Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Александрийская библиотека
Пусть сопутствует счастье переписавшему эту книгу, взявшему ее в руки и читающему ее. (Надпись на рукописи речей Демосфена)
Рассказывали, будто Александр, основывая Александрию, начертал на поданном ему плане пять первых букв алфавита: АБГДЕ. Это значило: «Александрос Василеве Генос Диос Эктисе» — «Александр-царь, порождение Зевса, основал…» Это было предзнаменование, что городу суждено прославиться словесными науками. Александрия была самым большим городом греческого мира. Она была выстроена по-научному, улицы пересекались под прямыми углами, главная была шириной в 30 метров; обнесенная колоннадой, она тянулась на целый час ходьбы, от Ворот Солнца до Ворот Луны. На центральном перекрестке была площадь, а на площади — исполинский мавзолей с телом Александра Великого. Ближе к морю стоял царский дворец, а при нем — дом, посвященный Музам: Мусей. Мусей не был музеем в нашем смысле слова: хранить обломки древних культур греки не любили. Это было место, где шла работа над живой культурой, нечто вроде академии наук пополам с университетом. Мысль о Мусее подал царю Птолемею Деметрий Фалерский; здесь на царские деньги велась та самая разработка всех наук сразу, о которой мечтал в своем Ликее учитель Деметрия Аристотель. Царь Птолемей сам приглашал в Александрию лучших ученых и поэтов со всех концов мира. «Курятником Муз» называл Мусей один непочтительный философ. Здесь был двор для прогулок, зал для разговоров, комнаты для занятий с учениками, лаборатории, обсерватории, столовая для общих трапез. А главное, была библиотека. До сих пор у нас не было речи о библиотеках и очень мало было речи о книгах. Нам странно это представить, но Афины обходились без книг или почти без книг. В маленьких городах, где каждый знал каждого, культура усваивалась с голоса: незнающие спрашивали, знающие отвечали. Кто хотел иметь, предположим, сочинения Платона, тот шел в Академию и сам переписывал их у его учеников. Теперь, после Александра, все переменилось. Мир расширился, люди снялись с насиженных мест, спросить «как жить?» было теперь не у кого — только у умных книг. Люди бросились читать, покупать, собирать книги; в ответ на спрос появились мастерские, где книги переписывались уже на продажу. Самой большой книжной мастерской был Египет: здесь рос папирус, а книги писались на папирусных свитках. И самым большим собранием книг была Александрийская библиотека. Папирусные свитки греки научились делать у египтян. Шириной они были с эту книгу, а длиной — метров шесть. Бывали и длиннее, но ими уже было неудобно пользоваться. «Большая книга — большое зло», — говорил александрийский библиотекарь, поэт Каллимах. Текст писался на них столбцами шириной в длинную стихотворную строчку. Обычно в свитке помещалась тысяча с лишним строк. Писатели к этому привыкли и сами делили свои сочинения на разделы — «книги» — приблизительно такой длины. Начало и конец свитка приклеивались к палочкам, чтобы за них держать. Держали свиток правой рукой, а разворачивали левой и, читая, перематывали его постепенно с задней палочки на переднюю. Если вы увидите какое-нибудь древнее изображение человека со свитком — приметьте, в какой руке у него свиток. Если в правой, то это книга еще не прочитанная, а если в левой — уже прочитанная. Строчки разлиновывали свинцовым колесиком, писали тростниковым пером, чернила делали из черного сока каракатицы или из «чернильных орешков» — наростов на дубовых листьях. Ошибки смывались губкой или попросту слизывались языком. Заглавия и заглавные буквы писались красным — отсюда выражение «с красной строки». Если книга делалась на продажу, то писец писал аккуратными прописными буквами: буква под буквой, как по клеточкам («по-печатному» — сказали бы мы); если для себя — то скорописью, как попало. Писалинеразделяяслов, а чтобы легче было читать, иногда расставля́линадстроко́йзна́киударе́ния. Паузы отмечали вертикальной черточкой. Много веков спустя из этой черточки получилась наша запятая. У книготорговцев были книжные мастерские, где изготовлялось сразу по многу экземпляров нужной книги. Ученые рабы-писцы (стоили они очень дорого) сидели в ряд и писали, а начальник прохаживался перед ними и внятно диктовал. Потом, в средние века, книги стали переписываться иначе: писец-монах сидел один в своей келье, держал перед собой нужную книгу и списывал с нее. Ошибок и те и другой делали очень много, но ошибки были разные: у древних переписчиков — слуховые, у средневековых — зрительные. Вместо слова «Иония» античный писец, недослышав, писал «Еония», а средневековый, недосмотрев, — «Нония». Разобраться в переписываемом подчас бывало нелегко. Представьте себе, что вы на полях вашего учебника записали со слов учителя какое-то добавление. Если учебник печатный, а ваше добавление, понятно, написано от руки, то спутать их невозможно. Если же и учебник, как в древности, рукописный, и добавление ваше рукописное, то легко подумать, что это случайно пропущенная фраза из учебника же и ее надо вставить куда-то в текст. Так античные переписчики и делали, а если получалось нескладно, то подправляли текст по своему разумению. Иногда ошибок нагромождалось столько, что ученые до сих пор не могут восстановить, что же было в первоначальном тексте. Поэтому александрийские ученые очень старались раздобыть для своей библиотеки самые древние, самые надежные рукописи. Царь Птолемей отдал приказ: на всех кораблях, что заходят в александрийский порт, производить книжный обыск; если у кого из путешественников найдется при себе книга — отбирать, делать копию и отдавать хозяину эту копию, а книгу оставлять для библиотеки. Самые надежные рукописи трагедий Эсхила, Софокла и Еврипида хранились в Афинах, в архиве при театре Диониса. Птолемей попросил под большой залог эти рукописи, чтобы сверить с ними книги своей библиотеки. Афиняне дали, и, конечно, царь пожертвовал залогом, вернул копии, а рукописи оставил в Александрии. Не обходилось без соперничества. Цари малоазиатского города Пергама тоже собирали библиотеку. Узнав об этом, египетский Птолемей V запретил вывоз папируса из Египта, чтобы в Пергаме не на чем было писать. Тогда там изобрели новый писчий материал — пергамент. Это были овечьи и телячьи кожи, тонко вычищенные и выглаженные. Из них не склеивали свитки, а складывали тетрадки и сшивали их в книги, вроде наших. Пергамент был гораздо дороже папируса, зато прочней; кроме того, пергамент можно было изготовлять везде, а папирус — только в Египте. Это решило будущую победу пергамента: в средние века, когда вывоз из Египта прекратился, вся Европа перешла на пергамент. Но в древности папирус господствовал, и Пергамская библиотека так и не смогла догнать Александрийскую. Около 700 тысяч свитков было собрано в Александрийской библиотеке. Здесь хранилось все, что было когда-нибудь написано на греческом языке. Сам список этих книг (со справками об авторах и о содержании) занимал 120 свитков; составил его тот самый Каллимах, который сказал: «Большая книга — большое зло». Кроме главного книгохранилища при Мусее, пришлось выстроить второе, при храме Сераписа. Они простояли шесть с лишним веков. Малая библиотека была разорена в 390 г. н.э., когда христианские монахи громили храм Сераписа. А большая библиотека была сожжена в 641 г. н.э., когда мусульманский халиф Омар взял Александрию. Говорят, он сказал: «Если в этих книгах то же, что в Коране, — они бесполезны; если не то же — они вредны».
«Бета-альфа — ба»
В Александрийской библиотеке занимались всеми науками. Но все науки начинались с одного — с азбуки. Так заглянем же теперь в греческую школу: в этом неказистом месте закладывались основы всего того великого и прекрасного, о чем говорится в этой книге. Школы были маленькие: человек на двадцать—пятьдесят, чтобы со всеми мог управиться один учитель, в лучшем случае — с помощником. Ютились они где попало — обычно на дому у учителя (а мы знаем, что такое греческие глиняные дома) или в каком-нибудь городском портике, задернувшись занавеской от улицы. Платили учителям мало — примерно как средней руки мастеровым, так что были они люди бедные. Учитель сидел на высоком стуле, а дети вокруг — на складных табуреточках. Столов не было, писали на коленках. Старшие и младшие занимались одновременно: пока одних спрашивали, другие выполняли задание. Занимались и утром и вечером, с большим перерывом на обед. Выходных не было — только городские и семейные праздники. Когда в городе Лампсаке умирал философ Анаксагор и горожане спросили, чем почтить его память, он сказал: «Пусть в день моей смерти у школьников не будет занятий». Читать учились по складам: «бета-альфа — ба, гамма-альфа — га, бета-ламбда-альфа — бла, гамма-ламбда-альфа — гла…» и так далее, перебирая все возможные сочетания, пока они не начинали узнаваться с одного взгляда. Времени и сил на это уходило невероятно много. Но учителя были неумолимы. Они твердо считали, что чем корни учения горше, тем плоды его слаще, и напоминали ученикам об олимпийских бегунах: на тренировках они подвязывают себе свинцовые подошвы, чтобы потом на состязаниях лететь, не чуя ног. Наш нынешний способ обучения грамоте (не «по буквам», а «по звукам»: м-а — ма…) был изобретен всего сто с лишним лет назад и пробивал себе дорогу с боем: еще Лев Толстой утверждал, что по-старинному, по складам, учились лучше. Одолев склады, читали первые слова — имена богов и героев: «Зевс. А-фи-на. А-га-ме-мнон». За первыми словами — первые фразы; обычно это были поучительные стихотворные строчки:
Прекрасен тот, кто вправду человек во всем… Приятно, если умный сын в дому растет… Пусть все несут совместно бремя общее…
Читали только вслух: греческие строчки, где не было пробелов между словами, а были ударения, иначе читать было трудно. Даже на исходе античности на тех, кто умел читать про себя, смотрели как на чудо света. Очень много учили наизусть. Были такие любители, которые знали наизусть всего Гомера; правда, их почему-то упорно считали дураками. У профессиональных ораторов, которым нужно было держать в уме большие судебные речи, память бывала почти фантастическая: они умели, например, прослушав впервые сто строк стихов, тут же повторить их от конца к началу. Писать учились на дощечках величиной с ладонь, покрытых воском и скрепленных шнурками в книжечку. Писали палочкой, заостренной с одного конца: острым концом выцарапывали буквы, тупым заглаживали неправильно написанное. Это оказалось очень удобным: так писали потом почти все средневековье. Многие такие деревянные тетрадки сохранились; надо признаться, что буквы в них часто бывают почти неузнаваемы, и ученые с трудом их расшифровывают. Что делать: на воске хорошо пишутся прямые линии, но очень плохо — изогнутые. (Кто хочет — пусть проверит.) Часто можно видеть: верхние строчки на табличке — четкие и аккуратные (они были обведены по трафарету или написаны для образца учителем), а дальше — чем ниже, тем хуже. Впрочем, в современных школьных тетрадках бывает то же самое… Для упражнения в счете служила клетчатая доска — «абак». В ней были клеточки для единиц, десятков, сотен и так далее; на клеточки клали камешки или бобы, от одного до девяти. На таких клетчатых счетах нетрудно было научиться сложению, вычитанию и даже умножению (делению — гораздо труднее), а потренировавшись, можно было производить эти действия и в уме. Тем не менее с арифметикой древним было тяжело: до нас дошло много случайных обрывков хозяйственных счетов и прочего скучного материала, и ошибок там больше, чем в тетрадке у любого из вас. «Прогресс науки, — сказал один современный математик, — не в том, что мы умеем делать, чего раньше не умели, а в том, что сейчас каждый умеет делать то, что раньше умели лишь талантливые». Кроме чтения, письма и счета, нужно было учиться музыке и пению: каждому гражданину предстояло хоть иногда участвовать в праздничных шествиях и хорах. Пение было проще, чем теперь: только в унисон, без нынешнего многоголосья, чтобы отчетливее было слышно слова. Зато учиться пению было труднее: перенимать можно было только с голоса, нот не было, в лучшем случае были значки для подкрепления памяти. Пение сопровождалось игрой на кифаре с семью струнами, по которым ударяли костяным бряцалом. Сперва упражнялись и на дудке, но потом бросили: решили, что раздувающиеся щеки уродуют лицо, а стало быть, дудка недостойна свободного гражданина, который должен быть обязательно красив, и дудку оставили рабам. Вот на эту начальную премудрость тратил юный грек лет шесть—восемь своей жизни — примерно до четырнадцати лет. Эту школу проходили все: неграмотных в Греции не было или почти не было (полуграмотных — сколько угодно). А затем, если у тебя был интерес, способности и деньги, ты мог брать уроки у специалистов — словесников, математиков, врачей.
Большая порка
Школьники в Греции, как и во все времена, бывали разные. Поэтому, может быть, не лишней будет и вот такая сценка в стихах, сочиненная поэтом Геродом как раз в то время, о котором мы рассказываем. Называется она «Учитель», действие происходит в школе; к учителю Ламприску является старая мать одного из школьников и тащит за собою сына.
Мать. Ламприск, любезный, пусть тебя хранят Музы! Будь добр, возьми ты моего сынка в руки, Да растяни, да всыпь погорячей розог! Вконец он разорил меня игрой вечной В орлянку — бабок, видишь ли, ему мало! Небось давно забыл он дверь твоей школы, А вот кабак, где пьянка да игра, — помнит! Доска его вощеная лежит праздно, Пока он не посмотрит на нее волком Да и не соскребет с нее всего воска. В письме не разберет он ни аза, если Ему не повторить раз пять подряд буквы. Попросим мы с отцом его прочесть вслух нам Стихи, какие в школе наизусть учат, — Он цедит, как по капле: «А-пол-лон — свет-лый…» «Послушай, говорю, я не была в школе, Но уж и я и первый беглый раб этак Прочесть сумеем!» А ему ничто: весел, На крышу влезет да сидит, спустя ноги; Его-то мне не жаль, а только жаль крышу: Как завернут дожди, так это мне, бедной, За черепицу каждую платить надо! Ох, дура я: ослов ему пасти впору, А я-то грамоте его учить стала, На черный день подспорье чтоб иметь в сыне! Ламприск, прошу я, сделай для меня милость: Отделай мне сынка, чтобы вовек помнил! Учитель. Давно готов, не надобно и просьб лишних! Эй, Эвтий, Финтий, взять его, держать крепче! Каков малец! Из бабок, говоришь, вырос, А с голытьбой в притоне биться рад в деньги? А ну-ка, где мой бич, где бычий хвост едкий, Которым я лентяев по спине мечу? Сын. Ой, милый, ой, Ламприск, ой, всех богов ради, Не надо бычьим: бей меня другим лучше! Учитель. Нет, дрянь ты, малый! Если попадешь в рабство, То грош тебе цена там на любом рынке! Сын. А сколько же ты мне ударов дать хочешь? Учитель. А ровно столько, сколько мать твоя скажет! Сын. Ой, сколько, мать? Ой, ой, в живых оставь только! Мать. А столько, сколько вынесет твоя шкура! Сын. Ой, я не буду! Ой, Ламприск, не бей больше! Учитель. Ишь, что за голосок! А ну, молчать, слышишь? Сын. Молчу, молчу; ой, ой, не убивай насмерть! Мать. Дери его, Ламприск, не отпускай парня! Учитель. Довольно: он уже пестрей змеи пестрой; Ужо еще, как отвечать урок будет, За каждую ошибку я сполна всыплю. Вот так-то: хочешь меду — берегись жала!
Урок словесности
Мы не знаем, как была устроена работа в александрийском Мусее. Есть предположение, что в нем было четыре отдела: по словесности, по математике, по астрономии, по медицине. Допустим, что это было так. Главным, во всяком случае, был отдел словесности: недаром гордостью Мусея была библиотека. Главой Мусея непременно был ученый-словесник. А поначалу старались, чтобы он был к тому же и сам поэт, то есть человек с особенно тонким вкусом. Первая забота хранителей библиотеки была в том, чтобы установить надежный текст классических писателей с Гомером во главе. Это было непросто. Мало было разобраться в ошибках множества рукописей. Нужно было еще решить, достоин ли получившийся текст великого Гомера. И тут начинался безнадежный спор о вкусах. Есть два имени, которые с тех самых пор стали нарицательными для строгих критиков: Зоил и Аристарх. Зоил — это критик злой и придирчивый, а Аристарх — суровый, но справедливый. У Пушкина одно стихотворение начинается: «Надеясь на мое презренье, седой Зоил меня ругал…», другое: «Помилуй, трезвый Аристарх моих бакхических посланий…» Зоил жил немного раньше, Аристарх немного позже описываемого времени, но отличились они именно в этом споре о вкусах. «Илиада» начинается с того, что Агамемнон оскорбил жреца Хриса и Аполлон за это наслал на греков мор: пришел к греческому войску («…он шествовал ночи подобный», — говорит Гомер: ночь всегда была страшна для светолюбивых греков) и стал поражать его незримыми стрелами:
В самом начале на месков напал он и псов празднобродных, После постиг и народ…
«Мески» — это значит «мулы» (по-гречески здесь стоит такое же малопонятное слово). Но если так, то Аполлон ведет себя нехорошо: хочет наказать греков, а начинает с ни в чем не повинных животных. И поэт его описывает нехорошо: светлый солнечный бог не может быть «ночи подобный». Вот такие упреки и предъявлял Гомеру Зоил; было их столько, что книга его называлась «Бич Гомера». А Аристарх заступался за Гомера примерно так. Во-первых, «мески» в старинном языке, может быть, значило не только «мулы», а и еще что-нибудь, например «часовые». Во-вторых, для начала эпидемии это очень правдоподобная картина: от солнца разогревается земля, от земли поднимаются ядовитые пары, от них первыми погибают четвероногие животные, а от них заражаются люди. А в-третьих, и в-главных, так достигается постепенность нарастания беды: вот Аполлон приближается, вот как бы в предупреждение гибнут животные, и вот, наконец, мор поражает людей. Слова же «ночи подобный» не значат «темный, как ночь», а значат «страшный, как ночь» и поэтому вполне уместны. Эти споры были очень полезны: они учили греков не только любить Гомера, но и понимать, почему они его любят. Но, конечно, как во всяких спорах, здесь было очень много и лишних слов, и лишнего самомнения. Лишние слова выплескивались в комментарии — примечания к стихам. Комментированное издание «Илиады» выглядело так: крупными красивыми буквами писался текст Гомера, а на полях и между строк мелким почерком рябили примечания. Комментировалось буквально каждое слово: почему «в самом начале», а не просто «вначале»? кто такие «мески»? можно ли сказать «напал» о выстреле из лука? относится ли слово «празднобродных» (то есть попросту «бродячих») только к псам или также и к мескам? и так далее. Что не помещалось между строчек, о том писали отдельные книги. Один словесник о шестидесяти строчках «Илиады» (это был очень скучный перечень троянских войск) написал тридцать книг комментариев. Самым же плодовитым александрийским ученым был Дидим, сын Дидима, по прозвищу Меднобрюхий: за свою жизнь он написал то ли 3500, то ли 4000 книг, причем сам уже не помнил, о чем он писал, о чем нет, и некоторые книги сочинял по два раза. Особенное раздолье здесь открывала мифология. Как звали няньку царя Агамемнона, сколько лет было Елене в начале Троянской войны, точно ли прозвище Аполлона «Сминфий» означает «мышиный» и почему — обо всем этом спорили до потери сил. Сами цари забавлялись этими спорами. Птолемей поддразнивал александрийских словесников: «Ахилл — сын Пелея, а чей сын Пелей?…» — пока один из них ему не ответил: «Вот ты — сын Лага, а чей сын Лаг?» И Птолемей умолк, потому что в цари он попал из не очень-то знатного рода. Победами в этой ученой игре словесники хвастались как дети. Одного из них за вечную похвальбу дразнили «Сам себе бубен». Звали его Апион. Ему мало было вычитывать интересные редкости из старых книг, он уверял, будто изучил колдовство и нарочно вызвал с того света тень Гомера, чтобы спросить его, где же он все-таки родился и кто были его родители. Правда, когда его спрашивали: «Где же? Кто же?» — он отвечал, что Гомер запретил ему это разглашать. Другой словесник получил прозвище «Есть-или-нет» — это потому, что за обедом он не мог взять куска в рот, не припомнив, упоминается ли это кушанье у древних писателей и что о нем говорится. А третий, чтобы казаться начитанным, заучил начальные строчки множества стихотворений и щеголял ими в разговорах.
Арифметика в стихах
За уроком словесности следовало бы устроить урок математики. Но о математике в этой книге мы уже говорили; поэтому ограничимся здесь образцами математического жанра, редкого в наши дни: арифметическими задачами в стихах. Автора их звали Метродор, он жил лет через пятьсот после описываемого времени и был учеником Диофанта Александрийского, который считается отцом алгебры. Все задачи его похожи друг на друга и не так уж трудны, как вы сейчас увидите. Первая из них посвящена поэтом своему учителю:
Гробница Диофанта Здесь погребен Диофант. Дивись великому чуду: Числа на этой плите скажут усопшего век. Волей богов шестую часть жизни он прожил ребенком И половину шестой встретил с пушком на щеках. Часть седьмая прошла — и с подругою он обручился; С нею пять лет проведя, сына дождался мудрец. Бедный сын! Вдвое меньше отца он прожил на свете, И возложили его на погребальный костер. Дважды два года еще отец оплакивал сына; Тут и нашел он конец жизни печальной своей.
(Ответ: Диофант прожил 84 года.)
Хариты н корзины Шли Хариты, несли корзины, и было у каждой Поровну яблок. Навстречу им девять Муз. Захотелось Музам яблок; и дали Хариты им поровну яблок, Так что поровну стало у каждой Хариты и Музы. Молви, какую роздали долю из каждой корзины?
(Харит, конечно, было три, а Муз — девять. Ответ не зависит от того, сколько было яблок: каждая Харита отдала три четверти того, что у нее было.)
Дележ яблок С яблони яблок нарвав, раздала их Миртида подругам: Пятую долю дала Хрисиде, четвертую — Гере, А девятнадцатую отделила для милой Псаматы; С частью десятой ушла Клеопатра, а с частью двадцатой — Парфенопея; двенадцать плодов получила Евадна. Только сто двадцать себе и оставила яблок Миртида.
(Сколько было яблок? Ответ: 380.)
Дележ орехов Рос орешник, и было на нем много-много орехов. Но подошел к нему человек, и орешник промолвил: «Пятую часть моих орехов взяла Парфенона, Четверть взяла Аганиппа, потом Филинна — восьмую Часть, потом Орифия — седьмую, потом Евринома С веток моих обрала шестую долю орехов. Трое Харит унесли сто шесть орехов, а девять Муз забрали каждая по девять. Вот и осталось Только семь орехов на самой дальней из веток!»
(Ответ: на орешнике было 1680 орехов.)
Часовщик «Лучший часовщик Диодор, скажи и поведай. Сколько часов протекло с тех пор, как вскатилось на небо Солнце?» — «Три пятых возьми уже миновавшего срока — Вчетверо против того остается ему до заката!»
(Прошло 3 и 9/17, остается 8 и 8/17 часов.)
Пора вставать Эй, просыпайтесь, заря занялась! Уже миновала Пятая часть трех восьмых неминовавшего дня.
(Прошло 36/43, осталось 11 и 7/43 часа.)
Спорят две статуи — Дай мне две мины, и стану я вдвое тебя тяжелее! — Дай мне столько же ты — тяжелей тебя вчетверо стану.
(Первая статуя весит 3 и 5/7, вторая — 4 и 6/7 мины.)
То же самое Дай мне десять мин — стану втрое тебя тяжелее! Дай мне столько же ты — тяжелей тебя впятеро стану.
(Первая статуя весит 15 и 5/7, вторая — 18 и 4/7 мины)
Урок астрономии
Третьим отделением александрийского Мусея было астрономическое. Что услышим мы здесь? Земля — шар, говорят нам александрийские астрономы. Кто решил это первый — неизвестно; наверное, пифагорейцы, они ведь считали шар совершеннейшим телом. А теперь это признают уже все. Если спросить доказательств — скажут и о том, что на севере видны не те созвездия, что на юге, и о том, что при лунном затмении тень Земли на диске Луны всегда круглая. Это мы знаем. А дальше? Земля — шар; это значит: центр этого шара — «низ», а со всех сторон от него — «верх». Все, что есть на свете твердого, падает «вниз» и сбивается здесь в ком, это и есть земной шар. Все, что есть на земле жидкого, тоже льется вниз, но вода легче земли, и она разливается слоем поверх этого шара. Все, что есть на земле воздушного, стремится уже не вниз, а вверх (посмотрите на пузыри в воде); поэтому воздух ложится вокруг центра мира третьим слоем, поверх земли и воды. Все, что есть огненного, тоже стремится вверх, и еще сильнее (посмотрите на языки пламени); поэтому огонь ложится поверх земли, воды и воздуха четвертым слоем — это здесь гремят грозы и сверкают молнии. Так все четыре стихии находят каждая свое место на земле и над землей. Они не враждуют, как когда-то у Эмпедокла: они дружно сплотились в устойчивое целое. А дальше? Из чего состоит небо? Хочется предположить: из того же огня; и мы видим его в Солнце и в звездах. Оказывается, нет! Из огня, но не из того. И земля, и вода, и воздух, и огонь от природы движутся по прямой: одни падают вниз, другие взлетают вверх. А в небе прямолинейных движений нет — только круговые. (Взгляните, как вращается звездный свод, и убедитесь сами.) Стало быть, там над нами — особая, пятая стихия, которой на земле нет. Так рассудил Аристотель и назвал ее старинным словом «эфир», что значит «пылающий». А по-латыни ее будут называть «пятой сущностью», «квинтэссенцией». Но не все эфирные светила одинаково чинно ходят по звездному своду. Семь из них имеют собственные пути: Солнце, Луна и пять планет — Гермес-Сияющий, Афродита-Светоносная, Арес-Огневой, Зевс-Лучезарный и Кронос-Ясный. У Солнца и Луны пути тоже круговые, а у пяти планет — досаднейшим образом запутанные: то светило появится в одном созвездии, то сдвинется к другому, то исчезнет совсем. За это и дано им название: «планета» — значит «бродяга». Так что же, выходит, не все небесные тела движутся по кругам? Не беспокойтесь, все. Может быть, вы видели китайскую игрушку: костяной шар с прорезями, в нем другой такой же, в нем третий, и каждый может вращаться в любом направлении. Представьте, что планета прикреплена к внутреннему, третьему шару. Она движется вокруг его оси. Но сама эта ось вставлена в другой, средний шар, а он в свою очередь вращается вокруг совсем иной оси, а эта ось вставлена в наружный шар, который вместе с нею поворачивается в третьем направлении. Так наша планета участвует сразу в трех круговых движениях, а от этого, если смотреть из центра, кажется, что путь ее — петлистый. Вот так и в небе: каждую маленькую планету движут несколько огромных шаров, только шары, конечно, не костяные, а эфирные. Если рассчитать хорошенько размер и скорость каждого шара, то можно объяснить извилины всех планетных путей. Такая «теория концентрических сфер» в эти александрийские дни была последним словом науки. Она объясняла все, что можно было видеть в небе, — так что жаловаться на нее не приходилось. Но больно уж она была громоздкой! Все небо оказывалось набито прозрачными шарами, вращающимися друг в друге в разных направлениях: 55 сфер было нужно Аристотелю, чтобы нести всего лишь семь светил. Поэтому в следующие века на смену была выработана теория попроще — так сказать, не система шаров, а система колес. Представьте себе большое колесо на оси. В обод его вбита сбоку другая, маленькая ось, и на нее надето другое, маленькое колесо. А к ободу маленького колеса прикреплена планета. Оба колеса вращаются, мы смотрим из центра и видим у планеты тот же петлистый путь. Это — та самая система Птолемея, которую сменила потом система Коперника. Описал ее астроном Птолемей (тезка египетских царей) лет через четыреста после нашего визита в Александрию, уже при римлянах. Но и эта «теория эпициклов» (дополнительный круг — по-гречески «эпицикл»), особенно с наросшими на ней уточнениями и усовершенствованиями, со временем оказалась слишком сложной. Недаром через тысячу лет после Птолемея один испанский король, любитель астрономии, вздохнул: «Если бы Господь Бог спросил моего совета, я бы предложил ему устроить мир попроще». Вот тут и явился Коперник со своей системой. Не думайте, что она объясняла небесные движения лучше, чем Птолемеева. Она объясняла их хуже! (Сейчас скажу, почему.) Но она была проще, а измученные потребители предпочитали результаты пусть менее точные, зато более легкие. Неточна же была система Коперника потому, что Коперник по старой аристотелевской привычке считал орбиты Земли и планет кругами, а на самом деле они — овалы, эллипсы. Это впервые рассчитал Кеплер, и на этом кончается античная астрономия: рухнуло противопоставление «на земле все по прямой, а на небе — по совершенному кругу», земля и небо оказались подчинены одним и тем же законам.
Мифы звездного неба
Кроме астрономии александрийских обсерваторий, была еще астрономия народа и поэтов. Она оказалась гораздо более живучей: теорию сфер или эпициклов вспоминают теперь только историки науки, а названия небесных созвездий и сейчас в ходу те же, что и у греков. Однако мифы, связанные с этими названиями, помнит уже не всякий. Напомним их. Главное внимание наблюдателей привлекала неширокая полоса тех созвездий, в которых только и можно было увидеть пять планет, Луну и Солнце. Эта облегающая небо полоса (зодиак — «звериный круг») была поделена на двенадцать созвездий. Овен — это тот золотой баран, за руном которого плавали в Колхиду аргонавты. Телец — тот бык, в которого превращался Зевс, чтобы похитить возлюбленную царевну Европу. Близнецы — Диоскуры Кастор и Полидевк, сыновья царицы Леды, один — бессмертный, от Зевса, другой — смертный, от земного отца, но они так любили друг друга, что боги не пожелали их разлучать. Рак — это тот, который вцепился в ногу Геракла, когда тот бился с лернейскою гидрой (созвездие Гидры находится тут же, рядом). Лев — это, конечно, немейский лев, жертва первого подвига Геракла. Дева — богиня Правда, последней из богов покинувшая грешную землю; рядом с нею Весы — символ ее справедливости. Скорпион — чудовище, убившее Ориона, который убегает от него на противоположном конце неба; о них речь будет дальше. Стрелец, Козерог, Водолей и Рыбы — об этих созвездиях ничего внятного греки рассказать не могли; самое большее, они предполагали, что Водолей — это, может быть, Ганимед, чашник Зевса, или Девкалион, герой всемирного потопа. Выше над горизонтом созвездия располагались пятью мифологическими группами. Над Рыбами и Овном разыгрывался миф о Персее… Здесь в самой вышине находились царь Цефей и царица Кассиопея, которая похвасталась, что она прекраснее морских нимф. За это Посейдон наслал на их страну чудовищного Кита, который виден над горизонтом. В жертву Киту пришлось отдать царевну Андромеду — она распростерта в промежутке. Но ее спас герой Персей в окрыленных сандалиях — вот он подлетает со стороны Тельца. Возле Тельца и Близнецов неистовствует Орион. Это дикий охотник, сын Земли; он попытался напасть на саму богиню Артемиду, но та кликнула Скорпиона, и тот ужалил Ориона в пятку. И Скорпион и Орион с его двумя охотничьими Псами, Большим и Малым, были вознесены на небо. Орион не успокоился и тут: он преследует дочерей Атланта, нимф Плеяд и нимф Гиад, вскормивших когда-то бога Диониса; нимфы прячутся от него в созвездие Тельца. На эти бесчинства смотрит сверху созвездие Возничего — загадочная фигура с яркой звездой Капеллой на плече. «Капелла» — значит «коза»: это та коза, молоком которой был вскормлен малютка Зевс и рог которой изображался потом как рог изобилия. Над Девой и Весами стоит Волопас (Боот), он же Медвежий Сторож (Арктур), со своими Гончими Псами. Если он Волопас, то он пасет семь волов — семь звезд Большой Медведицы. Если он Медвежий Сторож, то история его драматичнее. Зевс влюбился в нимфу Каллисто, спутницу Артемиды, и она родила ему сына Аркада. Возмущённая Артемида обратила Каллисто в медведицу. Аркад вырос, стал охотником, встретил на охоте свою мать в виде медведицы, не узнал ее, погнался за нею, и в последний миг Зевс их спас от преступления, обратив в созвездия. С одной стороны от Волопаса-Арктура — Северная Корона, подаренная богом Дионисом своей невесте царевне Ариадне, спасительнице Тесея в Лабиринте; с другой стороны — Волосы Ариадны, переименованные услужливыми александрийскими астрономами в Волосы Береники. Когда царь Птолемей III шел на войну, жена его Береника отрезала себе волосы и принесла их в храм как жертву за благополучное возвращение мужа; на следующий день ей объявили, что жертва ее принята и волосы ее уже находятся среди звезд. Над Скорпионом в небе расположились два божьих сына, причисленные к богам. Это Змееносец с двумя змеями в раскинутых руках — в нем видели Асклепия, сына Аполлона, великого врачевателя, сраженного молнией Зевса за то, что он дерзнул исцелять людей не только от болезней, но и от смерти. И это Геракл, рвущийся со своей палицей к небесному полюсу: там над ним — его враг, Дракон, охранявший золотую яблоню Гесперид, плоды которой сорвал Геракл в своем предпоследнем подвиге. От Стрельца до Рыб по небу раскинулись три Аполлоновых и два Зевсовых созвездия. Зевсовыми были крылатый конь Пегас и священная птица царя богов Орел, клевавший когда-то Прометея; в этого Орла вонзается Стрела, посланная Гераклом. Аполлоновыми были его священная птица Лебедь и рядом с нею — Лира и Дельфин, память о спасении его певца Ариона. Наконец, Млечный Путь, пересекающий все небо, тоже имел свое мифологическое объяснение. Геракл хоть и был сыном Зевса, но мать его была смертная, и, чтобы сделаться впоследствии богом, он непременно должен был пососать молока богини Геры, супруги Зевса, а Гера Геракла ненавидела. Хитрый Гермес улучил время, когда Гера спала, и приложил малютку Геракла к ее груди. Проснувшаяся Гера гневно оттолкнула младенца, молоко ее брызнуло и образовало Млечный Путь. Такова была эта небесная мифология. Для астрономов она заменяла сетку координат. Звезды назывались так: «на правой ноге Цефея, на левой ноге Цефея, на поясе его справа, над правым его плечом, над правым его локтем, на груди, на левой руке и три на тиаре, северная, средняя и южная, а всего в Цефее десять звезд». И потом уже для каждой из них вычисляли на небесном своде широту и долготу.
Урок географии
В тот самый век, когда мы с вами посещаем Александрию, произошло большое научное событие: греки измерили Землю! Обойти земной шар с землемерной саженью в руках, конечно, невозможно. Здесь надо было использовать математику. Это сумел сделать очередной заведующий Александрийской библиотекой — Эратосфен, по прозвищу Бета, то есть «номер два». Это значит, что он был и поэт, и филолог, и историк, и географ, и астроном, и математик, но ни в одной области не был лучше всех, а непременно кому-то уступал: был «номером два». Однако ближе всего к первенству был он, по-видимому, все-таки в географии. На юге Египта был город Сиена — ныне Асуан, где стоит большая нильская плотина. Сиена лежала как раз на северном тропике: раз в году, 22 июня, солнце в полдень стояло там в зените и предметы не отбрасывали тени. (Путешественники нарочно приезжали в Сиену посмотреть на такую диковину.) Этим и воспользовался Эратосфен. Александрия была севернее, там от предметов и в этот день падали тени. Эратосфен измерил, под каким углом они падают, — получилось семь с лишним градусов, одна пятидесятая часть окружности. Следовательно, заключил Эратосфен, расстояние по суше между Сиеной и Александрией равняется одной пятидесятой части всей окружности земного шара. Расстояние это у египтян считалось равным 5 тысячам стадиев, то есть около 800 километров (египетский стадий был немного короче обычного). Следовательно, окружность Земли была в 50 раз больше — около 40 тысяч километров. Точно это или неточно? Две тысячи лет спустя, накануне французской революции, французские астрономы сделали такое же измерение у себя во Франции и получили окружность Земли ровно в 40 тысяч километров. (Говорю «ровно», потому что именно от этого измерения пошла наша нынешняя единица «метр»: она равна «одной сорокамиллионной парижского меридиана».) Точность Эратосфенова измерения изумительна. Это одна из самых славных побед античной науки. На этом большом шаре мир, известный грекам, занимал неутешительно маленькую полосу земли: от Северного моря до Сахары, от Атлантического океана до Индии. Это была «обитаемая земля» — по-гречедки «ойкумена». Эратосфен вычислил и ее размеры. Для этого нужно было определить широту и долготу разных мест Земли и, зная расстояние между ними в градусах, перевести его в стадии. Определять широту греки уже умели — мы видели, как Эратосфен определил широту Александрии по полуденной высоте солнца. Определять долготу было гораздо труднее. Рассчитывать приходилось, например, так. В ночь перед победой Александра при Гавгамелах было лунное затмение. В лагере Александра его видели через два или три часа после заката, а в Сицилии — как раз на закате. За час небо поворачивается вокруг Земли на одну двадцать четвертую оборота — на 15 градусов. Стало быть, между Гавгамелами и Сицилией 30 или 45 градусов разницы, то есть (для этой широты) то ли 2 тысячи, то ли 3 тысячи километров с лишним.
Почему на наших географических картах мы изображаем север вверху, а юг внизу? Может быть, потому, что наши карты до сих пор делаются по образцу римских и греческих, а для римлян и греков на севере их земли были высокие горы (Альпы и Балканы), на юге же их земля полого нисходила к Средиземному морю. Самую первую карту сделал, говорят, Анаксимандр, ученик Фалеса Милетского. В комедии Аристофана «Облака» такую карту показывает философ мужику: «Вот этот кружочек — Афины!» — а мужик не верит: «Совсем не похоже!» Градусную сетку впервые рассчитал и нанес на карту великий географ Эратосфен. А рисовать ее так, чтобы меридианы, сходясь к полюсам, сближались и очертания земли не искажались (это называется «коническая проекция»), первым стал астроном Птолемей, о котором вы уже читали. Карту Птолемея, целиком и по частям, перерисовывали средневековые переписчики его сочинений, при этом искажая ее почти до неузнаваемости. Ученым нового времени приходится только догадываться, какой вид она имела первоначально. Предполагается, что приблизительно вот такой.
А точнее? Точнее не сказать, потому что точно определить час ночи по громоздким греческим водяным часам было невозможно. (О минутах и секундах и говорить не приходилось: даже слов таких не было в греческом языке.) Все-таки даже по таким приблизительным наблюдениям Эратосфен сделал свой расчет. Получилось, что ойкумена занимает приблизительно четверть земной поверхности, половину полушария. Вы видели старинные изображения царей со скипетром в правой руке и державой в левой? Что такое эта «держава»? Шар, разделенный на четыре части двумя линиями, по экватору и по меридиану, а сверху крест. Это не что иное, как копия первого греческого глобуса, изготовленного в Пергаме через сто лет после Эратосфена, — «четвертушечная Земля», как потом называли ее в Риме. Две «реки-океана» перекрещивают мир; между ними находятся: в северном полушарии — наша ойкумена и рядом с ней материк периэков, «рядом живущих»; в южном — материк антэков, «напротив живущих», и материк антиподов, «под ногами живущих». Чтобы не обидно было занимать на глобусе так мало места, греки всячески подчеркивали, что остальные области мало приспособлены для жизни: на севере слишком холодно, а на экваторе так жарко, что переплыть через него в южное полушарие все равно нельзя. Кто заплывал на юг или на север слишком далеко, тем попросту не верили. Так, не верили рассказу о финикийцах, плававших вокруг Африки, и Пифею — открывателю Норвегии. Финикийские моряки плавали вокруг Африки по приказу египетского царя еще при Фалесе Милетском. Они вышли из Красного моря, а через три года вернулись через Гибралтарский пролив. Каждый год они восемь месяцев плыли, а на четыре месяца высаживались, сеяли и собирали хлеб на дальнейшую дорогу. Они рассказывали, что в пути они видели солнце с северной стороны. Греки читали этот рассказ и не верили: ведь пересечь жаркий экватор невозможно. А для нас это лучшее доказательство, что они и вправду побывали в южном полушарии. Пифей плавал по Северному морю во времена Александра Македонского. Он первый объехал Британию, где добывалось олово, и германское побережье, где добывался янтарь. Он заплывал на север до тех мест, где туман так густ, что море сливается с небом и корабль не может идти, и где лежит земля Крайняя Фула, в которой летом не заходит солнце, а люди едят хлеб из проса и пьют пиво. И современники, и потомки единодушно считали Пифея лжецом: ведь под полярным кругом жить невозможно. А нынешние ученые уверены, что он и вправду побывал в Норвегии. Плавание на запад считалось возможным, и Эратосфен даже считал, что так можно доплыть и до Индии. Но попыток никто не делал: греки привыкли плавать в виду берегов и открытого моря боялись. И только однажды, через триста лет, римский поэт и философ Сенека — поглядев, вероятно, на глобус с «землей периэков» — заставил хор в одной своей трагедии петь такие слова:
Пройдут века, и пора придет: Океан разомкнет оковы земель, И новый мир откроют моря, И не будет Крайнею Фула.
В новое время это считалось пророчеством об открытии Америки.
Чудеса природы
Здесь, собственно, следовало бы за уроком географии устроить урок естествознания. Но естествознанием в Мусее занимались мало. Аристотель был отцом зоологии, его ученик Феофраст — отцом ботаники и минералогии, но продолжателей у них не было: были только популяризаторы. А популяризация делалась обычными приемами: выхватывалось случайное, но необычное и яркое, терялось важное, но менее занимательное. Вместо книг о природе получались книги о чудесах природы. Только по ним и знакомились с миром любознательные читатели. И вот что они могли там прочитать. Зверь мартихор водится в Индии: он шерстью красен, телом как лев, но лицо у него человеческое, только зубы растут в три ряда и острые, как у собаки. Хвост у него длинный, а на хвосте растут острые жала, как у скорпиона, каждое длиной в четыре ладони, а толщиной в тростниковый стебель. Он их мечет хвостом, как стрелы, и они одним уколом убивают всех людей и зверей, кроме лишь слона. Бегает мартихор быстрей оленя, а ревет, как труба. Этого зверя видел Ктесий, греческий врач персидского царя Артаксеркса, на которого ходили десять тысяч греков. Ящер хамелеон замечателен не только тем, что меняет цвет. Если хамелеон сидит в траве, а над ним пролетает ястреб, то ястреб падает мертвым. Если жечь на дубовых дровах хамелеонову голову, а на глиняном черепке — печень, то можно вызвать бурю. Если левую хамелеонову ногу сжечь с травкою, тоже называемой «хамелеоновою», а пепел закатать в глиняный шарик и положить в деревянный сосуд, то несущий этот сосуд станет невидим. У слона ноги толстые, поэтому он не умеет ни ложиться, ни вставать, а спит, прислонясь к дереву. Чтобы поймать слона, эфиопы подпиливают дерево, упавшего добивают и у туши его живут целой деревней, пока не съедят. Лось — такой зверь, что когда на него охотишься, то поймать или убить его нипочем нельзя, а можно только случайно, когда охотишься на другого зверя. Египетские лягушки и собаки очень умные. Лягушка, если на нее нападает змея, хватает поперек рта длинный прутик, и с таким прутиком змея не может ее проглотить. А собаки пьют из Нила только на бегу, своротив голову на сторону, потому что иначе их тут же схватит крокодил. На острове Сардиния растет трава; кто ее поест, тот умирает от приступов неодолимого хохота. До сих пор в языке осталось выражение «сардонический смех». Настоящая краска киноварь получается только из смеси крови умирающего индийского слона и раздавленного им дракона. Всякая другая киноварь — подделка. Драконов камень — бесцветный, прозрачный и такой твердый, что не поддается обработке, а добывается он из мозга дракона, причем дракон непременно должен быть жив, иначе камень от огорчения мутнеет. Дракона подстерегают сонным, окуривают цепенящим зельем и вырезают камень. Пемза холодит и сушит; когда пьяницы пьют взапуски, то они, чтобы больше выпить, сперва принимают порошок пемзы, но этим они подвергают себя смертельной опасности, если не напьются до потери сознания. В персидских Сузах летом стоит такая жара, что ящерицы, перебегая улицу, умирают от солнечного удара, а зерна, просыпанные на солнцепеке, подпрыгивают, как на сковороде. В южной Аравии столько благовоний, что ими топят костры, а когда арабы от этого запаха дуреют, то приходят в себя, нюхая вонючую земляную смолу — асфальт. В Эфиопии есть квадратное озеро, вода в нем цветом и запахом как красное вино, и кто ее напьется, с тем будет припадок, и он начнет сам себя обвинять в таких грехах, о которых давно позабыл. Фракийцы отмечают каждый свой счастливый день белым камешком, а несчастный — черным, и после смерти человека подсчитывают, был покойник счастлив или нет. «Неразумные! — замечает один писатель. — Разве не бывает так, что счастье одного дня бывает причиною несчастья многих лет, а несчастье — причиною счастья?»
Урок медицины
Жизнь коротка, путь искусства долог, удобный случай мимолетен, опыт обманчив, суждение трудно. Гиппократ
В четвертом отделении александрийского Мусея мы, скорее всего, застали бы вскрытый труп на операционном столе, а над ним — спорящих ученых. Вскрытый труп — это новость для греческой науки. Вскрывать трупы грекам казалось нечестивым, и о строении человека они судили только по вскрытым животным да по изувеченным телам на войне и по наблюдениям за здоровыми — на гимнастических площадках. Но здесь, на египетской земле, где спокон веку покойников вскрывали и бальзамировали, отказаться от суеверного страха было проще. На вскрытии легче было узнать, как устроены ткани тела, и труднее — как они работают. Понадобилось многое переосмыслить в своих представлениях — отсюда и споры. Что люди знали о своем живом теле до сих пор? Оно теплое (а мертвое становится холодным). Оно дышит (а мертвое не дышит). Оно принимает в себя пищу, а выделяет по большей части разные жидкости: слюну, слезы, пот, мочу, гной… Если разрезать руку — пойдет кровь; если разрезать живот — потекут еще какие-то жидкости. Главные части тела — голова и сердце; если их проколоть — человек умирает. Как все это объяснить? Первым напрашивающимся объяснением была теория соков. Мы встречались с ней, когда речь шла о четырех стихиях Эмпедокла. Человек устроен подобно миру — из тех же элементов. Стихии воздуха в теле соответствует кровь, она горячая и влажная, порождается в сердце, сильнее всего — весной. Огонь — это желтая желчь, горячая и сухая, порождается печенью, сильнее всего — летом. Земля — черная желчь, холодная и сухая, порождается селезенкой, особенно — осенью. Вода — это слизь, холодная и влажная, порождается мозгом, особенно — зимой. Все жидкости в теле смешаны из этих соков. Равновесием этих соков заведует наше внутреннее тепло. Если равновесие нарушается — наступает болезнь. Например, от избытка слизи бывают водянка, воспаление легких, понос, головокружение, а от недостатка слизи — падучая болезнь и столбняк. Чтобы болезнь прошла, нужно, чтобы внутреннее тепло «переварило» избыток сока и выделило его в отбросы. Момент этой «переварки» — критический день болезни, после этого наступает выздоровление, смерть или повторный цикл до нового критического дня. (Греки часто болели малярией, при которой бывают именно такие периодические приступы.) Врач должен рассчитать критический день и помочь организму избавиться от избыточных соков — кровопусканием, рвотным, слабительным или промыванием. Больше он ничего не может, он лишь помощник при самоисцеляющей силе природы. Средства его — чистота, покой, свежий воздух, легкая пища (для еды — ячменная каша, для питья — вода с медом или уксусом). Главная забота врача — даже не диагноз, а прогноз: не так важно назвать болезнь, как предсказать ее течение — когда будут облегчения, когда обострения, и смертельные ли. Кстати, такие прогнозы внушат уважение к врачу — даже если больной и умрет. Такова была медицина, которой учил величайший ученый в истории греческой, да, пожалуй, и мировой медицины — Гиппократ, современник Сократа и Платона, тот, который лечил от мнимого безумия смеющегося философа Демокрита. Он — человек эпохи маленьких городов-государств, и на больных своих смотрит как на маленькие, но самостоятельные государства: у каждого — свой склад, свой закон здоровья, его нужно разгадать и поддерживать, а вмешиваться и перелаживать его — нехорошо. Любопытно, что даже заразой при болезнях Гиппократ интересовался мало (а заразу знали отлично — одна афинская чума чего стоила!) — настолько привык он, что каждый больной — сам по себе и непохож на других. Со времен Гиппократа прошло сто с лишним лет. Многое изменилось. Вместо маленьких республик явились большие царства. И в больных стали искать не собственных законов здоровья каждого, а общих законов здоровья, которым подчиняются все, то есть стали думать не о республиканском равновесии четырех соков, а о той державной силе, которая их регулирует. Гиппократ называл эту силу «тепло», Аристотель ее переименовывает в «дыхание». У него в мироздании, кроме четырех земных стихий, была пятая, небесная, — эфир; так и в теле, кроме четырех соков, было еще «дыхание», «дух», по-гречески «пневма», и в ней жила душа. Теперь нужно было найти для нее место в теле: недаром в Александрии начали вскрывать трупы. Тут и начались споры: последователи Гиппократа отводили для пневмы мозг, последователи Аристотеля — сердце. (Оттого мы и говорим без различия: «У него прекрасная душа, у него золотое сердце».) А затем надо было объяснить, по каким каналам она и другие соки расходятся по телу. Здесь тоже было о чем спорить: допустим, вены — для крови, нервы — для пневмы, а вот артерии — непонятно: у живого человека из них течет кровь, а у мертвого они спавшиеся и пустые; может быть, они для воздуха? И наконец, если пневма такая главная, то, может быть, остальные четыре сока и вовсе не важны, а все болезни происходят от непомерного напряжения или расслабления твердых тканей — тех, через которые проходит пневма? Вот об этом, вероятно, и спорят сейчас над вскрытым телом старый «жидкостник»-гиппократовец Герофил и молодой «пневматик»-аристотелевец Эрасистрат. Оба они прославились исследованиями нервов и пульса (где же и искать пневму, как не в пульсе?). Герофил сверял ритм пульса с музыкальным ритмом, а Эрасистрат по пульсу распознал тайную любовь царского сына. У царя Селевка-Победителя занемог неведомо чем его сын Антиох. Эрасистрат стал щупать ему пульс, пульс был вял и вдруг забился стремительно. Врач оглянулся — через комнату проходила молодая мачеха царевича, по имени Стратоника. Эрасистрат сказал царю: «Твой сын умирает от любви к недоступной женщине». Селевк воскликнул: «Разве есть для царского сына недоступная женщина?» — «Он умирает от любви к моей жене». — «Неужели ты не откажешься от своей жены ради блага моего, моего сына и моего государства?» — «Он умирает от любви к твоей жене». Обрадованный Селевк тотчас развелся с женой, выдал ее за сына, в свадебный подарок им выстроил город Стратоникею, а Эрасистрат стяжал громкую славу. Но переспорил его все-таки Герофил: за ним был авторитет великого Гиппократа. И учение о соках преподавали европейским врачам до самого XIX века.
Гиппократова клятва
Так называлась присяга, которую приносили греческие врачи, начиная обучаться своему искусству. Клятвы, составленные по этому образцу, приносятся врачами до сих пор.
«Клянусь Аполлоном-Целителем, Асклепием и всеми богами и богинями! Врача, научившего меня искусству, я буду чтить, как отца, во всем помогать ему и делиться с ним. Искусство, которому меня научили, я буду сообщать своим сыновьям, сыновьям своего учителя и ученикам, принесшим эту присягу, но никому другому. Я буду лечить больных на пользу их здоровью, сообразно с моими силами и моим разумением, стараясь не причинять им ничего недоброго и вредного. Если кто попросит у меня смертельного средства, я не дам ему и не покажу пути для этого. Чисто и непорочно буду я вести свою жизнь и вершить свое искусство. В какой бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, не имея никаких дурных умыслов по отношению к нему и домашним его. Что бы я в том доме ни увидел или ни услышал из того, что не подлежит разглашению, я буду молчать о том, как о тайне. И если буду я верен этой клятве, то да пошлют мне боги счастие в жизни и славу в искусстве на вечные времена, если же нарушу ее, то да свершится все обратное этому».
Уроки, которых не было
Почти не было в Александрии уроков физики и совсем не было уроков химии. Древние греки были хорошими математиками и плохими физиками. Причина была все та же: рабовладельческие привычки. Математика была работой умственной и имела дело с идеальными квадратами и треугольниками. А физика должна была наблюдать совсем не идеальный земной мир, да еще с помощью приборов самой что ни на есть ручной работы. Понятно, что математика считалась наукой, достойной свободного человека, а в физике все время мерещилось что-то ремесленное и рабское. А о химии, которая без рукодельных опытов даже наблюдать ничего не может, не приходится и говорить. Если я все же заговорил об этих двух науках, то вот почему. В книгах по истории науки (особенно популярных) о греческой физике обычно судят очень сурово: перечисляют ложные мнения Аристотеля и говорят, что они задержали развитие науки почти на две тысячи лет. Мне хочется заступиться за Аристотеля: сказать, что он представлял себе законы природы совершенно так, как представляли бы их мы, если бы смотрели на мир не по учебнику, а своими глазами. Три ошибочных мнения было у Аристотеля. Во-первых, что «природа боится пустоты», мир плотно заполнен веществом. Во-вторых, что тела движутся, только когда на них действует сила, движения по инерции нет. В-третьих, что тяжелые тела падают быстрее, чем легкие. Подумайте, и вы увидите: все три полностью соответствуют тому, что мы видим вокруг себя. «Природа боится пустоты». Разве не так? Видели мы когда-нибудь вокруг себя пустоту? Что нам и могло бы показаться пустотой, на самом деле — воздух; это показал еще воздухолов-Эмпедокл. Поставим в воду отвесную трубу, будем подымать в ней поршень — вода пойдет за поршнем, не позволит образоваться пустоте. Теперь мы знаем: вода пойдет за поршнем не на любую высоту, а только до десяти с лишним метров. Но с такими высокими водоподъемными трубами люди не имели дела до самого XVI века, когда пошла по Европе мода на фонтаны. Теперь мы знаем: воду поднимает по трубе не страх пустоты, а давление тяжести воздуха на поверхность воды снаружи трубы. Но грекам казалось, что этого не может быть, потому что воздух тяжести не имеет и стремится не вниз, а вверх — как пузырь в воде. Все от наблюдения — сомнения даже не возникают. «Нет движения без приложенной силы». Только одно движение возможно без приложения силы и, стало быть, «естественно»: падение. Всякое другое перемещение «искусственно»: требует приложения силы. Поставь телегу — она так и будет стоять; впряги в телегу лошадь — она поедет. Правда, одно повседневное действие в это вроде бы не укладывается: когда мы бросаем камень, он летит, хотя рука его больше уже не толкает. Но мы помним: в природе нет пустоты, вокруг камня находится воздух, его частицы и продолжают толкать камень вперед. Объяснение сложноватое, но наблюдениям не противоречит. Теперь мы знаем: без приложенной силы, по инерции возможен не только покой, но и равномерное прямолинейное движение. Но наблюдать это невозможно, а вывести гипотетически грекам было не по нраву. Они привыкли представлять мир спокойным и устойчивым, чтобы все тела в нем сохраняли свой покой или падали туда, где надеются его найти. «Тяжелое падает быстрее, чем легкое». Здесь любой опыт подтвердит вам: да, скорость падения зависит от веса и даже от формы падающих тел; да, железный шарик упадет быстрее, чем железный лист, а железный лист быстрее, чем бумажный. Теперь мы знаем: это только от сопротивления воздуха, а в пустоте они все падали бы с одинаковой растущей скоростью. Но опять-таки пустоты в мире нет; более того, именно этим примером Аристотель доказывал, что ее и не может быть. Ускоряясь в пустоте, говорил он, скорость движения стала бы бесконечной, а это невозможно; стало быть, пустоты нет. Страх бесконечности ничуть не ослабел в греках со времен Ахилла и черепахи. Вот так и возникают ложные теории: сперва — бесспорные наблюдения; потом — объяснения, с виду простейшие и естественные, а на деле подсказанные вечной греческой любовью к устойчивому порядку и нелюбовью к хаосу, в частности к пустоте и к бесконечности; и наконец — сцепление этих объяснений в стройную систему, где они поддерживают друг друга. А затем такая система стоит, пока ее не разрушит, с одной стороны, накопление новых наблюдений и опытов, с другой стороны, смена вкуса к устойчивости и покою вкусом к движению и простору. (Это случится в XVII веке при Галилее и Ньютоне.)
Фаросский маяк: четырехгранная башня, потом восьмигранная, потом круглый верх. Впоследствии по этому образцу стали строиться башни церквей и колоколен. Свет его был виден в море за 50 км. Простояв пятнадцать веков, он рухнул от землетрясения. Название его стало нарицательным и живет еще в нашем слове «фары».
Мешали эти теории практике или нет? Мешали, но мало. Представление о том, что в водоподъемных трубах природа боится пустоты, ничуть не помешало александрийскому механику Ктесибию изобрести пожарный насос и водяной орган. Представление о том, что брошенный камень летит, движимый постоянной силой, не помешало именно в эти годы завести настоящую античную артиллерию: катапульты — исполинские луки и пращи на колесах, бившие камнями и стрелами с такой силой, что еще в начале XX века некоторые военные специалисты серьезно думали, не возродить ли их в современных армиях. (Изобретены эти орудия впервые были еще при тиране Дионисии Сиракузском. «Вот и конец пришел воинской доблести!» — грустно сказал спартанский царь Агесилай, когда ему показали такую дальнобойную катапульту.) А неверные понятия о падении тел не помешали выстроить у входа в александрийскую гавань седьмое чудо света — Фаросский маяк, башню высотой с 25-этажный дом, простоявшую, не падая, ни много ни мало полторы с лишним тысячи лет — до XIV века. Античные физики знали зажигательное стекло. Но ни телескопа, ни микроскопа они не изобрели, а пользовались таким стеклом для шуток: например, чтобы навести солнечные лучи на восковую дощечку в руках увлеченного читателя да и растопить на ней все буквы. Античные техники знали силу пара. Но паровой машины они не построили, а построили игрушку для взрослых: маленький котел, сам собой вертящийся на оси. Не в том дело, будто они не могли создать промышленную технику современного типа, а в том, что они не хотели этого. Вспомним еще и еще раз, что мы видели в главе «Летосчисление»: античный человек испугался бы даже мысли об обществе, стремительно развивающемся неведомо куда. Он хотел общества устойчивого и постоянного, где завтра похоже на вчера и где рабов вполне хватает, чтобы прокормить господ и доставить им возможность беззаботно заниматься красивыми умозрениями.
Самые-самые
Мы уже перечислили вразнобой все семь чудес света — самые знаменитые создания рук человеческих. Напомним их подряд: это египетские пирамиды; висячие сады Семирамиды в Вавилоне; статуя Зевса в Олимпии работы Фидия; храм Артемиды Эфесской, сожженный безумным Геростратом; мавзолей Мавзола Галикарнасского; колосс Родосский — статуя бога Гелиоса в родосской гавани и, наконец, Фаросский маяк на острове перед Александрией. Греки любили состязания — любили выяснять, кто самый-самый… Мы уже знаем, что у них был список девяти самых великих лириков; точно так же были списки десяти самых великих ораторов (Демосфен, Лисий, Гиперид, Исократ…), пяти трагических поэтов (Эсхил, Софокл, Еврипид…), пяти эпических поэтов (Гомер, Гесиод…) и так далее. В одной комедии перечисляется, что можно найти самое лучшее для пира: повара из Элиды (там они упражнялись над олимпийскими жертвами), котлы из Аргоса, вино из Флиунта, ковры из Коринфа, рыба из Сикиона, флейтистки из Эгия, масло из Афин, угри из Беотии, сыр из Сицилии… В другой комедии такой список еще длинней: там есть и травы из Кирены, и рыба с Черного моря, и яблоки с Эвбеи, и изюм с Родоса, и финики — откуда? — конечно, из Финикии, и рабы из Фригии, и наемные воины из Аркадии. Кто был самый худой человек? Филет с острова Кеоса: он был такой легкий, что ветер сдувал его с ног, и он должен был постоянно носить свинцовые сандалии. Кто был самый толстый человек? Дионисий, тиран города Гераклеи: у него под кожей был такой слой жира, что он уже не чувствовал прикосновений и жил в полудремоте, а когда с ним нужно было говорить, его кололи длинной иглой. Кто был самый зоркий человек? Сицилиец Страбон, который, стоя на сицилийском берегу, считал суда в гавани Карфагена, на африканском берегу — по другую сторону Средиземного моря. А может быть, не он, а скульптор Мирмекид, сделавший из меди колесницу меньше мухи и корабль меньше хвоинки сосны? Кто был самый меткий человек? Индийский стрелок, попадавший из лука в перстень. Александр Македонский захотел увидеть его искусство. Тот отказался. Его повели на казнь; по пути он сказал стражнику: «Я несколько дней не упражнялся и боялся не попасть». Александр отпустил его и одарил за то, что он предпочел смерть бесчестью. А когда к Александру явился другой самый меткий человек, умевший без промаха метать вареные горошины на острие иглы, то он получил от Александра в награду за такое редкое искусство всего только меру гороха. Кто был самый глупый человек? Афинянин Кикилион, который сидел на берегу моря и пытался пересчитать все морские волны. Кто был самый памятливый человек? Трудно сказать. Фемистокл знал по именам всех афинских граждан, царь Кир — всех персидских воинов, посол царя Пирра Киней с одного раза запомнил всех римских сенаторов, царь Митридат Понтийский знал 22 языка, а философ Хармад мог процитировать любое место из любой книги, которую он в жизни читал («а читал он все», — добавляет сообщающий это историк). Кто был самый льстивый человек? Некий Стасикрат, предлагавший вырубить статую Александра Македонского из горы Афон (той самой, где когда-то разбился персидский флот), чтобы она держала в одной руке город, а в другой — реку. Кто был самый тщеславный человек? Карфагенянин Ганнон, которому мало было почета от людей, и он хотел почета от животных. Он наловил птиц и стал учить их говорить по-человечески: «Ганнон — бог!», и они научились. Тогда Ганнон с радостью отпустил их на волю, чтобы они разнесли эту весть по всей земле, но глупые птицы, как только вылетели, сразу забыли всю науку и опять защебетали по-птичьи. После этого Ганнон приручил льва и заставил его ходить за собой и носить поноску, но карфагенским старейшинам это не понравилось, они обвинили Ганнона в стремлении к тирании и казнили его. Кто был самый обжорливый человек? Может быть, афинянин Нотипп, про которого в комедиях говорилось: «Пошлите его на войну, он один сможет проглотить целый Пелопоннес!» А может быть, это была женщина по имени Клео, которая перепивала и переедала всех мужчин; шутили, что перед ней, как перед Медузой Горгоной, пища от страха обращается в камень. Кто был самый долголетний человек? Исократ прожил сто лет и в 94 года написал одну из лучших своих книг; софист Горгий прожил 107 лет и, умирая в дремоте, сказал: «Сон передает меня своему брату — Смерти»; а гадатель Эпименид, как мы помним, будто бы прожил 157 лет, но из них 57 лет проспал. Кто умер самою необычною смертью? Пожалуй, один философ, который умер от хохота, видя, что день, в который ему было предсказано умереть, подходит к концу, а он все еще жив. Кто был самый первый?… Здесь у греков были списки длинные-предлинные. Земледелию научила людей Деметра, виноделию, конечно, Дионис. Буквы грекам привез из Финикии Кадм. Пилу, топор, бурав, отвес и клей изобрел Дедал. Паруса — сын его Икар (вспомним, как «сказку начинали оспаривать»). Гончарное колесо и якорь — почему-то наш знакомый скиф Анахарсис. Монархию «изобрели» египтяне, демократию — афинский герой Тесей (даром что царь!), а тиранию — Фаларид с его медным быком. Первый корабль был, конечно, у аргонавтов. Лук изобрели скифы, дрот — амазонки, а меч и копье — спартанцы. И так далее. Кто был самый остроумный человек? Здесь решить всего трудней: остроумных людей в Греции было столько, что в Афинах существовал целый клуб остряков, за протоколы которого царь Филипп Македонский предлагал большие деньги.
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-03-22; Просмотров: 288; Нарушение авторского права страницы