Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


РАССУЖДЕНИЕ О НАУКАХ И ИСКУССТВАХ,



получившее премию Дижонской Академии в 1750 году, на тему, предложенную этой же Академией:

СПОСОБСТВОВАЛО ЛИ ВОЗРОЖДЕНИЕ НАУК И ИСКУССТВ УЛУЧШЕНИЮ НРАВОВ

Barbarus hie ego sum, quia nоn Intelligor illis[2]

О в и д и й, Tpистин, V, элегия X, стих 3

 

...Наши души развращались, по мере того как совершенствовались науки и искусства. Быть может, мне скажут, что это — несчастье, присущее только нашей эпохе? Нет, милостивые государи, зло, причиняемое нашим суетным любопытством, старо как мир. Приливы и отливы воды в океане не строже подчинены движению ночного светила, чем судьба нравов и добропоря­дочности — успехам наук и искусства. По мере того как они озаряют наш небосклон, исчезает добродетель, и это явление наб­людается во все времена и во всех странах.

Взгляните на Египет, эту первую школу вселенной, эту зна­менитую страну, раскинувшуюся под безоблачным небом И ода­ренную благодатным климатом, на этот край, откуда некогда вышел Сезострис[3], чтобы завоевать мир. В этой стране родились философия и изящные искусства, и вскоре после этого она была завоевана Камбизом[4], потом греками, римлянами, ара­бами и, наконец, турками.

Посмотрите на Грецию, когда-то населенную героями, дважды победившими Азию: один раз под Троей, а второй раз — у себя на родине. Нарождающаяся письменность еще не внесла порчи в сердца обитателей этой страны; но вскоре за нею последовали успехи искусств, разложение нравов, македонское иго, и Греция — всегда ученая, всегда изнеженная и всегда порабощенная — отныне стала только менять своих повелителен. Все красноречие Демосфена не в состоянии было вдохнуть свежие силы в об­щество, расслабленное роскошью и искусством.

Рим, основанный пастухом и прославленный земледельцами начинает возрождаться во времена Энния и Теренция. Но после )видия, Катулла, Марциала и множества непристойных авторов одни имена которых уже пугают стыдливость, Рим, некогда бывший храмом добродетели, становится ареной преступлений, бесчестием народов и игралищем варваров. Наконец эта столица мира, поработившая столько народов, сама впадает в порабощение и погибает накануне дня, когда один из ее граждан был признан законодателем изящного вкуса.

Что мне сказать о той метрополии Восточной империи, которая благодаря своему местоположению, казалось, должна была быть метрополией всемирной, об этом убежище наук и искусств, скорее мудростью, нежели варварством изгнанных из остальной Европы? Постыднейший разврат, гнусные предательства, убийства и отравления, самые ужасные злодеяния — вот из чего плетена история Константинополя, вот чистый источник просвещения, которым славится наш век...

...Размышляя о нравах, нельзя не вспомнить с удовольствием о простоте обычаев древности. Это чудный берег, украшенный лишь руками самой природы, к которому беспрестанно обращаются наши взоры и от коего, к нашему прискорбию, мы же далеки. Когда люди, будучи невинны и добры, хотели, чтобы боги были свидетелями их поступков, они жили с ними под одним кровом в своих бедных хижинах, но вскоре зло проникло в их сердца, и они пожелали отделаться от этих неудобных свидетелей и удалили их в роскошные храмы. Наконец люди изгнали их и из храмов, чтобы самим там поселиться, по крайней мере жилища богов перестали отличаться от домов граждан. Это было полное растление нравов, и пороки укоре­нись как никогда, с тех пор как их, так сказать, вознесли на пьедестал мраморных колонн у входа во дворцы вельмож, запечатлели на коринфских капителях...

...Что заключается в сочинениях известнейших философов? Какие уроки преподают эти друзья мудрости? Разве не похожи они на толпу шарлатанов, выкрикивающих на площади один перед другим: «Ко мне! Только я один не обманщик! » Один из них утверждает, что тел не существует, а есть только представление о них; другой уверяет, что нет иной субстанции, кроме материи, и иного бога, кроме вселенной. Этот возвещает, что нет ни добродетели, ни порока и что добро и зло, как их понимает мораль, — химеры, а тот заявляет, что люди — волки могут со спокойной совестью пожирать друг друга. О великие философы! Отчего бы вам не приберечь эти полезные уроки для своих друзей и детей? Вы бы очень скоро были вознаграждены по заслугам, а мы бы по крайней мере не опасались, что в наших семьях окажутся ваши последователи.

Так вот те замечательные люди, которые при жизни пользуются таким уважением современников и коим после кончины уготовано бессмертие! Вот мудрые истины, воспринятые нами от них и передаваемые нашим потомкам из поколения в поколение. Язычество, отмеченное всеми заблуждениями человеческого разума, не оставило потомству ничего такого, что могло бы сравниться с постыдными памятниками, созданными книгопечатанием в эпоху господства Евангелия. Нечестивые писания Левкиппа и Диагора погибли вместе с ними, потому что в то время еще не было изобретено способа увековечивать сумасбродные мысли: но благодаря искусству книгопечатания[5] и тому употреблению, какое мы из него сделали, опасные бредни Гоббса и Спинозы сохраняются навсегда. Пусть знаменитые писания, на которые наши невежественные и грубые предки не были способны, переходят к нашим потомкам вместе с еще более опасными произведениями, запечатлевшими испорченность современных нравов, возвещая грядущим векам правдивую истории прогресса и свидетельствуя о преимуществах наших наук и искусств. Если они прочтут эти произведения, у них не останется никаких сомнений в вопросе, который мы сейчас разбираем, и если только они не будут еще более безрассудны, чем мы то, воздев руки к небу, они воскликнут с болью в сердце: «Всемогущий боже! Ты, в чьих руках наши души, избавь нас от наук и пагубных искусств наших отцов и возврати нам неведение, невинность и бедность — единственные блага, которые могут сделать нас счастливыми и которые в твоих глазах всего драгоценнее! »

Перевод с французского языка Н. И. Кареса


 

АНДРЕ БРЕТОН (1896—1966)

МАНИФЕСТ СЮРРЕАЛИЗМА

(В сокращении)

<...> Мы все еще живем под властью логики — вот, разумеет­ся, к чему я вел разговор. Но в наши дпи логические методы приме­нимы лпшь при разрешении второстепенных по смыслу проблем. Не­ограниченный рационализм, который по-прежпему в моде, позволяет рассматривать только факты, непосредственно обусловленные Нашим опытом. Логические же установки, напротив, от нас усколь­зают. Нет нужды добавлять, что и самому опыту определены были границы. Он движется в клетке, из которой вывести его становится все труднее. Он в свой черед основывается на непосредственной це­лесообразности, и за ним присматривает здравый смысл. Под покро­вом цивилизации и под предлогом прогресса нам удалось исклю­чить из мысли все, что, по справедливости или нет, может расцени­ваться как суеверие, как иллюзия, упразднить всякий метод иссле­дования истины, который расходится с привычкой. По-видимому, лишь чисто случайно была выявлена недавно та часть духовного мира, которая представляется мне наиболее важной и к которой до сих пор относились с мнимым равнодушием. Следует воздать долж­ное открытиям Фрейда. Под влиянием этих открытий наконец вы­рисовывается умственное течение, позволяющее исследователю че­ловека углубить свои поиски, ибо он сможет теперь учитывать не только реальности общезначимые. Возможно, воображение готовит­ся снова обрести права. Если в глубинах нашего сознания таятся странные силы, способные приумножать силы видимые или же побе­доносно с ними сражаться, вполне желательно было бы их уловить — сперва уловить, чтобы затем подвергнуть, если понадобится, про­верке нашего разума. Сами аналитики на этом только выиграют. Но важно заметить, что никакое средство для проведения этих поисков не предопределено априорно, что, пока не представится конкретный случай, они могут считаться делом как поэта, так и ученого и что их успех не зависит от избранных, более или менее прихотливых путей.

Фрейд был совершенно прав, подвергнув анализу именно грезы. В самом деле, недопустимо, чтобы эта важная сторона психической активности (потому хотя бы, что с рождения человека до его смерти мысль не обнаруживает никакой прерывности и частицы грезы, во временном отношении, — даже если рассматривать только чистую грезу, то есть сновидение, — не уступают по общей сумме частицам реальности или, проще сказать, частицам бодрствования) оставалась в таком пренебрежении. Крайнее различие в значительности и серь­езности, которым сознание обычного наблюдателя наделяет проис­ходящее наяву и происходящее в сновидении, всегда меня изумляло. Ведь человек, когда он выходит из сна, становится прежде всего игрушкой собственной памяти, и в нормальном состоянии эта по­следняя забавляется тем, что смутно воссоздает для него обстоя­тельства сновидения, лишает сновидение всякой насущной значимо­сти и возводит единственный определитель к той точке, в которой, как ему кажется, он несколькими часами раньше с ним расстался: к такой-то твердой надежде, к такой-то заботе. Ему мнится, что он продолжает нечто заслуживающее усилий. Сновидение, таким обра­зом, оказывается всего лишь чем-то привходящим, как и сама ночь. И подобно ей, оно, как правило, ничему не учит. Это странное положение вещей требует, на мой взгляд, кое-каких уточнений.

< …> Итак, однажды ночью, перед тем как уснуть, я уловил весьма странную фразу, не связанную со звучанием определенного голоса, но произнесенную с такой отчетливостью, что нельзя было заменить в ней ни слова, фразу, достигшую моего слуха и притом не окрашенную явлениями, к каким, по свидетельству собственного сознания, я был в эту минуту причастен, — фразу, которая показа­лась мне навязчивой и, если можно так выразиться, стучалась в окно. Обратив на нее внимание, я собирался тут же о ней забыть, но меня удержала присущая ей органичность. В самом деле, эта фраза меня изумляла, к сожалению, мне теперь ее не припомнить, то было не­что вроде: «Вот человек, надвое рассеченный окном», — но грешить двусмысленностью она не могла, ибо сопровождалась зыбким зри­тельным образом шагающего человека, погрудно разрезанного ок­ном, перпендикулярным к оси его тела. Речь, несомненно, шла всего только о пространственном распрямлении человека, склонившегося у окна. Но поскольку окно это продолжало движение человека, я понял, что имею дело с образом весьма редкостного характера, и у меня сразу же возникла мысль включить его в арсенал моих поэти­ческих построений. Не успел я, однако, ему довериться, как за ним последовал почти сплошной поток фраз, столь же меня изумивших и оставивших впечатление такой произвольности, что власть над со­бой, которой я к тому времени достиг, показалась мне призрачной и мне захотелось лишь одного — разделаться с нескончаемым внут­ренним противоборством.

 

Будучи по-прежнему одержим в эту пору Фрейдом и хорошо освоив его аналитические методы, поскольку во время войны мне доводилось подчас применять их при лечении больных, я решил до­биться от себя того, чего стремятся добиться от них, а именно мак­симально ускоренного монолога, о котором критическое сознание субъекта не высказывает никакого суждения, которому никакие умолчания не ставят препятствий и который, настолько это возмож­но, был бы притом разговорной мыслью. Мне казалось и прежде и казалось тогда — то, как я уловил фразу о разрезанном человеке, об этом свидетельствовало, — что скорость мысли не превышает скоро­сти слова и что она не обязательно недоступна для речи и даже для пишущего пера. И вот в таком умонастроении мы с Филиппом Супо, которому я поведал о своих начальных выводах, принялись марать бумагу, исполнившись похвального безразличия к литературной значимости результатов. Легкость исполнения довершила дело. На исходе первого дня мы смогли прочесть пятьдесят страниц, полученных этим путем, и начать сравнивать нами достигнутое. Мои результаты и результаты Супо в общем и целом характеризовались примечательным сходством: та же слабость построения, одинаковые срывы, но вместе с тем у обоих — впечатление необычайной страстности, богатая эмоциональность, огромное изобилие образов, причем такого качества, что ни одного подобного мы исподволь не создали бы, совершенно особая живописность и местами — какое-нибудь за­мечание, упоительное по комизму. Все различия, выявлявшиеся в наших текстах, обусловлены были, казалось мне, лишь несходством характеров, поскольку в натуре Супо меньше статики, а также — если он примет этот легкий упрек — тем, что он совершил ошибку, когда движимый, несомненно, жаждой мистификации на каждой странице вписал наверху пару-другую слов в виде заглавия. С дру­гой стороны, я, впрочем, обязан отдать ему должное: он всегда изо всех сил противился малейшему исправлению, малейшей замене внутри любого фрагмента, который представлялся мне неудачным. В этом он был, разумеется, абсолютно прав. В самом деле, чрезвы­чайно трудно оценить по справедливости разнообразные выявившие­ся детали; можно даже сказать, что при первом прочтении их вооб­ще нельзя оценить. Вам, пишущему, эти видимые детали столь же чужды, как и всякому постороннему, и вы, естественно, не доверяе­те им. В поэтическом отношении они выдают себя главным образом высочайшей степенью непосредственной абсурдности, причем эта аб­сурдность, если внимательно к ней присмотреться, характеризуется тем, что ей наследует все самое допустимое и закономерное на свете, иными словами, она является обнаружением определенного множе­ства свойств и фактов, не менее объективных в итоге, чем прочие.

В честь Гийома Аполлинера — он незадолго перед тем умер и, казалось нам, неоднократно следовал навыкам такого рода, хотя и не пожертвовал ради них скудными литературными средствами, — мы с Супо назвали сюрреализмом новый метод свободной вырази­тельности, который мы собирались использовать и которым нам не терпелось поделиться с друзьями. Я думаю, что сегодня не стоит вновь останавливаться на этом слове и что значение, в каком мы его приняли, повсеместно возобладало над значением аполлинеровским. С большим правом мы, конечно же, могли бы воспользоваться тер­мином «супранатурализм», который употребил Жерар де Нерваль в своем предисловии-посвящении к «Дочерям огня». Нерваль, по-видимому, в высшей степени обладал духом, которому мы следуем, тогда как Аполлинер, напротив, владел лишь несовершенной буквой сюрреализма и оказался не в состоянии дать его теоретическое обос­нование, способное нас заинтересовать. Вот несколько фраз Нерваля, которые в этом смысле представляются мне весьма знаменатель­ными:

«Я хочу объяснить Вам, мой дорогой Дюма, явление, о котором Вы недавно говорили. Вы знаете, что существуют рассказчики, не способные сочинять без самоотождествления с героями своей фан­тазии. Вам известно, с какой убежденностью наш старый друг Нодъе рассказывал о том, как имел несчастье в попасть на гильотину в эпохуРеволюции; и сила внушения была столь велика, что мы недоумева­ли, каким это образом ему удалось вернуть себе голову....И поскольку Вы допустили неосторожность, процитировав один, из сонетов, написанных в этом состоянии с у п р а н а т у р а л и с к о й, как сказалибы немцы, мечтательности.. Нам нужно прослу­шать их все. Вы найдете их в конце тома. Они не более темны, неже­ли метафизика Гегеля или «Меморабилии» Сведенборга, и, будь объяснение их возможно, оно бы лишило их очарования; признайте же за мной хотя бы достоинства исполнения...»

 

Было бы крайней предвзятостью оспаривать за нами право использовать термин «сюрреализм» в том специфическом смысле, в каком мы его понимаем, обо очевидно, что до нас этот термин успеха не имел. Итак, я определяю его значение раз и навсегда:

Сюрреализм, м. Чистый психический автоматизм, посредст­вом которого намерены выразить устно, письменно или каким-либо иным образом действительное функционирование мысли. Диктовка мысли за пределами всякого контроля, осуществляемого рассудком, вне всякой эстетической или нравственной заинтересованности.

Э нцикл. филос. терм. Сюрреализм основывается на вере в высшуюреальность некоторых ассоциативных форм, которые до не­го игнорировались, во всемогущество грезы, в бескорыстную игру мысли. Он стремится окончательно разрушить все прочие психические механизмы и занять ихместо в разрешении кардинальных вопросов жизни.

ПЬЕР РЕВЕРДИ51 (1889—1960)

Поэт, прозаик, эссеист. Родился в провинции в семье скульптора. В годы первой мировой войн в Париже сближается с авангардистскими школами (сб. «Осколки неба», 1924). в 1926 г. порвал с сюрреализмом, писал о трудовом народе, приближаясь к реалистическому искусству («Труд рабочего», 1949). Последние годы жил в Солеме.

ТРИУМФАЛЬНАЯ АРКА

Весь воздух просверлен

В гнезде

И на изгибе

Над хриплым флюгером близ труб

И этот клад

Еще извивов ряд.

II время чуть задето,

Когда летят авто там где-то вдалеке…

 

СЮРРЕАЛИЗМ

Сюрреализм (франц. surrйalisme — сверхреалпзм) —одно из авангардист­ских направлений, противопоставившее себя реализму. Сюрреализм сформи­ровался в начале века во французской литературе и претендовал на то, чтобы
«стать общественно-политическим движением» (Л. Андреев). Термин предло­жен Г. Аполлинером в 1918 г. Антибуржуазный протест, заметно обозначив­шийся на первых порах, оказался на деле анархическим бунтом, который ло­кализовался со временем все более в формальной сфере, а нередко граничил
« с лингвистической «алхимией» и чистым экспериментом. Целью искусства
провозглашались абсолютно свободное творчество, высвобождение психической
энергии, бессознательного «я» творца, достижение сверхреальности. Этому
способствовало «автоматическое» (без контроля сознания) письмо, уход в се­бя. Разрушение логики, загадочные сновидения, случайные ассоциации — та­ково проявление индивидуалистической «сюрреалистической революции». Сюр­реалисты поясняли свои исходные позиции, ссылаясь на психоанализ 3. Фрей­
да (сознание вторично, «лишь одно из качеств психического, непостоянное
качество, которое чаще отсутствует»), на интуитивизм А. Бергсона, утверждав­шего, что сущность глубинных духовных процессов, внутренний мир может
выразить лишь интуиция, в то время как интеллект здесь беспомощен. Су­щественную роль в сплочении французских сюрреалистов сыграл А. Бретон:
основал в 1919 г. журнал «Литература» (вместе с Л. Арагоном и Ф. Супо),
создал первые «автоматические» тексты («Магнитные поля», 1919), разра­батывал теоретические положения сюрреализма в манифестах 1924 и 1929 гг.
Вокруг сюрреализма объединились П. Реверди, А. Арто, Р. Кревель, Т. Тзара.
Дань сюрреализму в ранних творческих опытах отдали Л. Арагон (роман «Па­
рижский крестьянин», 1926), П. Элюар («Примеры», 1921; «Повторения», 1922;
«152 пословицы, приведенные в соответствие со вкусами сегодняшнего дня»,
совместно с Б. Пере, 1925), Р. Деснос («Траур для траура», 1924), испанец
Г. Лорка («Поэт в Нью-Йорке», 1929—1930, изд. посмертно в 1940). Известны
пражская (В. Незвал), сербская (М. Ристич) школы сюрреализма. В живопи­си сюрреализм представлен творчеством М. Эрнста, С. Дали, П. Пикассо,
Р. Магрита. Многое связывает сюрреализм с мистическим крылом романтиз­ма, поэзией Бодлера и Рембо, ассоциативной лирикой Аполлинера, с дадаиз­мом. К концу 30-х годов большинство группировок сюрреализма распались, многие поэты стали участниками антифашистского Сопротивления.

 

 


 

Карл Ясперс

1883-1969

ДУХОВНАЯ СИТУАЦИЯ ВРЕМЕНИ. –


Поделиться:



Популярное:

Последнее изменение этой страницы: 2016-08-31; Просмотров: 764; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.028 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь