Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Похищения и встречные обвинения
Год
Сестры Блайт едва не потеряли Майлдерхерст в 1952 году. Замок нуждался в немедленном ремонте, финансы семьи Блайт пребывали в плачевном состоянии, а Национальный трест мечтал прибрать поместье к рукам и начать его реставрацию. Казалось, сестрам не остается ничего другого, как переехать в дом поменьше, продать поместье чужим людям или передать его Тресту, чтобы тот мог начать «сохранять гордость и славу зданий и садов». Но ничего подобного они не сделали. Вместо этого Перси Блайт открыла замок для посещения, продала несколько участков окружающих земель и сумела наскрести достаточную сумму, чтобы оставить старый дом. Я знала это, поскольку большую часть солнечных августовских выходных провела в местной библиотеке, закопавшись в микрофильмированные выпуски «Майлдерхерст меркьюри». Оглядываясь назад, я понимаю, что, сообщив отцу, будто происхождение «Подлинной истории Слякотника» – великая литературная загадка, я словно забыла коробку шоколадных конфет рядом с малышом и понадеялась, что он не тронет их. Папа обожает добиваться поставленной цели, и ему понравилась мысль, что он разгадает тайну, которая десятилетиями мучила академиков. У него возникла собственная теория: в сердце готического романа лежит подлинная история старинного похищения ребенка; достаточно лишь доказать это, и его ждут слава, известность и полное удовлетворение. Однако, прикованный к постели, вынюхивать он не мог, так что посредник неизбежно был избран и отправлен на охоту. И этим посредником стала я. Отцу я потакала по трем причинам: во‑первых, он выздоравливал после сердечного приступа, во‑вторых, его теория была не так уж глупа, в‑третьих, и это самое главное, благодаря письмам матери мой интерес к Майлдерхерсту разгорелся в настоящий пожар. Наводить справки я, как обычно, начала, обратившись к Герберту с вопросом, не слышал ли он о нераскрытых случаях похищения детей в начале века. Одна из моих любимых черт Герберта – а список таковых весьма длинен – его способность находить среди несомненного хлама именно те сведения, которые нужно. Для начала, его дом высокий и узкий, четыре квартиры соединены в одну; наш офис и печатный станок занимают первый и второй этажи, чердак отдан под хранение, а в полуподвальном этаже живут сам Герберт и Джесс. Все стены во всех комнатах завалены книгами: старыми книгами, новыми книгами, первыми изданиями, изданиями с автографами, двадцать третьими изданиями, с великолепным и здоровым пренебрежением к показухе составленными вместе на разномастных импровизированных стеллажах. И все же в голове Герберта существует каталог коллекции, его собственная справочная, так что у него всегда наготове каждое прочитанное слово. При виде того, как он фокусируется на задаче, поистине захватывает дух: сначала его внушительный лоб хмурится, покуда он обдумывает запрос, затем в воздух взмывает палец, изящный и гладкий, как свечка, и Герберт безмолвно хромает к дальней стене с книгами, где палец вольно парит над корешками, словно намагниченный, пока наконец не выдвигает нужный том. Я спрашивала Герберта о похищении, не слишком надеясь на удачу, так что особенно не удивилась, когда он почти не смог помочь. Заверив его, что расстраиваться ни к чему, я отправилась в библиотеку, на полуподвальном этаже которой подружилась с очаровательной пожилой леди, которая явно всю жизнь только меня и ждала. – Подпишите вот здесь, дорогая, – радостно проворковала она, указывая на планшет с листком бумаги и ручку и нависая надо мной, пока я заполняла соответствующие колонки. – А, «Биллинг энд Браун», чудесно. Один мой старинный приятель, упокой Господи его душу, опубликовал свои мемуары в «Биллинг энд Браун» лет тридцать назад. Немногие люди проводили то дивное лето в лабиринтах библиотеки, так что я легко смогла подключить мисс Йетс к своим поискам. Мы замечательно проводили время вместе, прочесывая архивы, и обнаружили три нераскрытых случая похищения детей в районе Кента в викторианскую и эдвардианскую эпоху и множество газетных сообщений, касающихся семьи Блайт или замка Майлдерхерст. Среди последних имелась прелестная полурегулярная колонка с советами по домоводству, которую Саффи Блайт вела в пятидесятых и шестидесятых; множество статей о литературном успехе Раймонда Блайта и несколько передовиц о грозящей семейству потере Майлдерхерста в 1952 году. В то время Перси Блайт дала интервью, в котором эмоционально подчеркнула: «Дом – не просто совокупность материальных составляющих; это хранилище воспоминаний, сосуд всего, что происходило в его стенах. Этот замок принадлежит моей семье. Он принадлежал моим предкам за сотни лет до моего рождения, и я не желаю видеть, как он переходит в руки людей, намеренных сажать ели и сосны в его древних лесах». Также в статье приводилось интервью довольно дотошного представителя Национального треста, который сокрушался о нереализованной возможности применить новую схему разбивки сада и возрождения былой славы поместья: «Как горько сознавать, что величайшие поместья Британии будут утрачены в ближайшие десятилетия из‑за банальной несговорчивости тех, кто неспособен понять, что в наши скудные и суровые времена обращаться с национальными сокровищами как с простыми жилыми домами граничит с кощунством». Когда его спросили о планах Треста касательно Майлдерхерста, он вкратце набросал программу работ, в том числе «ремонт несущих конструкций самого замка и полную реставрацию сада». Разве не о том же мечтала для своего фамильного поместья сама Перси Блайт? – В те времена люди относились к Тресту с недоверием, – сказала мисс Йетс, когда я обратила на это ее внимание. – Пятидесятые были сложным периодом: в Хидкоте вырубили вишневые деревья, в Уимполе уничтожили аллею, и все ради некой универсальной исторической миловидности. Эти два примера мало что для меня значили, но «универсальная историческая миловидность» не слишком вязалась со знакомой мне Перси Блайт. Я продолжила чтение, и многое разъяснилось. – Здесь написано, что Трест собирался восстановить ров. – Я взглянула на мисс Йетс, которая наклонила голову в ожидании уточнений. – Раймонд Блайт велел засыпать ров после смерти матери близнецов, это было нечто вроде символического мемориала. Сестрам не понравились планы Треста воссоздать его. – Я откинулась на спинку стула, чтобы растянуть поясницу. – Чего я не понимаю, так это как для них вообще настали столь тяжелые времена. «Слякотник» – классика, бестселлер и остается им до сих пор. Несомненно, авторских отчислений должно было хватить, чтобы уберечь сестер от беды. – Звучит разумно, – согласилась мисс Йетс. – Знаете, я уверена, что… Она нахмурилась и вернулась к довольно большой стопке распечаток на столе перед нами. Она листала страницы туда‑сюда, пока не выхватила одну и не поднесла прямо к носу. – Есть! Вот она. – Библиотекарша протянула мне газетную статью, датированную тринадцатым мая 1941 года, и взглянула поверх очков в форме полумесяцев. – Очевидно, Раймонд Блайт проявил немалую щедрость в своем завещании. Статья была озаглавлена «Щедрый дар литературного покровителя спасает институт» и сопровождалась фотографией улыбающейся женщины в джинсовом полукомбинезоне с экземпляром «Слякотника» в руках. Я просмотрела текст и убедилась, что мисс Йетс права: львиная доля авторских отчислений после смерти Раймонда Блайта была поделена между католической церковью и еще одной группой. – Институт Пембрук‑Фарм, – медленно прочитала я. – Здесь говорится, что это группа защитников окружающей среды из Суссекса. Они занимались продвижением рационального природопользования. – Значительно опередили свое время, – заметила мисс Йетс. Я кивнула. – Может, проверим картотеку наверху? – предложила она. – Посмотрим, что еще можно найти. Мисс Йетс так обрадовалась новому повороту событий, что ее щеки порозовели, и я показалась себе жестоким чудовищем, когда ответила: – Нет, сегодня нет. Боюсь, мне не хватит времени. Она печально поникла, и мне пришлось добавить: – Очень жаль, но отец ждет отчета об исследовании.
Это было правдой, однако домой я отправилась не сразу. Боюсь, я была немного неискренней, заявив, что с радостью посвятила выходные папиным библиотечным розыскам по трем причинам. Я не лгала, все три причины были истинными, но существовала еще одна, четвертая, более тягостная причина: я избегала матери. Это все письма виноваты; точнее, моя неспособность оставить закрытой чертову коробку из‑под тапочек, переданную Ритой. Видите ли, я прочла все письма. В вечер девичника Сэм я забрала их домой и жадно проглотила, одно за другим, начав с маминого прибытия в замок. Вместе с мамой я мерзла в первые месяцы 1940 года, над моей головой бушевала битва за Англию,[39] по ночам я дрожала в бомбоубежище Андерсона.[40] В течение восемнадцати месяцев почерк постепенно становился все более аккуратным, а стиль – зрелым, пока наконец в предрассветные часы я не добралась до последнего письма, посланного домой как раз перед тем, как за Мередит приехал отец и забрал ее в Лондон. Письмо было датировано семнадцатым февраля 1941 года и имело следующее содержание:
Дорогие мама и папа! Простите, что поссорилась с вами по телефону. Я была очень рада услышать ваши голоса, и мне ужасно неприятно, что все так закончилось. Вряд ли мне удалось объяснить свою точку зрения. И все же я понимаю, что вы просто желаете мне добра; благодарна тебе, папа, что ты говорил обо мне с мистером Солли, однако не могу согласиться, что возвращение домой и работа у него машинисткой и есть то самое «добро». Рита не такая, как я. Она возненавидела деревню с первого взгляда и всегда знала, что хочет делать и кем стать. Всю жизнь мне казалось, что со мной что‑то неправильно, что я «другая» в некоем важном отношении, которого не могу объяснить, которого и сама не понимаю. Я люблю читать книги, люблю наблюдать за людьми, люблю запечатлевать на бумаге то, что вижу и чувствую. Да, это нелепо! Представляете, какой белой вороной я ощущала себя всю жизнь? Но здесь я встретила людей, которым тоже это нравится; оказывается, некоторые смотрят на мир так же, как я. Саффи верит, что когда война окончится, а это вот‑вот должно случиться, у меня неплохие шансы поступить в среднюю школу. А после… ну а вдруг! Возможно, даже университет?! Но я должна продолжить обучение, если собираюсь перевестись в среднюю школу. И потому заклинаю вас: не забирайте меня домой! Блайты рады моему присутствию, и вам же известно, что обо мне прекрасно заботятся. Ты не «потеряла» меня, мама; напрасно ты так говоришь. Я твоя дочь… ты не сможешь потерять меня, даже если захочешь. И все же прошу: позвольте мне остаться. С любовью и надеждой на лучшее, ваша дочь Мередит.
Той ночью мне приснился Майлдерхерст. Я снова была девочкой, одетой в незнакомую школьную форму, и стояла у высоких железных ворот в начале подъездной дорожки. Ворота были заперты и слишком высоки, чтобы их перелезть; настолько высоки, что, когда я подняла глаза, их верхушка потерялась в клубящихся облаках над головой. Я попыталась взобраться, но ноги постоянно скользили и подгибались, как часто случается в снах; железо было ледяным, и все же меня переполняло страстное, отчаянное стремление выяснить, что же лежит за воротами. Я посмотрела вниз и увидела на ладони большой ключ, заржавленный по краям. В следующее мгновение я очутилась за воротами, в экипаже. В сцене, взятой непосредственно из «Слякотника», я ехала по длинной извилистой дорожке, мимо темных дрожащих лесов, по мостам, пока передо мной на вершине холма не вырос замок. И тогда неведомым образом я оказалась внутри. Замок выглядел заброшенным. Пыль покрывала полы коридоров, покоробившиеся картины висели на стенах, занавески выцвели, но дело было не только в этом. Сам воздух был затхлым и гнилостным, как будто меня заперли в коробке на темном заплесневелом чердаке. Затем раздался шум – шуршание, шепот, – и что‑то мелькнуло впереди. В конце коридора стояла Юнипер в том самом шелковом платье, которое было на ней во время моего визита в замок. В душе возникло странное чувство; сон пропитало глубокое и тревожное томление. Хотя Юнипер не проронила ни звука, я поняла, что на дворе октябрь 1941‑го и она ждет Томаса Кэвилла. За ее спиной появилась дверь в хорошую гостиную. Играла музыка, которая показалась мне знакомой. Я проследовала за Юнипер в комнату, где был накрыт стол. Воздух сгустился от предвкушения. Я обошла вокруг стола, подсчитывая приборы и откуда‑то зная, что один из них поставлен для меня, а другой – для мамы. Юнипер что‑то сказала; ее губы двигались, но я ничего не расслышала. Внезапно я перенеслась к окну гостиной; благодаря странному вывиху логики сна это одновременно было и окно маминой кухни. Я выглянула на улицу. Ярилась буря, и я заметила внизу блеск черного рва. Движение; какая‑то темная фигура прорвала поверхность. Мое сердце гулко забилось; я поняла, что это Слякотник, и застыла на месте. Ноги срослись с полом, но как только я собралась закричать, страх внезапно исчез. Вместо страха меня окатила волна томления, печали и, как ни удивительно, желания. Проснулась я резко, успев поймать тающий сон. Обрывки грез висели в углах комнаты, словно призраки, и некоторое время я лежала неподвижно, заклиная их остаться. Мне казалось, что легчайшее движение, едва заметный намек на утренний свет выжжет последние следы подобно туману. А я не хотела с ними расставаться. Сон был таким ярким, тяжесть томления такой неподдельной, что, прижав руку к груди, я словно ожидала нащупать пальцами синяки. Через некоторое время солнце поднялось достаточно высоко, чтобы мазнуть по крыше «Зингера и сыновей» и заглянуть в щели меж занавесок; чары сна были разрушены. Я со вздохом села и заметила коробку из‑под бабушкиных тапочек в изножье кровати. При виде конвертов, на которых стоял адрес «Слон и Замок», подробности минувшей ночи хлынули потоком, и меня охватила внезапная похмельная вина человека, который перебрал жира, сахара и чужих секретов. Неважно, сколько радости мне принесли чувства, образы и голос моей матери; неважно, сколь убедительными были мои оправдания (письма написаны много лет назад; они предназначались для чужих глаз; она никогда не узнает); я не могла забыть выражения лица Риты, когда та вручила мне коробку и предложила почитать; намек на триумф, как будто у нас появился общий секрет, узы, связь, не включавшая ее сестру. Теплая ладошка маленькой девочки выскользнула из моей ладони, оставив лишь угрызения совести. Я должна признаться в своем преступлении, в этом не может быть сомнений. Но я заключила с собой сделку: если мне удастся выйти из дома и не наткнуться на маму, мне будет дарована дневная отсрочка для обдумывания, как лучше действовать; с другой стороны, если я наткнусь на нее, прежде чем окажусь у двери, я немедленно во всем признаюсь. Я быстро и тихо оделась, украдкой привела себя в порядок, забрала сумку из гостиной… все шло великолепно, пока я не добралась до кухни. Мама возилась с чайником, на ней был халат, подпоясанный чуть выше, чем следует, отчего она странным образом напоминала снежную бабу. – Доброе утро, Эди, – обернулась она. Отступать слишком поздно. – Доброе утро, мама. – Хорошо спала? – Да, спасибо. Пока я пыталась изобрести повод пропустить завтрак, она поставила передо мной на стол чашку чая и спросила: – Как прошел девичник Саманты? – Ярко. Шумно, – быстро улыбнулась я. – Ты же знаешь Сэм. – Я не слышала, как ты вернулась прошлой ночью. Я оставила тебе ужин. – Э‑э‑э… – Мне кажется, ты его не… – Я очень устала. – Конечно. Я чувствовала себя настоящей мерзавкой. В мешковатом халате мама казалась более уязвимой, чем обычно, отчего мне стало еще хуже. Я села рядом с чашкой, решительно вдохнула и начала: – Мама, я должна кое‑что… – Ой! – Она вздрогнула, сунула палец в рот, затем затрясла им. – Пар, – пояснила она, легонько дуя на кончик пальца. – Дурацкий новый чайник. – Принести тебе льда? – Просто подставлю под холодную воду. – Мама повернула кран. – Это все из‑за формы носика. Не понимаю, почему они вечно переделывают вещи, которые прекрасно работают. Я снова вдохнула… и выдохнула, когда она продолжила: – Лучше бы сосредоточились на чем‑то полезном. Например, лекарстве от рака. Наконец она выключила воду. – Мама, мне правда нужно тебе… – Секундочку, Эди; вот только отнесу папе чай, пока не зазвонил колокольчик. Она исчезла наверху, и я ждала, гадая, что ей скажу, как скажу, возможно ли облечь мой грех в слова таким образом, чтобы она поняла. Тщетная надежда, и я быстро от нее отказалась. Нельзя безнаказанно признаться человеку, что следил за ним в замочную скважину. До меня донеслись обрывки тихой беседы мамы и папы, стук двери, шаги. Я быстро поднялась. И что только мне в голову взбрело? Мне нужно больше времени; глупо вываливать все с бухты‑барахты; если немного подумать, все обернется совсем по‑другому… Но мама уже стояла на кухне и говорила: – Это должно ублажить его милость на четверть часа. Я по‑прежнему неловко мялась за стулом, столь же естественно, сколь плохая актриса на сцене. – Уже уходишь? – удивилась мама. – Ты даже чай не выпила. – Я… э‑э… – Разве ты не собиралась что‑то сказать? Взяв чашку, я внимательно изучила ее содержимое. Я… – Ну? – Она потуже затянула пояс халата, ожидая ответа; глаза ее сузились от легкого беспокойства. – В чем дело? Кого я обманываю? Еще немного подумать, получить отсрочку в пару часов… фактов это не изменит. Я покорно вздохнула. – У меня кое‑что есть для тебя. Сходив в свою комнату, я достала письма из‑под кровати. Мама наблюдала за моим возвращением, на ее лбу прорезалась неглубокая складка. Я поставила коробку на стол между нами. – Тапочки? – Она слегка нахмурилась, поглядев сначала на свои ноги, обутые в тапочки, потом на меня. – Что ж, спасибо, Эди. Лишних тапочек не бывает. – Нет, посмотри, это не… – Твоя бабушка… – Мама внезапно улыбнулась мелькнувшему давнему воспоминанию. – Твоя бабушка носила такие же тапочки. Она бросила на меня столь беззащитный, столь неожиданно радостный взгляд, что мне нестерпимо захотелось сдернуть крышку с коробки и объявить себя гнусной предательницей, каковой я и была. – Ты как‑то узнала, Эди? Ты потому купила их мне? Удивительно, что ты сумела найти такие старомодные… – Это не тапочки, мама. Открой коробку, пожалуйста, просто открой коробку. – Эди? С неуверенной улыбкой она села на ближайший стул и подвинула коробку к себе. Окинула меня последним нерешительным взглядом и занялась крышкой, подняла ее и посерьезнела при виде груды выцветших конвертов внутри. Кровь в моих венах стала жаркой и жидкой, как бензин, пока я следила за сменой эмоций на ее лице. Смущение, подозрение, затем вздох, предвещающий узнавание. Позже, воссоздавая сцену мысленно, я в точности определила миг, когда корявый почерк на верхнем конверте превратился в прожитый опыт. Ее лицо менялось, его черты становились чертами почти тринадцатилетней девочки, которая послала первое письмо родителям с рассказом о замке; она вновь была в нем, застывшая в моменте сочинения. Мамины пальцы коснулись губ, щек, задержались над гладкой впадинкой у основания горла, пока через целую вечность не дотронулись осторожно до коробки, не достали груду конвертов и не сжали их обеими руками. Руками, которые дрожали. Она произнесла, не глядя мне в глаза; – Где ты?.. – Рита. Она медленно вздохнула и кивнула, как будто и сама должна была догадаться. – Она объяснила, где взяла их? – Нашла в бабушкиных вещах после ее смерти. Мама издала звук, похожий на начало смешка, задумчивый, удивленный, немного печальный. – Поверить не могу, что она сохранила их. – Их написала ты, – мягко отозвалась я. – Конечно, она их сохранила. – Но все было не так… – покачала головой мама. – Мы с матерью никогда не… Я вспомнила о «Книге волшебных мокрых животных». У нас с мамой тоже все было негладко… как мне раньше казалось. – Наверное, так поступают все родители. Потеребив конверты, мама развернула их веером. – События прошлого, – промолвила она скорее себе, чем мне. – События, которые я так старалась забыть. – Ее пальцы легонько касались конвертов. – Теперь это ничего не значит… Мое сердце забилось при намеке на откровенность. – Почему ты хочешь забыть прошлое, мама? Но она промолчала, тогда промолчала. Фотография, меньше размером, чем письма, выпала из стопки, как прошлой ночью, и приземлилась на стол. Мама вздохнула, прежде чем поднять снимок и провести по нему пальцем; ее лицо было уязвимым, страдающим… – Столько лет прошло, и все же порой… Кажется, именно в это мгновение она вспомнила, что я рядом. Нарочито небрежно засунула фотографию обратно в пачку, как будто та ничего для нее не значила. Пристально посмотрела на меня. – Твоя бабушка и я… наши отношения всегда были непростыми. Мы с самого начала были очень разными людьми, а моя эвакуация особенно заострила некоторые моменты. Мы поссорились, и она меня так и не простила. – Потому что ты хотела перевестись в среднюю школу? Все словно замерло, даже естественные потоки воздуха приостановили свой вечный круговорот. Маму словно ударили. Она сказала тихо, дрожащим голосом: – Ты прочла их? Ты прочла мои письма? Я сглотнула и судорожно кивнула. – Как ты могла, Эдит? Это личные письма. Все мои оправдания расползлись, будто клочки бумажного носового платка под дождем. От стыда мои глаза наполнились слезами, и все словно выцвело, включая мамино лицо. Ее кожа лишилась красок, осталась лишь россыпь веснушек вокруг носа, так что ей снова будто стало тринадцать. – Я просто… Я хотела узнать… – Тебя это не касается, – прошипела мама. – Это не твое дело. Она схватила коробку, крепко прижала к груди и после секундной паузы ринулась к двери. – Нет, мое, – пробубнила я себе под нос и добавила уже громче, дрожащим голосом: – Ты лгала мне. Мама запнулась. – О письме Юнипер, о Майлдерхерсте, обо всем; мы вернулись… Легкое промедление в дверях, но она не оглянулась и не остановилась. – …я это помню. И я снова осталась одна в специфической стеклянной тишине, которая повисает, когда ломается что‑то хрупкое. Наверху лестницы хлопнула дверь.
С тех пор прошло две недели, и даже по нашим стандартам отношения были натянутыми. Мы придерживались жутковатой любезности, не только ради папы, но и потому, что это был привычный для нас стиль: кивали и улыбались друг другу, но наши фразы были не длиннее, чем «передай соль, пожалуйста». Я то испытывала угрызения совести, то уверенность в своей правоте; гордость и интерес к той девочке, которая любила книги не меньше меня, и раздражение и обиду на женщину, которая не желала поделиться со мной хотя бы малой частью себя. Но более всего я сожалела, что показала ей письма. Будь проклят тот, кто сказал, что честность – лучшая политика! Я снова внимательно просматривала страницы о сдаче жилья и подпитывала нашу холодную войну, редко появляясь дома. Это было несложно: редактура «Призраков на Ромни‑Марш» продвигалась полным ходом, так что у меня имелись все основания подолгу засиживаться в офисе. Герберт, в свою очередь, был рад компании. Он говорил, что мое рвение напоминает ему «старые добрые деньки», когда война наконец закончилась, Англия встала с колен, и они с мистером Брауном усердно приобретали рукописи и выполняли заказы. Вот почему в ту библиотечную субботу я сунула папку с газетными распечатками под мышку, взглянула на часы, обнаружила, что едва перевалило за час, и не пошла домой. Папе не терпелось узнать, увенчалось ли успехом расследование похищения, но ничего, подождет до нашей встречи со «Слякотником» сегодня вечером. Так что я устремилась в Ноттинг‑Хилл. Меня влекла перспектива приятного общества, желанного отвлечения, а может, и вкусного обеда.
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 252; Нарушение авторского права страницы