Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Глава одиннадцатая. РАСПЛАТА
Я проснулся в комнате, которую занимал в Пальяно, перед тем как меня увезли оттуда по приказу Святой Инквизиции, и мне сказали, что я проспал всю ночь и весь следующий день, так что теперь время снова близилось к вечеру. Я встал, умылся, завернулся в просторную мантию из меха, и после этого ко мне пришел Галеотто. Он прибыл на рассвете и тоже проспал не менее десяти часов после своего приезда. Однако, несмотря на это, вид у него был измученный, а взор угрюмый и печальный. Я приветствовал его с радостью, с сознанием того, что мы сделали хорошее дело. Он, однако, оставался мрачным и никак не отозвался на мою радость. – Плохие новости, – сказал он наконец. – У Кавальканти жестокая лихорадка, он потерял много крови в совершенно обессилел. Я даже опасаюсь, что он отравлен, вполне возможно, что кинжал Фарнезе был смазан ядом. – О, но он же… он, конечно, поправится! – с трудом выговорил я. Галеотто покачал головой, брови его были сурово нахмурены. – В ту ночь он, должно быть, совершенно обезумел. Учинить такой разгром, имея рану в груди, а потом еще проехать десять миль! Не иначе как безумие дало ему силы все это совершить. А здесь он замертво свалился с седла; когда его поднимали, увидели, что он с ног до головы покрыт кровью, с тех самых пор он не приходит в сознание. Я опасаюсь… – И он уныло покачал головой. – Вы хотите сказать… вы думаете, что он может умереть? – прошептал я, с трудом выговаривая слова. – Произойдет чудо, если он выживет. И это будет еще одно преступление в длинном списке тех, что совершил Пьерлуиджи. – Он проговорил эти слова в неописуемом волнении, воздев к небесам сжатую в кулак руку. Чуда не произошло. Два дня спустя в присутствии Галеотто, Бьянки, фра Джервазио, которого вызвали из монастыря в Пьяченце, чтобы он причастил и исповедал несчастного барона, и меня Этторе Кавальканти спокойно отошел в лучший мир. Была ли его смерть результатом отравления или он умер от того, что в его жилах совсем не оставалось крови, я сказать не берусь. Перед самым концом его сознание на минуту прояснилось. – Ты будешь защитником моей Бьянки, Агостино, – сказал он мне, и я, стоя возле него на коленях и сжимая его руку, принес ему в этом страшную клятву, в то время как Бьянка, бледная, как мрамор, отчаянно рыдала, стоя возле отца. Затем умирающий повернул голову к Галеотто. – А ты позаботишься о том, чтобы праведный суд совершился над этим чудовищем, – завещал ему он. – Это святое дело, угодное Богу. Затем его сознание снова помутилось, окутанное туманом приближающейся смерти, и он погрузился в сон, от которого больше не проснулся. Мы похоронили его на следующее утро в часовне замка Пальяно, а на следующий день Галеотто написал меморандум, в котором подробнейшим образом изложил все обстоятельства, при которых этот благородный доблестный сеньор встретил свою смерть. Он представлял собой страшное обвинение против Пьерлуиджи Фарнезе. Галеотто велел изготовить две копии этого документа, и в качестве свидетелей, удостоверяющих правильность изложенных в нем фактов, его подписали Бьянка, Фальконе и я, а к нашим подписям присоединил свою и фра Джервазио. Один из экземпляров меморандума Галеотто отправил папе, а другой – Ферранте Гонзаго в Милан, присовокупив к этому просьбу, чтобы документ был передан Императору. После того как меморандум был подписан, Галеотто встал и, сжимая руку Бьянки в своей руке, поклялся, что отказывается от всякой надежды на спасение своей души, если по истечении года ее отец не будет отомщен, так же как и все остальные жертвы Пьерлуиджи. В тот же самый день он снова уехал из замка по своим тайным делам, суть которых заключалась не только в борьбе с Пьерлуиджи, но и в полном освобождении Пармы и Пьяченцы от папского владычества. Несколько дней спустя он прислал мне еще пару десятков копейщиков – силы его были разбросаны по всей округе, в количество солдат все время росло. После этого мы затаились в Пальяно, ожидая дальнейшего развития событий. Мост через ров был поднят, и ни один человек не мог проникнуть в замок, не предъявив пропуск или не сказав пароль. Мы ожидали нападения, которое так и не состоялось, ибо Пьерлуиджи не осмеливался вести свою армию против имперского владения на тех шатких основаниях, которыми он располагал. А возможно, и то, что папа, получив меморандум Галеотто, постарался обуздать своего распутного сына. Что же касается Козимо д'Ангвиссола, то он имел наглость направить своего курьера в Пальяно с требованием возвратить его жену, которая является таковой перед Богом и людьми, и угрожая в случае невыполнения его требования послать протест в Ватикан. Нет нужды говорить о том, что мы отправили гонца с пустыми руками. Я встал во главе гарнизона Пальяно, заняв должность кастеляна и доверенного лица Бьянки, и поклялся, что мост через ров всегда будет поднят и все силы будут наготове, чтобы не допустить в замок врага. Однако гонец Козимо заставил нас вспомнить о том, что лежало в те дни глубоко на дне наших душ: я не мог больше искать ее руки. Она была женой другого. Это открылось нам вдруг, внезапно, словно вспышка молнии темной ночью, и мы были потрясены, когда осознали все значение этого обстоятельства. – Это моя вина, я одна во всем виновата, – сказала она в тот вечер, когда мы сидели за ужином в алой с золотом столовой. Именно этими словами она нарушила молчание, которое царило за столом в течение всей трапезы, покуда пажи и сенешаль прислуживали нам за столом, совершенно так же, как это было при жизни Кавальканти. – О нет, любовь моя! – утешал я ее, протянув к ней руку через стол. – Но это правда, дорогой, – ответила она, закрывая мою руку своей. – Если бы я была более милосердна и снисходительна, когда ты поведал мне о своих грехах, судьба обошлась бы со мною более милостиво. Знак, поданный мне в моем видении, должен был бы мне сказать, что мы предназначены друг для друга; и ничто содеянное тобой или мною не может этого изменить. Я знала это, и все же… – Она не могла больше говорить, так дрожали ее губы. – Но ты не могла поступить иначе – твоя чистая душа содрогнулась, узнав о том, что я такое на самом деле. – Но ты ведь уже не был таким, – пролепетала она голосом, в котором слышалась мольба. – Это ты… твой благословенный образ – вот что очистило меня от скверны! – воскликнул я. – Когда во мне проснулась любовь к тебе, только тогда, впервые в жизни, я почувствовал истинную любовь, ибо то, другое, что я почитал любовью, было лишено святости. Твой образ вытеснил из моей души всю греховность. Мир и покой, которых я жаждал и которые были мне недоступны, несмотря на долгие месяцы покаяния, поста и бичевания плоти, снизошли на меня благодаря моей любви к тебе, стоило только ей проснуться. Она была подобна очистительному пламени, которое обратило в пепел все греховные желания, наполнявшие мое сердце. Ее ручка сжала мою руку. Она тихо плакала. – Я был отверженным, – продолжал я. – Я был подобен моряку, лишенному компаса, вдали от спасительного берега, который пытается найти правильный путь с помощью чувств и понятий, заложенных во мне моим воспитанием. В полном отчаянии я искал спасения и нашел его в затворничестве – это была бы монастырская келья, если бы я не чувствовал себя недостойным монашеской рясы. И наконец я нашел его в тебе, в блаженном созерцании твоего прекрасного лица. Именно ты преподала мне урок, научила тому, что мир создан Богом и Бог обитает в мире в такой же степени, как и в монастыре. Вот в чем был смысл знамения, вот что я понял, когда образ твой явился мне на Монте-Орсаро. – О, Агостино! – воскликнула она. – И, несмотря на все это, ты не винишь себя за то, что случилось? Если бы только у меня достало веры в тебя, веры в знамение, которое мы оба получили, я должна была все это знать; знать, что если ты согрешил, это значит, что ты всего лишь уступил соблазну и что ты уже искупил свой грех. – Мне кажется, что искупление происходит сейчас, здесь, в том, что с нами происходит, – отвечал я ей очень серьезно. – Та, что увлекла меня в бездну, была женой другого. Ты тоже жена другого, и ты спасаешь меня, поднимая из этой бездны. Она была доступной через свою греховность. Ты же никогда, никогда не можешь быть такой же, в противном случае я охотно расстался бы с жизнью. Но не вини себя, моя любимая, моя святая. Ты поступила так, как тебе подсказала твоя чистая душа; все было бы хорошо, если бы тебя в то время не увидел Пьерлуиджи. Она содрогнулась. – Тебе известно, мой бесценный, что если я согласилась стать женой твоего кузена, то я это сделала исключительно ради твоего спасения? Такова была цена, которую они запросили. – О, моя святая! – воскликнул я. – Я говорю об этом только для того, чтобы ты знал, почему я это сделала. – Мог ли я в этом сомневаться? – уверял ее я. Я встал и прошел в другой конец комнаты, к окну, за которым сияла ночь, накрывая мир глубокой синью небосвода. Я смотрел в сад, где высокие тополя поднимали к небу свои вершины, и думал о том, что нам теперь делать. Затем я обернулся к ней, найдя, как мне казалось, единственно правильное решение. – Нам остается только одно, Бьянка, – сказал я. – Что же? – В глазах ее светилась тревога, которую еще более подчеркивали ее бледность и отпечаток боли на лице, появившиеся в результате тяжких испытаний, постигших ее в последние недели. – Я должен уничтожить препятствие, которое стоит между нами. Я должен найти Козимо и убить его. Я произнес эти слова без всякого гнева, без признака горячности – это было спокойное, деловое изложение того, что необходимо было сделать. Это было справедливое, единственно возможное действие, которое могло восстановить справедливость. Мне казалось, что оба мы, и она и я, смотрим на вещи одинаково. Ибо она не вздрогнула, не закричала в ужасе, не выразила ни малейшего удивления. Она просто покачала головой и печально улыбнулась. – Как это было бы глупо! – сказала она. – Каким же образом это нам поможет? Тебя схватят, тут же предадут суду, и ты понесешь наказание. Каким образом это облегчит мою участь? Я останусь одна в этом мире, одинокой и совершенно беззащитной. – О, зачем же так спешить? – воскликнул я. – По справедливости, я не должен пострадать. Мне достаточно будет лишь рассказать, как было дело, объяснить, почему я затеял с ним ссору, поведать о том чудовищном замысле по отношению к тебе, который чуть было не осуществился, об этом невероятном браке – и все будут на моей стороне. Никто не посмеет преследовать и наказывать меня за это. – Ты слишком великодушен, слишком веришь в людей, – сказала она. – Кто поверит твоим рассказам? – Суд, – ответил я. – Суд провинции, где правит Пьерлуиджи? – Но у меня есть свидетели того, что произошло. – Этим свидетелям не дадут и рта раскрыть. Твои объяснения никто не будет слушать. Ты подумай, как это будет выглядеть! – воскликнула она. – Всему свету дело представится так, что возлюбленный Бьянки Кавальканти убил ее мужа, чтобы жениться на ней самому. Что ты сможешь сказать в ответ на такое обвинение? К тому же люди, возможно, припомнят и то, другое дело – убийство Фифанти; и даже простой народ, те люди, которые, можно сказать, спасли в то время твою жизнь, могут изменить мнение, которого они тогда придерживались. Они скажут, что если он вообще способен убить, значит, и тогда убил он, что… – О, ради всего святого, довольно! Сжалься надо мною! – вскричал я, протягивая к ней руки. И, слава Богу, она замолчала, понимая, что сказано было достаточно. Она была права. С ее острым умом она мгновенно разобралась в самом существе этого дела. Ведь, если бы я осуществил то, что собирался, это не только послужило бы к моей погибели, но и набросило бы тень на нее; ведь если бы людская молва меня осудила и признала виновным, то это обвинение, несомненно, пало бы и на нее. И что же тогда, как она правильно сказала, было бы с ней? У них появилось бы основание увезти ее из Пальяно, из-под защиты родных стен. Она стала бы жертвой гражданского суда. Пьерлуиджи мог подстроить так, что ее обвинили бы как мою сообщницу в подлом убийстве, совершенном с самыми гнусными целями. Я снова обернулся к ней. – Ты права, – сказал я. – Я понимаю, что ты права. Так же как я был прав, когда говорил, что мое искупление должно быть совершено здесь и теперь же. Кара, которую я столько времени призывал, настигла меня наконец. Она справедлива и уместна, хотя и жестока. Я медленно вернулся к столу, возле которого она сидела, и стоял, глядя на нее. Она подняла голову и взглянула на меня глазами, полными муки. – Бьянка, я должен уехать отсюда, – сказал я ей. – Это тоже совершенно ясно. Губы ее приоткрылись, зрачки расширились, бледное лицо побледнело еще больше. – О нет, нет! – жалобно воскликнула она. – Это необходимо, – настаивал я. – Как я могу остаться? Козимо может обратиться в суд, предъявив мне обвинение в том, что я насильно держу у себя его жену, – и его иск будет удовлетворен. – Но ты ведь можешь не подчиниться. Пальяно – достаточно хорошо защищенная крепость, и у нас достаточно людей. Черные воины преданы нам, они будут стоять за тебя до последнего. – А что скажут люди? – воскликнул я. – Что скажет о тебе свет? Ты сама заставила меня над этим задуматься. Можно ли допустить, чтобы твое имя пачкали грязью гнусные сплетники? Жена Козимо д'Ангвиссола сбежала с кузеном своего мужа! Неужели я допущу, чтобы о тебе такое говорили! Она застонала, спрятав лицо в ладонях. Затем снова взяла себя в руки и посмотрела на меня взглядом, полным отчаяния и решимости. – Тебя так занимает то, что скажут люди? – Я думаю только о тебе. – Тогда подумай о том, что будет для меня лучше, мой Агостино. Так мы поступим или иначе – и то и другое одинаково плохо. Но мы должны выбрать меньшее из двух зол. Если ты уедешь, покинешь меня, я останусь беззащитной, и… и… так или иначе, у сплетников уже есть основание для злоязычия. Долго смотрел я на нее, испытывая непреодолимое желание заключить ее в свои объятия и утешить. И я твердо знал, что если я останусь, то каждый день, каждый час я буду испытывать это желание и с каждым днем оно будет становиться тем более настоятельным и жестоким, чем больше я буду стараться его подавить. Но затем мне на помощь пришло мое воспитание, насквозь пронизанное превратно понятой святостью; оно заставило меня увидеть в этой ситуации усугубление моей кары, дополнительное бремя, которое я должен возложить на свои плечи, если я хочу добиться полного прощения. И я согласился остаться в Пальяно. Уходя из комнаты, я ограничился тем, что поцеловал лишь кончики ее пальцев, и пошел молиться о том, чтобы Бог даровал мне силы и терпение, дабы я мог нести свой тяжелый крест и получить в конце концов награду – все равно, в этой жизни или за ее пределами. На следующее утро к нам прибыл гонец от Галеотто, который принес нам весть о новом гнусном преступлении, которое совершил герцог в ту ужасную ночь, когда мы вырвали Бьянку из его когтей. На следующее утро несчастную Джулиану нашли мертвой. Она была задушена в ее собственной постели, и народная молва приписала это злодеяние герцогу. Впоследствии я нашел подтверждение этим слухам. Дело, по-видимому, обстояло так: взбешенный тем, что у него вырвали из рук добычу, этот свирепый волк бросился на поиски того, кто мог открыть врагам его намерения и таким образом помешать их осуществлению. Он подумал о Джулиане. Разве Козимо не подсмотрел, как она разговаривала со мной в утро моего ареста, и разве он не сообщил об этом своему господину? Итак, герцог немедленно направился в роскошный дом, в который он ее поместил и куда имел доступ в любое время дня и ночи. Он, должно быть, предъявил ей это обвинение, и я могу себе представить – ведь мне хорошо был известен ее характер, – что она не только призналась в том, что разрушила его планы, но сделала это с насмешкой, с торжеством, издеваясь над ним, как только может это сделать ревнивая женщина, и довела его тем самым до бешенства, до того, что он бросился ее душить. Какие жестокие муки, должно быть, испытывала она в эти короткие страшные мгновения, как она жалела о том. что не придержала вовремя язык в те страшные мгновения – ей они, наверное, показались вечностью – пока ее душа не покинула сосуд, который она так любила и холила. Когда я услышал о том, какой конец постиг эту несчастную, вся моя горечь, вся злость, которые я к ней испытывал, покинули меня и я стал искать в душе своей и в сердце оправдания ей. Она была хорошо образованна и умна во многих отношениях, в других же не понимала решительно ничего и была бесчувственна, словно животное. В Бога она не верила, так же как и многие другие, ибо религия в той форме, которая ей представлялась, не внушала ей никакого уважения – ведь одним из ее любовников был кардинал, другим – сын самого папы. По натуре она была чувственна, и эта чувственность мешала ей понимать разницу между тем, что хорошо и что дурно. Мне приятно было думать, что смерть ее явилась результатом доброго деяния, ведь так легко могло бы случиться, что она погибла бы в результате какого-нибудь дурного поступка. И мне хочется верить, что это ее доброе деяние – какими бы мотивами оно ни было продиктовано – зачтется ей и будет положено на другую чашу весов, противоположную той, где будут находиться ее многочисленные грехи. Я вспомнил слова фра Джервазио, с которыми он в свое время обратился ко мне: «Можем ли мы осудить грешника, если знаем все то, что привело его ко греху?» Он, помнится, произнес эти слова, говоря обо мне и о Джулиане. Но разве они не относятся и к самой Джулиане? Разве они не относятся к каждому, кто согрешил?
Глава двенадцатая. КРОВЬ
Те слова, которыми обменялись мы с Бьянкой в тот вечер, исчерпывающим образом выражают отношения, установившиеся между нами и продолжавшиеся в течение последующих нескольких месяцев. Мы встречались ежедневно, и то, чего не смели произнести наши уста, можно было прочесть в глазах. Шли дни, они слагались в недели, и, сменяя одна другую, в свою очередь, образовывали месяцы. Подошла к концу осень, сбросив свой золотой наряд и уступив место унылой серости зимы: земля погрузилась в глубокий сон, от которого ее вновь разбудила весна. Мы спокойно жили в Пальяно, нас никто не тревожил, и мы, с известной долей уверенности, начали чувствовать себя в безопасности. Записка Галеотто, несомненно, сыграла свою роль: Пьерлуиджи, вероятно, получил приказание от своего отца воздержаться от очередного скандала – их и так было достаточно в его бурной жизни – и не сметь трогать мадонну Бьянку в ее убежище в Пальяно. Время от времени нас навещал Галеотто. Очень хорошо, что в тот день в Болонье его сломила усталость, помешавшая ему принять вместе с нами участие в событиях той ужасной ночи, в противном случае у него вряд ли была бы возможность так свободно и беспрепятственно передвигаться по стране. Он рассказал нам о новой цитадели, которую строил герцог в Пьяченце, безжалостно разрушая дома, для того чтобы добыть необходимый материал и расчистить себе территорию, о том, как он укрепляет и расширяет городские стены. – Однако я сомневаюсь, – сказал он нам однажды весной, – что ему доведется увидеть результаты своих трудов. Мы наконец приняли решение и готовы действовать. Я думаю, у нас не будет нужды в вооруженном восстании. Вполне достаточно будет сотни пик – они у меня уже есть. Мы намерены действовать внезапно, а Ферранте Гонзаго будет стоять наготове и поддержит нас с помощью императорского войска, чтобы потом, когда пробьет час, провинция поступила под его начало – он станет там наместником. А пробьет он скоро, и за это они тоже заплатят, – заключил кондотьер, указывая на черное траурное платье Бьянки. Он снова уехал в тот же день, направляясь на север, где у него было назначено последнее, заключительное свидание с наместником Императора, однако обещал вернуться, прежде чем начнется дело, чтобы и я тоже мог принять в нем посильное участие. На смену весне пришло лето, и мы ждали событий, гуляя вместе в саду, читая, играя в шары или в теннис, хотя эта игра считалась не совсем подходящей для женщины. Иногда я проводил учения с солдатами во внутреннем дворе замка, где они располагались. Дважды мы выезжали на соколиную охоту в сопровождении сильного эскорта и благополучно возвращались домой без всяких приключений. Но в третий раз я ехать отказался, опасаясь того, что слухи о наших вылазках разнесутся по округе и наши враги устроят нам ловушку. Я постоянно испытывал страх – боялся потерять ту, которая мне не принадлежала и которую я, может быть, никогда не смогу назвать своей. И все это время мне все труднее и труднее было нести мою кару искупления, как я это называл. Я давно отказался от счастья целовать кончики ее пальцев. Но даже если я целовал окружающий ее воздух, это все равно нарушало спокойствие моей души. И вот однажды вечером, когда мы гуляли в саду, меня охватило мгновенное безумие – я больше не мог противиться своим чувствам. Не говоря ни слова, я обернулся, схватил ее в свои объятия и крепко прижал к груди. Я увидел, как дрогнули ее веки, заметил быстрый взгляд голубых глаз и разглядел в них жажду любви, родственную моей собственной, но в то же время и страх, заставивший меня остановиться. Я отпустил ее. Потом встал на колени и поднес к губам подол ее траурного платья. – Прости, любовь моя! – смиренно молил я ее. – Бедный мой Агостино, – было все, что я услышал в ответ, в то время как ее трепещущие пальцы мягко перебирали мои темные волосы. После этого я избегал ее общества почти целую неделю и совсем не виделся с ней наедине, а только за обеденным столом во время трапезы, в присутствии наших слуг. Наконец однажды, в самом начале сентября, в годовщину смерти ее отца – это было, как помнится, восьмого числа, в четверг, – прибыл Галеотто в сопровождении довольно значительного отряда вооруженных всадников; в тот вечер он выглядел счастливым и довольным – за весь предшествующий год мне ни разу не приходилось видеть его таким оживленным. Когда мы остались одни, мне открылась – впрочем, я и сам об этом подозревал – истинная причина его превосходного настроения. – Час настал, – сказал он голосом, исполненным значения. – Его конец близок. Завтра, Агостино, ты поедешь со мной в Пьяченцу. Фальконе останется здесь, возьмет на себя команду над здешними людьми, на случай если будет сделана попытка напасть на Пальяно, что, как мне кажется, маловероятно. И он рассказал мне о веселых развлечениях, которые состоялись в Пьяченце по поводу визита герцогского сына Оттавио – того самого зятя Императора, которого последний всячески пригрел и обласкал, однако не до такой степени, чтобы отдать ему герцогство его отца, после того как тот отойдет в лучший мир, чтобы ответить за совершенные грехи. Ежедневно проходили рыцарские поединки и турниры, устраивались самые разнообразные развлечения, ради которых с жителей Пьяченцы снимали последнюю шкуру – да и шкуры-то у них уже не оставалось. В свое время Фарнезе всячески подлизывался к простому люду, прося у крестьян помощи для того, чтобы сокрушить баронов, а когда с баронами было покончено, он принялся за них самих, поскольку их помощь ему больше не требовалась. Разнообразные поборы довели жителей до полной нищеты, а теперь он рушит их дома, чтобы получить строительный материал для своей новой цитадели, нимало не задумываясь о тех, кто лишился при этом крова над головой. – Этот Пьерлуиджи окончательно сошел с ума, – сказал Галеотто и рассмеялся. – Впрочем, он отлично играет свою роль: все, что он делает, как нельзя лучше служит нашим целям, все его штучки нам только на руку. Сеньоров он восстановил против себя уже давно, теперь же против него раздражено и население – грабеж и бесконечные вымогательства надоели всем до крайности. Дело дошло до того, что в последнее время он постоянно сидит, запершись в своей цитадели, редко оттуда выезжая, чтобы только не видеть изможденные лица бедняков, не смотреть на руины, в которые он превратил прежде красивый город. Говорят, что он болен. Небольшое кровопускание живо вылечит все его болячки. Наутро Галеотто отобрал тридцать человек из своего отряда, дав им следующее приказание: они должны снять свои черные камзолы и одеться в крестьянскую одежду – взяв с собой только такое оружие, какое обычно берет крестьянин, отправляясь в далекое путешествие; после этого, поодиночке и пешим порядком, они должны пробираться в Пьяченцу и собраться там в субботу утром в определенном месте и в определенное время, которое им будет указано. Они отправились, и в тот же день мы отправились тоже. – Ты вернешься ко мне, Агостино? – спросила меня Бьянка, когда мы расставались. – Я вернусь, – ответил я, ощущая тяжесть на сердце. Однако по мере того, как мы продвигались вперед, к нашей цели, мысль о том, что нам предстояло сделать, стала занимать меня все более и более и моя меланхолия несколько рассеялась. Вера в лучшее будущее и надежда на счастье окрасили все окружающее в розовые тона. Ночь мы провели в Пьяченце, в большом доме на улице, которая ведет к церкви Сан-Ладзаро, – там уже собралась целая компания, человек, наверное, двенадцать, главными из которых были братья Паллавичини из Кортемаджоре – именно они первыми почувствовали железную руку Пьерлуиджи; был там и Агостино Ланди, и глава известного дома Конфалоньери. После ужина мы все сидели за длинным дубовым столом, доски которого были отполированы так гладко, что в них, как в пруду, отражались стоявшие на нем чаши, кубки и огромные бутыли с вином, как вдруг Галеотто бросил на середину стола серебряную монету. Она легла гербом вверх – это был герб герцога, в легенде же, расположенной по краю монеты, было сокращенное слово PLAC. Галеотто указал на него пальцем. – Год тому назад я его предупредил, – сказал он, – что его судьба записана здесь, в этом сокращенном слове. Завтра я напомню ему об этой загадке. Я не понял, на что он намекает, и сказал ему об этом. – Ну как же, – объяснил он не только мне, но и всем остальным, которые тоже в недоумении нахмурили брови. – Во-первых, PLAC обозначает «Placentia» note 100, где ему суждено встретить свой конец, а во-вторых, это слово составляют инициалы четырех главных участников нашего предприятия: Паллавичини, Ланди, Ангвиссола и Конфалоньери note 127. – Ты называешь меня в числе главных участников этого дела. Не кажется ли тебе, что в этом есть некоторая натяжка, ты, наверное, делаешь это для того, чтобы вернее сбылось предзнаменование. Он ничего не сказал на это, только улыбнулся и положил монету в карман. Описание событий, о которых мне предстоит рассказать, можно найти везде, где угодно, ибо о них писали множество людей, и каждый по-своему, в зависимости от своих симпатий или от того, кто нанял писателя для их изложения. Вскоре после рассвета Галеотто окинул нас, наказав каждому, что ему следует делать. Позже, уже утром, направляясь к замку, где все мы должны были собраться, я его увидел – он ехал по улице рядом с герцогом. Они выезжали за пределы города, чтобы осмотреть новую крепость, которая в то время строилась. Похоже, между ними снова велись переговоры о том, чтобы Галеотто поступил к герцогу на службу, и последний использовал это обстоятельство в своих целях – для осуществления собственных планов. По моему мнению, не было на свете человека, более подходящего для этого дела, человека, обладающего большей выдержкой и терпением. Помимо кондотьера, герцога сопровождали два-три всадника из числа его приближенных, а вокруг, охраняя его светлость, шли пешие швейцарские ландскнехты – их было не менее десятка – облаченные в блестящие латы и шлемы с высоким гребнем; каждый нес на плече огромное устрашающее копье. Народ расступался перед этим небольшим отрядом; горожане снимали шапки из почтения, порожденного страхом, однако лица у них были угрюмые и мрачные, хотя нашлись плуты, рожденные только для того, чтобы служить все равно кому, которые трусливо и раболепно выкрикивали: «Duca!» note 101 Герцог ехал медленно, не быстрее, чем если бы шел пешком, его снова мучила болезнь, и на его лицо, некрасивое само по себе, теперь неприятно было смотреть: оно было сплошь покрыто ярко-красными прыщами, которые резко выделялись на мертвенно-бледной коже, а под глазами залегли темно-коричневые тени, свидетельствующие о глубоком страдании. Я прижался к стене, укрывшись в тени дверного проема, чтобы он меня не увидел, поскольку из-за моего высокого роста мне было трудно не выделяться в толпе. Но герцог смотрел прямо перед собой, не поворачивая голову ни направо, ни налево. Вообще ходили слухи, что он не может смотреть в глаза людям, которых он так жестоко оскорблял, над которыми в свое время так надругался, – впрочем, об этом уже довольно говорилось, и мне не хочется повторяться, дабы не вызывать отвращение читателя. Когда они проследовали мимо меня, я медленно поехал за ними, направляясь в сторону замка. Едва я свернул с отличной дороги, построенной Гамбарой, как ко мне присоединились братья Паллавичини. Это были смелые и решительные синьоры с начинающими седеть волосами, один из которых, как вы помните, слегка прихрамывал. Оба они были одеты в черное, что в какой-то мере соответствовало характеру задуманного предприятия. Их сопровождали с полдюжины молодцов из отрядов Галеотто, однако на одежде не было никаких знаков, определяющих их связь с кондотьером. Мы обменялись приветствиями и все вместе выступили на открытое пространство piazza della Citadella note 102, направляясь к самой крепости. Мы миновали подъемный мост и оказались внутри – никто из стражей не пытался нас остановить. Люди свободно входили и выходили из крепости, строго охранялись только личные апартаменты герцога – для того чтобы пройти к нему, нужно было изложить свое дело офицеру, находившемуся в передней. Более того, вся охрана состояла из двух-трех швейцарцев, которые лениво бродили в проходе, ведущем от подъемного моста во двор, поскольку солдаты гарнизона отправились обедать – обстоятельство, которое Галеотто учел, выбрав полдень как время для нанесения удара. Мы пересекли широкий квадратный двор и миновали еще одну арку, ведущую во второй внутренний дворик, как нам было приказано. Здесь нас встретил Конфалоньери, которого тоже сопровождали несколько наших людей. Он приветствовал нас и тут же, не теряя времени, стал давать приказания, что кому следует делать. – Вы, мессер Агостино, пойдете с нами, остальные остаются здесь, дожидаясь прибытия Ланди, который подоспеет с остальными нашими силами. С ним будет два десятка людей, они изолируют стражу, когда она появится. Как только это будет сделано, дайте нам наверх сигнал – это должен быть пистолетный выстрел, – а затем немедленно поднимайте мост и займитесь теми швейцарцами, которые все еще будут сидеть за столом. Ланди получил соответствующие распоряжения, он знает, что нужно делать. Братья Паллавичини коротко ответили, принимая к сведению приказ, а Конфалоньери взял меня за руку, и мы быстро пошли вверх по лестнице в сопровождении полудюжины его людей. Ни на одном из них не было видно никаких признаков оружия, но у всех под камзолом или курткой была надета кольчуга. Мы вошли в переднюю – это была великолепная комната, богато обставленная, затянутая драгоценными тканями и гобеленами. Придворных там не было – все отправились обедать вместе с начальником стражи, который в то самое утро женился и давал по этому поводу банкет. Галеотто знал об этом, когда назначал день нанесения удара. В другой стороне комнаты возле окна находились четыре швейцарца – все, что осталось от стражи; они играли в кости, стоя вокруг стола и поставив свои пики к стене. Возле них мы увидели высокую широкоплечую фигуру Галеотто – проводив герцога до этого места, он задержался здесь, чтобы посмотреть, как они играют. Когда мы вошли, он обернулся и смерил нас безразличным взглядом, а затем снова обернулся к игрокам. Один или два швейцарца посмотрели в нашу сторону, не выказав никакого интереса. Кости весело гремели, и со стороны игроков до нас доносились взрывы смеха в гортанные немецкие ругательства. В дальнем конце комнаты, у портьеры, за которой скрывалась дверь, ведущая в комнату, где сидел за обедом Фарнезе, стоял церемониймейстер, одетый в черный бархат, с жезлом в руке; он обратил на нас не больше внимания, чем швейцарцы. Мы не спеша подошли к столу игроков, якобы для того, чтобы получше видеть игру, и встали таким образом, что почти оттеснили их в амбразуру окна, в то время как сам Конфалоньери поместился спиной к их копьям, образовав надежный заслон между солдатами и их оружием. Так мы стояли довольно продолжительное время. Игра продолжалась, мы смеялись вместе с победителями и разражались проклятиями вместе с проигравшими, словно во всем свете у нас не было другого дела. Внезапно внизу раздался пистолетный выстрел – он напугал швейцарцев, которые с удивлением посмотрели друг на друга. Один из них, здоровенный детина, которого товарищи называли Гюбли, остановился, держа в руках стаканчик для костей – он уже было приготовился бросить их на стол, чего ему так никогда и не пришлось сделать. Внизу по двору бежали люди с обнаженными шпагами в руках, крича на ходу, они бросились к дверям, ведущим в те комнаты, где сидели за обедом швейцарцы. Это увидели через открытое окно игроки в кости и удивленно выругались, наблюдая столь странную сцену. А затем послышался скрип лебедки и громыхание цепей, известившие нас о том, что мост поднимается. – Beim Blute des Gottes! – выругался Гюбли. – Was giebt es? note 103 Наши невозмутимые лица, на которых не было и тени удивления, еще усилили их тревогу – она еще более возросла, когда они вдруг поняли, как плотно мы их окружили. – Продолжайте вашу игру, – спокойно сказал Конфалоньери, – так будет лучше для вас. Гюбли, этот светловолосый великан, отшвырнул кости и яростно набросился на говорящего, который стоял между ним и копьями. В тот же момент Конфалоньери вонзил ему в грудь клинок, и он с криком повалился на стул; в его голубых глазах отражалось величайшее изумление, настолько неожиданным было нападение. Галеотто уже не было среди тех, кто находился возле игрального стола: мощным ударом он свалил с ног церемониймейстера, который пытался загородить дверь, ведущую в покои герцога. Он сорвал портьеру и закутал в нее упавшего на пол церемониймейстера, когда я поспешил к нему на помощь в сопровождении Конфалоньери, в то время как шестеро его солдат остались сторожить троих здоровых и одного раненого швейцарца. В это время снизу, со двора, до нас донесся оглушительный шум: бряцание стали о сталь, крики, вопли, проклятья, которые заставили нас поторопиться. Велев нам следовать за ним, Галеотто распахнул двери. За столом сидел Фарнезе, и с ним двое его приближенных: один из них был маркиз Сфорца-Фольяни, а другой – доктор канонического права по имени Копаллати. На их лицах уже появилось выражение тревоги. При виде Галеотто Фарнезе воскликнул: – А-а, ты все еще здесь! Что там происходит во дворе? Наверное, швейцарцы разодрались между собой. Галеотто ничего ему не ответил, продолжая медленно двигаться по направлению к столу; а взор Фарнезе, тем временем скользнув мимо Галеотто, остановился на мне, и я увидел, как глаза его внезапно широко раскрылись; а потом за моей спиной они наткнулись на стальной взгляд Конфалоньери, еще одного человека, с которого он снял последнюю рубашку и лишил всех владений и прав. Солнце, светившее в окно, сверкало на клинке, который он все еще держал в руке, его блеск привлек внимание герцога, и он, должно быть, заметил, что рукав барона запачкан в крови. Пьерлуиджи поднялся, тяжело опираясь на стол. – Что все это значит? – дрожащим голосом потребовал он ответа, в то время как лицо его сделалось серым от страха и дурного предчувствия. – Это означает, – холодно и твердо ответил ему Галеотто, – что твоему владычеству в Пьяченце пришел конец, что власти папы в этих провинциях больше не существует и что по ту сторону По стоит с армией Ферранте Гонзаго, чтобы занять эти земли именем Императора. И наконец, мессер герцог, это означает, что довольно ты испытывал терпение сатаны – он устал ждать и должен получить наконец того, кто так верно служил ему на земле. Фарнезе издал какой-то булькающий звук, и его украшенная перстнями рука потянулась к горлу. Он был одет в зеленый бархат, и каждая пуговица на его камзоле представляла собой драгоценный брильянт; яркие краски и роскошь его одеяния подчеркивали своим несоответствием трагичность момента. Что же касается его приближенных, то почтенный доктор замер от страха и сидел в своем кресле, сжимая ручки его с такой силой, что костяшки его пальцев побелели и сделались похожими на мрамор. В том же состоянии находились и два лакея, стоявшие возле буфета. Но Сфорца-Фольяни, несмотря на свой изнеженный, женоподобный вид, обладал известной храбростью – он вскочил на ноги и потянулся рукой к своей шпаге. В ту же секунду в руках Конфалоньери сверкнула шпага. Кинжал он успел переложить в другую руку. – Если вам дорога жизнь, маркиз, не вмешивайтесь в это дело, – предупредил он его громовым голосом. Грозный вид барона и блеск обнаженной стали умерили пыл Сфорца-Фольяни, заставив его в страхе замереть на месте. Я тоже обнажил свой кинжал, твердо решив, что Фарнезе должен пасть от моей руки, – таким образом намеревался я свести старые счеты, которые между нами существовали. Он заметил мое движение, и оно, если это только возможно, еще усилило его страх, ибо он знал, что зло, которое он мне причинил, – дело чисто личное и что я, конечно, никогда его не прощу. – Прошу пощады! – выдохнул он, протягивая в мольбе руки к Галеотто. – Пощады? – отозвался я с ужасным смехом. – А какой пощады мог ожидать от тебя я – я, которого ты отдал в руки Святой Инквизиции, с тем чтобы продать после этого мою жизнь, взяв за нее цену, в которой не было места пощаде и милосердию? Могла ли ожидать от тебя пощады несчастная дочь Кавальканти, когда она находилась во власти твоих гнусных помыслов? А ее отец, погибший от твоей руки? Может быть, его ты пощадил? Не молила ли о пощаде несчастная Джулиана, которую ты задушил в ее собственной постели? Кого из них ты пощадил, ты, который теперь молишь о пощаде? Он смотрел на меня безумными глазами, а потом перевел взгляд на Галеотто. Все тело его сотрясала дрожь, а лицо так побледнело, что казалось зеленоватым. От страха его не держали ноги, и он бессильно упал в кресло, с которого только что поднялся. – По крайней мере… по крайней мере… – задыхаясь проговорил он, – приведите мне священника, чтобы я мог исповедаться. Не дайте мне умереть отягощенным всеми грехами, которые я совершил. В этот момент со стороны передней послышались быстро приближающиеся шаги и лязг металла, сопровождающийся громкими криками. При этих звуках он несколько приободрился. Он решил, что кто-то спешит к нему на выручку. – Ко мне! Сюда! На помощь! – закричал, вернее, завизжал он – это был настоящий вопль отчаяния. Этот крик заставил меня броситься вперед, к нему, но тут я почувствовал, что меня останавливает рука Галеотто. Он выбросил ее вперед, и я наткнулся на нее грудью, словно на железную преграду. Я на секунду потерял равновесие, но даже не успел прийти в себя, как он снова меня отстранил. – Назад! – вскричал Галеотто громовым голосом. – Это мое дело. Мне он причинил еще горшее зло, и оно имеет большую давность. С этими словами он подошел к герцогу и встал позади его кресла, тогда как Фарнезе в новом приступе страха поднялся на ноги. Галеотто захватил рукой шею герцога и откинул назад его голову. На ухо ему Галеотто прошептал несколько слов, которых я не мог расслышать, но которые оказали неожиданное действие на Пьерлуиджи: сопротивление его было сломлено окончательно. Живыми остались только его глаза, он вращал ими, пытаясь заглянуть в лицо человеку, который с ним разговаривал. И в этот момент Галеотто запрокинул голову своей жертвы еще круче, так что полностью обнажилась длинная темная шея, по которой он быстро полоснул своим кинжалом. Копаллати завизжал и закрыл лицо руками; Сфорца-Фольяни, белый как мел, смотрел на происходящее как человек, находящийся в трансе. Фарнезе вскрикнул, в горле у него заклокотало, и оттуда фонтаном брызнула кровь. Галеотто отпустил его. Герцог опустился в кресло, и голова его упала на стол лицом вниз, заливая скатерть кровью. Потом он встал, сделал несколько шагов, двигаясь боком, и рухнул на пол, где и остался лежать бесформенной грудой – руки и ноги его еще дергались, голова откинулась назад, глаза остекленели… и кровь, кровь – все кругом было залито кровью.
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-04-19; Просмотров: 197; Нарушение авторского права страницы