Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Антонов Дело было в Пенькове



Антонов Дело было в Пенькове



Глава первая Сорняк

Когда-то, давным-давно, деревню Пеньково окружали дремучие леса и в лесах этих водились медведи и лешие. Постепенно пашня оттесняла леса, они далеко отступили от деревни, и ни медведей, ни леших в них не стало. Правда, Матвей Морозов, бывший тракторист, а теперь рядовой колхозник, рассказывал недавно, что в бору, у самой дороги, ведущей в МТС, прыгало что-то косматое с сосны на сосну и бормотало: «Суперфосфаты, суперфосфаты…» И хотя Матвей божился и давал честное комсомольское слово, что все это он видел собственными глазами, никто, кроме Глечикова, не принял всерьез его рассказа. Колхозники знали, что в бога Матвей не верит, в комсомоле не состоит, да и выдумывать про лешего он стал тогда, когда бригадир Тятюшкин посылал его везти в МТС бочку, а ехать туда ему не хотелось.

Далеко отступили леса от Пенькова, но память о них осталась навеки: у каждого колхозника на усадьбе растет своя маленькая роща, а во дворе дедушки Глечикова в урожайные годы вылезают из-под земли белые грибы в коричневых беретах. А за деревней, у реки Казанки, в том месте, куда ходят реветь пеньковские девчата, среди кустов тальника и орешника, среди белых березок с черными копытцами до сих пор сохранились трухлявые пни давнишней поруби.

Пеньковский колхоз «Волна» до объединения с Кирилловкой и Суслихой жил богато, и, наверное, поэтому весной сюда слетается множество грачей и ласточек. Целыми днями птицы мечутся над избами, дерутся и горланят до звона в ушах, и от их крика бухгалтер Евсей Евсеевич теряет соображение и пишет цифры не в ту графу. Вечером птицы куда-то исчезают, и в деревне наступает покойная, благостная тишина.

Хороши летние вечера в Пенькове!

Солнце, честно прогревавшее целый день землю, только что скрылось за лесом, и только верхушки самой высокой сосны перед избой Ивана Саввича золотятся его прощальными лучами. Наступают светлые сумерки. Сперва темнеет в избах, потом на улице. Гаснет верхушка сосны. Гаснет заря.

На столбе возле сельпо зажигается двадцатипятисвечовая лампочка, моргающая во время ветра, девчата идут на ферму доить коров, и одичавшие куры во дворе худого хозяина Глечикова взлетают спать на голую осину.

Становится свежо, прохладно. Но до самой ночи сырые велосипедные тропинки, палисадники, стволы осин и березок грустно пахнут теплым солнышком.

Да, хороши летние вечера в Пенькове, особенно когда председатель колхоза Иван Саввич уезжает в районный центр на какое-нибудь совещание.

В такие вечера дедушка Глечиков не станет стучать палкой под окнами, созывая правленцев, и бухгалтер Евсей Евсеевич знает, что не вызовут его в контору «поднимать дела» и разыскивать прошлогодние справки. В такие вечера бойкая дочка председателя Лариса убегает к избе бывшего тракториста Матвея Морозова, хотя отец строго-настрого запретил ей бегать в ту сторону. А дедушка Глечиков вешает на дверь правления большой, внушительный, но незапирающийся замок и выходит на волю подышать свежим воздухом.

В один из таких вечеров дедушка Глечиков чувствовал себя особенно хорошо. Иван Саввич уехал в город и обещал вернуться только на следующий день. Дедушка сидел на крыльце клуба и ждал, когда люди начнут расходиться с лекции.

Лекция называлась «Сны и сновидения». Читал ее приезжий молодой человек в больших очках — Дима Крутиков. Хотя дедушка и любил посидеть в клубе, но на эту лекцию он не пошел. Раньше главный интерес ему доставляла возможность задавать приезжим ученым людям вопросы. Шла ли речь о новом романе, о планете Марс или о мерах борьбы с глистами, он всегда спрашивал в конце одно и то же: «Что такое нация?» Ответ дедушка знал назубок и радовался, как маленький, если лектор отвечал своими словами или вообще под разными предлогами увиливал от ответа. «Срезал, — радостно хвастался дедушка, — гляди-ка, у него полный по́ртфель книг, а я его все ж таки срезал!» Но Дима Крутиков повадился ездить в Пеньково часто, и все знали, что, кроме страсти к просвещению, тянут его в эту дальнюю деревню карие глаза Ларисы. Уже на третьей лекции он дал совершенно точное определение понятия «нация», и после этого дедушка Глечиков потерял всякий интерес к культурно-просветительной работе.

Он сидел, лениво подсчитывая в уме, сколько набежало ему трудодней за дежурство, глядел на желтую ленту зари, и на душе его было покойно и чисто, как на вечернем затухающем небе. «Хоть бы Иван Саввич уезжал почаще», — подумал он и тут же недовольно хмыкнул, увидев на дороге Матвея Морозова.

Матвей шел к клубу одетый, как всегда, с иголочки, в остроносых хромовых сапогах; новые брюки его были небрежно заправлены за голенища, а длинный пиджак кофейного цвета косо наброшен на плечи.

Это был долговязый, ломкий в движениях парень лет двадцати пяти с печальными глазами и челкой, зачесанной на лоб.

До смерти не забыть деду Глечикову, как обдурил его этот парень после перевыборного собрания. В тот день дедушка страдал животом. И вот в обед зашел к нему Матвей. Дедушка, и в нормальном-то состоянии не переносивший гостей, спросил с печи: «Тебе чего? Или заплутался?» — «Поглядеть зашел, как живешь, — отвечал Матвей, — в чем нуждаешься». — «Какая ни на есть нужда, а в тебе не нуждаюсь. Затворяй дверь с той стороны». Но Матвей ничуть не обиделся. Он вздохнул только и сел под образами. «Ты уйдешь или нет? — закричал дедушка, — Гляди, скажу Ивану Саввичу, что Лариса к тебе бегает, он тебе покажет, почем сотня гребешков». — «Теперь он мне ничего сделать не может, — сказал Матвей и снова вздохнул. — Сняли его с председателей».

Дедушку словно ветром сдуло с печи. «Да что ты! Этакую фигуру? Кто заместо его хозяйство сумеет потянуть?» — «Значит, дедушка, надо было отказаться?» — печально спросил Матвей. «Чего?» — не понял дед. «И правда, надо было отказаться, — повторил Матвей сам себе. — Надо было отвести свою кандидатуру». Дед остановился: «Никак тебя выбрали?» Матвей скромно кивнул головой. «Батюшка Матвей Палыч, — захлопотал дед, — да садись ты, чего ты встал? У меня живот схватило, так я и соображение потерял… Вот это да! Вот это так новость! Я думал Тятюшкина поставили. Вот старый дурак… Иван-то Саввич на ульях навел экономию, вот пчелы поносом и захворали. А на ферме у нас погляди что делается… По записи уж не знаю там, сколько голов крупного рогатого скота: истинно одни головы — ни живота, ни брюха. Называются коровы, а титек не видать. Да что тут и говорить! Разве Иван Саввич может держать в уме такое хозяйство? Тут свежего надо, молодого. Обожди-ка, я сейчас…»

Тут надо сказать, что внучка дедушки Глечикова довольно часто присылала из Ленинграда посылки с гостинцами. Что это были за гостинцы — никто не знал, но дед примерно неделю после этого страдал животом и выходил на работу пьяненький. А когда Иван Саввич делал ему замечание, он сердился и кричал, что в крайнем случае выпишется из колхоза и что у него найдется чем себя прокормить. И так случилось, что Матвей угадал к деду как раз в тот день, когда дед получил очередную посылку. Покопавшись в темном углу, дед достал початую бутылку водки, малосольные огурчики и два мутных граненых стакана. «А я не зря к тебе первому пришел, — сказал Матвей. — Я думаю определить тебя при себе советником». — «Это как понимать? Должность такая?» — «Конечно. Делать тебе ничего не надо, только выглядывай, как и что, и докладывай мне, как председателю». — «Вот это верно! — обрадовался дед. — Обожди-ка, а с трудоднями как?..» — «Это мы постановим: по два на день хватит?..»

Дед встал из-за стола, пошатываясь, пошел в темный угол и вынес плитку молочного шоколада. «Отдай Лариске, — сказал он. — Скажи, от меня подарок… Гуляй с ней. Иван Саввича не слушай… Ведь он-то, Иван Саввич, вовсе не разбирается. Загнал меня на ферму и попрекает, а что мне ферма! Я в тридцатом-то годе знаешь кем был?» — «Ступай сейчас в правление, — сказал Матвей, — и доложи, что назначен, мол, советником». — «Ты бумажку бы написал», — попросил дед. «Какую там бумажку? Мы с тобой бюрократов выведем! На словах будем командовать. Чтобы слово сказал — и было сделано».

Разговор этот происходил еще зимой, но дедушка до сих пор огорчается, вспоминая, как в правлении все, даже хмурый Евсей Евсеевич, смеялись, когда он уразумел наконец, что председателем по-прежнему остался Иван Саввич. А еще больше огорчился дед тому, что зря истратил на Матвея почти все гостинцы. На другой день он потребовал, чтобы Матвей заплатил за продукты и предъяви ему бумажку, на которой была выписана стоимость и водки, и шоколада, и четырех папиросок, и малосольных огурчиков, но Матвей сказал, что без печати счет является недействительным, и денег не дал. Впрочем, если бы даже и была печать, сказал Матвей, то все равно ему полагается скидка, потому что после скандала в правлении дедушку Глечикова все-таки отставили от фермы и назначили сторожем и, кроме того, вся деревня стала его величать «советником».

Вот этот Матвей Морозов и сел теперь на скамейку рядом с дедушкой. Глечиков сделал вид, что не замечает его, и отодвинулся.

— Телефон в правлении звенит как зарезанный, а Глечиков опять где-то бегает, — сказал Матвей задумчиво и тихо, словно рядом с ним никого не было.

— Целый день поясницу ломит, — забормотал дед. — Или застудился, или к непогоде…

— А чего ему не бегать, — размышлял вслух Матвей. — Он сейчас бьет где-нибудь баклуши, а трудодни ему идут. А телефон, между прочим, звенит.

— Вроде бы и к непогоде ломит, а небо чистое, — кряхтел дед. — Верно, застудило… Керосином бы натереть, что ли…

— Может, сам председатель сельсовета телефонирует, — продолжал Матвей огорченно. — Ну и дисциплинка, скажет, в Пенькове! И кто, скажет, у них там дежурный!.. Наверное, Глечиков. Раз на месте нет — значит, Глечиков.

— А это не твоя забота! — взорвался наконец дед. — Жужжит, как оса. Я в тридцатом-то годе знаешь кем был? А ты тогда только пеленки марал. — Он победно оглядел Матвея и, вытянув ногу, полез в карман за кисетом.

— А телефон-то, наверное, звенит и звенит, — вздохнул Матвей.

Он условился с Ларисой, что в восемь часов вечера она выйдет из клуба, и к тому времени Глечикова желательно было спровадить.

— Сейчас схожу послушаю, что за звон, — сказал дед, доставая газету. Он обдул ее со всех сторон и оторвал неровную полоску. — Пущай меня хоть сегодня снимают. Потом небось сами придут кланяться. Сам Иван Саввич придет: «Василий Миколаевич, скажет, зарез без тебя. Будь такой добрый, заступай на дежурство». — «Нет, скажку, пускай вас Матвей обеспечивает», — дед гордо глянул на Матвея и стал оборачивать бумажку вокруг толстого пальца.

В это время отворилась дверь и на крыльцо вышла Лариса в красном, сбитом на спину платке и в короткой жакетке.

Она посмотрела по сторонам быстрым, как у птицы, взглядом больших карих глаз и, заметив Матвея, на мгновение сморщила свой твердый курносый носик.

— Ты кого тут караулишь? — спросила она, хотя прекрасно знала, что он ждет ее, и была рада этому.

— Да вот Василия Николаевича. Чтобы спать не сбежал, — ответил Матвей.

Глечиков проворчал что-то невразумительное и стал загребать козьей ножкой махорку.

— Небось на первой лавке сидела? — продолжал Матвей, намекая на отношение к ней лектора.

— Это мое дело.

— Я видел твоего жениха. Он так в клуб прыснул, что из-под ног искра полетела… Досидела бы до конца, — он бы тебя и до дому довел.

— Чего меня водить? Не слепая. Сама дойду,

— Может, он тебе колечко подарил?

— Может, и подарил. Это дело наше.

— А ну, дай руки, погляжу.

— Много будешь глядеть — глаза полопаются, — сказала Лариса.

— Все равно проверим. — Матвей обхватил ее за плечи, притянул к себе, и они стали возиться на скрипучем, видавшем виды крыльце, сохраняя на лицах серьезное выражение. Хотя Лариса и не очень противилась, Матвей не спешил разглядывать ее руки: он обнимал ее, прислонялся щекой к ее гладкому лицу и даже украдкой поцеловал ее, впрочем Лариса этого, кажется, не заметила,

— Пусти ты… Надо же!.. Руку!.. Руку вывернешь, леший!.. Смотри, пиджак упал… Пиджак затопчешь… — говорила она, стараясь спрятать свое круглое, пылавшее шершавыми пятнами лицо от его горячего дыхания, но, все время попадая то щекой, то ухом в нахальные крепкие губы.

Наконец Лариса попыталась вырваться, но от ее неловкого движения пострадал только дедушка Глечиков; она невзначай толкнула его и он рассыпал махорку.

— Уйдете вы отсюда?! — закричал дедушка. — Никакого покою нету! — и, раздраженно топая по ступеням, он сошел с крыльца и повернул за угол. На ходу он соображал плохо и, пройдя немного, остановился подумать, как будет лучше: воротиться в правление или идти домой спать? Глубокая тоска легла ему на душу. Может быть, он затосковал оттого, что одолела его куриная слепота и вокруг ничего не было видно, а может быть оттого, что ни Матвей, ни Лариса не принимали его во внимание, будто не сторож Глечиков, а его портрет во весь рост находился на крыльце.

А было время — гремел Глечиков на всю деревню. Он был непоседлив, изъездил все соседние области, работал даже рыбаком на Ладожском озере. Вернувшись, организовал в Пенькове коммуну под названием «Красная волна» и за один год собирался наладить райскую жизнь. За короткое время он перевернул вверх дном все хозяйство и чуть не угодил под суд. Коммуна рассыпалась, а Глечиков обиделся на весь белый свет и, когда организовали колхоз, злорадствовал над неудачами и ничего не одобрял. В конце тридцатых годов он поругался с председателем и снова уехал — сперва к одному сыну, в Калинин, потом к другому — в Ленинград; с обоими сынами он тоже переругался и вернулся назад в Пеньково, где к тому времени единственной памятью о его бурной, но бестолковой деятельности осталось название колхоза, странно звучавшее в этой лесной местности.

Невеселые думы дедушки прервал раздавшийся из темноты голос:

— Глечиков! Можно тебя на минутку?

«Никак председатель с пути воротился?» — растерялся дедушка, узнав по голосу Ивана Саввича.

— Я, батюшка, только-только от телефона отошел, — заговорил он торопливо. — За папироской побег. Займу, мол, папироску, и назад.

— Давно ты за папироской бегаешь, — послышался где-то совсем рядом голос Ивана Саввича. — На, закуривай.

— Не видать, батюшка.

Председатель сунул ему в руки папироску и продолжал:

— Я целый час из эмтээс звонил, чтобы лошадь за мной прислали. Так и не дозвонился.

«Ну, сейчас будет обедня», — подумал Глечиков.

— Как у тебя в избе? — неожиданно спросил председатель. — Я слышал, печка дымит? Чего же ты не подашь заявление?

— Куда мне ее, печку-то… Я пирогов не пеку.

Чем ласковей председатель начинал разговор с нарушителем дисциплины, тем хуже разговор заканчивался — это Глечиков знал по опыту. Тихим зачином Иван Саввич накалял свою душу и, только вконец истомив собеседника, давал волю справедливому гневу.

Но если бы Глечиков знал, что ему собирался сказать Иван Саввич, он не только не испугался бы, а, может быть, даже порадовался.

Дело в том, что в МТС Ивану Саввичу сообщили, что сегодня или завтра в Пеньково на постоянную работу прибудет новый зоотехник, и этим новым зоотехником оказалась внучка Глечикова — Тоня.

Узнав эту новость, Иван Саввич и вернулся с пути предупредить деда, чтобы он прибрался в избе и как следует встретил внучку.

Но Глечиков ничего этого не предполагал и решил на всякий случай продвигаться к крыльцу клуба: если Матвей еще возится с Ларисой, весь гром председателя перебросится на них и можно будет незаметно сбежать в правление.

«Только бы до угла дойти», — подумал Глечиков и тихонько попятился назад.

— Погоди, — сказал председатель, — у меня к тебе важный разговор.

— За что же разговор? — возразил дедушка, незаметно, как ему казалось, подвигаясь к клубу. — Кого хочешь спроси — с самого утра сижу у аппарата.

— И не обедал небось?

— Какой там обед! — испугался дедушка. — Хлебушка пожевал да водой запил из графина.

— Как же ты так, не обедавши? — мягко проговорил председатель. — Этак и здоровье можно потерять.

Дедушка испугался еще больше.

— Мне уж и терять нечего, — сказал он жалким голосом. — Все здоровье вышло. Такая слабость одолела, прямо беда. Плюнуть и то силы нету… А как куры садятся, так и не вижу ничего…

— Да что ты пятишься? — спросил Иван Саввич, но тут они свернули за угол, и дедушка услышал тихий смех Ларисы.

Хитрость Глечикова удалась полностью. Как только Иван Саввич увидел дочь возле Морозова, он сразу же забыл о своем важном разговоре. Грузными шагами подошел он к крыльцу и, ступив в полосу света, молча остановился. Матвей, не замечая его, все еще проверял, куда запрятано дареное колечко.

— Лариса! — грозно сказал Иван Саввич.

Они отпрянули друг от друга. Лариса стала зачесывать волосы, а Матвей как ни в чем не бывало облокотился о перилину и уставился в темное небо.

— А ну, ступай домой! — приказал Иван Саввич дочери.

— Больно надо! Сейчас кино станут показывать, — возразила она, стрельнув по-птичьи глазами на Матвея.

— Ступай домой, тебе говорят! Чтоб я не видал тебя с ним.

Лариса молчала.

— Ты пойдешь или нет?

— Дай хоть платок путем завязать, — ответила она раздраженно. — Ровно телку гонит…

Она туго повязала платок и, не теряя стройности, сбежала по ступенькам.

Матвей и Иван Саввич некоторое время смотрели ей вслед. И дедушку Глечикова, которому в самую пору было идти в правление, любопытство приковало к месту.

— Ну вот, — сказал Иван Саввич. — А ты к ней не липни!

— А я что? — откликнулся Матвей. — Я ее не держу. Подумаешь, брильянт! Девчат много. Мне все равно за какую держаться.

— Сорняк ты колхозный. Хвощ, — сказал Иван Саввич, несколько растерявшись. — Погоди, найдем на тебя управу.

— А что управу искать? Давайте справку — и до свидания. Чего вы с ней обращаетесь, как при старом режиме?

— Что ты про старый режим знаешь? — спросил Иван Саввич, разыскивая в карманах спички, — Дураки и при новом режиме есть.

— То-то и видно, — ухмыльнулся Матвей.

— Это товарищ председатель не про себя, а про тебя сказали, — разъяснил дедушка, — Это ты дурной в новом-то режиме.

— Я или нет — не знаю, — сказал Матвей. — А секретарь райкома целый час возле трактористов ходит. Интересуется, куда бочка лигроина делась.

— Игнатьев приехал? — встрепенувшись, спросил дедушку Иван Саввич.

— А как же! Приехал. Где-нибудь на поле сейчас.

— Чего же ты мне раньше не сказал?

И Иван Саввич, так и не найдя спичек, быстрыми шагами пошел на поле.

Глава пятая Стихи и проза

Колхозная контора снаружи ничем не отличалась от жилых деревенских изб. Три окна с резными наличниками выходили на улицу; в нижнем углу двери чернела дыра для кошки. И только стеклянная табличка, на которой блестела накладной фольгой надпись: «Правление сельскохозяйственной артели «Волна», давала понять, что люди здесь не живут, а работают.

Больше всего места в конторе занимала печь. Судя по виду, ее не топили несколько лет.

Между окнами боком, отделяя собой кабинет председателя, стоял буфет с застекленными створками, обыкновенный буфет, созданный для тарелок, ложек, стопок и тараканов. В нем хранились дела. Буфет был дряхлый и попискивал, когда кто-нибудь входил в контору или по улице проезжала машина, а то и так, сам по себе. В дальнем углу стоял такой же древний, облезлый комод с пузатыми ящиками, без ключей и без ручек. Там тоже лежали дела, и когда Евсею Евсеевичу приходилось «подымать архив», он засовывал согнутый крючком мизинец в личину замка и, страдальчески сморщившись, тянул ящик на себя.

Все четыре стены, от потолка и почти до самого пола, и даже задняя стенка буфета были оклеены самыми разнообразными бумагами.

Здесь висели плакаты о борьбе с сапом лошадей и о раке картофеля, и Доска почета, и ведомость выполнения плана по бригадам, которую никто не заполнял, и рисованная таблица, озаглавленная «Пеньково в прошлом и настоящем». Из этой таблицы, между прочим, можно было узнать, что до революции в Пенькове был один велосипед, одна швейная машина, а теперь двадцать шесть швейных машин и тридцать три велосипеда.

Возле двери висел большой печатный плакат — агротехсоветы по квадратно-гнездовым посадкам. Плакат в основном состоял из текста, напечатанного мелкими, как блошки, буквами, и для того чтобы прочесть его, колхознику потребовалось бы простоять, задрав голову, не меньше часа, да и то, если этот колхозник имеет среднее образование.

Висела в правлении и стенгазета под названием «За урожай», выпущенная давным-давно — к Первому мая. В стенгазете была передовица, списанная с отрывного календаря, и только в конце неожиданно упоминалось о некоем нерадивом Уткине, не подготовившем простокваши для цыплят. Дальше шла заметка, написанная плотно, без абзацев, с многочисленными переносами. Внимательно вчитавшись, можно было понять, что это стихи. Поэт, скрывавшийся под псевдонимом «Крокодил», высмеивал все того же Уткина за плохое посещение агрономической учебы. Третий столбец занимал договор о соревновании, а под ним помещалась карикатура: человек с зонтиком на черепахе. Черепаха и зонтик были нарисованы, а человек во фраке с утиным лицом, видимо какой-то буржуазный журналист, был вырезан из газеты и довольно удачно наклеен на черепаху. Подпись под карикатурой поясняла, однако, что это совсем не журналист, а все тот же многострадальный Уткин.

В конце газеты был нарисован огромный синий почтовый ящик, пересекающийся призывом: «Товарищи колхозники, пишите заметки». Над ящиком помещался отдел «Кому что снится». Между прочими материалами там было написано: «Поповой снится, что Уткин подошел к ней вечером и сказал: «Доброе утро, Алевтина Васильевна». Что это значило — не понять непосвященному человеку, но мы в свое время познакомимся с Уткиным, потому что ему суждено сыграть некоторую роль в нашей повести и даже посодействовать, чтобы она пришла к благополучному концу.

В конторе стояло три стола. За буфетом находился стол председателя, Ивана Саввича, накрытый тяжелым, как могильная плита, зеркальным стеклом. Под стеклом виднелись мелкие бумажки, заявления, сводки, накладные, и когда Иван Саввич долго не реагировал на просьбу колхозника, то проситель объяснял своей супруге: «Ну, все. Под стекло попал», — и безнадежно махал рукой.

Кроме стекла, на столе председателя ничего примечательного не было. Как-то Иван Саввич купил в райцентре чернильный прибор, но от всего гарнитура осталась только пластмассовая подставка и никелированная крышка чернильницы. Остальное подевалось неизвестно куда, а пресс-папье Евсей Евсеевич снес к себе домой. Впрочем, Иван Саввич редко сидел в конторе и не любил ни писать, ни читать.

У окна на самом светлом месте стоял стол Евсея Евсеевича. Бухгалтер находился в конторе безотлучно, с утра до вечера; он сосредоточенно щелкал на громадных, окованных медью счетах, заполнял какие-то таинственные графы, и ему очень нравилось, когда во время работы на него уважительно смотрели рядовые колхозники.

Подальше, в углу, стоял стол счетовода. Здесь работала девушка по имени Шура. Когда делать было нечего, Шура выдвигала ящик стола. Там, рядом с круглым зеркальцем, лежала наготове открытая книжка, в которой было написано про любовь. Шура читала, глядя в ящик, и косилась изредка на строгого Евсея Евсеевича. Возле Шуры висел «Эриксон» с двумя сухими батарейками, и люди садились прямо на стол, когда разговаривали по телефону.

В общем, контора выглядела уныло. Иногда Иван Саввич, придя с поля, морщился и говорил нерешительно: «Подмели бы тут, что ли. Прибрались бы». Но и после уборки уныло толклись вокруг лампочки мухи, уныло глядел со стены серый кусок обоев с надписью: «Без упорного труда нет хорошего плода». И оттого, что лозунг был в стихах, он казался еще более унылым.

Но по утрам, когда во все три окна било солнышко, освещая все уголки, и разукрашивало наглядную агитацию зыбкими оранжевыми зайчиками, контора становилась уютной и приветливой.

В такое солнечное утро тщательно выбритый Иван Саввич в гимнастерке и в своих неизменных обвисших бриджах, похожих на юбку, прибыл в правление знакомиться с новым зоотехником.

Было совсем рано. Кроме Ивана Саввича, зашел бригадир Тятюшкин, прозванный лунатиком за способность вставать ни свет ни заря. Это был маленький мужичок с лицом, загоревшим до блеска, в кепке с мягким козырьком, захватанным и протертым до картона. Он поставил народ на работу и забежал, будто за газеткой, поглядеть, что за человека прислали в деревню. В конторе было много свободных скамеек, но он сидел на корточках, прислонившись спиной к печи, покуривал и дожидался.

За столом Шуры местный художник — заведующий клубом и секретарь комсомольской организации, Леня, — писал на оборотной стороне киноафиши очередной лозунг. Роскошные природные кудри Лени топорщились. Втайне он гордился своей буйной шевелюрой и считал, что она является его лучшим украшением; на самом же деле маленькое, худое лицо его из-за торчащих во все стороны волос казалось еще меньше и худее.

Работать Лене было трудно. Вместо красок у него остались дырявые обмылки, а кармина, киновари и других, близких к красному цвету, не осталось и вовсе. Не тронуты только белая краска «слоновая кость» и еще одна, коричневая, под названием-«земля ухтомская».

Леня набросал несколько эскизов, вырезал из старого журнала цветные фотографии: бабки льна, девушку у льнотеребилки и еще несколько подходящих картинок, которые должны обрамлять стихотворный призыв: «Льноводы колхоза «Волна» — завершим к 15 сентября сдачу льна». Посредине листа он написал большую цифру «15», с завитушками и тенями. Через всю цифру, словно перечеркивая ее, шли слова: «Льноводы колхоза «Волна». Получилось красиво, только число стало почти незаметным. Леня вздохнул и начал оттенять цифру «землей ухтомской». Он был так погружен в свое занятие, что не заметил вошедшую Ларису.

Лариса пришла веселая, грязная, вся голова ее, гордо сидящая на длинной красивой шее, была осыпана кострой и пылью.

— Семен Павлович, — обратилась она к бригадиру, — где станем лен стлать?

— Сперва наколотить надо, а потом стлать.

Он был человек осторожный и без председателя ответственных решений не принимал..

— Мы колотим, — сказала Лариса. — Если так пойдет, завтра и стлать надо. Слышишь, какой гром стоит?

Действительно, издали доносился глухой, перебористый стук вальков.

— И Матвей там, — добавила Лариса, против воли улыбаясь карими глазами. — Две нормы обещался наколотить.

— Уговорила?

— А чего же! Я любого парня на что хочешь уговорю.

— «Уговорю, уговорю»! — раздался из-за буфета голос Ивана Саввича. — Он там больше часу не высидит.

— Я за него ручаюсь, — сказала Лариса.

— А с тебя никто не требует, — внезапно рассердился Иван Саввич. — Ты ему кто? «Ручаюсь, ручаюсь…»

— Теплые-то августовские росы пропустили, — быстро заговорил Тятюшкин. — Теперь ленок недели три попросит. Как считаешь, Иван Саввич?

— А то и все четыре, — сказал председатель, так же внезапно успокоившись. — Я считаю, к десятому октября сдадим, если дождей не будет.

— К десятому, не раньше, — подхватил Тятюшкин. Между тем Леня раскрасил «15 сентября» и зеленой краской стал обводить буквы «закончим сдачу льна». В конце он поставил два восклицательных знака, и зеленая краска кончилась,

— Да вот где стлать, — то ли сказал, то ли спросил Тятюшкин. — На клеверище нельзя, того гляди пахать приедут. Как, Иван Саввич, считаешь?

— Матвей говорит — на стерне будем стлать, — заметила Лариса.

— Ты его меньше слушай! — закричал Иван Саввич. — Расстели лен на стерне — он тебе в два счета порыжеет. За реку переправлять будем.

— Этакую даль? — удивилась Лариса. — Надо же! Да так мы к середине октября не управимся.

— А на стерне стлать запрещаю, — шумел Иван Саввич. — Хоть в ноябре сдадим, зато первым сортом. Слыхала, что народная мудрость говорит: «На стлище ленок второй раз родится»…

Пока шел разговор, Леня закончил лозунг и понес председателю.

— Ну как? — спросил он.

— Выразительно получилось, — сказал Иван Саввич, прочитав текст. — Вешай!

Одобрение председателя подействовало на Леню странно. Потоптавшись возле стола, он поглядел в сторону и сказал жалким голосом:

— Авансу бы мне, Иван Саввич.

Председатель сразу рассердился:

— Ты эту привычку брось — просить под каждый плакат. Всем станут начислять, тогда и тебе дадут.

— Вовсе истратился… На свои деньги гуашь покупал.

— Гуашь! — сказал Иван Саввич. — Три рубля стоит твоя гуашь.

— Я за ней в район ездил. Два конца на попутных. Шоферам надо платить или не надо? Мне она в полсотни влетела.

— А зачем брал? Краски есть — и рисуй. А то вон чернила разведи. На что тебе гуашь?

— Недооцениваете вы наглядную агитацию.

— Ты мне агитацию с авансом не равняй… «Гуашь»!..

— Привет начальству! — раздалось с порога.

Все обернулись. У двери стоял Матвей Морозов. На нем была кепка и пиджак внапашку.

Никто не ответил на его приветствие. Матвей сел рядом с бригадиром на корточки и спросил:

— Спички есть?

Тятюшкин молча достал спички.

— А самосад?

Тятюшкин достал и самосаду.

— Ты что же ушел? — спросила Лариса огорченно. — Ты ведь обещался…

— Перекур, — коротко объявил Матвей.

— Ну смотри, — тихо продолжала она. — Позовешь сегодня — не выйду.

— Как хочешь. Вольному — воля.

— И завтра не выйду, — продолжала Лариса тихо, почти шепотом. — Не хозяин ты своему слову.

— А кто льноколотилке хозяин? Это только у нас возможно: бабы вальками стучат, а рядом машина простаивает. И меня еще усадили с бабами.

— У него всегда так, — сказал Тятюшкин в пространство. — Куда он восхочет, туда его и посылай. Не соображает, что у машины шестерня лопнула.

— А вот обожди, — возразил Матвей. — Новый-то зоотехник за вас возьмется. Она зря языком трепать не станет.

Лариса отошла к стене и стала изучать новый лозунг. Некоторое время все молчали, только Иван Саввич листал какие-то бумаги и сурово, начальнически, похмыкивал.

— Вон в «Коммунар» приехал агроном, — заговорила наконец Лариса. — Тоже образованный. Вызывает на квартиру конюха и говорит: «Запрягите, говорит, коня в седелку, я поеду поле глядеть». Надо же! Месяц живет, а ни с одним колхозником путем не познакомился. Тычет пальцем: «Ты, говорит, пойдешь, ты и ты», а как по фамилии — не знает.

— Я видал его, — заметил Иван Саввич. — В деревне живет, а все по-городскому кашляет.

— Наша получше будет… — сказал Матвей.

— Тебе все хороши, — перебила его Лариса.

— Чего ты прицепилась? Сказал: две нормы наколочу, и ладно тебе.

— Откуда будет две нормы, когда ты тут дым пускаешь? Вон какое полено скрутил.

— Из чужого табачка, вот и скрутил, — объяснил Тятюшкин. — Из чужого табачка всегда такие крутят: утром закурил — к вечеру вынул.

В сенях послышались шаги, дверь отворилась, и вошла Тоня в широком пальто и в блестящих черненьких ботиках.

— Здравствуйте, товарищи, — сказала она, подавая маленькую руку в перчатке Ларисе, Матвею и Тятюшкину.

Лариса метнула быстрый взгляд на гладкое смуглое лицо Тони, и этого мгновенного взгляда ей вполне хватило, чтобы оценить и детски-внимательный взор серых глаз молодой девушки, и ослепительно белые зубы, и продолговатые ямочки на смуглых щеках, и даже заметить остренький зубок, выбившийся из строя и растущий сбоку чуть впереди других. Именно этот зубок и придавал улыбке Тони особую прелесть.

Из-за буфета неторопливо вышел Иван Саввич. Не обратив на Тоню внимания, он проследовал к Тятюшкину и сказал:

— Так вот. Такое примем решение. Возить за реку. Ясно?

— А как же, Иван Саввич… — начал Тятюшкин.

— Ясная задача? — оборвал председатель.

— Задача-то ясная.

— Ну, так и вот. Мобилизуй народ и налаживай плоты. Давай действуй.

Иван Саввич не упускал случая показать свежему человеку, что он тут не какой-нибудь лапоть, а официальный хозяин, что перевидал на своем веку много людей — и городских и деревенских, цену им знает и никакими перчаточками его с толку не собьешь.

Поговорив с Тятюшкиным, председатель остановился посреди комнаты, достал из кармана гимнастерки какую-то бумажку и стал ее внимательно изучать. Бумажка была лежалая, ненужная. Однако, пока он ее читал, все молчали.

Внушив таким способом приезжей барышне достаточное уважение, Иван Саввич медленно спрятал бумажку, направился к своему столу и тут словно впервые заметил Тоню.

— Вам кого, гражданка? — спросил он.

— Работать приехала, товарищ председатель, — робко сказала Тоня. — Я думала, вам сообщили?

— Как же. Имею сведения. Глечикова внучка? Вы чья же дочка — Митрия или Андрея?

— Андрея.

— С батькой, что ли, не поладили?

— Почему? — смутилась Тоня. — Закончила техникум и приехала работать.

— В эмтээс вон тоже молодая агрономша приехала. В архитектурный не выдержала, пришлось в сельскохозяйственный идти.

Тоня не нашлась что ответить на это. Она чувствовала, что все присутствующие, даже мельком взглянувший на нее Леня, уже вывели твердое заключение, что никакой пользы от нее не дождешься.

— Андрюшка-то уехал, когда я еще неженатый был, — задумчиво проговорил Иван Саввич. — А теперь у меня дочка невеста. Сколько тебе лет, Лариса?

— Двадцатый.

— Какое красивое имя! — заметила Тоня, стараясь задобрить насмешливую девушку,

— А что мы тут, по-вашему, только в Марфушки годимся? — весело проговорила Лариса и, стрельнув большими глазами, вышла.

— У нас, барышня, теперь Титами да Федотами не нарекают, — словно ребенку, объяснил Тоне Тятюшкин. — Куда ни погляди, все Юрочки да Жорочки. По-городскому…

— У тебя все? — спросил Иван Саввич, нахмурившись.

— Все, — сказал бригадир и вышел.

— А вы по какому делу? — обратился Иван Саввич к Матвею.

Матвей поднялся и тоже вышел.

— Значит, на родину потянуло? — проговорил Иван Саввич. — А у нас поработать придется, — продолжал он, осматривая пальто и ботики Тони укоризненным взглядом. — Придется поработать.

— Я и хочу работать, — сказала Тоня печально. — У вас есть планы развития хозяйства?

— Чего-чего, а планов у нас много, — ухмыльнулся Иван Саввич, принимая тот игриво-иронический тон, который появлялся у него всегда, когда дело касалось канцелярской писанины. — Сейчас и глядеть будете?

— Если можно, то сейчас.

Иван Саввич открыл скрипучий буфет и выложил несколько толстых папок. Тоня открыла одну из них наугад и увидела длинный заголовок: «Мероприятия по увеличению продуктов животноводства на 1954–1959 годы по колхозу «Волна». Мероприятия начинались с таблицы:

Тоня прочитала эту таблицу, грустно посмотрела на Ивана Саввича и сказала:

— Можно, я пойду хозяйство смотреть?

Глава шестая Избы

Вот и новое утро подошло к Пенькову. Помешкав за березовым колком, поднимается на небо чуть постаревшее к сентябрю прохладное солнце. Улица словно умылась и прибралась за ночь. Избы стоят, будто на смотринах; медалями блестят листья на березках, блестит вдали воздух, и роса сверкает в траве то синей, то красной, то фиолетовой искрой — смотря с какого бока подойдешь.

На улице тихо. Началась работа. Женщины возят к ригам последние бабки льна, пчелы сосут сладкую росу в клеверах… Иван Саввич забежал на минуту предупредить счетовода Шурочку, что в конторе никого не осталось, и повел Тоню показывать хозяйство.

Они шли вдоль деревни — Иван Саввич впереди, Тоня сзади.

Вокруг Шурочкиной избы чисто подметено, во дворе тоже чисто, опрятно; копешка сена покрыта толем и прижата переметами, в окнах белые как снег занавесочки. Сразу видно, хозяева аккуратные, из тех, которые на зиму кладут между рамами гроздья рябины для красоты.

Еще недавно Шурочкина изба была крайней, но тракторист Зефиров решил отделиться и ставит возле околицы новый дом. Сруб сложен по окна, и длинные чубы зеленого, неувядшего мха свисают на бревна. Земля возле дома густо усыпана щепкой, и вокруг хорошо пахнет смолистым тесом.

Рядом с избой Шурочки стоит грустный пустой дом. Старые хозяева померли, а молодые уехали на производство. Окна давно заколочены, доски поседели, стали совсем серебряными; крыльцо развалилось, и из-под ступеней дико глядят пыльные лопухи. И петухи во дворе не поют, и собаки не брешут.

Недалеко от брошенного дома стоит другой дом, большой и богатый. Крыльцо у него с навесом, железная водосточная труба оканчивается драконовой пастью. О том, что здесь проживает бригадир Тятюшкин со своим многочисленным семейством; легко догадаться, потому что каждый день у крыльца стоит сажень-шагалка. Прежде дом принадлежал священнику. Кирпичный цоколь выложен крестами, а поблизости виднеется церковь — вернее толстые стены, оставшиеся от церкви, остатки кирпичной ограды, кирпичные вереи. На стенах растет трава а на разбитой колокольне даже кусты, но старухи проходящие мимо, все еще крестятся на развалины.

Дальше вдоль улицы тянется длинная жердевая изгородь. Там ульи и небольшая избушка, в которой живут кролики.

За пасекой начинается усадьба Глечикова. Печально покачала Тоня головой, взглянув на дедушкину избу при солнечном свете. Наличники крайнего окна кучерявятся от старой, отстающей краски. У другого окна нет и наличников. Крыша прогнулась седелкой. Двор не огорожен, запущен, на задворках чернеют кривые грядки, на колу висит тряпка-пугало, которого не боятся даже галки.

Зато у соседей, Степановых, все аккуратно и порядочно. Сам Степанов мастер на все руки, непьющий и работящий, и многие пеньковские жены ставят его в пример своим мужьям. На крыльце у Степановых целыми днями лежит добрая сытая собака.

— Жмоты, — объяснил Иван Саввич про Степановых. — Как были подкулачники, так и остались подкулачники. Самовольно оторвали под огород кусок улицы, и хоть бы что…

— Когда же хомуты будут, Иван Саввич? — спросил, выглянув из окна, бородатый чуть не до глаз человек, когда проходили мимо следующей избы. Это был примерный и безотказный колхозник, а на работу он не вышел потому, что обиделся на бригадира Тятюшкина. Однако в нашей повести он больше не появится, и мы не станем описывать его жилище, а пойдем дальше за своими героями.

Из-за кустов орешника выглядывало строение, больше похожее на дачу, чем на деревенскую избу. Стены его обиты вагонкой, сбоку пристроена застекленная веранда, перед окнами и оградка из строганых планок, крашенных голубой масляной краской, — как в городском садике.

— Заведующая сельпо проживает, — сказал Иван Саввич.

За домом заведующей стоит крепкий пятистенок Васюковых. Отправляясь в город на базар, разведенки обыкновенно оставляют своих ребятишек им на попечение. У Васюковых так много детей, что незаметно, если прибавится на время еще какой-нибудь белобрысый мальчонка. Вокруг избы целый день весело трепещут на веревках маленькие платьица и штанишки — разноцветные, как флажки на корабле в красный день.

По соседству с Васюковыми живут Зефировы — старик и три сына. Сыновья — один к одному, крепкие ребята, лобачи. Старший полюбил механизмы: калитка с пружиной, на крыльце скребок для обуви из старого звена гусеницы и электрический звонок. Изба стоит в глубине, за деревьями, и к хозяевам надо довольно долго идти садом, мимо белых флоксов, посаженных для того, чтобы гости в темноте не сбивались с дорожки.

Зефировы — хорошие хозяева и верные колхозники, не то что сосед их — Матвей Морозов.

Все избы в Пенькове глядят на дорогу торцами, только изба Морозовых стоит боком и нарушает весь порядок.

Ставил эту избу самолично отец Матвея — человек вредный и упрямый. И жил он на свой манер, ухарем, и помер не по-людски — упарился на полке в бане. А теперь вот сынок растет, весь в родителя: и хулиганит и в бане парится до одури. Чего только не вытворяет этот Матвей! Однажды увидел в «Огоньке» цветной портрет какого-то новатора, вырвал из журнала и прилепил на своей избе, под самым свесом, возле ласточек, словно депутата, да еще флажки по бокам прицепил.

Казалось бы, какое до этого дело председателю колхоза? Но беда в том, что новатор был похож на Ивана Саввича, как вылитый: у Ивана Саввича зачесанные на лысину волосы и пробор возле самого уха — и у новатора зачесанные на лысину волосы и пробор возле самого уха, у Ивана Саввича густые запорожские усы — и у новатора густые запорожские усы.

Местные колхозники, привыкшие к проделкам Матвея, не обращали на портрет особенного внимания, но зато приезжие уполномоченные доводили иногда Ивана Саввича до того, что у него сам по себе начинал подмигивать левый глаз. «Удои-то на двадцатом месте, а портрет вывешиваете», — говорил один. «Обязательство по овощам не выполнили, а свой портретик, между прочим, вывешиваете», — замечал другой. И каждому приходилось объяснять, что это посторонний новатор, вовсе даже не пеньковский, а совсем из другой республики.

В общем, плохо пришлось Ивану Саввичу. Пробовал он уговаривать Матвея снять портрет, уговаривал и по-худому и по-хорошему, обещал взамен новатора дать из клуба Карла Маркса, но Матвей только улыбался своей загадочной застенчиво-нагловатой улыбкой и объяснял, что этот новатор вывел какую-то особую породу скота и страна должна знать своих героев. Тогда Иван Саввич пожаловался зонному секретарю Игнатьеву. Тот посмеялся и посоветовал подтягивать хозяйство, чтобы не было разрыва между портретом и уровнем колхозного производства.

Иван Саввич совсем упал духом и собрался было сбривать усы, но вовремя понял, что тогда засмеют его и свои колхозники. Пришлось дожидаться — ведь полиняет когда-нибудь портрет от дождей и солнца.

Однако краска попалась ядовитая, и вот уже шел второй месяц, а новатор не выцветал, только усы немного пожелтели и стали еще больше похожи на усы Ивана Саввича.

Тоня не могла понять, почему, проходя мимо избы Морозовых, председатель внезапно замолчал и нахмурился. А Иван Саввич ждал, как эта девчонка сейчас спросит про портрет — с подковыркой или без подковырки.

Избу прошли. Тоня ничего не спросила.

Иван Саввич посмотрел наверх, и лицо его прояснилось. Портрета не было. Не было ни флажков, ни новатора. Только гнезда ласточек серыми кисетами свисали из-под карниза.

— Ну вот! — весело сказал Иван Саввич. — Еще изба Евсея Евсеевича, нашего бухгалтера, — и вся эта сторона!

Изба у Евсея Евсеевича крепкая, теплая. Вдоль окон висит жердь — пеледа. Со стороны поля стена умазана глиной. А на углу вкопан столб, чтобы телеги, и машины, сворачивая по дороге, не задевали за палисадник.

Еще надо отметпть, что Евсей Евсеевич и его супруга любят чеснок. У них целая грядка отведена под эту культуру. За низкой оградой видно и эту грядку, и сочные зеленые перья чеснока, завязанные узлом, чтобы головки лучше наливались и вырастали потолще.

— У меня такое предложение, — сказал Иван Саввич, когда они вышли на проселок. — Сперва сходим на ригу, поглядим, как колотят. Потом воротимся той стороной, поглядим ферму. А после всего заскочим к моей старухе для отметки знакомства…

Иван Саввич поднял было руку, чтобы изобразить, как он предполагает отметить знакомство, но внезапно прервал объяснения и стал смотреть вдаль. Там, у самого Николина борка, медленно двигалась подвода, доверху груженная снопиками льна.

— Куда это они возят? — озадаченно проговорил Иван Саввич. — Вы обождите тут. Я сейчас.

— Можно, я с вами? — сказала Тоня.

И они пошли быстро.

За Николиным борком открывалась широкая поляна и дорога, ведущая на станцию. На дороге работали Матвей, бригадир Тятюшкин и еще человек десять мужчин и женщин. Сначала Тоня не поняла, что они делают, но, подойдя ближе, увидела, что колхозники разбирают снопы и стелют лен прямо на дороге. Две женщины сметали с дороги пыль и грязь, остальные расстилали. Работа шла весело. Матвей покрикивал, девчата смеялись. Было застлано не меньше полукилометра дорожного полотна.

— Вы что тут самовольничаете? — спросил Иван Саввич.

— Ленок стелем, — ответил оживленный Тятюшкин.

— Вижу, что ленок. Кто дал указание?

— Это Матвей надумал, — сказал Тятюшкин, почуявший недоброе.

— А вы послушали?

— Так ведь я позже подошел… Вы не сомневайтесь — другие в риге колотят… И Лариса там. А сюда никого силком не гнали… По согласию.

— А ну, позови Морозова.

Может быть, в другое время и при других обстоятельствах все обошлось бы без особого шума. Просто приказал бы председатель свезти снопы обратно на ригу, постыдил бы немного Тятюшкина — и дело с концом. Но сейчас, оскорбленный до глубины души, Иван Саввич счел необходимым выправить свой авторитет в глазах нового человека, чтобы девчонка забыла думать, что у него в хозяйстве допускается партизанщина.

Матвей подошел веселый, потный, со сверкающими глазами. И улыбка у него была добрая, доверчивая.

— Это ты сообразил? — спросил Иван Саввич ласково.

— Почему я? В других колхозах не первый год грузовики лен колотят. Давно известно.

— Гляди, какой ты у нас ученый! — удивился Иван Саввич. — Прямо впору бригадиром тебя становить.

— Я говорил — не надо, а он все одно… — торопливо вставил Тятюшкин.

Между тем подошли женщины, прислушиваясь к разговору, украдкой разглядывали Тоню.

— Да что вы, Иван Саввич, — сказал Матвей. — Или не понимаете? Машины не хуже обмолотят, чем мы своими колотушками.

— Как же они обмолотят?

— Скатами головки передавят — и точка.

— Скатами? Вот глядите, товарищ Глечикова. Грузовики, значит, будут молотить, а я ему трудодни писать. Ловко?

Тоня промолчала. Ей было не совсем ясно, что происходит.

— А где ты грузовики возьмешь? — обратился Иван Саввич к Матвею.

— А чего мне их брать? Они сами поедут. С «Нового пути» ездят, хлеб сдают.

— С «Нового пути»? Так. Вот глядите, а я не догадался. Председатель, а не сообразил. Может, председателя на мыло пора?

Все молчали. Только Тятюшкин пробормотал:

— Десяток бы машин, и все в порядке.

— И правда, десяток машин, — сказал Иван Саввич печальным голосом. — Ловко! А я-то и не сообразил. А где вы возьмете десяток машин? — крикнул он вдруг так, что Тоня вздрогнула и оступилась. — А если «Новый путь» кончил хлеб возить? Если они еще вчерась рассчитались с государством? Где вы возьмете десять машин?

Лицо Матвея вытянулось. Если Иван Саввич говорит правду, то дело плохо. Отсюда на станцию ходят только грузовики «Нового пути», а случайную машину можно целый день прождать и не дождаться.

Женщины заговорили все разом.

— Верно, «Новый путь» возить кончил? — спросила Зефирова.

— А что я тебе, врать буду? — сказал Иван Саввич. — Вчера Игнатьев говорил.

— Тогда нам тут дожидать нечего. По этой шоссе одни русаки бегают.

— Что же делать?

— Погоди, зоотехника спросим, — сказал Иван Саввич. — Она человек свежий. Как вы считаете, кто виноват?

— Я считаю, — сказала Тоня несмело, — виноват бригадир. Бригадир отвечает за расстановку.

Тоня встретила неодобрительный взгляд Ивана Саввича и поняла, что он недоволен ее ответом.

— Я еще не кончила, — сказала она. — Еще виноват этот товарищ. — Она показала на Матвея и вопросительно посмотрела на Ивана Саввича.

— Слышишь, Морозов, что говорят? — оживился председатель. — Ты инициативу проявлял — ты и расплачивайся со своих доходов. Вот она где у меня, ваша инициатива, — и он похлопал себя по шее. — Ровно без вас не соображаем, как лучше.

— Машина! — воскликнул Матвей.

Вдали, под солнцем, поблескивало ветровое стекло.

— Легковушка, — определил Тятюшкин. Действительно, это была легковушка, к тому же городская, заплутавшаяся, видимо, на лесных проселках. Заметив настланный на дороге лен, шофер испугался и, несмотря на то что ему кричали, махали руками и шапками, перевалил через канаву, и машина, дрыгая колесами, покатила прямиком по пашне.

— Пошли, бабы, — сказала Зефирова.

— Пойдем и мы, Антонина Андреевна, — сказал Иван Саввич.

Тоня недоуменно взглянула на него.

— Пойдем, пойдем, — повторил Иван Саввич. — Сами натворили делов — сами пускай и разбираются.

И они отправились обратно прежним порядком: Иван Саввич — впереди, Тоня — сзади.

Дойдя до борка, она оглянулась. На дороге никого, кроме Матвея, не осталось. Матвей стоял неподвижно, освещенный со спины солнцем, и смотрел, вытянув шею, в сторону «Нового пути», — вероятно, надеялся все-таки дождаться машины.

Иван Саввич молчал всю дорогу. По пути ненадолго заглянули на ригу, вернулись в деревню, пошли по другой стороне, и председатель снова стал объяснять, где кто живет и кто чем прославился.

Вот в крайней избе проживает «фермач» Неделин — заведующий фермой. Изба у него такая же, как и у других, ничего в ней нет примечательного. Только оконные рамы затянуты от мух марлей, да на крыльце стоят разные пузырьки: треугольный — из-под уксусной эссенции, и плоский — из-под духов. Кто знает, зачем ему понадобились пузырьки.

Рядом — изба колхозного шофера. В «Волне» всего одна полуторка, и специального гаража для нее нет. Полуторка стоит в хлеву, вместе с коровой. Буренка подружилась с машиной, трется о борта, лижет шины. А пастухи смеются, говорят: «Шальная корова: как увидит на дороге машину, так и припускается за ней, ровно собачонка». Дальше — изба Уткина, того самого, которого продергивали в газете. Кроме трудодней, Уткин зарабатывает и на дому: щиплет дранку для крыш и выручает на этом деле не меньше тридцати рублей за тысячу. Уткин скрывает свое ремесло и маскирует соломой сваленные во дворе еловые чураки-заготовки. Но всем известно, что в сенях у него оборудован специальный станок — «весло», и по вечерам сквозь наглухо закрытые двери слышен глухой шум: вся семья Уткиных гонит дранку.

За Уткиным, в маленькой холодной избушке, обитают инкубаторные цыплята — сто сорок штук. Тоня посмотрела в окошко и увидела: все цыплята сгрудились возле закрытой входной двери, стоят, нахохлившись, дожидаются, когда старуха Уткина принесет простоквашу. Двое лежат в углу — сдохли.

Следом за цыплятником стоят две нарядные избы. В той, что поближе, живет плугарь Витька с родителями, а в той, что подальше, — местный художник и заведующий клубом Леня.

У Ленькиной избы на щипце два окошка-близнеца и маленький резной, словно кукольный, балкончик. А у соседей окошко на щипце хотя и одно, зато круглое, и перед ним тоже балкончик. Окна обеих изб окружены богатыми и затейливыми, крашенными в три краски наличниками. Сверху наличники высокие, как кокошники, снизу широкие, резные, фартучками. У Леньки на нижних наличниках вырезаны крестовые тузы, а у Витьки зато — винновые. Видно, что давно пошло у соседей состязание — чья изба краше, и ни Ленькины, ни Витькины родители не упускают случая при поездке полуторки в город тайком друг от друга заказать шоферу охры или «слоновой кости».

В некотором отдалении от этих изб виднеется пятистенок Ивана Саввича. Дом крепкий, стены сложены из красноватых смолевых комлей, на окнах стоят дочерна красные герани.

Дальше начинается центр. Друг за другом стоят кладовка, сельпо, клуб, а еще через две избы, почти напротив бывшей церкви, известное уже нам правление.

К фасаду сельпо пристроена высокая крытая площадка, чтобы удобней выгружать с грузовика товар. Широкое окно на ночь затворяется глухим щитом. Днем щит прислонен к стене, а в окно видно выставленные товары: пакеты с каустиком, черное штапельное платье с белыми цветами, издали похожими на черепа, и две бутылки, в которые насыпана известка, изображающая, очевидно, молоко. Лежат за окном и книги, с выгнутыми солнцем обложками, но что это за книги, разобрать невозможно, потому что обложки покрыты пылью и дохлыми мухами.

Клуб представляет собой обычную запущенную избу. О том, что здесь общественное место, можно понять только потому, что за окнами не видно ни занавесок, ни цветов, да еще потому, что на князьке полощется вылинявший добела флажок. Возле клуба растет старая липа, высокая, с раскидистыми ветвями; ствол ее так широк, что на него прибивают афиши.

Молодежь не любит ходить в клуб. Там голо и неуютно. В свободное время обыкновенно собираются у одинокой вдовы Алевтины Васильевны, которая живет рядом с клубом. Зимой она пускает к себе за деньги и с условием, что девчата на следующий день вымоют полы.

Прежде, когда хозяйка была помоложе, в престольные праздники приезжали к ней из соседних деревень непутевые мужики. Алевтина Васильевна оборачивала фотографии родителей лицом к стене, чтоб не было совестно, и гуляла напропалую.

Теперь она поутихла, стала повязываться глухо, по-монашески, и гадать на картах, тоже за деньги.

Возле крыльца ходят куры с куцыми хвостами. Это Алевтина Васильевна обрезала им хвосты, чтобы не путать с чужими несушками. Перед избой — палисад, такой высокий, что петуху не перелететь.

— Жмотина, — объяснил Иван Саввич, — как была подкулачница, так и осталась. Самовольно оторвала под огород кусок улицы, и хоть бы что…

За избой Алевтины Васильевны, кроме правления, еще три хозяйства. Но туда Иван Саввич не пошел — надоело. Тем более и ходить незачем. В избах возле конторы живут рядовые колхозники, а в крайней, крытой, как здесь говорят, «ильинским тесом», то есть обыкновенной соломой, доживает свой век одинокая старушка. По причине преклонных лет работать она не может ни в колхозе, ни по дому. Даже пеледы у нее с самой зимы не убраны: так и торчат перед окошками колья, за которыми видна перепревшая прошлогодняя солома.

— Может, ко мне зайдем? — предложил Иван Саввич.

— Нет, спасибо, — ответила Тоня, — как-нибудь в другой раз. — И неожиданно добавила: — А по-моему, этот Матвей формально не виноват все-таки.

— Формально не виноват, а штраф наложим, — сказал Иван Саввич. — От него все беды.

Тоня была очень недовольна собой.

Она зашла в избу, села и стала думать. В сущности, она струсила. Она побоялась высказать свое мнение, ждала подсказки председателя колхоза, и все это заметили. Безобразие! Что у нее, нет своей головы в конце концов!.. И Матвей, наверное, обиделся, Нет, так работать нельзя. Надо сейчас же пойти и помочь ему!

Она решительно поднялась и отправилась прежним путем за Николин борок.

На дороге она снова увидела Матвея. Он собирал лен в охапки и таскал на подводу. Видно, и ему стало ясно, что ждать больше нечего, и он решил увозить снопы обратно на ригу. Парню было нелегко. Волосы его налипли на лоб, и глаза белели на темном от пыли лице. Он устал, нервничал и досадовал, и его беспокойство передавалось лошади. Она дергала ушами, пугалась, то и дело трогалась с места. Он кричал на нее и замахивался.

«Одному, конечно, трудно работать», — подумала Тоня.

Она подошла, взялась за уздечку возле лошадиного глаза, чтобы не испачкать руки, и в это время Матвей с воза увидел ее.

— А ну, давай отсюда! — сказал он хрипло.

— Ничего, я подержу.

— Давай отсюда, тебе говорят!

— Во-первых, мы с вами еще не настолько знакомы, чтобы…

— А-а-а, черт! — заорал Матвей и дернул вожжами. Лошадь тронула, больно ударив Тоню в плечо оглоблей. Тоня упала.

И если бы не откос дорожной канавы, по которому Тоня сползла вниз, колесо проехало бы по ее ноге.

Глава девятая Свадьба

Ничего не поделаешь — пришлось Ивану Саввичу давать задний ход. Кое-как он упросил эмтээсовское начальство не калечить человеку жизнь, и вскоре в избе Матвея Морозова ломали переборки — готовились играть свадьбу.

Дарья Семеновна и Мария Федоровна сбились с ног. Легкое ли дело — вытащить мебель, напечь пирогов, собирать по соседям посуду, наготовить закуски на шестьдесят человек! В день свадьбы до самой последней минуты женщины боялись, что не поспеют, но к девяти часам вечера все было готово: столы, сколоченные из длинных досок, стояли углом, длинные скамейки были обиты половиками, и дружка жениха Зефиров, с красной лентой на пиджаке, в последний раз пересчитывал расставленные тарелки.

Тоня с дедушкой пришли одними из первых. Зефиров молча и важно поклонился им. У дверей, волнуясь, шепталась с подружками разряженная Шурочка. На дворе слышался веселый шум и смех. Изба наполнялась. Один за другим входили знакомые Тоне люди, и все они, переступая порог, как-то переменялись, становились серьезней и строже, и чуткой душе Тони быстро передалось ощущение торжественности, царившее в избе, и она с особенным, непонятным ей чувством взглянула на пустое место возле красного угла, туда, где стояли две бутылки вина, связанные вместе свежим розовым бантом.

Было тесно, но никто не садился.

Наконец появились молодые, гости дали дорогу, и Зефиров, держа одной рукой соединенные руки жениха и невесты, провел их на место. Матвей казался серьезным и задумчивым, а Лариса была заплакана, и на лице ее краснели шершавые пятна.

Сваха, Алевтина Васильевна, не старая еще женщина, неизвестно зачем притворяющаяся старухой, стала рассаживать гостей, и Тоня поняла, что скоромная роль свахи давно знакома и привычна этой постной притворщице.

Поблизости от молодых сидел Иван Саввич. Он выпил еще до свадьбы, и лицо его, с отвисшими книзу щеками, было хмурым, как туча. Когда бестолковый шум рассаживания утих, он поднялся с большой полной рюмкой и, расплескивая водку, заговорил:

— Дорогие гости! Я, как отец, очень рад, что выдаю нашу единственную дочь за такого красавца, за такого красного молодца. Что теперь сделаешь? Рад. И я думаю, все вы рады, поскольку семейная жизнь прибавляет челавеку самостоятельности и отвлекает от всяких глупостей… — Иван Саввич запнулся, чувствуя, что заехал не туда, пошевелил растрепанными усами и продолжал: — Матвей у нас всегда был на виду, и на любом деле себя показывал как следует. И я горжусь, что моя дочь нашла такого мужика, который имеет специальность и в эмтээсе заслужил одобрение. Я, как отец, считаю, что Матвей и дальше на работе и в семейной жизни не подкачает, не подведет родной колхоз. Может, хоть женившись, станет вести себя как положено.

— Ладно тебе! Садись, — сказала Мария Федоровна, подавая ему вилку с куском селедки.

— Горько! — закричал Тятюшкин.

— Обожди. Еще рано — горько, — остановила его Алевтина Васильевна.

Даже нескладная речь Ивана Саввича не смогла нарушить ощущение радостной торжественности, охватившее захмелевшую с одной рюмки Тоню. А когда Шурочка, набеленная и накрашенная, как фарфоровая куколка, в сопровождении таких же набеленных и накрашенных подружек внесла огромный, едва пролезающий в двери букет бумажных цветов и дрожащей рукой стала зажигать укрепленные на цветах свечи, когда Матвей и Лариса встали навстречу Шурочке — ощущение это укрепилось и усилилось.

— Раздайся, народ, — краса девичья идет, — произнесла Шурочка, испуганно глядя на горящие свечи. Она поднесла букет к молодым, поздравила их, называя по имени-отчеству, и, чувствуя, что все идет как надо, продолжала уже окрепшим, звонким голосом: — Нашли мы его не в городе-городочке, а у Марии Федоровны в зеленом садочке. Лариса это деревце сберегала, каждый день его холила-поливала. Когда мы это деревце рубили, два топора иступили. Когда его вывозили, пару коней нанимали, коням два мешка овса скормили…

Тоня смотрела на Алевтину Васильевну, которая, как бы проверяя, шептала за Шурочкой наивные и трогательные слова о девичьей красе, и чувство любви ко всем этим людям поднималось в ней. А когда Шурочка велела жениху потушить верхнюю свечу и Матвей, насмешник и балагур Матвей, исполнил это почти с благоговением, — у Тони защекотало в носу, и она чуть не заплакала.

Даже черствая душа Ивана Саввича размягчилась. Ои потянулся к Матвею и стал убеждать его не сердиться, если что-нибудь сказалось не так, как надо, поскольку он, Иван Саввич, все худое позабыл и не желал говорить ничего плохого, кроме хорошего. А высказаться он был должен, поскольку все-таки отец и председатель правления колхоза.

— Ты учти, — говорил Иван Саввич, капая на поплиновую кофточку свахи водку. — Я не председатель колхоза. Я председатель правления… — и поднимал большой волосатый палец.

— Я понимаю… Я ничего, — мягко улыбался Матвей. — Вы пейте, Иван Саввич…

— Нет, погоди, ты понять должен. Я не единоличный председатель, а председатель правления… Значит, ты меня должен слушаться и почитать.

А вокруг пели песни. Хотя многие из них были неизвестны Тоне, она подпевала наугад, совсем не стесняясь, как это обыкновенно бывало, своего слабого, дребезжащего голоса. Шурочка кивала ей, подбадривая улыбкой, и она улыбалась в ответ, показывая свой остренький, выбившийся из ряда зубок.

Захмелевший Тятюшкин затянул песню о неверном муже, который привез чужой жене башмачки, а своей женке лапотки.

Чужа женка — чок-чок-чок,

Своя женка — хлоп-хлоп-хлоп… —

блаженно закатывая глаза, выводил Тятюшкин. Зефиров подошел к нему и предупредил, что такое на свадьбе петь не положено, и Тятюшкин послушно замолк.

В одиннадцать часов начался подклет.

Лариса встала, держа тарелку с двумя рюмками. Матвей стоял рядом с бутылкой вина. Сначала родные, а затем гости парами подходили к молодым с подарками, поздравляли их, каждый по-своему, душевно и просто, дарили рубашки, чашки, ботинки и угощались из рук невесты.

Зефиров подошел с женой, подал Ларисе большой сверток и велел распечатать его тут же, при гостях.

Все, кроме Тони, улыбались. Лариса развернула одну обертку, затем вторую, потом третью. Ворох бумаги на столе все увеличивался, сверток уменьшался, а подарка не было видно. Наконец Лариса развернула последнюю маленькую бумаяжу, и из нее выпала соска на длинной ленте. Все захохотали. Тоня поняла, что такой подарок повторяется на каждой свадьбе, по и она хохотала вместе со всеми.

— Вот это и называется у нас подклет, — объяснил Тятюшкин Тоне, когда она снова села за стол. — Подклет — это у нас подызбица, вон там, под полом. По-вашему — кладовка. Вот, значит, и дарят, чтобы у молодых в подклете добро не переводилось. Поняла?

— Поняла, — кивнула Тоня.

— В каждом слове есть свое зернышко, — продолжал Тятюшкин. — Так его не поймешь — его раскусить надо. Вот, к примеру, слово «семья». Что значит? Значит — седьмой я. А не то что, как у вас в городе: одного народят — и хватит… — И он горестно махнул рукой.

Этот разговор с Тятюшкиным, и то, что Лариса и Матвей, по обычаю, ничего не пили и не ели, и то, что под возгласы «горько» они безжизненно притрагивались друг к другу губами, и то, что дружка уже три раза водил невесту переодеваться в новое платье, — все это казалось Тоне исполненным особого, высокого значения.

Шел второй час ночи, а гости гуляли все более шумно. Многие вышли из-за стола, танцевали, пели в разных концах разное, старались перекричать друг друга. Все были пьяны. Только Матвей и Лариса по-прежнему серьезно сидели перед пустыми тарелками и совершенно трезвый Зефиров унимал не в меру расходившихся плясунов.

Тоня устала, и ее клонило ко сну. «Ой, как хорошо!.. — думала она. — И «девичья краса» — хорошо, и подклет — хорошо… И как я только могла подумать, что уеду отсюда? Нет, я буду работать, стану такой же, как Шурочка, как Лариса, как Матвей. — Тоня засыпала и в полусне старалась удержать кончик ускользающей мысли. — Как Матвей? При чем тут Матвей? Я думала что-то хорошее-хорошее… При чем здесь Матвей?..»

Как дедушка довел ее до избы, как она разделась — она не помнила. Сон окончательно сморил ее.

Утром Тоня почувствовала, что с нее сдернули одеяло. Она вскрикнула и открыла глаза. Возле постели стояло, пошатываясь, странное существо с бородой из пакли, в полушубке, вывороченном наизнанку, в соломенной шляпе, увешанной разноцветными лентами.

— Полно дрыхнуть. Вставай молодых встречать… — сказало существо, и Тоня по голосу узнала Зефирова.

— Что вы делаете! — закричала она, стараясь простыней укрыть голые бедра с мятыми, от резинок, полосками.

Зефиров рассматривал ее, не выпуская из рук одеяла.

— Уходите сейчас же! — закричала Тоня, — Или я… Я Ивану Саввичу скажу. Дедушка!

— Ну, чего зеваешь? — Дедушка вышел из-за перегородки чистенький, приглаженный, как после бани. — Ряженых не видала?

— Одевайся сейчас, — сказал Зефиров, — а то как есть, нагишом снесу.

— Дедушка… Скажи ему!..

В это время в избу ввалились две женщины: одна в белом халате доярки, изображающая доктора, другая в широченных бриджах Ивана Саввича — обе пьяные, с намазанными губной помадой щеками, с бородами, подвешенными на проволоке.

— Пошли Уткина подымать! — крикнула Зефирову та, что была наряжена доктором. — А то он там… — И она деловито произнесла неприличную фразу.

Зефиров бросил Тоне на голову одеяло, и ряженые, распахнув двери, выкатились на улицу.

Дедушка глядел на них в окно и мелко хихикал.

— Никуда я не пойду, — сказала Тоня. — Что за безобразие!

— Смотри! — откликнулся дед. — Обратно воротятся.

Тоня испугалась и стала одеваться.

Когда они с дедом вошли в избу Морозова, молодые уже были там. Гости бросали на пол посуду, а Лариса, в фартучке и платочке, заметала осколки веником в противоположную от двери сторону.

В избе стоял звон и крик.

— Что вы чужие тарелки бьете! — шумела Дарья Семеновна. — Тарелки-то у соседей взяты… Вон они, горшки, кидайте, а тарелки не трогайте. Не трогайте тарелки, вам говорят!

Но ее никто не слушал, и тарелки — пустые, со студнем, с кружками огурцов — летели на пол, разбиваясь на мелкие осколки.

— Плоха будет хозяйка! Плохо метет! Вон сколько сору оставила! — кричали гости и бросали на чистое место деньги — трешки, пятерки, десятки.

Лариса возвращалась, сметала мятые бумажки в кучу и складывала их в карман фартука.

А Шура мешала ей, не давала мести. Она с притопкой выплясывала перед Ларисой, дробя осколки еще мельче, разбрызгивая их по сторонам.

И она пела. Тоня вслушалась и ужаснулась. Шурочка, милая, робкая комсомолочка Шурочка, та самая Шурочка, которая вчера вечером с трогательной важностью подносила молодым «девичью красу», пела теперь такое, что у любого пожилого мужчины должны бы зашевелиться на голове волосы. Но ее не останавливали и даже не обращали на нее внимания, будто все идет как должно быть.

Парни беседовали, прикуривали, Лариса мела, а Алевтина Васильевна приговаривала постным голосом:

— Нет, не умеет невеста мести… Дай-кось, я покажу, как надо, касатка…

Лариса передала веник.

— Ой, какая ручка колючая! — притворно воскликнула сваха.

Лариса подала ей платок. Алевтина Васильевна обвернула платком ручку веника и стала подметать к двери. А позади нее стучала каблуками Шурочка и пела безобразные песни…

— Что это такое? — сказала Тоня. — Надо увести ее.

— Кого? — не понял Тятюшкин.

— Да Шуру. Она совсем пьяная.

— Какая она пьяная! Она, кроме сладкого, ничего не пьет.

— Как же ей не стыдно!

— Чего это?

— Петь такое.

— Вон что! — ухмыльнулся Тятюшкин. — Тебе не нравится, что с картинками! А ты не слушай. Это уж так заведено присаливать. Без этого на свадьбе невозможно.

— Почему же! Вчера было так хорошо!

— То вчера, а то сегодня, — сказал Тятюшкин. — Вчера они были жених с невестой, а сегодня — муж с женой… Они и так не весь порядок исполнили. По-настоящему, положено ночью свести молодых в баню, а сегодня сваха должна была Ларисину сорочку на подносе по избе пронести.

Тоня смотрела на Тятюшкина широко открытыми глазами.

— А этого не исполнили. — Тятюшкин снова ухмыльнулся. — Поскольку со свадьбой запоздали.

— Как это ужасно!

— Ужасно не ужасно, а нехорошо — это верно. Да ведь не мы придумали.

— Надо же как-то бороться с этим.

— А как бороться? Вот ты, ученая, и скажи.

Тоня не знала, как бороться.

Посидев немного с дедушкой, она пробралась к двери и незаметно вышла.

«Нет, я тут не останусь, — решила она. — Поработаю три года и переведусь. Обязательно переведусь куда-нибудь».

Глава десятая Главное звено


Был поздний вечер. Тоня сидела у окна и писала письмо подруге.

На дворе моросил дождик и шептался в увядшей листве кустов. Дедушка спал и похрапывал ртом. Тоня прислушалась к шуму дождя и пересела к другому окну. За другим окном кусты не росли и дождя не было слышно.

«Дорогая Галка! — писала Тоня. — Как тебе работается там, в Псковской области? Все-таки сидеть в аудитории, даже когда Игорь Михайлович может вызвать к доске, куда спокойней. Правда? Впрочем, у меня дело, кажется, налаживается, и мое прошлое упадническое письмо ты порви или уничтожь любым другим способом. Вообще, как я убедилась, ничего сложного в жизни нет. И я совершенно согласна с великим писателем Горьким, который сказал: «Вообще же все в нашем мире очень просто, все задачи и тайны разрешаются только трудом и творчеством человека, его волею и силой его разума».

И люди здесь гораздо лучше, чем я тебе писала, и даже Морозов оказался довольно оригинальным типом в духе Печорина. Между прочим, дочь нашего председателя колхоза вышла за него замуж. Я была приглашена на свадьбу и веселилась до упаду.

Главная же причина улучшения моего самочувствия заключается в том, что я наконец поняла, что надо делать в первую очередь. Я нашла главное звено, за которое надо уцепиться, чтобы вытянуть всю цепь. Это звено — корма.

Когда я стала спрашивать, что случилось в прошлом году с кукурузой, выяснились удивительные вещи. Оказывается, семенные початки сушили на чердаке конюшни. Потолок был дырявый, на чердак проникали испарения, и семена, конечно, испортились, потеряли силу. И такими семенами сеяли. Представляешь, какой ужас?

И вот я решила сделать сушилку, такую, как мы чертили в техникуме, но дело в том, что мой проект остался там, на выставке. У тебя, Галка, тоже был хороший проект. Если он у тебя сохранился, вышли, пожалуйста, мне…»

Тоня вспомнила техникум, Галку, преподавателя Игоря Михайловича… Вспомнила, как приносила ему проект сушилки, как упруго и непослушно сворачивался ватман, как Игорь Михайлович прижимал верхние углы чертежа портсигаром, на котором выдавлен богатырь, и книгой «Зерносушение» и ставил остреньким карандашом едва заметные деликатные птички в тех местах, где что-нибудь было неверно.

Тоня вздохнула, поставила в конце «Р.S.» и задумалась, прислушиваясь к шуму дождя. Она всегда ставила «Р.S.», чтобы письма ее казались солидней.

Потом написала: «Мы, Галка, все еще представляем друг друга наивными девочками в коротеньких платьицах и тупоносых туфельках без каблуков, а на самом деле мы уже зоотехники и полностью отвечаем за животноводство, и когда поймешь это до конца, становится так страшно, что даже голова кружится».

Недели через две Тоня получила чертежи.

Но убедить Ивана Саввича строить сушилку оказалось делом нелегким.

— На что тебе такой теремок? — спросил он.

Тоня стала объяснять, но председатель недослушал и до середины.

— Сушилка нужна, когда сушить есть что, — перебил он ее. — А у нас семенной кукурузы сама знаешь сколько. С гулькин нос.

— Значит, вы намерены и в этом году нарушать агротехнику?

— Это верно, сеяли мы кукурузу прошлый год плохими семенами, в холодную землю, раньше времени. Это отрицать не буду. Только агротехника тут ни при чем. У нас, Тоня, договор был на соревнование с соседним районом.

— Ну и что?

— А то, что там был пункт: «Провести сев кукурузы в сжатые сроки». Вот нам и велели сеять пораньше, чтобы пункт выполнить. Хотя кукуруза и не взошла, зато пункт выполнили, — закончил Иван Саввич и махнул рукой.

— Это было и прошло. Надо же наконец подумать о будущем!

Но Ивану Саввичу некогда было думать о будущем. С самого утра погружался он в мелкие докучливые заботы и, рассеянно слушая Тоню, думал о том, где взять бечевку для увязки мешков или откуда перебросить людей на молотилку.

И Тоня не винила его. Она сама видела, что колхоз в трудном положении, и ей самой приходилось много времени отдавать текучке.

Однако польза от разговоров с Иваном Саввичем все-таки была. Ни в чем не убедив председателя, Тоня в конце концов убедилась сама, что без хорошего, обоснованного перспективного плана развития колхоза, без перестройки структуры посевных площадей работать дальше нельзя.

И вскоре она писала своей подруге:

«Я поняла очень важную вещь, Галка! Проблему кормов невозможно решить в отрыве от всех других вопросов нашего производства. Предыдущее мое письмо ты порви. Главное звено не корма, а перспективное планирование. В свободное время я уже делаю наметки плана, советуюсь с людьми, но надо тебе сказать, что дело это оказалось гораздо сложнее, чем нас учили в техникуме. Например, я уперлась в такой вопрос: за счет какой культуры сеять кукурузу? Площади льна, конечно, уменьшать нельзя. «Ленок, — как говорит Иван Саввич, — наше основное богатство». Но еще у нас имеется озимая рожь, яровая пшеница, горох, гречиха, овес, ячмень, вика, картофель, овощи. Какое соотношение этих культур самое выгодное, если учесть кукурузу?

Я пробовала подойти к этому вопросу экономически, как нас учил доцент Филиппов, но у меня ничего не получается. Может, тебе это покажется смешным, но я никак не могу определить стоимость зерна. Я совсем запуталась в этих ценах: закупочных, контрактационных, заготовительных, премиях-надбавках, пыталась вывести среднюю, и все равно получается чепуха. Может быть, ты знаешь, как определять стоимость не в задачках, а на производстве? Тогда обязательно напиши. Я, конечно, могла бы обратиться с этим вопросом к Филиппову, ведь я у него всегда получала пятерки, но не хочу. Он очень туманно излагает».

Подруга ответила Тоне, что при составлении перспективного плана у них в колхозе подходили с другого конца. Председатель поставил задачу: за два года удвоить производство зерна и утроить продукцию животноводства — к этим цифрам и привязывали план.

Как только Тоня приняла такой способ, план стал получаться как-то сам по себе, легко и понятно.

Выяснилось, что под кукурузу надо отвести не тридцать, а пятьдесят гектаров, что надо резко сократить посевы малоурожайного ячменя, что для обеспечения скота сеном надо занять пары вико-овсяной смесью и, кроме того, увеличить посевные площади за счет земли, заросшей кустарником и ольхой.

Тоня составила примерную наметку, переписала начисто таблицы и побежала к Ивану Саввичу. Председатель не стал вникать в цифры, но Тоню похвалил:

— Аккуратно написано. Снеси в контору, положи в папку. Ленька пускай обложку разрисует. Начальству будем показывать.

Однако Тоня настояла, чтобы наметки плана обсудили на правлении. Но и правленцы не проявили к плану никакого интереса. Только Евсей Евсеевич, взглянув на широкие ведомости, сказал: «Вон она куда подевалась, бумага-то».

Разговор о плане быстро съехал на текущие дела, на корма, на пастьбу, и правленцы, порешив на будущую весну не нанимать пастуха, разошлись по домам.

В конторе остались только Тоня и Иван Саввич.

— Хоть бы решение приняли, — сказала Тоня печально.

— Ой! — спохватился Иван Саввич. — И верно, позабыли… — Он взглянул на Тоню, подошел к ней и погладил по голове, как ребенка. — Эх ты, горе мое… Тебя коровушки ждут, а ты сложением-вычитанием занимаешься… Что ты ни пиши, а в районе все одно против каждой твоей цифры галочку поставят. Это не наше дело. Наши планы в районе вершат. А наше дело — выполнять…

— Тогда так, — сказала Тоня, — разрешите мне хоть на своем участке действовать в соответствии с планом. Надо заняться улучшением пастбищ, разбить их на загоны…

— Что ж, действуй, — разрешил Иван Саввич. — На это ничего плохого, кроме хорошего, никто тебе не скажет,

И Тоня начала действовать.

Как-то утром, отправившись на пастбище, лежащее вдоль берега Казанки, она увидела Матвея. Он сидел на тракторе и кричал кому-то, кого не было видно: «Давай, давай! Дыми больше! Сыпь прямо в реку!»

Тоня подошла ближе. По заливному лугу ходил Уткин с лукошком. Растопырив, как при косьбе, ноги, маленький кряжистый старичок переступал по траве и молодыми широкими размахами длинной руки бросал в траву грязновато-серый порошок сульфата аммония.

«Зачем он там разбрасывает? — удивилась Тоня. — Этак чего доброго он действительно удобрение в воду начнет кидать».

Она подбежала к нему, спросила, чем он занимается. Уткин остановился и взглянул на нее добрыми ко всем, старчески-мутноватыми, словно намыленными, глазами.

— Не знаю, — ответил он. — Вот поставили на работу…

Он был совсем старенький. Борода его, когда-то рыжая, давно побелела, а теперь стала желтеть возле рта.

— Сколько вам лет, Федор Петрович? — спросила Тоня.

— Семьдесят пять или семьдесят два. Вот так вот.

— Вы понимаете, что это за работа?

— Кто ее знает… Значит, надо, раз поставили… Видно, для уничтожения вредительства.

И Уткин на всякий случай улыбнулся робкой улыбкой человека, привыкшего к тому, что его слова служат поводом для насмешек.

— Для уничтожения вредительства! — подхватил Матвей. — То-то он себя всего обсыпал.

— Погоди ты! — досадливо отмахнулась Тоня. — Нет, Федор Петрович. Этот порошок к вредителям сельского хозяйства не имеет отношения.

И Тоня, избегая слов «нитрофикация» и «сульфат аммония», которые так и лезли на язык, стала объяснять, что порошок обогащает почву азотом, необходимым для питания растений.

— А здесь его сыпать незачем, — говорила она. — Здесь и так хороший травостой. Вон там, наверху, надо сыпать. Так запланировано. Понятно?

— Понятно, — сказал Уткин, направляясь вверх по пологому откосу. — Только прежде у нас безо всякой приправы травушка росла.

— А с приправой все же лучше.

— Конечно, лучше. Я не против… Только, может, кого-нибудь другого на это дело поставите?

— Вам тяжело, наверное?

— Нет, зачем тяжело. — Уткин печально пожевал губами. — Теперь, говорят, на это место коровушек нельзя пускать. Алевтина говорит — дохнут коровушки от этой отравы. Вот оно как неладно надумали.

Тоня снова стала объяснять про поверхностное улучшение лугов. Уткин терпеливо ее выслушал и вздохнул.

— Это понятно. Я не против… За эту отраву пять рублей за мешок платили, а теперь мы эти рубли под ноги бросаем,

— Будущим летом сами увидите, как окупятся наши рубли.

— Может, и окупятся. Я ничего не говорю. Я не против… Только лучше бы меня куда-нибудь на другую работу нарядили… Хоть бы щиты плести… Я не хуже бы других сплел бы…

Он пожевал пустым ртом, остановился на месте, вздернул плечом лукошко и опять пошел разбрасывать удобрение приученной смолоду к широкому замаху рукой.

Тоня долго смотрела ему в спину.

— Подвезти? — крикнул Матвей.

— Как тебе не стыдно! — повернулась она к нему. — Почему ты над всеми насмехаешься?

Матвей посмотрел на нее и спросил, подумав:

— Это правда, что ты рассказывала про автоматы?

— Какие автоматы?

— Табуляторы, что ли… Помнишь, еще мать смеялась… Которые трудодни считают.

— Конечно, правда.

— Как же это они?

— Это без высшего образования не понять. Там электроника какая-то.

— И ты не знаешь? — спросил Матвей с удивлением, словно обрадовавшись. — А я думал, ты можешь разъяcнить… Я — в бригаду. По пути — так садись.

Тоня забралась на сиденье, и они поехали.

— Я по радио слыхал, — сказал Матвей, — что еще такие надумали машины, которые с другого языка переводят. Положишь в нее английскую книгу, а она по-русски читает. Это правда?

— Правда. Да что ты так автоматами заинтересовался? У нас еще и не то придумали. Вот ты ведешь трактор, жжешь горючее. А лет через десять не нужно будет ни тракториста, ни горючего. Представь себе: идет трактор, пашет, и на нем никого нет. Доходит до конца пашни, сам поворачивается и пашет новые борозды. Любопытно, правда? Это будет электрический трактор. Энергия к нему полетит без кабеля, по воздуху. Поставят на нем стойку, а на ней диск, вроде зеркала. Диск будет ловить токи высокой частоты от мачты, а ты сядешь в стеклянной будке в своем Пенькове и станешь управлять десятком электрических тракторов.

— По радио?

— По радио. Поставят перед тобой стеклянный экран, нарисуют на нем план земли, и по экрану поползут белые пятнышки — твои тракторы. Нажмешь кнопку — и трактор пойдет куда надо. Это все просто — телемеханика.

— А если поломается что-нибудь?

— Если надо посмотреть, что случилось, включишь телевизор, посмотришь и примешь решение.

— Все это верно, — согласился Матвей. — А ты вот что скажи: почему в нашей «Волне» дела худо идут?

— Потому что…

— Погоди. Если глубоко подумать, все предпосылки у нас есть. Колхоз сделали — это раз. Против мелких хозяйств колхоз, конечно, сила. Партия-правительство в нашу пользу решения выносят — это два, да еще ссуды дают и долги прощают. Машин нагнали — это три. В эмтээсе уже во дворе машины не помещаются. Земля у нас не хуже, чем в «Новом пути», — это тебе четыре. Люди у нас есть — и хорошие и плохие, а если меня не считать, в основном хорошие. Тем более из городов на подмогу понаехали. Это пять. Наука до всего дошла — шесть. Вот теперь и скажи, почему в «Волне» дела худо идут?

Тоня задумалась. Она чувствовала, что ответ связан с тем, что произошло на пастбище с Уткиным, но не могла еще отчетливо сформулировать этот ответ.

От дальнейшей беседы ее отвлек Игнатьев. Зонный секретарь увидел Тоню и попросил ее на минуту сойти.

— Ты езжай, — сказала Тоня и, подобрав пальто, спрыгнула с трактора.

Но Матвей, лицо которого при виде Игнатьева сделалось мрачным, упрямо дожидался.

Игнатьев взял Тоню под руку и отвел в сторону.

— У меня к вам опять вопрос, — сказал он. — Как вы считаете, если поле два раза перекапывалось картофелекопалкой, надо ли после всего этого еще пахать под зябь?

— Конечно не надо!

— Ну вот, и я так считаю… Трактористы смотрят, как бы побольше гектаров на колесо намотать, а председатель колхоза глазами хлопает,

— Где это произошло?

— А? Да нет, это я так…

— Да вы не стесняйтесь, товарищ Игнатьев. Спрашивайте любого…

Они оба понимающе улыбнулись, попрощались, и зонный секретарь пошел дальше.

— Что он тебе говорил? — сердито спросил Матвей, когда Тоня снова уселась рядом.

— Так…

— Все у тебя «так» да «так»…

И Матвей рывком включил сцепление.

«Еще не хватало», — подумала Тоня, с испугом вглядываясь в его злое, испачканное тавотом лицо.

Дальше ехали молча.

— Мне выходить, — сказала наконец Тоня, — Остановишь?

— А что думаешь, до дому, что ли, тебя на тракторе повезу?

И Матвей остановил машину.

А вечером Тоня сидела на своем любимом месте, у окна, и писала:

«Милая Галка! Все, что я раньше выдумывала, все это чушь! Главное, понимаешь, самое главное звено, за которое надо тянуть, — это культура. Общая культура колхоза, понятая в самом широком смысле. Логика такая: для того чтобы получить дешевые и обильные корма, надо умно спланировать все наше производство. Но для того чтобы план выполнить, надо, чтобы каждый колхозник глубоко понимал этот план и жил им, чтобы работа каждого человека была сознательной, творческой. Я совершенно согласна с великим Лениным, который говорит: «По нашему представлению государство сильно сознательностью масс. Оно сильно тогда, когда массы все знают, обо всем могут судить и идут на все сознательно».

Сегодня я перечитала решение сентябрьского Пленума и убедилась, как это правильно. Ведь партия посылает специалистов в колхозы не только для технической работы. Партия надеется, что мы с тобой, Галка, будем проводниками культуры, что мы привезем с собой культуру и будем распространять ее. Это точно! Теперь я поняла свое место в колхозе, знаю, как себя держать, что делать, как разговаривать с тем же самым Морозовым…

Как все-таки прекрасно жить на свете! Подумай, Галка, какое это великое счастье — оказаться на некоторое время среди счастливчиков, живущих на земле! Для этого твоя мать должна была познакомиться с твоим отцом, должна была появиться на свет именно ты…»

Тоня писала, писала и улыбалась. Глаза ее сияли.


Глава пятнадцатая Страдания

Врач признал у Тони вывих стопы, и ей пришлось лежать больше недели. Она просила дедушку реже отлучаться из дома — боялась, что зайдет Матвей. Но он не заходил. Однажды она увидела его во сне. Сон был дурной. Вспоминая о нем, Тоня злилась на себя и краснела.

Вскоре опухоль спала, и Тоня стала выходить на улицу с палочкой. Хотя она и старалась избегать Матвея, он чаще прежнего, как бы случайно, оказывался возле нее, особенно по вечерам, когда она выходила на улицу или бывала в правлении.

Матвей не позволял себе ни шуток, ни озорных выходок. Он только смотрел на нее длинным, чего-то ожидающим взглядом и молчал. Она старалась не обращать на него внимания, но против воли голос ее менялся при его появлении, словно окрашивался иным цветом.

Все это замечали. Все видели, что Матвей начал «крутить любовь», но осуждали не Матвея, а Тоню. И Тоня считала правильным, что осуждают ее, и временами ненавидела себя, свои глаза, длинные ямочки на щеках, волосы, губы. Она знала, что улыбка украшает ее, и при Матвее старалась не улыбаться.

После ночного разговора в избе у Алевтины Васильевны Иван Саввич не попрекнул Тоню ни словом, ни намеком. Глубоко запрятанное в душе его ожесточение проявлялось только на заседаниях, когда спорили по производственным вопросам. Всему, что бы Тоня ни советовала, он стал возражать, и не потому, что имел веские возражения, а просто так: она говорила «стрижено» — он говорил «брито».

Иногда Тоня встречала Ларису. Лариса первая церемонно произносила «здрасте» и проходила, не оглянувшись, но во всей ее гордой, статной фигуре и даже в короткой шубке с курчавой выпушкой на рукавах сквозило презрение и словно читалось: «Что бы там ни было, а я все-таки жена, а ты всего-навсего…»

Так прошел месяц. К середине марта закончили клуб. Было решено отпраздновать открытие как следует, и на несколько дней Тоня забыла свои огорчения. Вместе с другими комсомольцами она вырезала бумажные занавески, рисовала лозунги, делала фанерные щиты, прибивала плакаты, пришивала колечки к занавесу для сцены. Старшая дочка Тятюшкина принесла кошку; как ни странно, в только что перестроенном клубе оказались мыши. Зефиров с недовольным выражением на лице провел электричество. Под руководством Ларисы за одни сутки подготовили самодеятельность: хор, пляску и чтение стихов, а дедушка Глечиков сам вызвался сыграть на балалайке «елецкого с фигурами». В субботу, накануне открытия, протопили печи, вымыли полы, поставили бачок с кипятком, и Тоня принесла свою кружку. Словом, было сделано все, что можно было сделать. Когда усталые девчата разошлись по домам, Тоня зажгла все лампочки и, стараясь вообразить себя первым посетителем, медленно прошла фойе, зал, сцену. Особенного удовлетворения она не получила: несмотря на все старания, клуб выглядел необжитым и жалким, лампочки светили тускло.

Но все изменилось на следующий день. На открытие клуба собрались со всего «куста» — так здесь назывался объединенный колхоз — и молодые и старые. Неожиданно приехал директор МТС и Игнатьев. Люди искренне радовались, хвалили Тоню.

— Все она, все она, касатка, — выпевала Алевтина Васильевна. — Каждый день, бывало, ко мне бегает, то за оселком, то за веревочкой… А я ей: «Пожалуйста, бери что хочешь…» Для такого дела разве жалко? — и утирала сухой рот концом платка.

— Ну, а Иван Саввич помогал? — спрашивал Игнатьев.

— Конечно! — отвечала Тоня.

— Ничего я им не помогал. Все сами, — сердито возражал Иван Саввич по принципу «стрижено — брито».

Народу набилось много. В зале сидели тесно, некоторые — на коленях друг у друга, и одна скамейка, сломалась. Однако вечер прошел хорошо. Говорили речи. Игнатьев обещал помочь инвентарем, директор МТС посулил кое-какую обстановку. Игнатьев похвалил комсомольцев за самодеятельность, но на концерт не остался. Он торопился и в перерыве уехал куда-то вместе с директором МТС.

Концертная часть поначалу тоже удалась. Даже дедушка Глечиков пользовался успехом. Он играл «елецкого», вскидывая балалайку на голову, держа ее за спиной, пропуская между кривыми ногами, и Тоне казалось, что балалайка играет сама. Это и называлось «фигурами». Деду долго хлопали. Он несколько раз выходил кланяться и вдруг, ни с того ни с сего заявил, что будет читать стихи. Под шум и смех, под сердитый шепот Лени, который махал рукой из-за кулис, дедушка выставил вперед ногу и начал декламировать: «Орлиное племя, матросы, матросы».

Трудно сказать, когда бы он покинул сцену, если бы Леня не закрыл занавес. Только после этой решительной меры неугомонный дедушка вынужден был сойти в зал со своей балалайкой.

Последним номером выступал хор. Как только среди девчат, стоявших полукругом в передниках и лентах, Тоня увидела Ларису, стреляющую в нее своим быстрым, птичьим взглядом, она внезапно испугалась и вздрогнула. Предчувствие чего-то неожиданного и страшного, что должно совершиться, охватило ее. Девушки пели спокойные, хоровые песни, дед из зала подыгрывал им на балалайке, — а ощущение тревоги все больше и больше росло в душе Тони. У нее возникло желание уйти, убежать отсюда, но проходы были забиты народом и выбраться на улицу не было никакой возможности.

Песни кончились. Объявили частушки. И когда вперед выступила Лариса с возбужденным и решительным лицом, покрытым красными шершавыми пятнами, и встала, поводя покатыми плечами в такт отрывистым звукам гармошки, — Тоня поняла, что это страшное сейчас произойдет.

Зефиров выгнул на колене хромку, загудели стальные голоса, и Лариса, плавно поводя руками, начала петь. «Какие у нее некрасивые руки», — почему-то подумала Тоня, глядя на сильные пальцы Ларисы, с коротко, до самого мяса, плоско остриженными ногтями. В первые минуты из всех присутствующих в зале только одна Тоня догадывалась, что частушки адресуются ей. Частушки были старые, давно известные, и никто не удивлялся.

Но уже после третьей запевки некоторые слушатели, в первую очередь девушки, начали понимать, в чем дело.

Перебеечка модна,

Гребнем утыкается.

На высоких каблуках

Ходит, спотыкается, —

пела Лариса, раскинув руки, мелко дробя ногами и как бы наплывая грудью на гармониста.

— Здорово! — сказал Тятюшкин. — А какой голосище!

Тоня сидела рядом с ним, опустив голову, готовая провалиться сквозь землю. В зале возник ровный шум тихого говора, и она чувствовала, что все большее число людей начинает понимать истинный смысл пения Ларисы.

Между тем частушки становились все более определенными и угрожающими.

Я свою соперницу

Отвезу на мельницу,

Измелю ее в муку

И лепешек напеку.

Зефиров невозмутимо играл, сохраняя на лице все то же недовольное выражение. Шум в зале нарастал. А частушки пошли совсем оскорбительные, скоромные, скабрезные… В дальнем углу засмеялись. Кто-то сказал громко и отчетливо: «Вон она сидит».

— Ну, это уже ни к чему! — сказал Тятюшкин.

На сцену взлетел Матвей, белый от злости, стянул с плеча Зефирова ремень, дернул к себе рычащую гармонь. Зефиров схватился с ним.

А Лариса плыла на мужа и пела под аккомпанемент собственных каблучков:

Мне мой милый изменяет,

Это что за новости!

Я бы тоже изменила —

Не хватает совести.

Тоня вытерпела весь этот ужас до конца, до того момента, когда выбежал на сцену растерянный Леня и задернул занавес. Но когда в зале зажгли свет, показавшийся ей в эту минуту пронзительно ярким, она вскочила с места и, как слепая, тычась в смеющихся людей, стала проталкиваться к выходу.

Она прибежала домой и, не снимая ни пальто, ни шляпы, упала головой в подушку. Мелкая дрожь била ее…

Она старалась представить разговоры, которые поднялись в клубе, пыталась представить, как будут после всего, что случилось, относиться к ней на работе. И чем дольше она думала, тем позорней казалось ей ее глупое бегство. Все понятно: убежала — значит, расписалась, что виновата. Убежала — значит, в чем-нибудь да виновата. Так скажет любой. Так, наверное, и сейчас говорят. Не надо было никуда убегать.

«А я вернусь, — решила Тоня. — Пусть видят, что я не боюсь ни Ларисы, ни пустых сплетен».

— Вернусь! — повторила она вслух, снова вспоминая сильные пальцы Ларисы с коротко остриженными ногтями.

Она поднялась с кровати, привела себя в порядок и отправилась в клуб.

Наружная дверь была распахнута, но изнутри не доносилось ни звука. Видимо, народ уже разошелся.

Тоня вошла в фойе. На полу валялись раздавленные окурки. В горшке фикуса тоже торчали окурки, хотя рядом стояла урна. Плакат болтался на одном гвоздике, люди прислонялись к стене и сорвали его. В бачке воды не было, а у кружки отбили ручку.

Тоня вспомнила, сколько надежд она возлагала на этот вечер. Казалось — стоит только построить клуб, украсить его — и все переменится, и в Пенькове ключом забьет культурная жизнь. А все осталось по-прежнему. И дело в конце концов не только в Ларисе. Морозов подрался с Зефировым, мужчины безобразно ругались при женщинах — что это такое? Тоня, правда, уже начала привыкать к ругани, но здесь, в клубе, это выглядело особенно дико и отвратительно — как тогда, на свадьбе. Нет, видно, прав Иван Саввич, ничего тут не сделаешь.

Тоня прошла в зал. На первой скамейке возле сцены сидели несколько человек: Шурочка, Леня, Зефиров, две учительницы из Кирилловки.

— А мы уж хотели к тебе идти, — сказал Зефиров, увидев Тоню. — Не обижайся. Первый блин всегда комом.

— Почему не было танцев?

— Какие тут танцы! — ответила смущенно Шурочка.

Тоня догадалась, что они не хотели вспоминать ни о Ларисе, ни о том, почему она убежала, — и с благодарностью оценила их деликатность.

— Вот мы тут думали, как продолжать работу, — сказал Леня. — Конечно, с одного раза ничего не получится. Надо продумать план.

Тоня обрадовалась. Что бы там ни было, а все-таки вот он, актив.

Впрочем, плана не составили, но все сошлись на том, чтобы просить Крутикова в ближайшее время прочесть лекцию об агротехнике возделывания кукурузы. Если вспомнить, что в течение двух лет в Пенькове с кукурузой ничего не выходило и колхозники относились к ней с явным недоверием, такая лекция была особенно необходима. Чтобы привлечь больше народу, решили через Игнатьева добиться на этот вечер кинопередвижки.

Потом Тоня подняла вопрос о борьбе с руганью. Зефиров предложил поставить дежурного с красной повязкой и вменить ему в обязанность выбрасывать за двери каждого, кто произнесет черное слово. Дежурным Зефиров соглашался быть сам. Однако Леня резонно заметил, что при таком методе ругани будет столько, что ее не выгребешь и лопатой, — и предложение Зефирова отвергли.

— Если бы тут было уютно, по-домашнему, то не распускали бы языки, — сказала Шурочка.

Эта мысль Тоне понравилась. Дня за два до лекции она снесла в клуб из своей избы занавески, цветы, картинки в рамочках, купленные недавно в городе. К этому времени и директор МТС исполнил обещание: прислал диван, два кресла и круглый столик.

Вместе с Шурочкой Тоня все это развесила, расставила, расстелила половики, и в фойе стало уютней и чище.

Накануне вечера Леня приколотил к стволу липы афишу, на которой мелкими буквами была написана тема лекции, покрупней — название фильма: «Газовый свет», а внизу самым крупным шрифтом — одно слово: «Танцы».

Первым на вечер пришел Тятюшкин. Цветы, чистые занавески и свежие журналы, разложенные на круглом столике, привели его в восхищение, и, чтобы полней выразить свои чувства, он выругался длинно и забористо.

Тоня печально улыбнулась.

Дима Крутиков приехал, как всегда, восторженный и оживленный. Он долго осматривал клуб, удивлялся, радовался каждому пустяку и несколько раз советовал завести книгу для почетных посетителей.

Как и в прошлое воскресенье, народу собралось много. Среди девчат появилась Лариса в новой шляпке из фетра с перышками, похожей на шляпку Тони. Против обыкновения, она была молчалива, и на лице ее отпечаталось выражение покорности и печали. Вероятно, досталось ей от Матвея как следует. Веселенькая фетровая шляпка была ей мала и совершенно не шла к ее грустному лицу, и при каждом взгляде на эту шляпку Тоне становилось нестерпимо жаль свою оскорбительницу.

Между тем Крутиков развесил на сцене диаграммы, и лекция началась.

Дима принадлежал к тому типу лекторов, которые заботятся прежде всего о том, чтобы удивить публику своим талантом, поразить и оглушить ее своей ученостью, способностью запомнить наизусть цифры, даты, фамилии и мудреные названия. Главное для него было не в том, чтобы слушатели поняли, что такое кукуруза. Главное, чтобы они поняли, какой недюжинный и удивительный человек сам лектор — Дима Крутиков. Поэтому он мало заботился о практической пользе своих лекций, но, если бы ему кто-нибудь сказал это, он бы не поверил и даже, может быть, обиделся.

А Тоня слушала его и огорчалась.

Он говорил, что кукурузу привезли из Америки, что еще в давние времена эта культура произрастала в Южной Америке и, в частности, в государстве Перу. Тут Дима несколько отвлекся и рассказал много любопытного об ацтеках и инках. Затем он довел до сведения колхозников, что Колумб впервые увидел кукурузу на острове Куба в 1492 году, и снова лектор вынужден был отвлечься, чтобы опровергнуть распространенное мнение о том, что Колумб открыл Америку. Потратив на разъяснение этого исторического факта минут десять, Дима перескочил с каравелл испанской королевы прямо на молдавскую землю и сообщил, что в Молдавии из кукурузы приготовляют вкусную мамалыгу, а в Грузии — особый хлеб под названием «мчади». Тут он не удержался от искушения рассказать, как он лично в прошлом году ездил на теплоходе «Грузия» и что интересного повидал в поездке.

Наконец Дима все-таки перешел ближе к делу и стал перечислять причины плохих урожаев кукурузы. Послушав его немного, Тоня огорчилась еще больше. По словам Димы получалось, что все недостатки «проистекали» (это он так сказал — «проистекали») только из-за нерадивости колхозников, из-за недооценки ими ценного однолетнего, однодомного, перекрестно-опыляющегося растения, каковым является кукуруза. Он приводил примеры нарушений агротехники, вычитанные им в районной газете, и после каждого примера уверенно восклицал: «При чем же тут погода?»

А Тоне, да и всем сидящим в зале колхозникам было ясно, что одной из главных причин плохих урожаев кукурузы были условия погоды, которые никак не учитывали, формально применяя спущенные сверху агротехнические указания. Тоня думала, что слушатели сейчас прервут Диму, станут спорить, возражать.

Но люди сидели тихо, слушали, и слушали как будто со вниманием. И это огорчило Тоню больше всего. Она вдруг поняла, что колхозники пришли совсем не для того, чтобы получить от Димы нужные им для работы указания и советы. Они на это и не надеются. Вот сидит Уткин. Он давно привык к тому, что лекции не имеют для него никакого практического значения, и ему совершенно все равно, что в этих лекциях говорится. Тоне даже на момент показалось, что, если бы Дима сейчас начал призывать пеньковцев разводить, например, слонов, — Уткин слушал бы так же внимательно.

Дима кончил говорить и, взмахнув платком, вытер лоб. Ему захлопали. Он сошел со сцены, скромный, улыбающийся, и спросил, привычно ожидая похвалы:

— Ну как?

— Ничего, — сказала Тоня, отводя глаза.

Дима от изумления чуть не уронил портфель.

— Ты ее не слушай, — сказал Иван Саввич. — Нужное провели мероприятие.

Однако Дима на Тоню обиделся и на кино не остался.

Лариса проводила его в избу Ивана Саввича, и когда вернулась, картину уже пустили и ее место было занято. Неделю тому назад Лариса быстро отвоевала бы свое место. Но на этот раз она только сказала: «Надо же!» — и кое-как примостилась на задней скамье возле Тятюшкина. В последние дни какое-то странное безразличие ко всему на свете временами стало находить на нее. Вот и теперь — ей было совершенно все равно, где сидеть, что смотреть, о чем разговаривать.

Картина была заграничная, и рассказывалось в ней о заграничном бандите, который женился на заграничной красавице, чтобы овладеть драгоценными камнями. И бандит и красавица непрерывно болтали на непонятном языке, в ногах у них прыгали надписи, и Лариса не успевала дочитывать их.

Тятюшкин крикнул, чтобы читали вслух.

В передних рядах зашумели:

— Мы не малограмотные!

— Что тут, изба-читальня?

— Задним ничего не видать! — кричал Тятюшкин.

Каждый считал нужным высказаться. Только Лариса сидела молча, безучастно, ощущая неприятную слабость пальцев рук и звон в ушах. В зале было душно. «Жаль, что у скамейки нет спинки, — подумала она, — как бы хорошо прислониться…» Голова у нее кружилась.

— Двинься немного, — сказала она Тятюшкину.

— Куда я тебе двинусь? — ответил тот.

«Надо бы домой», — подумала Лариса. Но ей не хотелось подыматься с места, не хотелось двинуть ни ногой, ни рукой, не хотелось смотреть картину — ничего не хотелось…

На экране шла чужая черно-белая жизнь. Бандит изводил молодую жену, пугал ее, пытался свести с ума… А Лариса следила, как в темноте струятся от аппарата светлые лучи, медленно передвигаются, соединяются, раздваиваются, и смотреть на эти покойные, медленные лучи было гораздо приятней, чем на бандита.

И ни музыка, ни картина не занимали Ларису, она все больше убеждалась, что в ней заключается новый человек, еще маленький, крошечный, но уже нахальный, в отца, не позволяющий ни о чем, кроме него, думать, отбирающий волю и силы. Она и раньше догадывалась об этом, но не верила до конца от страха перед будущим. Первым ее душевным движением была ненависть к маленькому человечку, ломающему привычную жизнь. И сразу же вслед за этим ей стало нестерпимо жаль его, и чувство горячей нежности подкатило к ее сердцу.

«Где Матвей?»— подумала она и стала искать его глазами.

Он сидел без шапки, вытянувшись, и смотрел не на экран, а куда-то вбок, наверное на Тоню.

— Надо же! Какая длинная картина! — сказала Лариса.

Тятюшкин не ответил ей. Он спал.

Лариса вздохнула и тупо стала дожидаться конца. А светлые упругие лучи по-прежнему покойно струились к экрану, соединялись, пересекались, раздваивались над ее головой.

Наконец картина кончилась.

Лариса поднялась и в медленном потоке ничего не подозревающих людей вышла в фойе. Старики расходились по избам, молодые растаскивали по сторонам скамейки, очищали место для танцев. В зале открыли окна.

Матвей стоял среди комсомольцев, окружавших Ивана Саввича.

— Нам надо постоянного человека, — услышала Лариса голос Тони.

— Что я тебе, рожу человека, — возражал Иван Саввич.

— Для культурной работы можно найти. Он себя окупит.

— Хочешь — бери своего деда.

— Вы шутите?

— Зачем шутить. Может, от него хоть в клубе польза будет.

— А что! Бери, — посоветовал Матвей.

Лариса тронула его за руку.

— Ты домой скоро?

— Обожди, попляшем.

— Не хочу я плясать. Пойдем-ка, поговорить надо.

— После поговорим.

— После так после. Я домой пойду.

— Ступай.

И Лариса пошла домой одна.

С того дня, когда она пела частушки, отношения у нее с Матвеем испортились. Хуже всего было то, что он ни разу не попрекнул ее, ни разу не поругался — словно ничего не случилось. Хоть бы отругал, хоть бы ударил — на этом бы и кончилось. А он словно замкнулся на все замки, замолчал, отвечал неохотно и коротко, и только мучил Ларису своим темным взглядом и непонятной улыбкой… И так тянулось целую неделю.

В клубе заиграла гармонь. Начались танцы. Через открытые окна было хорошо слышно, как Шурочка запела страдания.

Сорву я веточку,

Сорву я витую.

Спою про Манечку

Я про убитую.

Две сестренки шли,

Нюра с Манею.

Любили мальчика,

Звали Ванею.

Какой хорошенький

Был мальчик Ванечка,

Любила младшая

Сестренка Манечка.

Где ручьи текут,

Там цветы цветут.

Нюра с Манею

Туда гулять идут.

Нагулялася

Вот и Манечка,

Отозвал ее

В сторонку Ванечка.

Нюра видела,

На Маню злилася,

Отомстить ее

Она решилася.

Лариса давно знала эти страдания, часто сама пела их и танцевала под этот простенький привычный мотив. Но сейчас ей вдруг показалось странным, как можно плясать под такую дурацкую песню. Она шла домой, а свежий голос Шурочки догонял ее:

Нюра домой пошла,

Финский нож взяла,

Маню-девочку

Под кустом ждала.

Пошла Манечка

Домой угрюмая,

Но про смертьсвою

Она не думала.

Заблестел тут нож,

Упала Манечка.

Только крикнула:

— Прощай, мой Ванечка!

Шурочка пела, и в клубе танцевали девчата, и Матвей был там, возле Тони. «Любит он Тоньку — это ясно, — думала Лариса. — Ему с ней интересно. А со мной скучно… Ну ладно, гулял бы, только тихо, чтобы люди не видали. Погуляет — отстанет… А если не отстанет? Если крепче привяжется? Что тогда? Что мы будем тогда делать с тобой, ребеночек? Да она-то что, Тонька-то, не понимает, что ли? Как она может! Матвей ведь отец… Отец! Нет, я поговорю с ней… Пускай отступится. Не отступится — хуже будет. Так и скажу — хуже будет!»

Она поднялась на крыльцо, открыла дверь. А из клуба еле слышно доносились знакомые страдания:

Услыхал тут крик,

Идет и Ванечка,

Поглядел в кусты:

Убита Манечка.

В церкви тихий звон —

Хоронят Манечку,

А вместе с Манечкой

Кладут и Ванечку.

Ой, подруженьки,

Я стою в дыму,

Теперь и Нюрочка

На каналстрою.

Лариса тихонько, чтобы не будить свекровь, вошла в избу: «Так я ей и скажу, — продолжала она думать: — «Не отступишься — хуже будет». Так прямо и скажу».

В сенях послышались шаги. Но это был не Матвей, вошла Алевтина Васильевна.

— Тебе что? — спросила Лариса холодно.

— Так зашла, посидеть.

— Матвей там?

— Там. Выплясывает. — Алевтина Васильевна вздохнула. — Теперь понятно, чего Тонька за клуб хлопотала. Ей там ловко с ним. Простору много. Да и наши-то мужики вовсе совесть потеряли…

— Не трепли языком. Мужик мой — мне и разбираться…

— Так разве я что говорю?.. Матвей у тебя хороший, дай боже… Все она, разлучница. Не она бы — жили бы вы себе…

— Уходи, Алевтина Васильевна… Наплевать мне на нее.

— Да что я, не вижу, как ты убиваешься, касатка? Что у меня, сердце каменное? Ведь я тебя нянчила, когда ты махонькая была. Этакая была, довесочек… Вон и шляпку купила, как у Тоньки. Что я, не вижу? Только она его не шляпкой берет.

— Спать время, Алевтина Васильевна. Уходи.

— Иду, иду, касатка. А Тоньку ты оберегайся. Я пожила — понимаю.

— Уходи.

Лариса подошла к выключателю и потушила лампочку.

Пришел Матвей, зажег свет и увидел Ларису. Она сидела за столом, подперев руками голову, и большие глаза ее были наполнены слезами. И, увидев непролившнеся слезы в ее глазах, Матвей понял, как долго и неподвижно она сидела на этом месте.

Оглавление

 Глава первая . Сорняк

 Глава вторая . О том, как трудно увязать квантовую теорию и хулиганство

 Глава третья . Бочка с лигроином

 Глава четвертая . Дедушка и внучка

 Глава пятая . Стихи и проза

 Глава шестая . Избы

 Глава седьмая, . Разговор о колесе и табуляторах

 Глава восьмая . О том, как Матвей выпрямлял шкворень и что из этого получилось

 Глава девятая . Свадьба

 Глава десятая . Главное звено

 Глава одиннадцатая . Тяжелый разговор

 Глава двенадцатая . О том, как дедушка Глечиков ехал в кабине, а Иван Саввич в кузове

 Глава тринадцатая . Холодное воспитание

 Глава четырнадцатая . Самолет летит на Ленинград

 Глава пятнадцатая . Страдания

 Глава шестнадцатая . Лекция на экономические темы

 Глава семнадцатая . О том, как Лариса пригласила Тоню в гости

 Глава восемнадцатая . Трудности по сердечной линии

 Глава девятнадцатая . Река Казанка

 Глава двадцатая . На которой прерывается повесть

Антонов Дело было в Пенькове



Глава первая Сорняк

Когда-то, давным-давно, деревню Пеньково окружали дремучие леса и в лесах этих водились медведи и лешие. Постепенно пашня оттесняла леса, они далеко отступили от деревни, и ни медведей, ни леших в них не стало. Правда, Матвей Морозов, бывший тракторист, а теперь рядовой колхозник, рассказывал недавно, что в бору, у самой дороги, ведущей в МТС, прыгало что-то косматое с сосны на сосну и бормотало: «Суперфосфаты, суперфосфаты…» И хотя Матвей божился и давал честное комсомольское слово, что все это он видел собственными глазами, никто, кроме Глечикова, не принял всерьез его рассказа. Колхозники знали, что в бога Матвей не верит, в комсомоле не состоит, да и выдумывать про лешего он стал тогда, когда бригадир Тятюшкин посылал его везти в МТС бочку, а ехать туда ему не хотелось.

Далеко отступили леса от Пенькова, но память о них осталась навеки: у каждого колхозника на усадьбе растет своя маленькая роща, а во дворе дедушки Глечикова в урожайные годы вылезают из-под земли белые грибы в коричневых беретах. А за деревней, у реки Казанки, в том месте, куда ходят реветь пеньковские девчата, среди кустов тальника и орешника, среди белых березок с черными копытцами до сих пор сохранились трухлявые пни давнишней поруби.

Пеньковский колхоз «Волна» до объединения с Кирилловкой и Суслихой жил богато, и, наверное, поэтому весной сюда слетается множество грачей и ласточек. Целыми днями птицы мечутся над избами, дерутся и горланят до звона в ушах, и от их крика бухгалтер Евсей Евсеевич теряет соображение и пишет цифры не в ту графу. Вечером птицы куда-то исчезают, и в деревне наступает покойная, благостная тишина.

Хороши летние вечера в Пенькове!

Солнце, честно прогревавшее целый день землю, только что скрылось за лесом, и только верхушки самой высокой сосны перед избой Ивана Саввича золотятся его прощальными лучами. Наступают светлые сумерки. Сперва темнеет в избах, потом на улице. Гаснет верхушка сосны. Гаснет заря.

На столбе возле сельпо зажигается двадцатипятисвечовая лампочка, моргающая во время ветра, девчата идут на ферму доить коров, и одичавшие куры во дворе худого хозяина Глечикова взлетают спать на голую осину.

Становится свежо, прохладно. Но до самой ночи сырые велосипедные тропинки, палисадники, стволы осин и березок грустно пахнут теплым солнышком.

Да, хороши летние вечера в Пенькове, особенно когда председатель колхоза Иван Саввич уезжает в районный центр на какое-нибудь совещание.

В такие вечера дедушка Глечиков не станет стучать палкой под окнами, созывая правленцев, и бухгалтер Евсей Евсеевич знает, что не вызовут его в контору «поднимать дела» и разыскивать прошлогодние справки. В такие вечера бойкая дочка председателя Лариса убегает к избе бывшего тракториста Матвея Морозова, хотя отец строго-настрого запретил ей бегать в ту сторону. А дедушка Глечиков вешает на дверь правления большой, внушительный, но незапирающийся замок и выходит на волю подышать свежим воздухом.

В один из таких вечеров дедушка Глечиков чувствовал себя особенно хорошо. Иван Саввич уехал в город и обещал вернуться только на следующий день. Дедушка сидел на крыльце клуба и ждал, когда люди начнут расходиться с лекции.

Лекция называлась «Сны и сновидения». Читал ее приезжий молодой человек в больших очках — Дима Крутиков. Хотя дедушка и любил посидеть в клубе, но на эту лекцию он не пошел. Раньше главный интерес ему доставляла возможность задавать приезжим ученым людям вопросы. Шла ли речь о новом романе, о планете Марс или о мерах борьбы с глистами, он всегда спрашивал в конце одно и то же: «Что такое нация?» Ответ дедушка знал назубок и радовался, как маленький, если лектор отвечал своими словами или вообще под разными предлогами увиливал от ответа. «Срезал, — радостно хвастался дедушка, — гляди-ка, у него полный по́ртфель книг, а я его все ж таки срезал!» Но Дима Крутиков повадился ездить в Пеньково часто, и все знали, что, кроме страсти к просвещению, тянут его в эту дальнюю деревню карие глаза Ларисы. Уже на третьей лекции он дал совершенно точное определение понятия «нация», и после этого дедушка Глечиков потерял всякий интерес к культурно-просветительной работе.

Он сидел, лениво подсчитывая в уме, сколько набежало ему трудодней за дежурство, глядел на желтую ленту зари, и на душе его было покойно и чисто, как на вечернем затухающем небе. «Хоть бы Иван Саввич уезжал почаще», — подумал он и тут же недовольно хмыкнул, увидев на дороге Матвея Морозова.

Матвей шел к клубу одетый, как всегда, с иголочки, в остроносых хромовых сапогах; новые брюки его были небрежно заправлены за голенища, а длинный пиджак кофейного цвета косо наброшен на плечи.

Это был долговязый, ломкий в движениях парень лет двадцати пяти с печальными глазами и челкой, зачесанной на лоб.

До смерти не забыть деду Глечикову, как обдурил его этот парень после перевыборного собрания. В тот день дедушка страдал животом. И вот в обед зашел к нему Матвей. Дедушка, и в нормальном-то состоянии не переносивший гостей, спросил с печи: «Тебе чего? Или заплутался?» — «Поглядеть зашел, как живешь, — отвечал Матвей, — в чем нуждаешься». — «Какая ни на есть нужда, а в тебе не нуждаюсь. Затворяй дверь с той стороны». Но Матвей ничуть не обиделся. Он вздохнул только и сел под образами. «Ты уйдешь или нет? — закричал дедушка, — Гляди, скажу Ивану Саввичу, что Лариса к тебе бегает, он тебе покажет, почем сотня гребешков». — «Теперь он мне ничего сделать не может, — сказал Матвей и снова вздохнул. — Сняли его с председателей».

Дедушку словно ветром сдуло с печи. «Да что ты! Этакую фигуру? Кто заместо его хозяйство сумеет потянуть?» — «Значит, дедушка, надо было отказаться?» — печально спросил Матвей. «Чего?» — не понял дед. «И правда, надо было отказаться, — повторил Матвей сам себе. — Надо было отвести свою кандидатуру». Дед остановился: «Никак тебя выбрали?» Матвей скромно кивнул головой. «Батюшка Матвей Палыч, — захлопотал дед, — да садись ты, чего ты встал? У меня живот схватило, так я и соображение потерял… Вот это да! Вот это так новость! Я думал Тятюшкина поставили. Вот старый дурак… Иван-то Саввич на ульях навел экономию, вот пчелы поносом и захворали. А на ферме у нас погляди что делается… По записи уж не знаю там, сколько голов крупного рогатого скота: истинно одни головы — ни живота, ни брюха. Называются коровы, а титек не видать. Да что тут и говорить! Разве Иван Саввич может держать в уме такое хозяйство? Тут свежего надо, молодого. Обожди-ка, я сейчас…»

Тут надо сказать, что внучка дедушки Глечикова довольно часто присылала из Ленинграда посылки с гостинцами. Что это были за гостинцы — никто не знал, но дед примерно неделю после этого страдал животом и выходил на работу пьяненький. А когда Иван Саввич делал ему замечание, он сердился и кричал, что в крайнем случае выпишется из колхоза и что у него найдется чем себя прокормить. И так случилось, что Матвей угадал к деду как раз в тот день, когда дед получил очередную посылку. Покопавшись в темном углу, дед достал початую бутылку водки, малосольные огурчики и два мутных граненых стакана. «А я не зря к тебе первому пришел, — сказал Матвей. — Я думаю определить тебя при себе советником». — «Это как понимать? Должность такая?» — «Конечно. Делать тебе ничего не надо, только выглядывай, как и что, и докладывай мне, как председателю». — «Вот это верно! — обрадовался дед. — Обожди-ка, а с трудоднями как?..» — «Это мы постановим: по два на день хватит?..»

Дед встал из-за стола, пошатываясь, пошел в темный угол и вынес плитку молочного шоколада. «Отдай Лариске, — сказал он. — Скажи, от меня подарок… Гуляй с ней. Иван Саввича не слушай… Ведь он-то, Иван Саввич, вовсе не разбирается. Загнал меня на ферму и попрекает, а что мне ферма! Я в тридцатом-то годе знаешь кем был?» — «Ступай сейчас в правление, — сказал Матвей, — и доложи, что назначен, мол, советником». — «Ты бумажку бы написал», — попросил дед. «Какую там бумажку? Мы с тобой бюрократов выведем! На словах будем командовать. Чтобы слово сказал — и было сделано».

Разговор этот происходил еще зимой, но дедушка до сих пор огорчается, вспоминая, как в правлении все, даже хмурый Евсей Евсеевич, смеялись, когда он уразумел наконец, что председателем по-прежнему остался Иван Саввич. А еще больше огорчился дед тому, что зря истратил на Матвея почти все гостинцы. На другой день он потребовал, чтобы Матвей заплатил за продукты и предъяви ему бумажку, на которой была выписана стоимость и водки, и шоколада, и четырех папиросок, и малосольных огурчиков, но Матвей сказал, что без печати счет является недействительным, и денег не дал. Впрочем, если бы даже и была печать, сказал Матвей, то все равно ему полагается скидка, потому что после скандала в правлении дедушку Глечикова все-таки отставили от фермы и назначили сторожем и, кроме того, вся деревня стала его величать «советником».

Вот этот Матвей Морозов и сел теперь на скамейку рядом с дедушкой. Глечиков сделал вид, что не замечает его, и отодвинулся.

— Телефон в правлении звенит как зарезанный, а Глечиков опять где-то бегает, — сказал Матвей задумчиво и тихо, словно рядом с ним никого не было.

— Целый день поясницу ломит, — забормотал дед. — Или застудился, или к непогоде…

— А чего ему не бегать, — размышлял вслух Матвей. — Он сейчас бьет где-нибудь баклуши, а трудодни ему идут. А телефон, между прочим, звенит.

— Вроде бы и к непогоде ломит, а небо чистое, — кряхтел дед. — Верно, застудило… Керосином бы натереть, что ли…

— Может, сам председатель сельсовета телефонирует, — продолжал Матвей огорченно. — Ну и дисциплинка, скажет, в Пенькове! И кто, скажет, у них там дежурный!.. Наверное, Глечиков. Раз на месте нет — значит, Глечиков.

— А это не твоя забота! — взорвался наконец дед. — Жужжит, как оса. Я в тридцатом-то годе знаешь кем был? А ты тогда только пеленки марал. — Он победно оглядел Матвея и, вытянув ногу, полез в карман за кисетом.

— А телефон-то, наверное, звенит и звенит, — вздохнул Матвей.

Он условился с Ларисой, что в восемь часов вечера она выйдет из клуба, и к тому времени Глечикова желательно было спровадить.

— Сейчас схожу послушаю, что за звон, — сказал дед, доставая газету. Он обдул ее со всех сторон и оторвал неровную полоску. — Пущай меня хоть сегодня снимают. Потом небось сами придут кланяться. Сам Иван Саввич придет: «Василий Миколаевич, скажет, зарез без тебя. Будь такой добрый, заступай на дежурство». — «Нет, скажку, пускай вас Матвей обеспечивает», — дед гордо глянул на Матвея и стал оборачивать бумажку вокруг толстого пальца.

В это время отворилась дверь и на крыльцо вышла Лариса в красном, сбитом на спину платке и в короткой жакетке.

Она посмотрела по сторонам быстрым, как у птицы, взглядом больших карих глаз и, заметив Матвея, на мгновение сморщила свой твердый курносый носик.

— Ты кого тут караулишь? — спросила она, хотя прекрасно знала, что он ждет ее, и была рада этому.

— Да вот Василия Николаевича. Чтобы спать не сбежал, — ответил Матвей.

Глечиков проворчал что-то невразумительное и стал загребать козьей ножкой махорку.

— Небось на первой лавке сидела? — продолжал Матвей, намекая на отношение к ней лектора.

— Это мое дело.

— Я видел твоего жениха. Он так в клуб прыснул, что из-под ног искра полетела… Досидела бы до конца, — он бы тебя и до дому довел.

— Чего меня водить? Не слепая. Сама дойду,

— Может, он тебе колечко подарил?

— Может, и подарил. Это дело наше.

— А ну, дай руки, погляжу.

— Много будешь глядеть — глаза полопаются, — сказала Лариса.

— Все равно проверим. — Матвей обхватил ее за плечи, притянул к себе, и они стали возиться на скрипучем, видавшем виды крыльце, сохраняя на лицах серьезное выражение. Хотя Лариса и не очень противилась, Матвей не спешил разглядывать ее руки: он обнимал ее, прислонялся щекой к ее гладкому лицу и даже украдкой поцеловал ее, впрочем Лариса этого, кажется, не заметила,

— Пусти ты… Надо же!.. Руку!.. Руку вывернешь, леший!.. Смотри, пиджак упал… Пиджак затопчешь… — говорила она, стараясь спрятать свое круглое, пылавшее шершавыми пятнами лицо от его горячего дыхания, но, все время попадая то щекой, то ухом в нахальные крепкие губы.

Наконец Лариса попыталась вырваться, но от ее неловкого движения пострадал только дедушка Глечиков; она невзначай толкнула его и он рассыпал махорку.

— Уйдете вы отсюда?! — закричал дедушка. — Никакого покою нету! — и, раздраженно топая по ступеням, он сошел с крыльца и повернул за угол. На ходу он соображал плохо и, пройдя немного, остановился подумать, как будет лучше: воротиться в правление или идти домой спать? Глубокая тоска легла ему на душу. Может быть, он затосковал оттого, что одолела его куриная слепота и вокруг ничего не было видно, а может быть оттого, что ни Матвей, ни Лариса не принимали его во внимание, будто не сторож Глечиков, а его портрет во весь рост находился на крыльце.

А было время — гремел Глечиков на всю деревню. Он был непоседлив, изъездил все соседние области, работал даже рыбаком на Ладожском озере. Вернувшись, организовал в Пенькове коммуну под названием «Красная волна» и за один год собирался наладить райскую жизнь. За короткое время он перевернул вверх дном все хозяйство и чуть не угодил под суд. Коммуна рассыпалась, а Глечиков обиделся на весь белый свет и, когда организовали колхоз, злорадствовал над неудачами и ничего не одобрял. В конце тридцатых годов он поругался с председателем и снова уехал — сперва к одному сыну, в Калинин, потом к другому — в Ленинград; с обоими сынами он тоже переругался и вернулся назад в Пеньково, где к тому времени единственной памятью о его бурной, но бестолковой деятельности осталось название колхоза, странно звучавшее в этой лесной местности.

Невеселые думы дедушки прервал раздавшийся из темноты голос:

— Глечиков! Можно тебя на минутку?

«Никак председатель с пути воротился?» — растерялся дедушка, узнав по голосу Ивана Саввича.

— Я, батюшка, только-только от телефона отошел, — заговорил он торопливо. — За папироской побег. Займу, мол, папироску, и назад.

— Давно ты за папироской бегаешь, — послышался где-то совсем рядом голос Ивана Саввича. — На, закуривай.

— Не видать, батюшка.

Председатель сунул ему в руки папироску и продолжал:

— Я целый час из эмтээс звонил, чтобы лошадь за мной прислали. Так и не дозвонился.

«Ну, сейчас будет обедня», — подумал Глечиков.

— Как у тебя в избе? — неожиданно спросил председатель. — Я слышал, печка дымит? Чего же ты не подашь заявление?

— Куда мне ее, печку-то… Я пирогов не пеку.

Чем ласковей председатель начинал разговор с нарушителем дисциплины, тем хуже разговор заканчивался — это Глечиков знал по опыту. Тихим зачином Иван Саввич накалял свою душу и, только вконец истомив собеседника, давал волю справедливому гневу.

Но если бы Глечиков знал, что ему собирался сказать Иван Саввич, он не только не испугался бы, а, может быть, даже порадовался.

Дело в том, что в МТС Ивану Саввичу сообщили, что сегодня или завтра в Пеньково на постоянную работу прибудет новый зоотехник, и этим новым зоотехником оказалась внучка Глечикова — Тоня.

Узнав эту новость, Иван Саввич и вернулся с пути предупредить деда, чтобы он прибрался в избе и как следует встретил внучку.

Но Глечиков ничего этого не предполагал и решил на всякий случай продвигаться к крыльцу клуба: если Матвей еще возится с Ларисой, весь гром председателя перебросится на них и можно будет незаметно сбежать в правление.

«Только бы до угла дойти», — подумал Глечиков и тихонько попятился назад.

— Погоди, — сказал председатель, — у меня к тебе важный разговор.

— За что же разговор? — возразил дедушка, незаметно, как ему казалось, подвигаясь к клубу. — Кого хочешь спроси — с самого утра сижу у аппарата.

— И не обедал небось?

— Какой там обед! — испугался дедушка. — Хлебушка пожевал да водой запил из графина.

— Как же ты так, не обедавши? — мягко проговорил председатель. — Этак и здоровье можно потерять.

Дедушка испугался еще больше.

— Мне уж и терять нечего, — сказал он жалким голосом. — Все здоровье вышло. Такая слабость одолела, прямо беда. Плюнуть и то силы нету… А как куры садятся, так и не вижу ничего…

— Да что ты пятишься? — спросил Иван Саввич, но тут они свернули за угол, и дедушка услышал тихий смех Ларисы.

Хитрость Глечикова удалась полностью. Как только Иван Саввич увидел дочь возле Морозова, он сразу же забыл о своем важном разговоре. Грузными шагами подошел он к крыльцу и, ступив в полосу света, молча остановился. Матвей, не замечая его, все еще проверял, куда запрятано дареное колечко.

— Лариса! — грозно сказал Иван Саввич.

Они отпрянули друг от друга. Лариса стала зачесывать волосы, а Матвей как ни в чем не бывало облокотился о перилину и уставился в темное небо.

— А ну, ступай домой! — приказал Иван Саввич дочери.

— Больно надо! Сейчас кино станут показывать, — возразила она, стрельнув по-птичьи глазами на Матвея.

— Ступай домой, тебе говорят! Чтоб я не видал тебя с ним.

Лариса молчала.

— Ты пойдешь или нет?

— Дай хоть платок путем завязать, — ответила она раздраженно. — Ровно телку гонит…

Она туго повязала платок и, не теряя стройности, сбежала по ступенькам.

Матвей и Иван Саввич некоторое время смотрели ей вслед. И дедушку Глечикова, которому в самую пору было идти в правление, любопытство приковало к месту.

— Ну вот, — сказал Иван Саввич. — А ты к ней не липни!

— А я что? — откликнулся Матвей. — Я ее не держу. Подумаешь, брильянт! Девчат много. Мне все равно за какую держаться.

— Сорняк ты колхозный. Хвощ, — сказал Иван Саввич, несколько растерявшись. — Погоди, найдем на тебя управу.

— А что управу искать? Давайте справку — и до свидания. Чего вы с ней обращаетесь, как при старом режиме?

— Что ты про старый режим знаешь? — спросил Иван Саввич, разыскивая в карманах спички, — Дураки и при новом режиме есть.

— То-то и видно, — ухмыльнулся Матвей.

— Это товарищ председатель не про себя, а про тебя сказали, — разъяснил дедушка, — Это ты дурной в новом-то режиме.

— Я или нет — не знаю, — сказал Матвей. — А секретарь райкома целый час возле трактористов ходит. Интересуется, куда бочка лигроина делась.

— Игнатьев приехал? — встрепенувшись, спросил дедушку Иван Саввич.

— А как же! Приехал. Где-нибудь на поле сейчас.

— Чего же ты мне раньше не сказал?

И Иван Саввич, так и не найдя спичек, быстрыми шагами пошел на поле.


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-03-31; Просмотров: 225; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (1.428 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь