда вы сами кричите? — возразил Сэм довольно грубым тоном. — «Молчи и слушай», говорил один философ, когда…

— Молчи, пустой болтун! Вычистите сейчас же вот эти башмаки для семнадцатого номера и отнесите их в гостиную, что в первом этаже, пятый номер.

Старушка бросила на землю башмаки и ушла.

— Пятый номер, — говорил Сэм, поднимая башмаки и вынимая кусок мела из своего кармана, чтоб сделать заметку на их подошвах. — Дамские башмаки в гостиной. Это, видно, не простая штучка!

— Она приехала сегодня поутру, — сказала горничная, продолжавшая стоять на галерее, — приехала в почтовой карете вместе с джентльменом, который требует свои сапоги. И вам лучше прямо приниматься за свое дело и не болтать всякого вздора: вот все, что я вам скажу.

— Что ж вы об этом не объявили прежде? — сказал Сэм с великим негодованием, отделяя джентльменские сапоги от грязной группы их товарищей. — Я ведь прежде думал, что он так себе какой-нибудь скалдырник в три пени за чистку. Вишь ты, джентльмен и леди в почтовой карете! Это авось пахнет двумя шилингами за раз.

И под влиянием этого вдохновительного размышления мистер Самуэль принялся за свою работу с таким пламенным усердием, что менее чем в пять минут джентльменские сапоги и башмаки знатной леди сияли самым ярким блеском. Полюбовавшись на произведение своего искусства, он взял их в обе руки и немедленно явился перед дверью пятого номера.

— Войдите! — воскликнул мужской голос в ответ на стук Самуэля.

Он вошел и отвесил низкий поклон, увидев пред собой леди и джентльмена, сидевших за столом. Затем, поставив сапоги у ног джентльмена, а башмаки у ног знатной дамы, он поклонился еще раз и попятился назад к дверям.

— Послушайте, любезный! — сказал джентльмен.

— Чего изволите, сэр?

— Не знаете ли вы, где… где выпрашивают позволение на женитьбу?

— Есть такая контора, сэр.

— Ну да, контора. Знаете вы, где она?

— Знаю, сэр.

— Где же?

— На Павловском подворье, сэр, подле книжной лавки с одной стороны. Мальчишки покажут, сэр.

— Как мальчишки?

— Да так, мальчишки в белых передниках, которые за тем и приставлены, чтоб показывать дорогу джентльменам, вступающим в брак. Когда какой-нибудь джентльмен подозрительной наружности проходит мимо, они начинают кричать: «Позволения, сэр, позволения! Сюда пожалуйте!» Странные ребята, провал их возьми!

— Зачем же они кричат?

— Как зачем, сэр? Они уж, видно, на том стоят. И ведь чем иной раз черт не шутит: они раззадоривают и таких джентльменов, которым вовсе не приходила в голову женитьба.

— Вы это как знаете? Разве самому пришлось испытать?

— Нет, сэр, Бог миловал, а с другими бывали такие оказии… да вот хоть и с моим отцом, примером сказать: был он вдовец, сэр, и после смерти своей супружницы растолстел так, что боже упаси. Проживал он в кучерах у одной леди, которая — помяни Бог ее душу — оставила ему в наследство четыреста фунтов чистоганом. Ну, дело известное, сэр, коли деньги завелись в кармане, надобно положить их в банк да и получать себе законные проценты. Так и сделал… то есть оно выходит, что так, собственно говоря, хотел сделать мой покойный родитель, — хотел, да и не сделал.

— Отчего же?

— Да вот от этих именно крикунов — пострел их побери. Идет он один раз мимо книжной лавки, а они выбежали навстречу, загородили дорогу да и ну кричать: «Позволения, сэр, позволения!» — «Чего?» — говорит мой отец. «Позволения, сэр», — говорит крючок. «Какие позволения?» — говорит мой отец. «Вступить в законный брак», — говорит крючок. «Отвяжись ты, окаянный, — говорит мой отец: — я вовсе не думал об этом». — «А почему ж бы вам не думать?» — говорит крючок. Отец мой призадумался да и стал, стал да и говорит: «Нет, — говорит, — я слишком стар для женитьбы да и толст чересчур: куда мне?» — «О, помилуйте, — говорит крючок, — это у нас нипочем: в прошлый понедельник мы женили джентльмена вдвое толще вас». — «Будто бы!» — говорит мой отец. «Честное слово! — говорит крючок. — Вы сущий птенец в сравнении с ним — сюда, сэр, сюда!» Делать нечего, сэр: идет мой отец, как ручной орангутан за хозяином своим, и вот он входит на задний двор, в контору, где сидит пожилой джентльмен между огромными кипами бумаг, с зелеными очками на носу. «Прошу присесть, — говорит пожилой джентльмен моему отцу, — я покамест наведу справки и скреплю такой-то артикул». — «Покорно благодарим за ласковое слово», — говорит мой отец. Вот он и сел, сэр, сел да и задумался насчет, эдак, разных странностей в человеческой судьбе. «А что, сэр, как вас зовут?» — говорит вдруг пожилой джентльмен. «Тонни Уэллер», — говорит мой отец. «А сколько вам лет?» — «Пятьдесят восемь», — говорит мой отец. «Цветущий возраст, самая пора для вступления в брак, — говорит пожилой джентльмен. — А как зовут вашу невесту?» Отец мой стал в тупик. «Не знаю, — говорит, — у меня нет невесты». — «Как не знаете? — говорит пожилой джентльмен. — Зачем же вы сюда пришли? Да как вы смели, говорит, да я вас, говорит, да вы у меня, говорит». Делать нечего, отец мой струхнул. Место присутственное: шутить нечего. «Нельзя ли, — говорит мой отец, — после вписать невесту?» — «Нет, — говорит пожилой джентльмен, — никак нельзя». «Так и быть, — говорит мой отец: — пишите миссис Сусанну Клерк, сорока трех лет, „Маркиз Гренби“: я еще ей ничего не говорил, ну да авось она не заартачится: баба повадливая!» — Пожилой джентльмен изготовил лист, приложил печать и всучил моему отцу. Так и случилось, сэр: Сусанна Клерк не заартачилась, и четыреста фунтиков лопнули для меня раз и навсегда! Кажется, я обеспокоил вашу милость, — сказал Самуэль в заключение своего печального рассказа, — прошу извинить, сэр; но уж если зайдет речь насчет этого предмета, так уж наше почтение — язык без костей.

Простояв с минуту у дверей и видя, что его не спрашивают ни о чем, Сэм поклонился и ушел.

— Половина десятого… пора… концы в воду, — проговорил джентльмен, в котором читатель, без сомнения, угадал приятеля нашего, Альфреда Джингля.

— Куда ж ты, мой милый? — спросила незамужняя тетушка.

— За позволением, мой ангел… вписать… объявить пастору, и завтра ты моя… моя навеки! — сказал мистер Джингль, пожимая руку своей невесты.

— За позволением! — пропищала Рэчел, краснея, как пион.

— За позволением, — повторил мистер Джингль.

 

Лечу за облака на крылиях любви!

Тра-ла-ла… трах-трах тарарах!

 

— Милый мой поэт! — воскликнула Рэчел.

— Мне ли не быть поэтом, прелестная вдохновительница моей музы! — возгласил счастливый Альфред Джингль.

— Не могут ли нас обвенчать к вечеру сегодня? — спросила Рэчел.

— Не могут, мой ангел… запись… приготовления… завтра поутру.

— Я так боюсь, мой милый: брат легко может узнать, где мы остановились! — заметила померанцовая невеста, испустив глубокий вздох.

— Узнать… вздор!.. переломил ребро… неделю отдыхать… поедет… не догадается… проищет месяц… год не заглянет в Боро… приют безопасный… захолустье — ха, ха, ха!.. превосходно!

— Скорей приходи, мой друг, — сказала незамужняя тетушка, когда жених ее надел свою скомканную шляпу.

— Тебе ли напоминать об этом, жестокая очаровательница? — отвечал мистер Джингль, напечатлев целомудренный поцелуй на толстых губах своей восторженной невесты.

И, сделав отчаянное антраша, кочующий актер перепрыгнул через порог.

— Какой душка! — воскликнула счастливая невеста, когда дверь затворилась за ее женихом.

— Странная девка! — сказал мистер Джингль, проходя галерею.

Мы не станем продолжать длинную нить размышлений, копошившихся в разгоряченном мозгу мистера Джингля, когда он «летел на крылиях любви» за позволением вступить в законный брак: бывают случаи, когда вероломство мужчины приводит иной раз в содрогание самое твердое сердце. Довольно сказать, что кочующий актер, миновав драконов в белых передниках, счастливо добрался до конторы и мигом выхлопотал себе драгоценный документ на пергаменте, где, как и водится, было изъяснено, что «архиепископ кентерберийский приветствует и благословляет добродетельную чету, возлюбленного сына Альфреда Джингля и возлюбленную дщерь Рэчел Уардль, да будут они в законном супружестве» и проч. Положив магический документ в свой карман, мистер Джингль с торжеством направил свои шаги в обратный путь.

Еще не успел он воротиться к своей возлюбленной невесте, как на дворе гостиницы «Белого оленя» появились два толстых старичка и один сухопарый джентльмен, бросавший вокруг себя пытливые взгляды в надежде отыскать предмет, способный удовлетворить его любопытство. В эту самую минуту мистер Самуэль Уэллер ваксил огромные сапоги, личную собственность фермера, который между тем, после утренних хлопот на толкучем рынке, прохлаждал себя в общей зале за легким завтраком из двух фунтов холодной говядины и трех бутылок пива. Сухопарый джентльмен, осмотревшись вокруг себя, подошел к Самуэлю и сказал вкрадчивым тоном:

— Любезнейший!

«Знаем мы вас, — подумал про себя Самуэль, — мягко стелете, да жестко спать. Хочет, вероятно, даром выманить какой-нибудь совет». Однако ж он приостановил свою работу и сказал:

— Что вам угодно?

— Любезнейший, — продолжал сухопарый джентльмен с благосклонной улыбкой, — много у вас народа нынче, а? Вы, кажется, очень заняты, мой милый, а?

Самуэль бросил на вопросителя пытливый взгляд. Это был мужчина средних лет, с продолговатым лицом и с маленькими черными глазами, беспокойно моргавшими по обеим сторонам его инквизиторского носа. Одет он был весь в черном, и сапоги его блестели, как зрачки его глаз, — обстоятельство, обратившее на себя особенное внимание Самуэля. На шее у него красовался белый галстук, из-под которого выставлялись белые, как снег, воротнички его голландской рубашки. Золотая часовая цепочка и печати картинно рисовались на его груди. Он держал в руках свои черные лайковые перчатки и, завязав разговор, забросил свои руки под фалды фрака с видом человека, привыкшего решать головоломные задачи.

— Так вы очень заняты, мой милый, а?

— Да таки нешто: не сидим поджавши ноги, как обыкновенно делал приятель мой портной, умерший недавно от апоплексического удара. Сидим себе за круглым столом да хлеб жуем; жуем да и подхваливаем, а хрена нам не нужно, когда говядины вдоволь.

 

— Да вы весельчак, сколько я вижу.

— Бывал в старину, когда с братом спал на одной постели. От него и заразился, сэр: веселость — прилипчивая болезнь.

— Какой у вас старый дом! — сказал сухопарый джентльмен, осматриваясь кругом.

— Стар да удал; новый был да сплыл, и где прежде была палата, там нынче простая хата!

— Вы рифмач, мой милый.

— Как грач, — отвечал невозмутимый Самуэль Уэллер.

Сухопарый джентльмен, озадаченный этими бойкими и совершенно неопределенными ответами, отступил на несколько шагов для таинственного совещания со своими товарищами, двумя толстенькими старичками. Сказав им несколько слов, он открыл свою серебряную табакерку, понюхал, вынул платок и уже хотел, по-видимому, вновь начать свою беседу, как вдруг один толстый джентльмен, с весьма добрым лицом и очками на носу, бойко выступил вперед и, махнув рукой, завел свою речь довольно решительным и выразительным тоном:

— Дело вот в чем, любезнейший: приятель мой, что стоит перед вашим носом (он указал на другого толстенького джентльмена), даст вам десять шиллингов, если вы потрудитесь откровенно отвечать на один или два…

— Позвольте, почтеннейший, позвольте, — перебил сухопарый джентльмен, — первое и самое главное правило, которое необходимо соблюдается в таких случаях, состоит в следующем: когда вы поручаете ходатайство о своем деле постороннему лицу, то ваше собственное личное вмешательство может оказаться не только бесполезным, но и вредным, а посему — второе правило — надлежит нам иметь, при существующих обстоятельствах, полную доверенность к этому официальному лицу. Во всяком случае, мистер… (он обратился к другому толстенькому джентльмену) извините, я все забываю имя вашего друга.

— Пикквик, — сказал мистер Уардль.

Читатель давно догадался, что толстенькие старички были не кто другие, как почтенный президент Пикквикского клуба и достопочтенный владелец хутора Дингли-Делль.

— Извините, почтеннейший мистер Пикквик, во всяком другом случае мне будет очень приятно воспользоваться вашим советом в качестве amici curiae; но теперь, при настоящих обстоятельствах, вмешательство ваше с аргументом ad captandam benevolentiam, посредством десяти шиллингов, не может, в некотором роде, принести ни малейшей пользы.

Сухопарый джентльмен открыл опять серебряную табакерку и бросил на своих собеседников глубокомысленный взгляд.

— У меня, сэр, было только одно желание, — сказал мистер Пикквик, — покончить как можно скорее эту неприятную историю.

— Такое желание, почтеннейший, делает вам честь, — заметил худощавый джентльмен.

— И с этой целью, сэр, — продолжал мистер Пикквик, — я решился в этом деле употребить финансовый аргумент, который, сколько мне известно, производит самое могущественное влияние на человека во всех его положениях и возрастах. Я долго изучал людей, сэр, и могу сказать, что знаю их натуру.

— Очень хорошо, почтеннейший, очень хорошо, но вам следовало наперед сообщить лично мне вашу счастливую идею. Почтеннейший мистер Пикквик, я совершенно убежден, вы должны иметь отчетливое понятие о той обширнейшей доверенности, какая обыкновенно оказывается официальному лицу. Если требуется на этот счет какой-нибудь авторитет, то я готов напомнить вам известнейший процесс Барнуэлля[3] и…

— Как не помнить Джорджа Барнуэлля, — перебил вдруг Самуэль, бывший до сих пор безмолвным слушателем назидательной беседы, — я знаю этот процесс так же, как вы, и моим всегдашним мнением было то, что молодая женщина одна заквасила здесь всю эту историю: ее бы и под сюркyп . Но об этом, господа, мы потолкуем после, если будет вашей милости угодно. Речь идет теперь о том, чтоб я согласился из ваших рук принять десять шиллингов серебряной монетой: извольте, господа, я согласен. Сговорчивее меня не найти вам дурака в целом свете (мистер Пикквик улыбнулся). Теперь вопрос такого рода: за каким бесом вы хотите дарить мне ваши деньги?

— Нам нужно знать… — сказал мистер Уардль.

— Погодите, почтеннейший, сделайте милость, погодите, — перебил официальный джентльмен.

Мистер Уардль пожал плечами и замолчал.

— Нам нужно знать, — сказал официальный джентльмен торжественным тоном, — и мы спрашиваем об этом вас собственно для того, чтоб не обеспокоить кого-нибудь из домашних, — нам нужно знать: кто теперь стоит в этой гостинице?

— Кто теперь стоит в этой гостинице! — повторил Самуэль, представлявший себе всех жильцов не иначе как под формой костюма, который состоял под его непосредственным надзором. — А вот изволите видеть: в шестом номере — деревянная нога; в тридцатом — гессенские ботфорты с сафьянными отворотами; в каморке над воротами — козловые полусапожки, да еще с полдюжины лежащих сапогов в коммерческом отделении за буфетом.

— Еще кто? — спросил сухопарый джентльмен.

— Постойте… — отвечал Самуэль, пораженный внезапным воспоминанием, — ну да, точно — веллингтоновские сапоги на высоких каблуках, с длинными кисточками, и еще дамские башмаки — в пятом номере.

— Какие башмаки? — поспешно спросил Уардль, который вместе с мистером Пикквиком уже начинал теряться в этом длинном каталоге жильцов «Белого оленя».

— Провинциальной работы, — отвечал Самуэль.

— Кто мастер?

— Браун.

— Откуда?

— Из Моггльтона.

— Они! — воскликнул мистер Уардль. — Отыскали, наконец, славу богу! Дома они?

— Башмаки-то, кажись, дома.

— A джентльмен?

— Сапоги с кисточками отправились в Докторскую общину.

— Зачем?

— За позволением жениться.

— Мы не опоздали! — воскликнул мистер Уардль. — Господа, не нужно терять ни одной минуты. Ну, любезнейший, покажите нам этот номер.

— Не торопитесь, почтеннейший, — сказал официальный джентльмен, — сделайте милость, не торопитесь: осторожность на первом плане.

Он вынул из кармана красный шелковый кошелек и, вынув соверен, пристально посмотрел на Самуэля. Тот выразительно оскалил зубы.

— Введите нас в этот номер без доклада, и соверен будет ваш, — сказал официальный джентльмен.

Самуэль бросил в угол сапоги и повел своих спутников наверх. Пройдя половину галереи во втором этаже, он приостановился и протянул руку.

— Вот ваши деньги, — шепнул адвокат, положив соверен в руку своего спутника.

Самуэль сделал вперед еще несколько шагов и остановился перед дверью. Джентльмены следовали за ним.

— В этом номере? — пробормотал адвокат.

Самуэль утвердительно кивнул головой.

Старик Уардль отворил дверь, и все три джентльмена вошли в комнату в ту самую минуту, как мистер Джингль, уже воротившийся, показывал незамужней тетке вожделенный документ.

При виде брата и его спутников старая дева испустила пронзительный крик и, бросившись на стул, закрыла лицо обеими руками. Мистер Джингль поспешно свернул пергамент и положил в свой карман. Незваные посетители выступили на середину комнаты.

— Вы бесчестный человек, сэр, вы… вы, — окликнул старик Уардль, задыхаясь от злобы.

— Почтеннейший, почтеннейший, — сказал сухопарый джентльмен, положив свою шляпу на стол, — присутствие духа и спокойствие прежде всего. Scandalum magnum, личное оскорбление, большая пеня. Успокойтесь, почтеннейший, сделайте милость.

— Как вы смели увезти мою сестру из моего дома? — продолжал Уардль.

— Вот это совсем другая статья, — заметил адвокат, — об этом вы можете спросить. Так точно, сэр, как вы осмелились увезти сестрицу мистера Уардля? Что вы на это скажете, сэр?

— Как вы смеете меня об этом спрашивать? — закричал мистер Джингль таким дерзким и наглым тоном, что сухопарый джентльмен невольно попятился назад. — Что вы за человек?

— Что он за человек? — перебил старик Уардль. — Вам хочется знать это, бесстыдная тварь? Это мистер Перкер, мой адвокат. Послушайте, Перкер, я хочу преследовать этого негодяя, судить по всей строгости законов, послать к черту — осудить — истребить — сокрушить! — А ты, — продолжал старик, обратившись вдруг к своей сестре, — ты, Рэчел… в твои лета связаться с бродягой, бежать из родительского дома, покрыть позором свое имя; как не стыдно, как не стыдно! Надевай шляпку и сейчас домой. — Послушайте, поскорее наймите извозчичью карету и принесите счет этой дамы, слышите? — заключил он, обращаясь к слуге, которого, впрочем, не было в комнате.

— Слушаю, сэр, — отвечал Самуэль, появляясь точно из-под земли: он, действительно, оставаясь в коридоре, слушал всю беседу, приставив свое ухо к замочной скважине пятого номера.

— Надевай шляпку, Рэчел, — повторил старик Уардль.

— Не слушайся его, не трогайся с места! — вскричал Джингль. — Господа, советую вам убираться подобру-поздорову… делать вам нечего здесь: невесте больше двадцати одного года, и она свободна располагать собой.

— Больше двадцати одного! — воскликнул Уардль презрительным тоном. — Больше сорока одного!

— Неправда! — отвечала с негодованием незамужняя тетушка, отложившая теперь свое твердое намерение подвергнуться истерическим припадкам.

— Правда, матушка, правда. Просиди еще час в этой комнате, и тебе стукнет все пятьдесят!

Незамужняя тетушка испустила пронзительный крик и лишилась чувств.

— Стакан воды, — сказал человеколюбивый мистер Пикквик, когда в комнату вбежала содержательница трактира, призванная неистовым звоном.

Стакан воды! — кричал раздражительный Уардль. — Принесите-ка лучше ушат и окатите ее с головы до ног: это авось скорее образумит старую девку.

— Зверь, просто зверь! — отозвалась сострадательная старушка, изъявляя совершеннейшую готовность оказать свою помощь незамужней тетушке. — Бедная страдалица!.. выпейте… вот так… повернитесь… прихлебните… привстаньте… еще немножко…

И, сопровождая свою помощь этими и подобными восклицаниями, добрая трактирщица, при содействии своей горничной, натирала уксусом лоб и щеки незамужней тетушки, щекотала ее нос, развязывала корсет и вообще употребляла все те восстановительные средства, какие с незапамятных времен изобретены сестрами милосердия для любительниц истерики и обморока.

— Карета готова, сэр, — сказал Самуэль, появившийся у дверей.

— Ну, сестра, полно церемониться. Пойдем!

При этом предложении истерические припадки возобновились с новой силой.

Уже трактирщица готова была обнаружить все свое негодование против насильственных поступков мистера Уардля, как вдруг кочующий актер вздумал обратиться к решительным мерам.

— Эй, малый, — сказал он, — приведите констебля.

— Позвольте, сэр, позвольте, — сказал мистер Перкер. — Не благоугодно ли вам прежде всего обратить вни…

— Ничего не хочу знать, — перебил мистер Джингль, — она свободна располагать собою, и никто против ее собственной воли не смеет разлучить ее с женихом.

— О, не разлучайте меня! — воскликнула незамужняя тетушка раздирательным тоном. — Я не хочу, не могу…

Новый истерический припадок сопровождался на этот раз диким воплем.

— Почтеннейший, — проговорил вполголоса сухопарый джентльмен, отводя в сторону господ Пикквика и Уардля. — Почтеннейший, положение наше очень незавидно. Мы стоим, так сказать, между двух перекрестных огней, и, право, почтеннейший, если рассудить по закону, мы не имеем никакой возможности сопротивляться поступкам леди. Я и прежде имел честь докладывать вам, почтеннейший, что здесь надобно согласиться на пожертвования.

Продолжительная пауза. Адвокат открыл табакерку.

— В чем же собственно должны заключаться эти пожертвования? — спросил мистер Пикквик.

— Да вот видите ли, почтеннейший, друг наш стоит между двух огней. Чтобы с честью выпутаться всем нам из этой перепалки, необходимо потерпеть некоторый убыток в финансовом отношении.

— Делайте, что хотите: я согласен на все, — сказал мистер Уардль. — Надобно во что бы ни стало спасти эту дуру, иначе она погибнет с этим негодяем.

— В этом нет ни малейшего сомнения, — отвечал адвокат. — Мистер Джингль, не угодно ли вам пожаловать с нами в другую комнату на несколько минут?

Джингль согласился, и все четыре джентльмена отправились в ближайший пустой номер.

— Как же это, почтеннейший, — сказал сухопарый джентльмен, затворяя за собою дверь, — неужели никаких нет средств устроить это дело? Сюда, почтеннейший, сюда, на пару слов к этому окну: мы будем тут одни, садитесь, почтеннейший, прошу покорно. Между нами, почтеннейший, говоря откровенно, — согласитесь, почтеннейший, вы увезли эту леди из-за денег: не так ли, почтеннейший?

Мистер Джингль нахмурил брови.

— Ну да, точно так, почтеннейший, я понимаю, что вы хотите сказать, и заранее вам верю. Мы с вами люди светские, почтеннейший, и хорошо понимаем друг друга… не то, что эти простаки. Нам ничего не стоит провести их: не так ли, почтеннейший?

Мистер Джингль улыбнулся.

— Очень хорошо, — продолжал адвокат, заметив произведенное впечатление. — Теперь, почтеннейший, дело, видите ли, вот в чем: у этой леди, до смерти ее матери, нет и не будет ничего, кроме разве какой-нибудь сотни-другой, да и то едва ли.

— Мать старуха , — сказал мистер Джингль многозначительным тоном.

— Истинная правда, почтеннейший, я не спорю, — сказал адвокат, откашливаясь и вынимая платок из кармана, — вы справедливо изволили заметить, что она старенька . Миссис Уардль происходит от старинной фамилии, почтеннейший, старинной во всех возможных отношениях. Основатель этой фамилии прибыл в Англию с войском Юлия Цезаря и поселился в Кентском графстве. Всего замечательнее то, почтеннейший, что только один из членов этой фамилии не дожил до девяноста лет, да и тот погиб насильственной смертью в середине XVI века. Старушке теперь семьдесят три года, почтеннейший: старенька, я согласен с вами, и едва ли проживет она лет тридцать.

Сухопарый джентльмен приостановился и открыл табакерку.

— Что же вы хотите этим сказать? — спросил мистер Джингль.

— Да вот не угодно ли табачку, почтеннейший… не изволите нюхать? И прекрасно — лишний расход. Вижу по всему, почтеннейший, что вы прекрасный молодой человек и могли бы отлично устроить в свете свою карьеру, если б был у вас капиталец, а?

— Что ж из этого?

— Вы не понимаете меня?

— Не совсем.

— Я объясню вам эту статью в коротких словах, потому что вы человек умный и живали на свете. Как вы думаете, почтеннейший, что лучше: пятьдесят фунтов и свобода или старая девица и долговременное ожидание?

— Пятидесяти фунтов мало, — сказал мистер Джингль, вставая с места. — Не сойдемся.

— Погодите, почтеннейший, — возразил адвокат, удерживая его за фалду. — Капиталец кругленький: человек с вашими способностями много может сделать из пятидесяти фунтов.

— Полтораста фунтов, так и быть, — отвечал мистер Джингль холодным тоном.

— Что вы, почтеннейший, бог с вами! — возразил адвокат. — Ведь все это дело, говоря по совести, выеденного яйца не стоит.

— Однако ж, вы сами предложили пятьдесят.

— И довольно.

— Сто пятьдесят.

— Как это можно, помилуйте! Семьдесят, если угодно.

— Не сойдемся, — сказал мистер Джингль, вставая опять со своего места.

— Куда ж вы так спешите, почтеннейший? Погодите. Восемьдесят фунтов — согласны?

— Мало.

— Довольно, почтеннейший, уверяю вас. Неужели вы не сделаете никакой уступки?

— Нельзя. Рассудите сами: девять фунтов стоили мне почтовые прогоны; три — позволение, итого двенадцать; вознаграждение за хлопоты положим сто, итого сто двенадцать. Сколько же, по вашему, должно стоить оскорбление личной чести и потеря невесты?

— Э, полноте, почтеннейший! Я уже сказал, что мы хорошо понимаем друг друга. Стоит ли нам распространяться насчет этих последних пунктов? Сто фунтов для круглоты счета: хотите?

— Сто двадцать.

— Право, почтеннейший, охота вам из такой малости… Ну, я напишу вексель.

И сухопарый джентльмен сел за стол писать вексель.

— Срок платежа я назначу послезавтра, — сказал адвокат, обращаясь к мистеру Уардлю, — а вы между тем увезите вашу сестрицу.

Мистер Уардль сделал утвердительный знак.

— Ну, почтеннейший, стало быть, мы помирились на сотне фунтов?

— На ста двадцати.

— Почтеннейший…

— Пишите, мистер Перкер, и пусть он убирается к черту, — перебил старик Уардль.

Мистер Джингль взял написанный вексель и положил в карман.

— Теперь — вон отсюда, негодяй! — закричал мистер Уардль.

— Почтеннейший…

— И помни, — продолжал мистер Уардль, — ни за какие блага я не решился бы на эти переговоры с тобою, если бы не был убежден как дважды два, что с моими деньгами ты гораздо скорее полетишь к черту в омут, чем…

— Почтеннейший, почтеннейший…

— Погодите, Перкер. — Вон отсюда, негодяй!

— Сию минуту, — отвечал с невозмутимым спокойствием кочующий актер. — Прощай, Пикквик, прощай, любезный.

Если бы равнодушный зритель мог спокойно наблюдать физиономию великого человека в продолжение последней части этой беседы, он не мог бы надивиться, каким образом пожирающий огонь негодования не расплавил стекол его очков: так могуч и величественно свиреп был теперь гнев президента Пикквикского клуба! Кулаки его невольно сжались, щеки побагровели и ноздри вздулись, когда он услышал свое собственное имя, саркастически произнесенное презренным негодяем. Однако ж он укротил свои бурные порывы и — невероятное чудо! — нашел в себе твердость духа — неподвижно стоять на одном месте.

Мистер Пикквик был философ, это правда; но ведь и философы — те же смертные люди, облеченные только броней высшей мудрости и силы. Стрела, роковая стрела пронзила насквозь философскую броню и просверлила самое сердце великого мужа. Раздираемый самой отчаянной яростью, он схватил чернильницу, бросил ее со всего размаха и неистово побежал вперед. Но мистер Джингль исчез в эту минуту, и великий человек, сам не зная как, очутился в объятиях Самуэля.

— Куда вы бежите, сэр? — сказал эксцентрический слуга. — Мебель, я полагаю, дешева в ваших местах, а у нас покупаются чернильницы на чистые денежки, мистер… не имею чести знать вашего имени, государь мой. Погодите малую толику: какая польза вам гнаться за человеком, который, провал его возьми, мастерски составил свое счастье? Он теперь на другом конце квартала, и уж, разумеется, его не видать вам, как своих ушей.

Мистер Пикквик, как и все люди, способен был внимать голосу убеждения, кому бы он ни принадлежал. Мыслитель быстрый и могучий, он вдруг взвесил все обстоятельства этого дела и мигом сообразил, что благородный гнев его будет на этот раз совершенно бессилен и бесплоден. Он угомонился в одно мгновение ока, испустил три глубоких вздоха, вынул из кармана носовой платок и благосклонно взглянул на своих друзей.

Говорить ли нам о плачевном положении мисс Уардль, оставленной таким образом своим неверным другом? Мистер Пикквик мастерски изобразил эту раздирательную сцену, и его записки, обрызганные в этом месте горькими слезами сострадания, лежат пред нами: одно слово, и типографские станки передадут их всему свету. Но нет, нет! Покоряясь голосу холодного рассудка, мы отнюдь не намерены сокрушать грудь благосклонного читателя изображением тяжких страданий женского сердца.

Медленно и грустно два почтенных друга и страждущая леди возвращались на другой день в город Моггльтон. Печально и тускло мрачные тени летней ночи ложились на окрестные поля, когда путешественники прибыли, наконец, в Дингли-Делль и остановились перед входом в Менор-Фарм.

 

Глава XI. Неожиданное путешествие и ученое открытие в недрах земли. — Пасторский манускрипт

 

Спокойная ночь, проведенная в глубокой тишине на хуторе Дингли-Делль, и пятьдесят минут утренней прогулки на свежем воздухе, растворенном благоуханиями цветов, восстановили совершеннейшим образом физические и нравственные силы президента Пикквикского клуба. Целых два дня великий человек пребывал в томительной разлуке со своими добрыми друзьями, и сердце его стремилось теперь к вожделенному свиданию. Окончив кратковременную прогулку, мистер Пикквик возвратился домой и по пути, с невыразимым наслаждением, встретил господ Винкеля и Снодграса, спешивших приветствовать и облобызать великого мужа. Удовольствие свиданья, как и следовало ожидать, сопровождалось преискренним восторгом, да и какой смертный мог без такого восторга смотреть на лучезарные очи и ланиты президента? Между тем, однако ж, какое-то облако пробегало по челу обоих друзей, и какая-то тайна, тяжелая, возмутительная, облегала их беспокойные души. Что бы это значило, — великий человек, несмотря на все усилия своего гения, никак не мог постигнуть.

— Здоров ли Топман? — спросил мистер Пикквик, пожимая руки обоим друзьям после взаимного обмена горячими приветствиями. — Топман здоров ли?

Мистер Винкель, к которому специальным образом относился этот вопрос, не дал никакого ответа. Печально отворотил он свою голову и погрузился в таинственную думу.

— Снодграс, — продолжал мистер Пикквик строгим тоном, — где друг наш Топман? Не болен ли он?

— Нет, — отвечал мистер Снодграс, и поэтическая слеза затрепетала на роговой оболочке его глаза, точь-в-точь как дождевая капля на хрустальном стекле. — Нет, он не болен.

Мистер Пикквик приостановился и с великим смущением принялся осматривать своих друзей.

— Винкель, Снодграс… что все это значит? Где друг Топман? Что случилось? Какая беда разразилась над его головой? Говорите… умоляю вас, заклинаю… Винкель, Снодграс, — я приказываю вам говорить.

Наступило глубокое молчание. Торжественная осанка мистера Пикквика не допускала никаких противоречий и уверток.

— Он уехал, — проговорил наконец мистер Снодграс.

— Уехал! — воскликнул мистер Пикквик. — Уехал!

— Уехал, — повторил мистер Снодграс.

— Куда?

— Неизвестно. Мы можем только догадываться, на основании вот этой бумаги, — сказал мистер Снодграс, вынимая письмо из кармана и подавая его президенту. — Вчера утром, когда получено было письмо от мистера Уардля с известием, что сестра его возвращается домой вместе с вами, печаль, тяготевшая над сердцем нашего друга весь предшествовавший день, начала вдруг возрастать с неимоверной силой. Вслед за тем он исчез, и мы нигде не могли отыскать его целый день. Вечером трактирный конюх принес от него письмо из Моггльтона. Топман, видевшийся с ним поутру, поручил ему отдать нам эту бумагу не иначе как в поздний час ночи.

С недоумением и страхом мистер Пикквик открыл загадочное послание и нашел в нем следующие строки, начертанные рукой несчастного друга:

 

«Любезный Пикквик!

 

Как любимец природы, щедро наделенный ее благами, вы, мой друг, стоите на необозримой высоте перед слабыми смертными, и могучая душа ваша совершенно чужда весьма многих слабостей и недостатков, свойственных обыкновенным людям. Вы не знаете, почтенный друг и благоприятель, и даже не должны знать, что такое — потерять раз и навсегда очаровательное создание, способное любить пламенно, нежно, и попасть в то же время в хитро сплетенные сети коварно-бесчестного человека, который под маской дружбы скрывал в своем сердце жало ядовитой змеи. Сраженный беспощадной судьбой, я разом испытал на себе влияние этих двух ужасных ударов.

Письмо, адресованное на мое имя в трактир „Кожаной бутылки“, что в Кобгеме, вероятно, дойдет до моих рук… если только буду существовать на этом свете. Мир для меня ненавистен, почтенный мой друг и благоприятель, и я был бы рад погрязнуть где-нибудь в пустыне или дремучем лесу. О, если бы судьба, сжалившись над несчастным, совсем исторгла меня из среды… простите меня — пожалейте! Жизнь для меня невыносима. Дух, горящий в нашей груди, есть, так сказать, рукоятка жезла, на котором человек, этот бедный носильщик нравственного мира, носит тяжелое бремя треволнений и сует житейских: сломайте рукоятку — бремя упадет, и носильщик не будет более способен идти в дальнейший путь. Такова натура человека, дражайший мой друг! Скажите очаровательной Рэчел, — ах, опять, опять!

Треси Топман».

 

— Мы должны немедленно оставить это место, — сказал мистер Пикквик, складывая письмо. — После того, что случилось, было бы вообще неприлично жить здесь; но теперь вдобавок мы обязаны отыскать своего друга.

И, сказав это, он быстро пошел домой.

Намерение президента немедленно распространилось по всему хутору. Напрасно мистер Уардль и его дочери упрашивали пикквикистов погостить еще несколько дней: мистер Пикквик был непреклонен. Важные дела, говорил он, требуют его личного присутствия в английской столице.

В эту минуту пришел на дачу старик пастор.

— Неужели вы точно едете? — сказал он, отведя в сторону мистера Пикквика.

Мистер Пикквик дал утвердительный ответ.

— В таком случае позвольте вам представить небольшой манускрипт, который я хотел было прочитать здесь в общем присутствии ваших друзей. Рукопись эта, вместе с некоторыми другими бумагами, досталась мне после смерти моего друга, доктора медицины, служившего в нашем провинциальном сумасшедшем доме. Большую часть бумаг я сжег; но эта рукопись, по многим причинам, тщательно хранилась в моем портфеле. Вероятно, вы так же, как и я, будете сомневаться, точно ли она есть подлинное произведение сумасшедшего человека; но во всяком случае мне весьма приятно рекомендовать этот интересный памятник ученому вниманию вашего клуба.

Мистер Пикквик с благодарностью принял манускрипт и дружески расстался с благожелательным пастором.

Гораздо труднее было расстаться с радушными и гостеприимными жителями Менор-Фарма. Мистер Пикквик поцеловал молодых девушек — мы хотели сказать: с отеческой нежностью, как будто они были его родные дочери; но это выражение по некоторым причинам оказывается неуместным, и потому надобно сказать просто: — Пикквик поцеловал молодых девушек, обнял старую леди с сыновней нежностью, потрепал, по патриархальному обычаю, розовые щеки смазливых горничных и вложил в их руки более субстанциальные доказательства своего отеческого одобрения. Размен прощальных церемоний с самим хозяином счастливой семьи был чрезвычайно трогателен и радушен; но всего трогательнее было видеть, как прощался поэт Снодграс со всеми членами семейства и особенно с мисс Эмилией Уардль, начинавшей уже вполне понимать поэтические свойства молодого гостя.

Наконец, после многих возгласов, поцелуев, объятий, рукопожатий, друзья наши выбрались на открытый двор и медленными шагами выступили за ворота. Несколько раз оглядывались они на гостеприимный Менор-Фарм, и много воздушных поцелуев послал мистер Снодграс в ответ на взмах белого платочка, беспрестанно появлявшегося в одном из верхних окон.

В Моггльтоне путешественники добыли колесницу, доставившую их в Рочестер без дальнейших приключений. Дорогой общая печаль их несколько утратила свою сокрушительную силу, и они уже могли, по прибытии в гостиницу, воспользоваться превосходным обедом, изготовленным на кухне «Золотого быка». Собрав, наконец, необходимые справки относительно дальнейшей езды, друзья наши через несколько часов после обеда отправились в Кобгем.

То была превосходная прогулка, так как июньский день склонялся к вечеру и на безоблачном небе солнце продолжало еще сиять во всем своем блеске. Путь наших друзей лежал через густой и тенистый лес, прохлаждаемый слегка свежим ветерком, шелестевшим между листьями, и оживляемый разнообразным пением птиц, порхавших с кустика на кустик. Мох и плющ толстыми слоями обвивались вокруг старых деревьев, и зеленый дерн расстилался шелковым ковром по мягкой земле. Путешественники подъезжали к открытому парку с древним замком, обнаружившим перед их глазами затейливые выдумки живописной архитектуры времен королевы Елизаветы. Со всех сторон виднелись тут длинные ряды столетних дубов и вязов; обширные стада оленей весело щипали свежую траву, и временами испуганный заяц выбегал на долину с быстротой теней, бросаемых на землю облаками в солнечный ландшафт.

— О, если б все оскорбленные и страдающие от вероломства людей приходили со своей тоской на это поэтическое место, — я убежден, привязанность их к жизни возвратилась бы немедленно при одном взгляде на эти прелести природы!

Так воскликнул мистер Пикквик, упоенный философическим очарованием и озаренный вдохновением счастливых мыслей.

— Я совершенно согласен с вами, — сказал мистер Винкель.

— И нельзя не согласиться, — подтвердил мистер Пикквик. — Это место придумано, как нарочно, для оживления страдающей души закоренелых мизантропов.

Мистер Снодграс и мистер Винкель изъявили еще раз свое совершеннейшее согласие на глубокомысленное замечание президента.

Через несколько минут трое путешественников были уже подле деревенского трактира «Кожаной бутылки» и расспрашивали о своем друге.

— Томми, ведите джентльменов в общую залу, — сказала трактирщица.

Коренастый малый, двадцати лет с небольшим, отворил дверь в конце коридора и ввел путешественников в длинную низенькую комнату, меблированную по всем сторонам кожаными стульями с высокими спинками и украшенную по стенам разнообразной коллекцией портретов и фигур самого фантастического свойства. На верхнем конце этой залы находился стол, на столе — белая скатерть деревенского изделия, на белой скатерти — жареная курица, ветчина, бутылка мадеры, две бутылки шотландского пива, и прочая, и прочая. За столом сидел не кто другой, как сам мистер Топман, удивительно мало похожий на человека, проникнутого ненавистью к благам земной жизни.

При входе друзей мистер Топман положил на стол ножик и вилку и с печальным видом вышел к ним навстречу.

— Я вовсе не рассчитывал на удовольствие встретить вас в здешней глуши, — сказал мистер Топман, пожимая руку президента, — это очень любезно с вашей стороны.

— А! — воскликнул мистер Пикквик, усаживаясь за стол и отирая крупные капли пота со своего чела. — Доканчивай свой обед и выходи со мной гулять: нам нужно поговорить наедине.

Мистер Топман, беспрекословно послушный повелениям президента, принялся с замечательной быстротой уничтожать одно за другим скромные блюда деревенского обеда. Мистер Пикквик между тем прохлаждал себя обильными возлияниями пива и мадеры. Лишь только обед приведен был к вожделенному концу, президент и член Пикквикского клуба отправились гулять, оставив своих друзей в зале «Кожаной бутылки».

Минут тридцать ходили они за оградой деревенской церкви, и, судя по жестам президента, можно было догадаться, что мистер Пикквик опровергал с особенной живостью возражения и доказательства своего упрямого противника. Мы не станем повторять подробностей этой вдохновенной беседы, неизобразимой, конечно, ни пером, ни языком. Утомился ли мистер Топман продолжительной ходьбой после сытного обеда, или он почувствовал решительную неспособность противиться красноречивым доказательствам великого мужа, дело остается под сомнением; только он уступил, наконец, во всем и признал над собою совершенную победу.

— Так и быть, — сказал он, — где бы ни пришлось провести мне остаток своих печальных дней, это, конечно, все равно. Вы непременно хотите пользоваться скромным обществом несчастного друга — пусть: я согласен разделять труды и опасности ваших предприятий.

Мистер Пикквик улыбнулся, пожал протянутую руку, и оба пошли назад к своим друзьям.

В эту самую минуту благодетельный случай помог мистеру Пикквику сделать то бессмертное открытие, которое доставило громкую известность его клубу и распространило его антикварскую славу по всей вселенной. Они уже миновали ворота «Кожаной бутылки» и углубились гораздо далее в деревню, прежде чем вспомнили, где стоял деревенский трактир. Обернувшись назад, мистер Пикквик вдруг увидел недалеко от дверей крестьянской хижины небольшой растреснувшийся камень, до половины погребенный в земле. Он остановился.

— Это очень странно, — сказал мистер Пикквик.

— Что такое странно? — с беспокойством спросил мистер Топман, озираясь во все стороны и не останавливаясь ни на каком определенном предмете. — Бог с вами, Пикквик, что такое?

Мистер Пикквик между тем, проникнутый энтузиазмом своего чудного открытия, стоял на коленях перед маленьким камнем и заботливо стирал с него пыль носовым платком.

— Надпись, надпись! — воскликнул мистер Пиккзик.

— Возможно ли? — воскликнул мистер Топман.

— Уж я могу различить, — продолжал мистер Пикквик, вытирая камень и бросая пристальные взгляды через свои очки, — уж я могу различить крест и букву Б, и букву Т. Это очень важно, — сказал он, быстро вскочив на свои ноги. — Надпись отличается всеми признаками старины, и, быть может, она существовала за несколько веков до начала деревни. Надобно воспользоваться этим обстоятельством.

Мистер Пикквик постучался в дверь избы. Явился крестьянин.

— Не знаете ли вы, мой друг, каким образом попал сюда этот камень? — спросил мистер Пикквик благосклонным тоном.

— Нет, сэр, не знаю, — отвечал учтиво спрошенный. — Он, кажись, лежал здесь еще прежде, чем родился мой отец.

Мистер Пикквик бросил на своего товарища торжествующий взгляд.

— Послушайте, любезный, — продолжал мистер Пикквик взволнованным тоном, — ведь этот камень, я полагаю, вам не слишком нужен: не можете ли вы продать его?

— Да кто ж его купит? — спросил простодушный крестьянин.

— Я дам вам десять шиллингов, — сказал мистер Пикквик с лукавым видом, — если вы потрудитесь отрыть его для меня.

Глупый человек вытаращил глаза, взял деньги и отвесил низкий поклон щедрому джентльмену, не думая и не гадая, какую драгоценность уступал он за ничтожную сумму ученому свету. Мистер Пикквик собственными руками поднял отрытый камень, очистил с него мох и, воротясь в трактир, положил его на стол.

В несколько минут драгоценный камень был вымыт, вычищен, выхолен, и восторг пикквикистов выразился самыми энергичными знаками, когда общие их усилия увенчались вожделенным успехом. Камень был неровен, растреснулся, и неправильные буквы таращились вкривь и вкось; при всем том, ученые мужи могли ясно разобрать остаток следующей надписи:

 

+

 

Б И Л С Т У

 

M С П Р

 

И Л Ж

 

И Л

 

З Д Е С В О Т А

 

В Р О.

 

Мистер Пикквик сидел, потирая руки, и с невыразимым наслаждением смотрел на сокровище, отысканное им. Честолюбие его было теперь удовлетворено в одном из самых главных пунктов. В стране, изобилующей многочисленными остатками средних веков, в бедной деревушке, поселившейся на классической почве старины — он… он… президент Пикквикского клуба, открыл весьма загадочную и во всех возможных отношениях любопытную надпись, ускользавшую до сих пор от наблюдения стольких ученых мужей, предшествовавших ему на поприще археологических разысканий. Драгоценный камень должен будет объяснить какой-нибудь запутанный факт в европейской истории средних веков, и — почем знать — быть может, суждено ему изменить самый взгляд на критическую разработку исторических материалов. Мистер Пикквик смотрел во все глаза и едва верил своим чувствам.

— Ну, господа, — сказал он наконец, — это дает решительное направление моим мыслям: завтра мы должны возвратиться в Лондон.

— Завтра! — воскликнули в один голос изумленные ученики.

— Завтра, — повторил мистер Пикквик. — Ученый свет должен немедленно воспользоваться отысканным сокровищем и употребить все свои усилия для определения настоящего смысла древних письмен. Притом есть у меня в виду другая довольно важная цель. Через несколько дней город Итансвилль будет выбирать из своей среды представителей в парламент, и знакомый мне джентльмен, мистер Перкер, приглашен туда как агент одного из кандидатов. Наша обязанность, господа, явиться на место действия и вникать во все подробности дела, столь дорогого для всякого англичанина, уважающего в себе национальное чувство.

— Отлично! — воскликнули с энтузиазмом его друзья.

Мистер Пикквик бросил вокруг себя испытующий взгляд. Пламенное усердие молодых людей, столь ревностных к общему благу, распалило его собственную грудь благороднейшим энтузиазмом. Мистер Пикквик стоял во главе пылкого юношества, он это чувствовал и знал.

— Господа, предлагаю вам окончить этот день пирушкой в честь и славу науки! — воскликнул президент вдохновенным тоном.

И это предложение было принято с единодушным восторгом. Мистер Пикквик уложил свое сокровище в деревянный ящик, купленный нарочно для этой цели у содержательницы трактира, и поспешил занять за столом президентское место. Весь вечер посвящен был заздравным тостам и веселой дружеской беседе.

Было уже одиннадцать часов — позднее время для маленькой деревушки, — когда мистер Пикквик отправился в спальню, приготовленную для него заботливой прислугой. Он отворил окно, поставил на стол зажженную свечу и погрузился в глубокомысленные размышления о достопамятных событиях двух последних дней.

Время и место были удивительным образом приспособлены к философическому созерцанию великого человека. Мистер Пикквик сидел, облокотившись на окно, сидел и думал. Бой часового колокола, прогудевшего двенадцать, впервые возвратил его к действительному миру. Первый удар отозвался торжественным звуком в барабанчике его ушей; но когда смолкло все и наступила тишина могилы, мистер Пикквик почувствовал себя совершенно одиноким. Взволнованный этой внезапной мыслью, он разделся на скорую руку, задул свечу и лег в постель.

Всякий испытал на себе то неприятное состояние духа, когда ощущение физической усталости напрасно вступает в бессильную борьбу с неспособностью спать. В этом именно состоянии находился мистер Пикквик теперь, в глухой полночный час. Он повертывался с бока на бок, щурил и сжимал глаза, пробовал лежать спиной вниз и спиной вверх — все бесполезно! Было ли то непривычное напряжение, испытанное в этот вечер, жар, духота, грог, странная постель или другие какие-нибудь неразгаданные обстоятельства, только мысли мистера Пикквика с неотразимой силой обращались на фантастические портреты в трактирной комнате, и он невольно припоминал волшебные сказки самого фантастического свойства. Провертевшись таким образом около часа, он пришел к печальному заключению, что ему суждено совсем не спать в эту тревожную ночь. Досадуя на себя и на судьбу, он встал, обулся и набросил халат на свои плечи. «Лучше какое-нибудь движение, — думал он, — чем бесплодные мечты, лишенные всякой разумной мысли». Он взглянул в окно — было очень темно; прошелся вокруг спальни — было очень тесно.

Переходя тревожно от дверей к окну и от окна к дверям, он вдруг припомнил в первый раз, что с ним был манускрипт пастора. Счастливая мысль! Одно из двух: или найдет он интересное чтение, или будет скучать, зевать и, наконец, уснет. Он вынул тетрадь из кармана своей бекеши, придвинул к постели круглый столик, зажег свечу, надел очки и приготовился читать. Почерк был очень странный, и бумага во многих местах почти совершенно истерлась. Фантастическое заглавие заставило мистера Пикквика припрыгнуть на своей постели, и он бросил вокруг себя беспокойный взгляд. Скоро, однако ж, ученый муж успокоился совершеннейшим образом, кашлянул два-три раза, снял нагар со свечки, поправил очки и внимательно начал читать: «Записки сумасшедшего».

 

 

• • •

Сумасшедший — да! Каким неистово ужасным звуком это слово раздалось в моих ушах в давние годы! Помню смертельный страх, насильственно вторгшийся в мою молодую грудь, помню бурливое клокотание горячей крови, готовой застыть и оледениться в моих жилах при одном этом слове, и помню я, как замирал во мне дух и колени мои тряслись и подгибались при одной мысли о возможности сойти с ума!

Как часто в глухой полночный час, проникнутый судорожным трепетом, я вставал со своей постели, становился на колени и молился долго, пламенно молился, чтоб всемогущая сила избавила меня от проклятия, тяготевшего над родом моим! Как часто, отуманенный инстинктивной тоской среди веселых игр и забав, я вдруг удалялся в уединенные места и проводил сам с собою унылые часы, наблюдая за ходом горячки, начинавшей пожирать мой слабый, постепенно размягчавшийся мозг. Я знал, что зародыш бешенства был в моей крови, что оно глубоко таилось в мозгу моих костей, что одно поколение нашего рода окончило свой век, не быв зараженным этой фамильной чумой, и что я первый должен был начать свой особый, новый ряд бешеных людей. Так было прежде, и, следовательно, — я знал, — так будет впереди. Забиваясь временами в уединенный угол шумной залы, я видел, как вдруг умолкали веселые толпы, перемигивались, перешептывались, и я знал, что речь их идет о несчастном человеке, близком к потере умственных сил своей духовно-нравственной природы. Заранее отчужденный от общества людей, я молчал, скучал и думал.

Так прошли годы, длинные-предлинные годы. Ночи в здешнем месте тоже иной раз бывают очень длинны; но ровно ничего не значат они в сравнении с тогдашними ночами и страшными грезами печальных лет тревожной юности моей. Больно вспоминать про те годы, и грудь моя надрывается от страха даже теперь, когда я воображаю мрачные формы чудовищ, выставлявших свои гнусные рожи из всех углов моей одинокой спальни. Склоняясь над моим изголовьем и передразнивая меня своими длинными языками, они копошились вокруг моих ушей и нашептывали с диким, затаенным смехом, что пол того старого дома, где умер отец моего отца, обагрен был его собственной кровью, которую исторг он сам из своих жил в припадке бешеного пароксизма. Напрасно затыкал я уши и забивал свою голову в подушки: чудовища визжали неистово и дико, что поколение, предшествовавшее деду, оставалось свободным от фамильной мании, но что его собственный дед прожил целые десятки лет, прикованный к стене железной цепью и связанный по рукам и ногам. Чудовища называли правду — это я знал, хорошо знал. Я отыскал все подробности в фамильных бумагах, хотя их тщательно старались от меня скрывать. Ха, ха, ха! Я был слишком хитер, даром что сумасшедший.

Мания, наконец, обрушилась надо мной всей своей силой, и я удивился, отчего мне прежде было так страшно сойти с ума. Теперь вступил я в большой свет, пришел в соприкосновение с умными людьми, говорил, острил, делал предположения, проекты и привел в исполнение множество нелепых планов, озадачивших своей оригинальностью дальновидных мудрецов. Я смеялся до упада в тиши своего кабинета, и никто в целом мире не подозревал, что голова моя страдала размягчением мозга. С каким восторгом поздравил я себя, что умел так искусно провести, надуть и одурачить всех своих любезнейших друзей, видевших во мне остряка и прожектера, готового работать вместе с ними на общую пользу! О, если бы знали они, с кем вели свои дела! Случалось, иной друг обедал со мною за одним столом с глазу на глаз и беззаботно веселился, выпивая тост за тостом за мое «драгоценное» здоровье; как бы побледнел он и с какой быстротой ринулся бы вон из дверей, если б мог вообразить на одну минуту, что любезнейший друг, сидевший подле него с острым и блестящим ножом в руках, есть не кто другой, как сумасшедший человек.

Сокровища перешли в мои руки, богатство полилось через край, и я утопал в океане удовольствий, которых ценность стократ увеличилась в моих глазах от сознания, что я с таким искусством умел скрывать свою заветную тайну. Я получил в наследство огромное имение. Закон, даже сам стоглазый закон, приведенный в заблуждение, поручил сумасшедшему управление землей и капиталом, отстранив целые десятки разумных претендентов. Куда смотрели проницательные люди, гордые своим здравым рассудком? Куда девалась опытность законоведов, способных открывать проблеск истины во мраке заблуждений?

У меня были деньги: — за мной ухаживал весь свет. Я мотал свое золото безумно, — каждый прославлял мою щедрость. О, как унижались передо мной эти три гордые брата! Да и сам отец, седовласый старец, — какое уважение, почтение, снисходительность, благоговение ко мне с его стороны! У старика была дочь, у молодых людей — сестра; все пятеро не имели иной раз чем накормить голодную собаку. Я был богат, и когда меня женили на молодой девице, улыбка торжества озарила веселые лица убогих родственников, воображавших в простоте сердечной, что замысловатые их планы увенчались вожделенным успехом. Дошел черед и до моей улыбки. Улыбки? Нет, я смеялся, хохотал, рвал свои волосы и катался по ковру перед брачной постелью, упоенный своим блистательным успехом. Как мало думали они, на какую жертву была обречена молодая девица!

Думали? — Зачем им думать? Какая нужда всем этим господам, что сестра их связала свою судьбу с сумасшедшим мужем? Что значило для них счастье сестры, противопоставленное золоту ее супруга? Что могло значить легкое перо, бросаемое на воздух моей рукой, в сравнении с золотой цепью, которая украшает мое тело?

В одном только я ошибся жестоко, несмотря на всю свою хитрость. Бывают иногда минуты умственного омрачения даже с теми, которые, как я, лишены своего природного рассудка. Голова моя была в чаду, и я стремглав низринулся в расставленные сети. Не будь я сумасшедший, я бы, вероятно, понял и догадался в свое время, что молодая девушка — будь это в ее власти — согласилась бы скорее закупорить себя в свинцовом гробе, чем перешагнуть за порог моих мраморных палат с титулом невесты богача. Поздно узнал я, что сердце ее уже издавна посвящено было пленительным формам розового юноши с черными глазами: — раз она произнесла его имя в тревожном сне, убаюканная зловещей мечтой. Узнал я, что ее с намерением принесли в жертву, чтобы доставить кусок хлеба гордым братьям и старому отцу.

Теперь я не могу помнить лиц, очертаний и фигур; но я знаю, молодая девушка слыла красавицей и вполне заслуживала эту славу. Она прелестна, я это знаю. В светлые лунные ночи, когда все покойно вокруг и я пробуждаюсь от своего сна, я вижу, как в углу этой самой кельи стоит, без слов и без движения, легкая прозрачная фигура с длинными черными волосами, волнующимися на ее спине от колыханий неземного ветра, и с блестящими глазами, которые пристально смотрят на меня, не мигая и не смыкаясь ни на одно мгновение. Уф! Кровь стынет в моем сердце, когда я пишу эти строки, — ее это форма, ее вид и осанка. Лицо ее бледно, глаза блестят каким-то светом, но я помню и знаю, что все эти черты принадлежали ей. Фигура не двигается никогда, не морщит своего чела, не хмурит бровей и не делает гримас, как другие призраки, наполняющие эту келью; но она страшнее для моих глаз, чем все эти духи, терзавшие меня в минувшие годы. Из могилы вышла она, и свежее дыхание смерти на ее челе.

Целый год почти наблюдал я, как лицо ее бледнело со дня на день; целый год почти я видал, как слезы текли по ее печальным щекам без всякой видимой причины. Наконец, я все узнал. Она не любила меня никогда — это я всегда подозревал; она презирала мое богатство, ненавидела блеск и пышность, среди которой жила, — этого я никак не ожидал. Она любила другого. Об этом я никогда и не думал. Странные чувства забились в моей груди, и мысли, одна другой мрачнее и страшнее, вихрем закружились в моем размягченном мозгу. Я далек был от того, чтобы ненавидеть ее, хотя ненависть к предмету ее любви с диким буйством заклокотала в моем сердце. Я жалел о злосчастной жизни, на которую обрек ее холодный эгоизм бесчувственной родни. Я знал, что бедственные часы ее жизни сочтены неумолимой судьбой, но меня мучила мысль, что ранее своей смерти она, быть может, произведет на свет злосчастное существо, осужденное, подобно мне, выносить страдания наследственного умопомешательства… и я решился убить ее.

Несколько недель я раздумывал, какому роду смерти отдать предпочтение. Сперва я подумал об отраве; потом мне пришла мысль утопить мою жертву; наконец, я остановился на огне. Наш громадный дом объят пламенем, а жена сумасшедшего превратилась в уголь и золу — какая поразительная картина! Я долго лелеял эту мысль и хохотал до упаду, представляя себе, как разумные люди станут относиться к этой штуке, ничего в ней не понимая, и как ловко они будут проведены хитростью сумасшедшего! Однако ж, по зрелом размышлении, я нашел, что огонь непригоден для моей цели. Бритва заняла все мое внимание. О! Какое наслаждение испытывал я день за днем, натачивая ее и представляя в своем воображении тот рубец, какой будет сделан ею на шее моей жены.

Наконец, явились ко мне старые чудовища, которые и прежде руководили моими действиями, и на разные голоса прошептали, что пришла пора действовать, и положили мне в руку открытую бритву. Я крепко сжал ее, быстро вскочил с постели и наклонился над своей спящей женой. Ее лицо было прикрыто рукой; я осторожно отодвинул руку, и она упала на грудь несчастной женщины. Видимо, жена моя плакала недавно, потому что на щеках ее еще оставались незасохшие капли слез. Ее бледное лицо было кротко и спокойно, и в то время, как я смотрел на него, оно озарялось нежной улыбкой. Я осторожно положил руку на плечо. Она вздрогнула, но еще во сне. Я наклонился ниже… Она вскрикнула и пробудилась.

Одно движение моей руки — и звук навсегда бы замер в ее груди. Но я испугался и отступил шаг назад. Ее глаза пристально смотрели на меня, и не знаю, отчего это случилось, но только ее взгляд производил во мне чувство трепета и смятения. Она поднялась с кровати. Я задрожал, бритва была у меня в руке, но я не мог пошевелиться. Она стала медленно отступать к двери, продолжая смотреть на меня своим спокойным, пристальным взглядом. Приблизившись к двери, она обернулась. Очарование исчезло. Я подскочил вперед и схватил ее за руку. Она вскрикнула раз и другой и упала на пол.

Теперь я мог убить ее без всякого сопротивления, но в доме уже была произведена тревога. Я услышал стук шагов на ступенях лестницы. Я вложил бритву в футляр, отпер дверь на лестницу и громко позвал на помощь.

Пришли люди, подняли ее и положили на кровать. Целые часы не приходила она в себя, а когда пришла и к ней воротилась способность говорить, она потеряла рассудок, стала дика и даже свирепа.

Призвали докторов. Великие люди подкатили к моему подъезду на прекрасных лошадях, и жирные лакеи стояли на запятках их карет. Несколько недель подряд бодрствовали они при постели моей больной жены. Открылся, наконец, между ними великий консилиум, и они совещались в другой комнате с торжественной важностью, обращаясь друг к другу на таинственном наречии врачебного искусства. После консультации один из самых знаменитых эскулапов предстал передо мной с глубокомысленным лицом, отвел меня в сторону, сделал ученое вступление, сказал в утешение и назидание несколько красноречивых слов и объявил мне, сумасшедшему, — что жена моя сошла с ума. Он стоял со мною у открытого окна, и его рука лежала на моем плече. Стоило употребить весьма легкое усилие, и премудрый эскулап полетел бы вверх ногами на кирпичный тротуар. Это была бы превосходнейшая штука! Но я глубоко таил в своей груди заветную тайну, и эскулап остался невредим. Через несколько дней мне было объявлено, что больную должно запереть в каком-нибудь чулане под строгим надзором опытной сиделки: сумасшедший должен был озаботиться насчет ареста своей жены. Я удалился за город в открытое поле, где никто не мог меня слышать, и громко хохотал я, и дикий крик мой долго разносился по широкому раздолью.

Она умерла на другой день. Почтенный старец с седыми волосами сопровождал на кладбище свою возлюбленную дщерь, и нежные братцы оросили горькими слезами бесчувственное тело своей сестрицы.

Дух мой волновался, чувства били постоянную тревогу, и я предугадывал инстинктивно, что секрет мой рано или поздно сделается известным всему свету, что меня назовут ее убийцей. Я не мог постоянно скрывать своей дикой радости и буйного разгула, клокотавшего в моей груди. Оставаясь один в своей комнате, я прыгал, скакал, бил в ладоши, кувыркался, плясал, и дикий восторг мой раздавался иной раз по всему дому. Когда я выходил со двора и видел на улицах шумные толпы, когда сидел в театре, слышал звуки оркестра и смотрел на танцующих актеров, неистовая радость до того начинала бушевать в моей груди, что я томился непреодолимым желанием выпрыгнуть на сцену и разорвать на мелкие куски весь этот народ. Но, удерживая порывы своего восторга, я скрежетал зубами, топал ногой и крепко прижимал острые ногти к ладоням своих собственных рук. Все шло хорошо, и никто еще не думал, не гадал, что я был сумасшедший.

Помню… это, однако ж, последняя вещь, которую я еще могу хранить в своей памяти: действительность в моем мозгу перемешивается теперь наполовину с фантастическими грезами, да и нет у меня времени отделять перепутанные идеи одну от другой. — Помню, как, наконец, меня вывели на чистую воду. Ха, ха, ха! Еще я вижу, как теперь, их испуганные взоры, еще чувствую, как сжатый кулак мой бороздил их бледные щеки и как потом, с быстротой вихря, я бросился вперед, оставив их оглашать бесполезным визгом и гвалтом пустое пространство. Сила гиганта объемлет меня, когда я думаю теперь об этом последнем подвиге в своей жизни между разумными людьми. Вот… вот как дребезжит, хрустит, ломается и гнется эта железная решетка под моей могучей рукой. Я мог бы искромсать ее, как гибкий сучок, если бы мог видеть определенную цель для такого маневра; но здесь пропасть длинных галерей, запоров, дверей: трудно было пробить себе дорогу через все эти преграды. Да если б и пробил, на дворе, я знаю, пришлось бы наткнуться на железные ворота, всегда запертые и задвинутые огромным железным засовом. Всем здесь известно, что я был за человек.

Ну да… так точно: я выезжал на какой-то спектакль. Было уже поздно, когда я воротился домой. Мне сказали, что в гостиной дожидается меня один из трех братцев, желавший, сказал он, переговорить со мною о каком-то важном деле: я помню это хорошо. Этот человек, должно заметить, служил для меня предметом самой остервенелой ненависти, к какой только способен сумасшедший. Уже давно я собирался вонзить свои когти в его надменную морду. Теперь мне доложили, что он сидит и ждет меня для переговоров. Я быстро побежал наверх. Ему нужно было сказать мне пару слов. По данному знаку слуги удалились. Было поздно, и мы остались наедине, с глазу на глаз — первый раз в жизни.

Я тщательно отворотил от него свои глаза, так как мне было известно — и я гордился этим сознанием, — что огонь бешенства изливался из них ярким потоком. Мы сидели молча несколько минут. Он первый начал разговор. Странные выходки с моей стороны, говорил он, последовавшие немедленно за смертью моей сестры, были некоторым образом оскорблением священной ее памяти. Соображая различные обстоятельства, ускользавшие прежде от его внимания, он был теперь почти убежден, что я дурно обращался с его сестрой. Поэтому он желал знать, справедливо ли он думал, что я злонамеренно оскорбляю память несчастной покойницы и оказываю явное неуважение к ее осиротелому семейству. Звание, которое он носит, уполномочивает его требовать от меня таких объяснений.

Этот человек имел должность, красивую должность, купленную на мои деньги. В его голове прежде всего родился и созрел остроумный план — заманить меня в западню и овладеть моим богатством. Больше всех и настойчивее всех других членов семейства принуждал он свою сестру выйти за меня, хотя знал, что сердце ее принадлежало молодому человеку, любившему ее до страсти. Звание уполномочивает его! Но это звание было позорной ливреей его стыда! Против воли я обратил на него свой взор, но не проговорил ни слова.

Под влиянием этого взора физиономия его быстро начала изменяться. Был он не трус, но краска мгновенно сбежала с его лица, и он отодвинул свой стул. Я подсел к нему ближе, и когда я засмеялся — мне было очень весело, — он вздрогнул. Бешенство сильнее заклокотало в моей крови. Он испугался.

— A вы очень любили свою сестрицу, когда она была жива? — спросил я. — Очень?

Он с беспокойством оглянулся вокруг, и я увидел, как рука его ухватилась за спинку стула. Однако ж, он не сказал ничего.

— Вы негодяй, сэр, — продолжал я веселым тоном, — я открыл ваши адские замыслы против меня и узнал, что сердце вашей сестры принадлежало другому, прежде чем вы принудили ее вступить в ненавистный брак. Я знаю все и повторяю — вы негодяй, сэр.

Он вскочил, как ужаленный вепрь, высоко поднял стул над своей головой и закричал, чтоб я посторонился, тогда как мы стояли друг перед другом лицом к лицу.

Голос мой походил на дикий визг, потому что я чувствовал бурный прилив неукротимой злобы в своей груди. Старые чудовища выступали на сцену перед моими глазами и вдохновляли меня мыслью — растерзать его на части.

— Будь ты проклят, изверг! — взвизгнул я во всю мочь. — Я сумасшедший! Провались ты в тартарары!

Богатырским взмахом я отбил деревянный стул, брошенный мне в лицо, схватил его за грудь, и оба мы грянулись на пол.

То была нешуточная борьба. Высокий и дюжий мужчина, он сражался за свою жизнь. Я знал, ничто в мире не сравняется с моей силой, и притом — правда была на моей стороне… Да, на моей, хоть я был сумасшедший. Скоро он утомился в неравной борьбе. Я наступил коленом на его грудь и обхватил обеими руками его мясистое горло. Его лицо покрылось багровой краской, глаза укатились под лоб, он высунул язык и, казалось, принялся меня дразнить. Я стиснул крепче его шею.

Вдруг дверь отворилась, с шумом и гвалтом ворвалась толпа народа и дружно устремилась на сумасшедшего силача.

Секрет мой был открыт, и теперь надлежало мне бороться за свою свободу. Быстро вскочил я на ноги, бросился в самый центр своих врагов и мгновенно прочистил себе путь, как будто моя могучая рука была вооружена секирой. Выюркнув из двери, я одним прыжком перескочил через перила и в одно мгновение очутился посреди улицы.

Прямо и быстро побежал я, и никто не смел меня остановить. Я заслышал шум позади и удвоил свое бегство. Шум становился слабее и слабее и, наконец, совсем заглох в отдаленном пространстве; но я стремительно бежал вперед, перепрыгивая через болота, через рвы, перескакивая через стены, с диким воем, криком и визгом, которому дружным хором вторили воздушные чудовища, толпившиеся вокруг меня спереди и сзади, справа и слева. Демоны и чертенята подхватили меня на свои воздушные руки, понесли на крыльях ветра, заголосили, зажужжали, застонали, засвистали, перекинули меня через высокий забор, закружили мою голову, и я грянулся без чувств на сырую землю. Пробужденный и приведенный в себя, я очутился здесь, в этой веселой келье, куда редко заходит солнечный свет и куда прокрадываются лучи бледного месяца единственно для того, чтобы резче оттенять мрачные призраки и эту безмолвную фигуру, которая вечно жмется в своем темном углу. Бодрствуя почти всегда, днем и ночью, я слышу иногда странные визги и крики из различных частей этой обширной палаты. Кто и чего добивается этим гвалтом, я не знаю; но в том нет сомнения, что бледная фигура не принимает в нем ни малейшего участия. Лишь только первые тени ночного мрака набегут в эту келью, она, тихая и скромная, робко забивается в свой темный уголок и стоит неподвижно на одном и том же месте, прислушиваясь к веселой музыке моей железной цепи и наблюдая с напряженным вниманием мои прыжки по соломенной постели.

 

 

• • •

В конце манускрипта было приписано другой рукой следующее замечание:

«Случай довольно редкий и не совсем обыкновенный. Сумасбродство несчастливца, начертавшего эти строки, могло быть естественным следствием дурного направления, сообщенного его способностям в раннюю эпоху молодости. Буйная жизнь, необузданные прихоти и всевозможные крайности должны были постепенно произвести размягчение в мозгу, лихорадочное брожение крови и, следовательно, извращение нормального состояния интеллектуальных сил. Первым действием помешательства была странная идея, будто наследственное бешенство переходило в его фамилии из рода в род: думать надобно, что он случайно познакомился с известной медицинской теорией, допускающей такое несчастье в человеческой природе. Мысль эта сообщила мрачный колорит деятельности его духа, произвела болезненное безумие, которое под конец естественным образом превратилось в неистовое бешенство. Весьма вероятно, и даже нет никакого сомнения, что все описанные подробности, быть может, несколько изуродованные больным его воображением, случились на самом деле. Должно только удивляться и одновременно благодарить судьбу, что он, оставаясь так долго незамеченным в кругу знакомых и близких особ, не произвел между ними более опустошительных бед: чего не в состоянии сделать человек с пылкими страстями, не подчиненными управлению здравого рассудка?»

 

 

• • •

Лишь только мистер Пикквик окончил чтение пасторской рукописи, свеча его совсем догорела, и свет угас внезапно без всяких предварительных мерцаний, шипений и хрустений в знак последнего издыхания, что естественным образом сообщило судорожное настроение организму великого мужа. Бросив на стул ночные статьи своего туалета и кинув вокруг себя боязливый взгляд, он поспешил опять запрятаться под одеяло и на этот раз весьма скоро погрузился в глубокий сон.

Солнце сияло великолепно на безоблачном небе, и был уже поздний час утра, когда великий человек пробудился от своего богатырского сна. Печальный мрак, угнетавший его в продолжение бессонной ночи, исчез вместе с мрачными тенями, покрывавшими ландшафт, и мысли его были так же свежи, легки и веселы, как блистательное летнее утро. После скромного завтрака в деревенском трактире четыре джентльмена выступили дружной группой по дороге в Гревзенд, в сопровождении крестьянина, который нес на своей спине деревянный ящик с драгоценным камнем. Они прибыли в этот город в час пополудни, сделав предварительное распоряжение, чтоб вещи их были отправлены из Рочестера в Сити. Дилижанс только что отправился в Лондон, путешественники взяли места на империале и через несколько часов приехали благополучно в столицу Великобритании.

Следующие три или четыре дня были употреблены на приготовление к путешествию в город Итансвилль. Так как всякое отношение к этому важному предприятию требует особенной главы, то мы, пользуясь здесь немногими оставшимися строками, расскажем коротко историю знаменитого открытия в области антикварской науки.

Из деловых отчетов клуба, бывших в наших руках, явствует, что мистер Пикквик читал записку об этом открытии в общем собрании господ членов, созванных вечером на другой день после возвращения президента в английскую столицу. При этом, как и следовало ожидать, мистер Пикквик вошел в разнообразные и чрезвычайно остроумные ученые соображения о значении древней надписи. Впоследствии она была скопирована искусным художником и представлена королевскому обществу антикваров и другим ученым сословиям во всех частях света. Зависть и невежество, как обыкновенно бывает, восстали соединенными силами против знаменитого открытия. Мистер Пикквик принужден был напечатать брошюру в девяносто шесть страниц мелкого шрифта, где предлагал двадцать семь разных способов чтения древней надписи. Брошюра, тотчас же переведенная на множество языков, произвела сильное впечатление в ученом мире, и все истинные любители науки объявили себя на стороне глубокомысленных мнений президента. Три почтенных старца лишили своих старших сыновей наследства именно за то, что они осмелились сомневаться в древности знаменитого памятника, и вдобавок нашелся один эксцентрический энтузиаст, который, в припадке отчаяния постигнуть смысл мистических начертаний, сам добровольно отказался от прав майоратства. Семьдесят европейских и американских ученых обществ сделали мистера Пикквика своим почетным членом: эти общества, при всех усилиях, никак не могли постигнуть настоящего смысла древней надписи; но все без исключения утверждали, что она имеет необыкновенно важный характер.

Один только нахал, — и мы спешим передать имя его вечному презрению всех истинных любителей науки, — один только нахал дерзновенно хвастался тем, будто ему удалось в совершенстве постигнуть настоящий смысл древнего памятника, смысл мелочный и даже ничтожный. Имя этого нахала — мистер Блоттон. Раздираемый завистью и снедаемый низким желанием помрачить славу великого человека, мистер Блоттон нарочно для этой цели предпринял путешествие в Кобгем и по приезде саркастически объявил в своей гнусной речи, произнесенной в полном собрании господ членов, будто он, Блоттон, видел самого крестьянина, продавшего знаменитый камень, принадлежавший его семейству. Крестьянин соглашался в древности камня, но решительно отвергал древность надписи, говоря, будто она есть произведение его собственных рук и будто ее должно читать таким образом: «Билл Стумпс приложил здесь свое тавро». Все недоразумения ученых, доказывал Блоттон, произошли единственно от безграмотности крестьянина, совершенно незнакомого с правилами английской орфографии. Билл Стумпс — имя и фамилия крестьянина; тавром называл он клеймо, которое употреблял для своих лошадей. Вся эта надпись, подтверждал Блоттон, нацарапана крестьянином без всякой определенной цели.

Само собою разумеется, что Пикквикский клуб, проникнутый справедливым презрением к этому бесстыдному и наглому шарлатанству, не обратил никакого внимания на предложенное объяснение. Мистер Блоттон, как злонамеренный клеветник и невежда, был немедленно отстранен от всякого участия в делах клуба, куда строжайшим образом запретили ему самый вход. С общего согласия господ членов решено было, в знак совершеннейшей доверенности и благодарности, предложить в подарок мистеру Пикквику пару золотых очков, которые он и принял с искренней признательностью. Свидетельствуя в свою очередь глубокое уважение к почтенным товарищам и сочленам, мистер Пикквик предложил снять с себя портрет, который и был для общего назидания повешен в парадной зале клуба.

К стыду науки, мы должны здесь с прискорбием объявить, что низверженный мистер Блоттом отнюдь не признал себя побежденным. Он также написал брошюру в тридцать страниц и адресовал ее семидесяти ученым обществам Америки и Европы. Брошюра дерзновенно подтверждала свое прежнее показание и намекала вместе с тем на близорукость знаменитых антикваров. Имя мистера Блоттона сделалось предметом общего негодования, и его опровергли, осмеяли, уничтожили в двухстах памфлетах, появившихся почти одновременно во всех европейских столицах на живых и мертвых языках. Все эти памфлеты с примечаниями, дополнениями и объяснениями Пикквикский клуб перевел и напечатал на свой собственный счет в назидание и урок бесстыдным шарлатанам, осмеливающимся оскорблять достоинство науки. Таким образом поднялся сильнейший спор, умы закипели, перья заскрипели, и это чудное смятение в учебном мире известно до сих пор под названием «Пикквикской битвы».

Таким образом, нечестивое покушение повредить бессмертной славе мистера Пикквика обрушилось всей своей тяжестью на главу его клеветника. Семьдесят ученых обществ единодушно и единогласно одобрили все мнения президента и вписали его имя в историю антикварской науки. Но знаменитый камень остается до сих пор неистолкуемым и вместе с тем безмолвным свидетелем поражения всех дерзновенных врагов президента Пикквикского клуба.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-03-31; Просмотров: 241; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.334 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь