Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Глава восемнадцатая. ЧЕРНОЕ ДЕЛО И СВЕТЛЫЙ ЧЕЛОВЕК



 

Когда после пасхи снова начинаются уроки в институте, я чувствую себя такой посерьезневшей, такой повзрослевшей, что ли, словно пасхальные каникулы продолжались не две недели, а два года, даже больше. Очень уж много пережито за этот короткий срок! Все время перед моими глазами стоит Володя Свиридов — и вокруг него черная туча жандармов и полиции. Я знаю: Павел Григорьевич, Володя Свиридов, Вацек и их товарищи‑революционеры победят черную тучу… Но когда? Вот новый для меня вопрос. Кто ответит мне на него так же легко и понятно, как папа еще недавно объяснял мне, что такое скарлатина или почему зимой нет мух… А за этим новым вопросом встают другие, и на все хочется получить ответ.

Последние недели учебного года ползут так медленно, что вот, кажется, взяла бы хворостину и стала подгонять их, как гусей и уток. Но все‑таки они ползут и приближают нас к экзаменам, а за ними — к летним каникулам. И как подумаешь, что скоро конец скуке, конец Дрыгалке с ее губками, поджатыми в ниточку, с ее пестрыми ручками, похожими на кукушечьи яйца, становится так весело, что хочется, позабыв про все серьезные вопросы, сделать что‑нибудь оглушительно‑глупое: подпрыгнуть, завизжать, завертеться волчком, как собака, которая ловит собственный хвост…

Но для таких шалостей сейчас совсем нет времени!

У нас теперь опять много дела: надо подтягивать двоечниц, наниматься с ними. Теперь мы уже умные, ученые: мы знаем, что это называется «действие скопом» и что это запрещено. Мы не болтаем об этом зря, мы занимаемся не в институте, а по квартирам. Нас, «преподавательниц», стало больше: не только Лида, Маня Фейгель, Варя и я, но и Тамара — она хорошо говорит по‑французски, очень терпеливо и понятно объясняет все, что надо.

Дрыгалка все‑таки что‑то чует! Она пробовала выспрашивать, например, у Кати Кандауровой: не занимается ли Маня с отстающими ученицами? Но Катя — этот, на удивление, прямой и правдивый «ягненочек», как зовет ее Лида Карцева, — сделала глупенькое лицо и сказала:

— А зачем Мане с отстающими заниматься? Она ведь не отстающая!

Дрыгалка вздохнула над Катиной глупостью и отпустила ее:

— Ну, ступайте… Господь с вами!..

Подумать только: за такой недолгий срок правдивую, честную Катю научили так здорово врать!

Но после этого случая Лида с сомнением говорит:

— Ох, смотрите!

— А что смотреть? Куда смотреть? За чем смотреть? — сыплются на Лиду вопросы.

— Смотрите, как бы Дрыгалка чего‑нибудь…

— Да что она может сделать, твоя Дрыга?

— А вдруг пойдет обходить квартиры?.. Ага, присмирели! — торжествует Лида. — Придет к тебе, Шура, — а у тебя сидят четыре наших ученицы! Как вы объясните Дрыгалке, почему они у тебя «незаконное собрание» устроили?

Мы на минуту теряемся. Молчим. Потом Олюня Мартышевская говорит очень спокойно:

— Я скажу: я учебник потеряла — пришла к Саше учебник попросить…

— А я скажу, — так же спокойно продолжает Броня Чиж, — я на той неделе у Саши книжку брала почитать — вот принесла.

— А я скажу: я Броню Чиж провожаю! — радостно заявляет Сорока.

— Ну, а ты, Люба, что скажешь? — спрашивает Лида у Любы Малининой.

— Что же мне сказать? — говорит Люба в полном замешательстве. — Ох, знаю, знаю! Я скажу: к нам домой собака ворвалась, страшно бешеная! Воды не пьет, и хвост у нее не вверх смотрит, а под живот опущен… Ужасно бешеная!

— Ну, и что? — продолжает Лида свой допрос.

— Ну, я, конечно, испугалась и побежала — сюда, к Саше…

— На другой конец города прибежала? — насмешничает Лида.

Вот какая правдивая, оказывается, Люба Малинина! Так и не научилась врать! Ничего, наш обожаемый институт — «наш дуся институт»! — он еще и Любу обработает, дайте срок. Научится врать Дрыгалке, как мы все научились.

Так мы гадаем о возможном налете Дрыгалки на чью‑нибудь квартиру. А Дрыгалка и в самом деле налетает: к Тамаре! Но тут Дрыга терпит жестокое поражение и, надо признать, только благодаря спокойной находчивости Тамары. Дрыгалка впархивает в квартиру Ивана Константиновича совершенно неожиданно. Проскользнув мимо оторопевшего Шарафутдинова, она внезапно появляется в столовой, где сидят Тамара и еще пять девочек из нашего класса. Тамара потом рассказывала, что Дрыгалка ворвалась, «как демон, коварна и зла»! К счастью, девочки только что пришли и еще не начали заниматься, даже книг не успели разложить на столе. Девочки повскакали со стульев, стали «макать свечкой», здороваясь с Дрыгалкой. Но Дрыгалка только рассеянно кивнула им головой, не переставая шарить вокруг «пронзительным оком».

И тут вдруг начинает говорить Тамара — самым ласковым и приветливым голосом:

— Здравствуйте, Евгения Ивановна! Это наши девочки ко мне пришли. Зверей посмотреть… Может, и вы взглянете?

— Зверей? — бледнеет Дрыгалка. — Как‑к‑ких зверей?

— А это дедушка мой, доктор Рогов, разводит зверей… Две комнаты зверями заняты. Очень интересно! Жабы, лягушки, змеи…

До черепах, саламандр и рыб перечень зверей не дошел: Дрыгалка рванулась в переднюю и как пуля выбежала из квартиры.

Девочки хохотали так долго и так громко, что Сингапур принял было это за истерику и с упоением начал в своей клетке хохотать, икать и квакать.

Этот случай сразу облетает весь наш класс и делает Тамару героиней дня. А главное, с этого дня весь класс начинает хорошо относиться к Тамаре. Конечно, она еще нет‑нет да и «сфордыбачит» какую‑нибудь «баронессу Вревскую» — правда, она делает это все реже и реже. И теперь ей это прощают: теперь она — своя, совсем своя, а что немножко «с придурью», так ведь с кем не бывает?

— Страшная вещь! — возмущается мой папа. — До чего исковеркали детей! За что они полюбили человека? За то, что он — хороший, умный, честный? Нет, только за то, что талантливо соврал!

— Яков Ефимович… — обижается Тамара. — Я не соврала. То есть почти не соврала. Ну, малюсенько‑малюсенько соврала: я сказала про змей, — а у дедушки змей нету… А остальное все — правда!

— Да, Яков, ты неправ, — вступается мама. — Тамарочка выручила подруг. И не ложью, а находчивостью!

После этого случая мы принимаем меры предосторожности. Можно надеяться, конечно, что Дрыгалка больше не сунется в квартиру Ивана Константиновича Рогова. Поэтому мы переносим туда занятия моей группы и группы Мани Фейгель. Квартира большая: Тамара сидит со своей группой у себя в комнате, Маня ведет занятия в столовой, я — в кабинете. Для полной надежности в передней, прямо против входной двери, устанавливается террариум с жабами как устрашение для Дрыгалки, если бы она все‑таки опять нагрянула. Лида Карцева занимается со своей группой у себя дома, но на эти часы мать Лиды, Мария Николаевна Карцева, ложится с книгой на кушетке в гостиной. Рядом с нею — ваза с фруктами, коробка конфет. Если Дрыгалка придет, Мария Николаевна усадит ее в кресло, станет угощать, «заговаривать ей зубы» и одновременно ласковым голосом звать к себе Лиду:

— Лидуша! Лидуша! Посмотри, кто к нам пришел! Какая гостья!

Это будет сигнал, чтобы девочки улепетывали по черному ходу.

Мария Николаевна очень увлечена игрой: ее просто огорчает, что все это — впустую и Дрыгалка не приходит!

— Лежу, лежу часами, — жалуется она своим детски капризным голосом, — а эта ваша колдунья не приходит!..

Но тут вдруг начинаются неожиданные события! И не в институте — и не в семьях учениц, — а в далеком мире, за тысячи верст от нашего города. Словно забили там в огромный колокол, и звон его загудел на всю Россию! Вся огромная страна содрогнулась и с гневом, потрясенная, прислушивается к его медному голосу.

На одной из больших перемен, когда мы завтракаем, сидя на излюбленной нами скамье около приготовительного класса, я вдруг замечаю в газете, в которую завернут завтрак Мели Норейко, печатные строки:

«…когда крестьянская девочка, Марфа Головизнина, бежала по лесу, она увидела лежащий поперек лесной тропы прикрытый азямом труп неизвестного мужчины. Труп был без головы, от которой уцелел только грязный клок волос… У трупа не оказалось ни сердца, ни легких — они были кем‑то вынуты. На трупе были следы уколов. Обвинение утверждает, что убитый человек был мучительно обескровлен еще живым…»

Дальше прочитать я не могу: Меля держит бутерброд пальцами и закрывает продолжение своим мизинцем. Страшно заинтересованная этой мрачной историей с трупом без головы (я как раз перед тем прочитала «Всадника без головы» Майн Рида), я схватываю Мелю за руку:

— Убери пальцы с газеты!

— Что, что? — пугается Меля. — Какие пальцы? С какой газеты?

Я сама отвожу ее пальцы, чтобы прочитать продолжение. Но, как говорится, «увы!» — газета тут и обрывается: никакого продолжения нет.

Я бесцеремонно заглядываю в другой Мелин пакет с едой, тоже завернутый в газету.

— Что ты делаешь, близковатая (сумасшедшая)? — сердится Меля. — Что ты меня пугаешь во время еды? Это вредно, я могу заболеть…

Но я не слушаю. Я нашла второй кусок газеты. Рассматриваю его. Нахожу следующие слова — они как будто продолжают прежде прочитанное о находке на лесной тропе:

«…Я был на этой тропе. Трудно себе представить место более угрюмое и мрачное. Кое‑где проступают лужи, черные, как деготь, местами ржавые, как кровь…»

Дальше опять оборвано.

— Больше газеты у тебя нет? — спрашиваю я у Мели.

— Взбесилась! Честное слово, она взбесилась! — всплескивает руками Меля. — На что тебе газета?

Но Лида, Варя, Маня, Катя, которым я дала прочитать найденные мною у Мели два клочка бумаги, так же взволнованы, как я.

— Надо в мусорном ящике посмотреть! — вдруг вспоминает Варя.

И мы все начинаем с остервенением рыться в мусорном ящике, как собаки в помойной яме. Но тут раздается звонок — конец большой перемены. И как раз перед звонком я успеваю выхватить из множества грязных бумажек, в сальных пятнах, кусок газетного текста, напечатанный таким же шрифтом, как куски, найденные прежде. Это опять только обрывок! И многих слов в нем не хватает — оторваны или запачканы.

«…Я посетил село Мултан. Я был на мрачной тропе, где нашли обезглавленный труп нищего Матюнина… Я еще весь охвачен впечатлениями ужасной, таинственной, неразъяснимой драмы… И мне хочется крикнуть: нет, этого не было! Судом два раза осуждены невинные… в нашем отечестве не совершают уже человеческие жертвоприношения!..»

Мы стоим, словно окаменели. Мы повалили мусорный ящик, из него выпало много бумаги, объедков.

Но мы не идем в класс — мы не можем!

Первыми опоминаются Лида и Маня. Они торопливо запихивают в мусорный ящик все его содержимое; мы помогаем, ставим ящик в угол и бежим в класс.

Хорошо, что последний урок — рукоделие. Думать о чем‑нибудь, слушать объяснения учителей, отвечать им на вопросы мы бы, конечно, не могли. Меня минутами вдруг бьет дрожь… Когда я смотрю на подруг, особенно на Лиду и Маню, я вижу, что они чувствуют то же, что и я.

После уроков мы молча одеваемся и так же молча выходим на улицу.

— Вот что, — говорит Лида, — это все надо узнать точно.

— Конечно! — отзывается Варя. — Иначе даже и не заснешь ночью!

Лида продолжает, словно говорит сама с собой:

— Что мы узнали из этих засаленных газетных клочков? Что в каком‑то селе Мултан — где это? В Австралии? — нашли в лесу труп без головы, без сердца и легких… что кого‑то обвинили в том, будто этого человека мучили… обескровили его… Будто это было какое‑то человеческое жертвоприношение… За это два раза осудили невинных… А кто виноват на самом деле, кто это сделал, никто не знает!

Я смотрю на Лиду просто с восхищением. Как быстро она схватила смысл того, что прочитала в газетных обрывках, как толково она свела все это в одно! Нет, удивительно она умная, Лида!

— Надо сделать так, — предлагает Лида, — я спрошу у моего папы. Ты, Маня, — у твоего, Шура — у Якова Ефимовича… Еще и газеты посмотрим… Неужели же мы не узнаем всей правды?

— Я еще спрошу у моего дяди Мирона, — предлагаю я. — Он, наверно, знает…

Варя говорит с огорчением:

— А моя бабушка газет почти не читает… Да я и не хочу ее пугать — она ведь у меня старенькая…

— Конечно, не рассказывай бабушке!

Мы подходим к перекрестку, где нам всем расходиться в разные стороны.

Я иду домой и думаю:

«А кто же писал эту статью, вон ту, которой клочки нам попались? „Я был там… я еще весь охвачен тяжелыми впечатлениями… И мне хочется крикнуть: не было этого! Суд осудил невинных!..“ Кто этот человек? Узнать бы это!..»

Дома я застаю и папу, и дядю Мирона, и дедушку. Мирон и дедушка сегодня у нас обедают.

Я вхожу в комнату и сразу, не здороваясь, спрашиваю:

— Папа! Что такое «село Мултан» и что там случилось?

Никто не удивляется моему вопросу. У меня почему‑то даже мелькает уверенность, что именно об этом они сейчас разговаривали перед моим приходом. Но все молчат, переглядываясь.

— Что такое «Мултан»? Что там случилось? — повторяю я. — Ну, папа же!..

Папа смотрит на дядю Мирона.

— Мирон лучше может рассказать тебе… Он — юрист.

Мирон, как всегда, начинает ворчать:

— Ну конечно! Это несносный ребенок! Все ей надо знать, до всего ей дело есть… И при чем тут то, что я — юрист? Что ты хочешь? — говорит он сердито. — Чтоб я прочитал ей лекцию по философии права, да?

— Мне не надо никакой фаласофии! — возражаю я с железной уверенностью, что это слово произносится именно так, как его выговариваю я. — Я хочу знать, что такое «Мултан», кого там убили, кого судят, за что судят? А больше мне ничего не надо! Никакой фаласофии!

В конце концов Мирон объясняет мне.

— Село Мултан — в глухом краю Вятской губернии. Там, вперемешку с русским населением, живет народ вотяки[1]. Народ немногочисленный (их всего 400 тысяч), малокультурный, но мирный и трудолюбивый. С русским населением вотяки живут дружно. И русские и вотяки живут тут крестьянской жизнью: обрабатывают землю, разводят скот, пчел, ловят рыбу, курят смолу, промышляют охотой.

Три с половиной года тому назад около села Мултан нашли в лесу труп нищего вотяка, Конона Матюнина — вот так, как было напечатано в обрывках газеты: без головы, без сердца и легких, с уколами на теле. Врач, осматривавший труп, признал, что никакого прижизненного мучительства тут не было: уколы сделаны после смерти, тогда же вынуты сердце и легкие, голова тоже отрублена у мертвого, а не у живого человека. И не обескровлен он.

И все‑таки местные полицейские и судебные власти решили, что тут совершено человеческое жертвоприношение вотяцкому божеству (хотя вотяки — христиане, православные)! Было арестовано несколько вотяков. Следствие велось два с половиной года! Велось, как Мирон говорит, непростительно небрежно. Суд был безобразный: обвиняемым не позволили даже вызвать своих свидетелей, которые их знают, которые могли бы показать на суде, что они не виноваты. Наконец, на суде обвиняемые показали, что на допросах их пытали и истязали, добиваясь от них, чтоб они признались в убийстве. Так же пытали и истязали свидетелей, вынуждая у них лживые показания. На суд был вызван «ученый энтограф», якобы знаток быта вотяков; он нес несусветную чепуху и утверждал па основании народных сказок, — сказки‑то ведь слагались много веков назад, да еще он привел‑то сказки не вотяков, а черемисов! — будто бы у вотяков есть, существует обычай человеческих жертвоприношений. В конце концов обвиняемых признали виновными и приговорили к каторжным работам. Тем самым обвинили в людоедстве не только семь осужденных вотяков, но и весь вотяцкий народ: раз эти семь человек принесли своему божеству человеческую жертву, значит, у вотяцкого народа вообще есть, существует такой страшный людоедский обычай.

Все это нам рассказывает дядя Мирон, и надо отдать ему справедливость: хорошо рассказывает, очень понятно. Но мне этого мало.

— Значит, так это и будет? — спрашиваю я. — Их, несчастных, обвинили — и никто за них не вступится?

— Видишь, Мирон, — говорит папа, привлекая меня к себе. — От такого прокурора, как этот несносный ребенок, ты так скоро не отделаешься!.. Успокойся, прокурор, — обращается папа ко мне, — нашлись люди, заступились за этих вотяков, добились того, чтобы дело было разобрано во второй раз…

— И их оправдали? — радуюсь я.

Взрослые снова переглядываются, словно советуясь, говорить мне все или не говорить. Потом папа отводит глаза в сторону и бросает коротко, словно неохотно:

— Нет. Не оправдали. Опять осудили.

— И — конец? — спрашиваю я сдавленным голосом.

— Нет! — отвечает дядя Мирон. — Сейчас добились нового пересмотра дела. В третий раз! Он начнется на будущей неделе.

— Ох! — вырывается у меня с таким облегчением, словно с меня скатилось придавившее меня к земле бревно. — Ох, как хорошо!..

Мама из столовой зовет нас обедать. Папа и Мирон идут туда, а дедушка задерживается со мной в кабинете.

— А ты дурочка! — говорит он мне с упреком. — Бросаешься, как сумасшедшая кошка: «Где? Кто? Что? Кого?» Ты бы дедушку своего спросила — дедушка читает каждый день не меньше трех газет, — он все‑о‑о знает, он бы тебе давно все рассказал!

Вечером, когда я уже лежу в кровати, папа подсаживается ко мне, чтобы поцеловать меня на ночь.

— Папа! — вспоминаю я. — А кто же это заступился за вотяков? Кто добился пересмотра дела?

Папа секунду молчит. Потом отвечает:

— Писатель Короленко. Владимир Галактионович. Человек вроде нашего Павла Григорьевича.

— Революционер? — спрашиваю я шепотом.

— Как видно, да. Сидел в тюрьме, был сослан куда‑то, куда ворон костей не заносил. И писатель замечательный! Написал удивительную повесть — «Слепой музыкант»…

— «Слепой музыкант»? — радуюсь я. — Я это читала! Это чудно!

— Вот этот самый Владимир Галактионович Короленко услыхал про мултанцев еще после того, как их судили в первый раз. Многие знали об этом, многие возмущались, — страшное ведь дело! Но никто во всей России не откликнулся на него так, как Короленко. Он жил тогда в Нижнем Новгороде — бросил все, все дела и работы, и занялся только этими вотяками. Объехал и обошел всю эту глухую часть Вятской губернии, опросил жителей, познакомился со всеми хорошими людьми, — они тоже возмущались мултанским делом, жалели несчастных вотяков… Во второй раз дело слушалось в городе Елабуге, и Короленко поехал туда. Он и его друзья — двое журналистов из Нижнего Новгорода — прямо подвиг совершили. Стенографисток на этом суде не было: местные власти не хотели, чтоб все безобразие этого суда попало в печать, а ведь стенографический отчет — это такой документ, в котором не пропадет ни одно слово! Власти хотели, чтоб все было записано бегло, расплывчато, чтоб можно было потом все переиначить и в конце концов замести следы своего подлого поведения в деле мултанцев…

Папа, забывшись, рассказывает мне о мултанском деле и о Короленко громко, во весь голос. За стеной раздается сонный плач Сенечки: папа разбудил его.

Мама входит к нам и с укором, даже сердито, говорит папе:

— Яков, перестань кричать, как студент! Что ты ее будоражишь ночью, когда ей давно спать пора! Она и так ходит сегодня весь день сама не своя, а ты еще подливаешь масла в огонь. И Сенечку разбудил… Сию минуту скажи девочке «спокойной ночи», — и пусть спит.

Папа виновато говорит мне, разводя руками:

— Ну, братец ты мой… Значит, спокойной ночи — и все!

Первый раз в жизни я так сержусь на маму!

— Хорошо, — говорю я (как мне кажется, «с достоинством», а на самом деле сердитым, кислым голосом). — Хорошо… Только я не усну ни на полминуточки, если папа не доскажет мне, что сделали на суде Короленко и его друзья, журналисты!

Мама безнадежно машет рукой и выходит из комнаты. А папа, присев около меня, досказывает тихо то, о чем я прошу.

— Короленко и журналисты записали от слова до слова весь судебный процесс — весь, понимаешь? Они писали с утра до ночи три дня, на пальцах у них сделались кровоподтеки и мозоли от карандаша, но они записали все! И спрятать это теперь уже невозможно. Вот что сделали писатель Короленко и его друзья журналисты! Ясно тебе теперь? Так спи!

— Папочка, миленький! — умоляю я. — Одно словечко, одно! А кто всю эту подлость сделал? Кто убил нищего и взвел напраслину на вотяков, кто два раза осудил их?

Папа молчит, словно размышляет.

— Папа, честное, благородное слово, никому не скажу! Только одно слово: это сделало правительство?

Папа тихонько трогает мою косу, заплетенную на ночь.

— Ого! — говорит он. — Коса‑то, коса, — и вправду коса! До половины лопаток доходит… — И, целуя меня, папа говорит шепотом мне в самое ухо: — Да, правительство. Царское правительство… Спокойной ночи!

И уже в дверях, обернувшись ко мне:

— А Мирон‑то ведь прав! Ты удивительно несносный ребенок…

Назавтра Лида Карцева говорит мне как бы вскользь:

— У нас сегодня третий урок — закон божий. Ты свободна, — я тебе дам прочитать одну вещь… Тебе и Мане Фейгель. В гимнастическом зале прочитаете… Я взяла это у моего папы…

Два первых урока я сижу как во сне. С одной стороны, я прислушиваюсь к тому, как отвечают наши отстающие, с которыми мы занимаемся. С другой стороны, — скорее бы прошли эти два урока и Лида дала нам с Маней то, что обещала! Перед уроком закона божия мы бежим в «Пингвин», где Лида дает нам брошюру. Я быстро прячу ее под нагрудник школьного фартука.

— Только — смотрите! — говорит нам Лида многозначительно. — Помните!

Во все время урока закона божия мы с Маней в гимнастическом зале торопливо читаем брошюру, которую нам дала Лида. Все остальные «инославные» — в особенности милая Зина Кричинская — не спускают глаз с двери, чтобы подать нам сигнал тревоги, если в зал войдет кто‑нибудь из синявок.

Брошюра озаглавлена так:

«Дело мултанских вотяков, обвиняемых в принесении человеческой жертвы языческим богам. (Составлено А. Н. Барановым, В. Г. Короленко и В. И. Суходоевым под редакцией и с примечаниями В. Г. Короленко)».

Мы с Маней читаем с жадностью, быстро, буквально давясь, чтобы успеть прочитать брошюру. Многое из того, что в ней напечатано, мы уже знали раньше. Очень многое мы узнаем впервые. Мы читаем, потрясенные, и, когда почему‑либо наши пальцы встречаются, каждая из нас на секунду удивляется тому, какие ледяные пальцы у другой.

Больше всего потрясает нас описание того, как в городе Елабуге, при втором рассмотрении дела мултанцев, суд во второй раз вынес им обвинительный приговор.

"…Несколько секунд, — пишет В. Г. Короленко, — в зале царствовала гробовая тишина, точно сейчас сообщили собравшимся, что кто‑то внезапно умер… Семь обвиненных вотяков стояли за решеткой, как будто еще не понимая вполне того, что сейчас с ними случилось…

Я сидел рядом с подсудимыми. Мне было тяжело смотреть на них, и вместе с тем я не мог смотреть в другую сторону. Прямо на меня глядел Василий Кузнецов, молодой еще человек, с черными выразительными глазами, с тонкими и довольно интеллигентными чертами лица… В его лице я прочитал выражение как будто вопроса и смертной тоски. Мне кажется, такое выражение должно быть у человека, попавшего под поезд, еще живого, но чувствующего себя уже мертвым. Вероятно, он заметил в моих глазах выражение сочувствия, и его побледневшие губы зашевелились… Он закрыл лицо руками.

— Дети, дети! — вскрикнул он, и глухое рыдание прорвалось внезапно из‑за этих бледных рук, закрывших еще более бледное лицо…

…В углу, за решеткой, за которой помещались подсудимые, стоял 80‑летний старик Акмар, со слезящимися глазами, с трясущейся жидкой бородой, седой, сгорбленный и дряхлый. Его старческая рука опиралась на барьер, голова тряслась и губы шамкали что‑то. Он обращался к публике с какой‑то речью.

— Православной! — говорил он. — Бога ради, ради Криста… Коди кабак, коди кабак, сделай милость.

— Тронулся старик, — сказал кто‑то с сожалением.

— Коди кабак, слушай! Может, кто калякать будет. Кто ее убивал, может, скажут. Криста ради… кабак коди, слушай…

— Уведите их в коридор, — распорядился кто‑то из судейских.

Обвиняемых вывели из зала…"

Мы прочитали. Мы с Маней смотрим друг на друга невидящими глазами. Словно мы побывали в зале елабужского суда, сами видели деда Акмара, сами слышали его наивную и трогательную мольбу, чтобы православные люди шли в кабак и прислушивались там к тому, что «калякает» (говорит) народ…

«Кто ее убивал?» То есть кто убил его, нищего Конона Матюнина, в чем обвиняют их, семерых вотяков…

Но мы с Маней не плачем. То, что мы прочитали, нанесло нам такой удар, после которого можно только, крепко стиснув зубы, сжимать кулаки, ненавидеть, но не плакать!

— Вчера приехал мой брат. Студент… — шепчет мне Маня. — Он привез список с письма, которое Короленко написал кому‑то из своих друзей после второго суда над вотяками. Это в Петербурге читают все и передают друг другу из рук в руки. Возьми — и читай быстро. Скоро звонок…

И я читаю переписанное Маниной рукой письмо В. Г. Короленко:

«…Здесь приносилось настоящее жертвоприношение невинных людей — шайкой полицейских разбойников под предводительством прокурора и с благословения Сарапульского окружного суда. Следствие совершенно фальсифицировано, над подсудимыми и свидетелями совершались пытки. И все‑таки вотяки осуждены вторично, и, вероятно, последует и третье осуждение, если не удастся добиться расследования действий полиции и разоблачить подложность следственного материала. Я поклялся на свой счет чем‑то вроде аннибаловой клятвы и теперь ничем не могу заниматься и ни о чем больше думать. Теперь для меня есть семь человек, невинно убиваемых на глазах у всей России, и я до сих пор слышу их стоны после приговора…»

— Маня… — говорю я шепотом, губы мои не слушаются, они дрожат. — А брат не говорил тебе, почему правительство делает это? Зачем?

Маня отвечает так тихо, что я слышу ее только сердцем, взволнованным и потрясенным сердцем:

— Брат говорит: правительство понимает, что все недовольны им. Оно боится, как бы недовольные не сдружились, не сговорились между собой, — тогда бы они стали сильные и сбросили это правительство! И оно науськивает всех друг против друга, одни народы против других. Вот русский народ — добрый народ, великодушный, и его натравливают на малые народы — в России очень много малых народов, — ему рассказывают о них всякие подлые басни и байки, чтобы он их ненавидел. «Вот, — говорят ему, — видишь, рядом с тобой живут вотяки? Ты с ними дружишь, ты их не трогаешь, а они — твои враги! Они убивают людей и приносят их в жертву своим богам…»

— Маня, самое последнее, говори скорее, сейчас перемена: а кто же на самом деле убил этого нищего?

— Ну, это не хитрое дело. Нашли где‑то труп нищего, может быть, он спьяну умер на дороге, в лесу, или замерз. Отрубили у него, у мертвого, голову, вынули сердце и легкие, искололи труп ножом… Врачи сказали ведь, что все это сделано не на живом, а на мертвом!

Раздается звонок к перемене. Я иду из гимнастического зала как оглушенная. В голове моей мысли мечутся, как белки… Как страшно, ох, как страшно думать обо всем этом!

И вдруг, словно солнце, в уме встает мысль о Короленко. Писатель, автор «Слепого музыканта», бросил все, ринулся защищать маленький вотяцкий народ, обвиненный в людоедстве. Добился второго, а теперь уже и третьего суда! И ведь Короленко — не один. Папа сказал — «с ним все лучшие люди России»… Мне становится веселее!

На перемене Лида Карцева рассказывает мне как раз об одном из этих лучших людей России: об обер‑прокуроре сената, сенаторе Кони, по заключению которого и происходит теперь третий разбор злополучного мултанского дела. Лида знает это от своего папы. Сенатор Кони, которому сенат поручил ознакомиться с этим делом и дать заключение, так и заявил: «В этом деле совершена жестокая ошибка. Обвиняются не какие‑то отдельные люди, совершившие или не совершившие преступление, а обвиняется вместе с ними весь вотяцкий народ!»

Много времени спустя — через 25‑30 лет — я познакомилась и встречалась с А. Ф. Кони. Было это уже после Великой Октябрьской революции, и А. Ф. Кони был уже бывший сенатор: революция упразднила сенат. Но Кони не злобствовал, как многие другие, не эмигрировал за границу: глубокий 70‑летний старик, он принял революцию, он работал с Советской властью; писал воспоминания, читал лекции матросам Балтийского гвардейского экипажа и делал это с увлечением. Как‑то в те годы я сказала ему: «Анатолий Федорович, когда я была маленькой девочкой, я восхищалась вашим поведением в деле мултанских вотяков!» А. Ф. Кони улыбнулся тонко и мудро и, помолчав, сказал: «Да. Это хорошее воспоминание моей жизни… Но восхищаться следует не мной, а Владимиром Галактионовичем Короленко».

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 110; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.072 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь