Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Поросенок из пирога убежал
Тетка Торопыга попа Сиволдая в гости ждала. И вот заторопилась, по избе закрутилась, все дела за раз делат и никуды не поспеват! Хватила тетка поросенка, водой сполоснула да в пирог загнула. Поросенок приник, глазки зажмурил и хвостиком не вертит. Торопыга второпях позабыла поросенка выпотрошить. А поп зван есть пирог с поросенком. Тетка Торопыга шшуку живу на латку положила, на шесток сунула. Взялась за пирог с поросенком, в печку посадила, а под руку друго печенье-варенье сунулось. Торопыга пирог из печки выхватила, в печку всяко друго понаставила. Пирог недопеченной да шшуку сыру на стол швырнула. У пирога тестяны корки чуть прихватило. Поросенок в пироге рылом в тесто ткнул и жив отсиделся. Торопыга яйца перепечены по столу раскидала. Сама тетка Торопыга вьется, ног не слышит, рук не видит, вся кипит! Поросенок из пирога рыло выставил и хрюкат шшуке: — Шшука, нам уходить надо, а то поп Сиволдай придет, нас с тобой съест, — не посмотрит, что мы не печены, не варены. Шшука в латке булькнулась: — Как уйдем-то? — За пирог, в коем я сижу, зубами уцепись, хвостом от стола отмахнись, по печеным яйцам прокатись да норови к печке. Шшука так и сделала. За пирог зубами уцепилась, хвостом от стола отмахнулась, по печеным яйцам прокатилась да к печке. Пирог на шесток шлепнулся, корки разошлись, поросенок коротенько визгнул, из пирога выскочил, да на улицу, да к речке и у куста притих. А шшука у самого шестка от пирога отцепилась и в ушат с водой угодила, на само дно легла и ждет. Торопыга пусты корки пироговы в печку сунула, — допекла. Гости в избу. Поп Сиволдай ишшо в застолье не успел сесть, — пирог в обе руки тем краем, из которого поросенок убежал, повернул ко рту и возгласил: — Во благовремении да с поросенком… — и потянул в себя жар из пирога. Жаром поповско нутро обожгло. В нутре у попа заурчало, поп с перепугу едва слово выдохнул: — Кума, я поросенка проглотил! Слышь — урчит. Крутанулся Сиволдай по избе — да к речке, упал у куста и вопит: — Облейте меня водой холодной, у меня в животе горячий поросенок! Тетка Торопыга заместо того, чтобы воды из речки черпнуть, выташшила ушат с водой и чохнула на попа. Шшука хвостом вильнула, в речку нырнула. Поросенок это дело увидал, из-за куста выскочил и с визгом ускакал в сторону. Поп закричал: — Не ловите его, он уж съеден был! Поп вызнялся, оглядел себя всего. После экого угошшенья он не то что не сыт, а даже отошшал весь.
Угольно железо
Запонадобилось жоне моей уголье, и чтобы не покупное, а своежженое. Я было попытал словом оттолкнуться: — Не робята у нас, хватит с нас, робята будут — сами добудут. Баба взъершилась. И на всяки лады, на всяки манеры меня изругала. — Семеро на лавке, пять на печи, ему все ишшо мало! Я от жониной ругани подальше. Из избы выбрался, сел за угол. Как подумал о работе, так и устал. Отдохнул. Про работу вспомнил — опять устал. Так до полден от несделанной работы отдыхал. Время обеденно, жона меня сыскала: — Старик, уголье нажег уже? — Нажгу ужо! После обеда соснуть не пришлось — прогнала баба на работу. Только я угнездился для спанья — старуха кричит: — Старик, уголье нажег уже? — Нажгу ужо! За подходяшшим матерьялом надо в лес иттить, а мне неохота; я осиннику наломал, — тут под рукой рос, — кучу наклал, зажег. Горит, чернет, а не краснет. Како тако дело? Водой плеснул — созвенело, в руки взял — железо. В руки взял: весом — деревянно уголье, а крепостью — всамделишно железо. Я из осинника всяких штук хозяйственных настрогал: и самоварну трубу, и кочергу, и вьюшки, заслонки, и чугунки, и ведра, лопату — ну, всяку полезность обжег, жоне принес, думал — будет сыта, а жона обновки угольно-железны заперебирала, языком залопотала: — Поди скорей, старик, нажги, принеси: ухваты, шшипцы, грабли да вилы, железной поднос, на крышу узорной обнос, сковородки, листы, да гвоздей не забудь, новы скобы к избенным да к банным дверям, да флюгарку с трешшоткой, обручи на ушат, рукомойник, лоханку, пуговицы к сарафану, пряжки к кафтану. Я отдохну, снова придумывать начну. Иди, жги, поворачивайся! Я свернулся поскорей, пока баба не надумала чего несуразного. Наделал все по бабьему говоренью, нажег, к избе приволок, все очень железно и очень деревянно! Кабы тешшина деревня была на этом берегу, ушел бы, там чаю напился бы, блинов, пирогов, колобов наелся бы. Тешша за рекой живет. Придумал мост через реку построить, к тешше в гости ходить. Обжег большушшую осину, толстушшую дубину со столб ростом. А этот столб в берег вбил, начало мосту сделал. Сидел около, соображаю: какой меры да какого вида штуки для моста обжигать? Вдруг инженер царской налетел на меня, криком пыль поднял — По какому полному праву зачал мост строить, ковды я инженер казенной царской, а плана не составил и задатка не пропил? Перестать строить и столб убрать! Я ему, инженеру казенному царскому, и говорю: — Не туго запряжено, можно и вобратно повернуть, а столб дергать мне неохота. Столб-то хошь и из осины, да железной, ево не срубишь, нижной конец в земле корни пустил, его не выдернешь. Бились-бились — отступились. Весной столб Уйму спас. Вот как дело было. Вода заподымалась, берег заподмывала. Гляжу — дело опасно. Я Уйму веревкой обхватил, к столбу прихватил, привязал накрепко. Наша Уйма была вся в куче, — дом возле дому, все в тесноте. Водой подмыло Уйму и с места сдернуло! Веревка в море не пустила, на месте удержала, Уйма в ряд вытянулась да так и до сего дня стоит. Не веришь — сходи проверь. Пока с одного конца до другого пойдешь, не раз есть захошь. Ко мне инженер казенной царской пристал с расспросом: — Где это особенно железо достал? У меня ответ уж готов: — В болоте экого железа сколь надобно! Инженер казенной план составил, задаток пропил, — стали болото сушить. Канавы копают, а железа нету. Стали-таки канавы копать, по которым вода из болота да опять в болото. Много товды работал царской инженер казенной — ничего не наработал, да много заработал.
На уйме кругом света
Взбрело на ум моей бабе свет поглядеть. Ежеденно мне твердит: — Хочу круг света объехать, поглядеть, как люди живут, как все есть на свете! Да так объехать, чтобы здешних новостей не терять, чтобы тамошно видеть и про здешно знать: кто на ком женится, кто взамуж идет, у кого нова обнова, у кого пироги пекут! — Как так свет объехать, все оглядеть и в ту же пору про Уйму все знать? В город поедешь на полден — дак уемских новостей короба накопятся, а ты на особицу хошь и там и тут все знать! Как так? — Как сказала, так и делай, а не перетакивай! В это дело запасны ветры сгодились. Я под Уймой в разных местах дыр навертел, туда ветров натолкал, за завязки дернул. Уйму ветрами вызняло высоко над землей. С той высоты широко стало видать. Бабы забегали, заспорили, который венец деревни носовой, которой кормовой? Остроносы кричат, что ихно место на носу, с носу первы все высмотрят, первы всем расскажут. Попадья с Перепилихой в спор взялись. Чуть не в драку: которой кормой быть? Попадья кричит: — Толшше меня нет никого, про меня все говорят: шире масленицы. Я и буду кормой! Перепилиха не отступат: — Я шире всех, на мне больше всех насдевано, я буду кормой. Я буду Уймой в лете править! Чтобы баб угомонить, я под Уйму с разных концов сунул встречны ветры, они и держат деревню на одном месте. У деревни все стороны носовы стали, со всех сторон вперед гляди. Уйма на ветрах на месте стала, а земля свой ход не меняет, под нами поворачивается. В Уйме у нас, как мы на одном месте стоим, и день прошел, и вечер череду отвел, и ночь стемнела, и обутрело и опять до полден, а земля под нами полным ходом идет, и на ней всю пору полден, все время обеденно. Земля под нами разны места показыват в полной дневной ясности. Так вот мы на ветреном держанье, с места не сходя, весь свет объехали. Что в других краях — сверху высмотрели. Сверху больше видать, чем земным ездокам. Много стран мы поглядели, а жить нигде не захотели, окромя нашей Уймы. Наш край не то что сейчас, а и в старо время был самолутчим, кабы не полицейски да не попы. С попом Сиволдаем и с урядником особо дело вышло, они ничем ничего не видали, ничего не понимаюшшими и остались. Сиволдай услыхал, как Уйма колыхнулась и шевелиться стала, — от страха и в колодец скочил и сел на дно. Воду из колодца на тот час всю на огороды вычерпали, как по заказу. Урядник во всех делах с попом заодно и по примеру поповскому в другой колодец полез, а колодец-то с водой. Урядник чуть-чуть не утоп, шашкой в стенку колодца воткнулся, ногами в другу растопырился — эдак много верст продержался. Дно-то у колодца было тонко — поддонная земля осталась на земле. Над чужой стороной где-то вода из колодца выпала, урядника выплеснуло.
Завсегда говорят: не плачь — потерял, не радуйся — нашел. Мы потеряли — не плакали. И не оглянулись, куда урядника выкинуло: от нас далеко — нам и любо. Обрадовались ли там, где нашли, об этом до нас вести не дошли. На месте деревни осталось одно ничего, а на меня от колодца мокро место, а на мокром месте поп Сиволдай сидит не шевелится, от страху дыхнуть боится. Мы сутки не спали, во все глаза глядели. Видели мы разны всяки страны, видели разных народов. У всякого народа своя жизнь. Над всякими народами свой царь либо король сидит и над народом всячески изгиляется да измывается. Народным хлебом цари, короли объедаются, на народну силу опираются да той же силой народной народ гнетут. А чтобы народ в разум не пришел, чтобы своих истязателей умными да сильными почитал, цари-короли полицейских откармливают и на народ науськивают. Разномастных попов развели, попы звоном-гомоном ум отбивают, кадилами глаза туманят. Непонимающий народ отпору не дает, думат — так и надо. Как мы это усмотрели да в толк взяли — в таку ярость взошли, что кабы не так высоко мы были, кабы наши руки дотянулись — мы бы разом всех царей-королей прикончили, да в те поры у нас руки были коротки. Бабы кричать пробовали народам, растолковать хотели, чтобы те в работе на царей не потели, а работали бы для себя. Да опять-таки дело не вышло: мы на разных языках говорили. Тогда у нас общего языка ишшо не было. Тетка Бутеня пойло свиньям варила и не стерпела: в одного царя злого, обжористого шваркнула всем горшком и с пойлом. Горшок вдребезги, и царь вдребезги. Сбежались царски прихвостни и разобрать не могут, которо царь, которо свинска еда? Други бабы — не отстатчицы. С приговором: «Хорошо дело — не опоздано!» — давай в королей-царей палить всем худым (даже таким, о чем громким словом и не говорят)! Ученые собирали все, что в царей попадало, обсуждали и в книгах писали, из чего небо состоит. Нашу Уйму за небесну твердь посчитали. Тогдашны учены про небо всяки небылицы плели и настояшшой сути небесной не знали. Ученым надо было с другого конца начать рассуждать. Не из чего небо состоит, а что в царей летит, что для царей подходяшшо. С той самой поры наша деревня понимаюшшей стала. И начальство полицейско-поповско нам, уемским, нипочем и ни к чему стало. Сиволдай да урядник ничего не видали, так темными и остались. От урядника мы избавились, а Сиволдая просто без вниманья оставили. Из моды вышел — и все тут. Перепилиха с попадьей во все стороны глядели, а ругаться не переставали. Попадья ругалась, крутилась, подолом пыль подняла — силилась всем попадьям чужестранным пыль в нос пустить! Перепилиха заверешшала голосом пронзительным, на целом месте дыру вертеть стала. Мелкой крошеной землей да крупной руганью отборной царских-королевских чиновников здорово обсыпала. Пропилила Перепилиха сквозну дыру. Обе ругательницы были руганью, как делом, заняты, обе зараз и провалились в дыру. Это было уже в остатнем пути земельного поворота. Перепилиха и попадья упали в наш город, в рынок, в саму середину. В рынке стало тесно. Торговки удивились, устрашились — замолчали (до этого случая молчаливых торговок мы не видывали!). Котора торговка язык остановить не могла, та руками рот захлопнула. Прилетны гости, как говорильны газеты, вперебой сначала, а потом обе в один голос стали рассказывать, каки страны, каких народов видели, где во что одеваются, где что едят. А потом, как путевы, вроде понимаюшших себя выказали и заговорили про царей-королей. Рассказали, как показали, какой они силой держатся. И коли народ за ум возьмется, вместях соединится, то всех живодеров-обдиралов в один счет стряхнет с себя. За эдаки беспокойны неподходяшши слова чуть не заарестовали говоруний. Начальство так объявило: — Говорят не от своего разуму. Надобно вызнать, каким ветром в Перепилиху да в попадью надуло экой разговор. Полицейски, которы в рынке не были, и те переполошились; видели длинну темноту над городом. В само то время, как суткам быть, Уйма на свое место села. И потеперя на том месте. Можете проверить — сходить поглядеть. Поп Сиволдай из колодца выскочил, и как раз впору: колодец водой налился — вода накопилась (дожидалась), колодец полон, а вода — через край да сама на огороды поливкой. Мы полдничать сели, к тому череду поспели. По дороге пыль поднялась: больше да шире, больше да ближе. До деревни пыль докатилась — это чиновники из городу после Перепилихиной да попадьевой трескотни прибежали, бумагами машут, печатями страшшают, требуют штраф, налог, а и сами не знают, за что про что. Мы уж понимали, что чиновники только мундиром да пуговицами страшны. Мы всей деревней на них гаркнули. Чиновники подобрали мундиришки, бумагами прикрылись, печатями припечатались, мигом улепетнули. В городе губернатору докладывали: — Деревня Уйма сбунтовалась! Ни за что ни про что денег платить не хочет, на нас, чиновников, непочтительно гаркнула вся деревня, кабы мы не припечатались — из нас дух бы вылетел! Ваше губернаторство, можете проверить — от Уймы до городу наши следы остались. Губернатор свежих чиновников собрал, полицейских согнал, к нам в коляске припылил. Из коляски не вылезат, за кучера полицейского держится, сам трепешшется и петухом кричит: — Бунтовщики, деньги несите, налоги двойны платите! Деньги соберу — арестовывать начну! Выташшил я штормовой ветришше. Мужики помогли раздернуть прямь губернатора, чиновников, полицейских. Раздернули да дернули! А он, ветер штормовой, так рванул губернатора с коляской, чиновников с бумагами и печатями и с полицейскими, — как их и век не бывало! Опосля того начальство научилось около нас на цыпочках ходить, тихо говорить. Да мы ихны тихи подходы хорошо знали. Штормовы ветры у нас наготове были — и пригодились.
Сладко житье
Посереди зимы это было. И снег, и мороз, и сугробы — все на своем месте. Мороз не так чтобы большой, не на сто градусов, врать не буду, а всего на пятьдесят. Я лесом брел. От жоны ушел. Моя жона говорлива, к ней постоянно гостьи с разговорами, с новостями, с пересудами — я и ушел в лес, от бабьего гомону голову проветрить. Иду, снегом поскрипываю, а мороз по деревам постукиват. Гляжу — пчелы! Ох ты — пчелы? И живы и летают! Покажется это пчелка, холоду хватит да в туман и спрячет себя. Как бы я от кума шел, ну, тогда дело просто — с пива хмельного в глазах всяка удивительность место находит Кабы я из полицейской кутузки был выпушшен, тогда бы и память и пониманье всяко были бы отшиблены. А я в на стояшшем своем виде, во всем порядке. И пчелы! Я к ним, к пчелкам, и шагнул. В туман стукнулся. От тумана на меня сладким теплом дохнуло. Нюхнул — пахнет медом, пряниками, лампасьем хорошим. Я шагнул в туман, а он подается, а не раздается, в себя не пушшат. Хотел я напролом проскочить, напором взять, а туман тугой — упором держится, тихо-тихо, а вытолкнул меня вобратно на холод. А пчелки трудяшши шмыгают в тумане, похоже — зовут к себе в гости. Хотел я пчелкам слово сказать, рот отворил, а туман сладостью конфетной мне рот набил. Я прожевал — оченно даже приятно. К чаю это подходяче. Стал топором туман рубить. Прорубил в сладком тумане ход, протолкал себя на ту сторону. И попал я на сладки воды, на теплы воды. На те самы, которы в нашей холодности хранили себя. Стою я в ласковом тепле. Вижу, озерко лежит в зеленой травке. На травке цветочки всяки покачиваются, леденцовыми колокольчиками позванивают. Берег озерка усыпан разноцветным лампасьем. Озерко гладку волну вздымат на берег, новы пригоршни лампасья кинет, у берега вспенится пена, сахаром на берегу остается. Пчелки золотыми кругами носятся, золоты узоры ткут, на воду чуть присядут и с медовым грузом к берегу. На берегу мед — ровными стопками: кажна стопка ростом с овин, а то и с два. Это тройке воз, если мерить на увоз. Для испытанья хлебнул воду. Вода тепла, сладка. И все место так хорошо туманом спрятано, что никакому полицейскому не пронюхать. А кругом дела делаются. От моего прихода тепла прибавилось. Мед на берегу заподтаивал и потек на воду, с сахарной пеной тестом замесился и готовым пряником двинулся. Я посторонился. Туман раздвинулся. Пряники, широчашши, длинняшши, двинулись по моим следам. Пчелки трудяшши, работяшши на пряниках медом-сахаром письменно-печатно узорочье вывели. Лампасье изловчилось да под пряники для колесного ходу рассыпалось и к нам в деревню, к моему двору вместях с пряниками прикатилось. Чтобы сладко добро от захватчиков спрятать, я туман захватил за край и растянул занавеской на весь путь пряникам и с той и с другой стороны. Через туман не видно пряников самоидушших, скрозь туман без особой сноровки не проскочишь! Дело большое, хорошее и никому не известное. Кабы пряники были с воротину ростом, дело было бы просто, мы по поветям, по амбарам, под навесами уклали бы от жадных глаз, от грабительских лап. Пряники шириной с улицу! А пряники идут и идут. Мы их на ребро да к дому. Пряник во всю стену. Мы домы пряниками обставили, крыши пряниками накрыли. В пряниках окошки прорубили. У пряничных домов углы, обоконники и крыши лампасьем леденцовым разноцветным облепили. Даже издали глядеть сладко. Туман не остановился, тянется от сладкого озера и у нас на задворках вьется, в сладки кучи складывается. Пряники без устали самоходно себя месят, пекут, к нам себя катят, кучами складываются. Народ у нас артельной, на помошшь пришли, пряники к себе расташшили. Дома, сидя за чаем, сладким угошшаются, потчуются. К нам коли хороший человек поколотится, мы пряничны ворота отворим, с поклоном принимаем, с упросом угошшаем. Накормим, напоим, с собой запас дадим. Поколотился урядник, поп, чиновник, мы скрозь окошки кричим: — Милости просим, заходите, гостите, для вас самовар ставим, на стол собирам, рюмки наливам, только ворота пряничны не отворяются. Уж вы не стесняйте себя церемонией, поешьте пряники. Коли проедите дыру в меру своей вышины, ширины, то в избу зайдете, гостями будете. Поп, урядник, чиновник на пряничны ворота набросились, пряник ломают, животы набивают, руками разглаживают, чтобы умять и больше втолкать. Карманы пряниками нагрузили, в руках большие охапки, а ходу к нам нет. Вот без полицейских и без чиновников у нас и стало сладко житье.
Пряники
Пряники беспрерывно прибавляются. У нас в Уйме места уйма, а от пряников тесно стало. Надо в город везти хорошему простому народу в угошшение, а остальным в продажу. По зимней ровной дороге мы крупного лампасья насыпали, на лампасье пряник на пряник поставили вышиной на аршин выше дома, шириной ровно в улицу, для сохранности сладким туманом прикрыли, покатили. До городу восемнадцать верст в две минуты доехали. По улицам пряники за туманом двигают себя на круглом лампасье. В ту пору ни конному ни пешему в тех улицах ходу нет. На что полицмейстер, — кажется, страшней его не было никого, — а и тот от пряничного напору со всей своей тройкой свернул в узенький переулок и до потемни, до конца торгового дня из переулка высвободиться не мог. О своем товаре мы не кричали, не объявляли, и так всем ведомо стало: пряничной дух всех с места скинул. Все на рынок за пряниками пришли. Простому хорошему народу мы пряники так давали, кто сколько мог на себе унести. Чиновничьему люду продавали. Цена нашим пряникам та же, что и лавошным, только мера другая. В лавках цена за фунт, а у нас за ту же цену бери махову сажень. Как-никак махова сажень — два аршина с лишним, а коли кто длинный меряет, то и три аршина. Бери сажень в вышину, в ширину! Попервости чиновники фыркали: — Много навезено, задешево продавают, значит, нестояшшой товар! Нам угодно того, чего мало али вовсе нет и что втридорога стоит. Носом повертели, а не утерпели, попробовали — и отстать не могут. Пряники — еда вманчива! Все ели одинаково, а действие было разно. Простой народ ел, сытел, в тело входил, спину разгибал, голову подымал, на ногах крепче держался. Чиновники, полицейские, попы, богатеи едят, а их то корежит, то распират. Солоны им пряники, не по нутру пришлись, а едят. Весь народ хвалит — значит, в пряниках что-то есть. Охота полицейским, чиновникам и их помошникам до сладкого добраться. Хорошему народу трудяшшему мы пряники давали со всей писаностью, со всей печатностью. А полицейским от тех же пряников и большшушши куски отворачивали, а на них завсегда или пусто место, или точка. Полицейским не спится, не сидится, надо им вызнать: как, что, с чего повелось, откуда завелось? Полицейски тихим обходом дело начали, ко мне тонкими лисами подъехали: — Так и так, Малина, ты мужик справной, хорошо живешь, помалу не пьешь. Скажи на милость, откудова в Уйме пряников така уйма? Спрашивают секретным, особым голосом. Я им в том же виде отвечаю: — Ежели скажу да покажу, то ваше начальство и у нас, мужиков, и у вас, полицейских, все себе отберет. Я покажу только вам по секрету — приходите ко мне в сутемки, сыты будете. Были у меня бочки сорокаведерны припасены для медового запасу. Бочки я медом густо смазал. Как стемнело, полицейски заявились. Я их пряниками накормил до раздутья. И по одному к бочкам подводил. Бочки без днишш, да на боку да в потемни очень схожи с потайным ходом. Полицейски в бочки сунулись, в мед влипли, я днишша заколотил, для воздуху дырки просверлил. На бочках надпись вывел: «Перевертывать!» Кто идет, тот и пнет. За околицу выпинали в минуту. На дороге бочки не застаивались: всегда было кому пнуть, перевернуть. От полицейских миром избавились! По большим дорогам большое начальство на тройках разъезжало, а бочки поперек дороги выкатывались. Начальство, как полагалось, медвежьей болезнью сейчас же болело и кричало: «Ой, ай, бомба!» На поверку оказывался полицейский городовой! В городе у нас тишина, спокой. Никто в морду не бьет, никто не орет, никого не грабят, никого в кутузку не тянут. Полицейски заправилы всеми приказами кричат: — Это беспорядок — во всем городе порядок!
Царь в поход собрался
А пряники тянутся, к нам тянутся, в штабеля ставятся. По всей деревне задворки пряниками загружены. Мы-то едим, надо дать и другим! Стали по железной дороге в разны города посылать Пряники нагрузили на платформы. Туманом легонько прикрыли, чтобы узоры на пряниках не портились, чтобы письменность пряников писаных полицейским на глаза не попадала. Полный состав не очень большой отправили — всего пять верст длины, а потом уж и по десяти, но больше двадцати пяти верст состава не делали. Покатили наши пряники писаны-печатны по селам, деревням, по городишкам, городам. Дошла весть о пряниках до царя, до министеров, до важных начальников, до царского двора, до царской подворотни. Все переполошились, даже пьянствовать остановились. Царь выкрикиват: — Как так, из голодной губернии в урожайны места сытость идет? Запретить, прекратить! Царица заверешшала: — Дайте мне пряника самоходного, я таких не едала, не видала. Ни жить, ни быть не могу — давайте пряника скореича! Министеры духу набрали и прокричали: — Ваше царско, пряники-то печатны! — Как так печатны? Царь заскакал, всем министерам, всем генералам по зубам надавал. Успокоился и всем по царской награде привесил. Дух перевел и заговорил: — Я же своим царским словом приказал: учить — обучайте, а понимать не позволяйте. Я большу грамоту запрешшаю. — Ваше царско, по твоему приказу в тот край политиков ссылали. Кабы их на тройках прокатили, оно бы ничего, а они пешком шли и каждым шагом народу пониманье несли. Царь схватил бутылку с водкой, о донышко ладошкой стукнул, пробку умеючи вышиб, в один дух водку выпил и царско слово сказал: — Заботясь неизменно о благе своем, приказываю пряники писаны-печатны опечатать и впредь запретить! Министеры разными голосами в один голос рапортуют: — Ваше царско, дозвольте доложить: архангельскому народу нельзя запретить — из веков своевольны, и пока по железной да по большим дорогам пряники посылают — это ничего. По большим путям народ и сам терят почтенье и к чину и к богатству, а как дойдут пряники писаны-печатны до глухих углов, тогда трудно будет нам. Надо умных людей послать, чтобы сладко житье прикончили, теплы воды изничтожили, народ к голоду поворотили. С сытым народом да грамотным нам не справиться. Царь ногами дрыгнул, кулаком по короне стукнул: — Я умней всех! Сам в Уйму поеду, сам распорядок наведу, сам хороше житье прикончу! Царь распетушился, на цыпочки вызнялся, чтобы высочайшество свое показать — да не вышло. Ни росту, ни духу не хватило. Тут два усердных солдата от всего старанья царя за опояску на штыки подцепили и вызняли высоко, показали далеко. И… крик поднялся! Вопят, голосят царица с царевятами, министеры с генералами. — Что вы, полоумны, делаете? Разве можно всему народу показывать настояшшу видимость царску! Народу показывать можно только золоту корону, а что под короной, то не показывается, про то не говорится. Царь в поход собрался. — Еду, — кричит, — в Уйму, вот моя царска воля! Выташшили трон, хотели на дровни поставить, да узки, поставили на розвальни, веревками привязали. Стали царя обряжать, одевать: надо царску видимость сделать. На царя навертели, накрутили всяко хламье-старье — под низом не видно, а вид солидней. Поверх тряпья ватной пинжак с царскими знаками натянули, на ноги ватны штаны с лампасами, валенки со шпорами. Сапоги с калошами рядом поставили. Трудно было на царя корону надеть. Корона велика, голова мала. На голову волчью шапку с лисьими хвостами напялили, пуховым платком обвязали и корону нахлобучили. Чтобы корону ветром не сдуло, ее золочеными веревками к царю привязали. Под троном печку устроили для тепла и для варки обеда. Царю без еды, без выпивки часу не прожить. Трубу от печки в обе стороны вывели, чтобы на ходу из-под трона дым и искры летели для народного устрашения. Царь, мол, с жаром. Все снарядили. В розвальни тройку запрягли. По царскому приказу ишшо паровоз в упряжку прибавили, на паровоз подгоняльшшика верхом посадили. В колокола зазвонили, в трубы затрубили. Народ палками согнали, плетками били. Народ от боли орет. Царь думат — его чествуют. На трон царь вскарабкался, корону залихватски набекрень сдвинул, печать для царских указов в валенки сунул, шубу на плечи накинул второпях левой стороной кверху. Царица со страху руками плеснула, о снег грохнулась и ногами дрыгат. Министеры, генералы и все царски прихвостни от испугу завопили: — Ай, царь шубу надел шиворот-навыворот, задом наперед. Быть царю биту! Кабы не паровоз, кони — вся тройка — от этого крику на месте не удержались бы, унесли бы царя и с печкой, и с троном, и с привязанной короной. Паровоз крику не боится. Сам не пошел и коней не пустил. Вышел один из министеров, откашлянулся и так слово сказал: — Ваше царско, не езди в Уйму, я ее знаю: деревня длинновата, река широковата, берега крутоваты, народ грубоват. И впрямь — побьют. Царь едва из-под короны вылез, с трона слез, сел на снегу рядом с царицей и говорит: — Собрать мою царску силу, отборных полицейских и послать во все места, где народишко от писаных-печатных пряников сытым стал. Пускай моя царска сила старается и сытых в голодных повернет. Царь на снегу расписался: быть по сему. К нам приехали полицейски — царска сила. Мы таких страшилишш и во снах не видывали. Под шапками на месте морды что-то кирпично и пасти зубасты растворены — смотреть страшно. Животы что амбары, карманы — товарны вагоны, а зад — хошь рожь молоти, хошь овин на нем ставь. Страшны, сильны, а на жадности попались. Увидали пряники вкруг наших домов — от жадности затряслись и с разбегу, с полного ходу вцепились зубами в пряничны углы у домов. Урчат, животы набивают, жрут. А нам любо — ведь на каждом пряничном углу пусто место или точка и как раз для полицейских — для царской силы та точка-то. Много полицейски старались, жрали, пыхтели, а дальше углов не пошли: нутра не хватило. Вышла полицейским — точка. Их расперло в огромадну толшшину. Мы радовались, что зимой на холоду, а не летом. В жарку пору тут бы их и разорвало. Объелись полицейски. Мы у них пистолеты отобрали, в кобуры всяко друго наклали, туши катнули. И покатилась от нас царска сила. Царь в город записку послал; спрашивал: как царска сила — полицейски действуют? Записка в подходяшши руки попала и ответ был даден: — Полицейски от нас выкатились. Царску силу мы выпинали. Того же почету вам и всем царям желам.
Девки в небе пляшут
Перед самой японской войной задумали наши девки да робята гулянку в небе устроить. На пьяных вызнали, для какого лету сколько пить надобно. Вот вызнялись девки в гал. Все разнаряжены в штофниках, в золотых коротеньких, в золотых жемчужных повязках на головах. Ленты на шелковы шали трепешшутся, наотмашь летят. Все наряды растопырились, девки расшеперились. В синем небе — как цветы зацвели! Девки гармониста с собой взяли, по прозвишшу Смола. Смола в небе сел сбоку хоровода, ногу на ногу, гармонь — трехрядка с колокольчиками. Смола гармонь раздернул и почал зажаривать ходову плясову. Девки в небе — в пляс! Девки в небе песней зазвенели! А моя-то баба, на пляс натодельна, в алом штофнике с золотыми позументами выше всех выгалила, да вприсядку в небесном-то кругу пошла. И у нас на земле пляс. Не отступам, по-хорошему ногами кренделя откалывам. И разом остановка произошла! Урядник прискакал с объявлением войны японской. Да как распушился урядник! — По какому, — кричит, — полному праву в небе пляску устроили? Есть ли у вас на то начальственно разрешение? Перевел дух да пушше заорал: — И это вы военны секреты сверху высматриваете! Ну, мы урядника ублаготворили досыта, летного пива в его утробу с ведро вылили. А жаден был урядник, упрашивать не надо, только подноси. Вот урядника расперло, вызняло и понесло и невесть куда унесло. А нам искать не под нужду было. Рады, что не стало.
Мобилизация
Было это в японску войну. Мобилизацию у нас объявили. Парней всех наметили на войну гнать. Тут бабы заохали, девки пушше того. У каждой, почитай, девки свой парень есть. Уж како тако дерево, что птицы не садятся, — кака така девка, что за ней парни не вьются? Одначе девки вскорости охать перестали, с ухмылкой запохаживали. «Что, — думаю, — за втора така?» А у каждой девки на подоле — то по рубахе, то по юбке — мужички понавышиваны. Старухи не раз унимали: — Ой, девоньки, бесперечь быть войне; эстолько мужичков навышивывали! Девки по деревне пошли, подолами трясли, вышитых стрясли, а взабольшны парни у подолов остались. Вышиты робята выстроились, как заправдашны рекрута. Девки в котомки шапок наклали, чтобы было чем врагов закидывать. Тут начальство прискакало, загрохотало на всю улицу: — И так не так и этак не так. Да давайте лошадей, новобранцев в город везти! Была у нас старушонка-бобылка, по прозвишшу Сахариха. Вот Сахариха всех новобранцев собрала, веревкой связала, на спину закинула да и в город двинулась. В вышитых-то — сам понимаешь — тяжесть не сколь велика. Начальство как увидало, что одна старушонка таку силу показала, да поскорей на коней, да прочь от нас. А мы тому и рады. Наутро за мной пришли. Моя-то баба не выторопилась вышивку сделать да заместо меня сдать в солдатчину. Явился, куда указано. Доктор спрашиват: — Здоров? — Никак нет, болен! — Чем болен? — Помалу есть не могу! Повели меня на кухню. Почали кормить. Съел два ушата штей, два ушата каши, пять ковриг хлеба, выпил ушат квасу. — Сыт? — спрашиват доктор. — Никак нет, ваше докторово, только в еду вхожу, дозвольте сызнова начать. — Что ты, — кричит доктор, — лопнутие живота произойти могет! — Не сумлевайтесь, — говорю, — лишь бы в брюхо попало, а там брюхо само знат, что куды направить. Начальство совет держало промеж себя и написали постановление: «По неграмотности и невежеству родителей с детства приучен много есть и для армии будет обременителен». Отпустили меня. Пошел по городу брюхо протрясать. Иду мимо нарядного дома, окошки полы стоят. Вижу — начальство пировать наладилось, рюмки налили, рюмками стукнулись и ко рту поднесли. Я воздух в себя потянул — все вино мне в рот! Налили опять. А мне пить охота. Я воздух к себе потянул да попушше, — из всех рюмок, стаканов да из всех бутылок вино все в меня. Начальство заоглядывалось. «Ну, — думаю, — коли меня заприметят, то не видать мне своей бабы». Чтобы от греха убраться, хотел почтой, да до нас почта долго идет: я на телеграфну проволоку скочил, телеграммой домой доставился. Оно скоро по телеграфу ехать, да на стаканчиках подбрасыват, весь зад отшиб. Мало время прошло, встретил меня поп Сиволдай и кричит: — Малина, да ты жив? А народ говорит, что ты живот свой положил за кашу! Я без ухмылки отвечаю: — Выхолопнул я, отец Сиволдай, живу наново! — Вот и ладно, — говорит Сиволдай, — я тебя в город справлю да в солдаты сдам; скажу, чтобы тебе туже живот стягивали, есть будешь в меру. — Ну-к, что ж, — говорю ему, — справь, да за руку веревку привяжи, — быдто дезертира приведешь; награду получишь каку ни есть. Вот привязал Сиволдай веревку к моей руке, а другой конец — к своей руке. А я лыжи одел да припустил ходу по дороге. Поп вприпрыжку, поп вскачь! Одначе живуч, в городу отдышался. По уговору сдал меня не как Малину, а как Вишню, — это за то, что я дозволил вскачь бежать, а не волоком ташшил. Отправили меня на Дальний Восток. Как есть охота придет, — открою двери теплушки, в которой с товаришшами ехал, — понюхаю, где вареным да печеным пахнет. С той стороны воздух в себя потяну, — из офицерских вагонов да из рестораций все съедобное ко мне летит. Мы с товаришшами двери задвинем и едим. Приехали. Пошел я по вагонам провианту искать. Какой вагон ни открою — все иконки да душепользовательны книжки — и заместо провианту, и заместо снарядов боевых. Почали бой. Японцы в нас снарядами да бомбами, снарядами да бомбами! А мы в них иконками, иконками! Кабы японцы нашу веру понимали, их бы всех укокошило. Да у них вера своя, и наша пальба для японцев дело посторонне. Взялись за нас японцы ну — куда короб, куда милостыня! Стоял я на карауле у склада вешшевого, — у ворот столб был с надписью: «Посторонним вход воспрешшен». Как тряхнет снаряд! Да прямо в склад, все начисто снесло! Остался столб с надписью: «Вход посторонним воспрешшен», а кругом чисто поле, — узнай тут, в котору сторону вход воспрешшен? Одначе стою. Дали мне медаль за храбрость да с банным поездом домой отправили.
Наполеон
Это что за война. Вот ковды я с Наполеоном воевал! — С Наполеоном? — Ну, с Наполеоном. Да я его тихим манером выпер из Москвы. Наполеона-то я сразу не признал. Вижу — идет по Москве офицеришко плюгавенькой, иззяб весь. Я его зазвал в трактир. Угошшаю сбитнем с калачами да музыку заказал. Орган затрешшал: «Не белы-то снеги». Вдруг кто-то кричит: — Гляди, робята! Малина с Наполеонтием приятельствует. Оглядел я свово приятеля, — и впрямь Наполеон. Генералы евонны одевались, из моды вон лезли, а он тихонечко одет, только глазами сверлит. Звал меня к себе отгашшивать. Говорю я ему, Наполеону-то: — Куды в чужу избу зовешь? Я к тебе в Париж твой приеду. А теперь, ваше Наполеонство, вишь кулак? Присмотрись хорошенько, чтобы впредки не налетать. Это из города Архангельского, из деревни Уймы. Ну, не заставь размахивать. Одноконечно скажу: — Марш из Москвы, да без оглядки! Понял Наполеон, что Малина не шутит, — ушел. Мне для памяти табакерку подарил. Вся золота с каменьем. Сейчас покажу. Стой, дай вспомню, куда я ее запропастил. Не то на повети, не то на полатях? Вспомню — покажу, — там и надпись есть: «На уважительну память Малине от Наполеона». — Малина, да ты подумай, что говоришь: при Наполеоне тебя и на свете не было. — Подумай? Да коли подумать, то я и при татарах жил, при самом Мамае.
Мамай
Вишь ножик, лучину которым шшиплют? Я его из Мамаевой шашки сам перековал. Эх, был у меня бубен из Мамаевой кожи. Совсем особенной: как в его заколотишь, так и травы и хлеба бегом в рост пустятся. Коли погода тепла, да солнышко, да утречком в Мамаев бубен колотить станешь, вот тут начнут расти и хлеба и травы. К полдню поспеют, а вечером и коси и жни. А с утра заново вырашшивай, вечером опять хлеб собирай, и так — кажной теплой день. Только анбары набивай да кому надобно — уделяй. А ты говоришь — не жил в то время. Лучше слушай, что расскажу, — сам поймешь, — не видавши не придумать. Мамай, известно дело, басурманин был, и жон у его цельно стадо было, все жоны как бы двоюродны, а настояшша одна — Мамаиха. И очень эта Мамаиха мне по нраву пришлась: пела больно хорошо. Бывало, лежим это мы на полатях (особенны по моему указанию в еенном — Мамаихином шатру были построены). Лежим это, семечки шшолкам да песню затянем. Запели жалостну протяжну. Смотрю, а собака Кудя, — вишь, имя запомнил, а ты не веришь! Дак сидит эта собака Кудя и горько плачет от жалостной песни, лапами слезы утират. Мы с Мамаихой передохнули да развеселу завели. Птицы мимо летели, сердешны, остановились да к нашему пенью прибавились голосами. Даже Мамайка, — это я Мамая так звал, — сказывал не однажды: — И молодец ты, Малина, песни тянуть. Я вот никакой силе не покоряюсь, а песням твоим покорен стал. Надо тебе про Мамая сказать, какой он был, чтобы убедить тебя, что во ту пору я жил. Я тако скажу, что ни в каких книгах не записано, только я в памяти держу. К примеру вид Мамаев: толстой-претолстой, — живот на подпорках, а подпорки на колесиках. Мамай ногами брыкат, подпорки на колесиках покатят, будто лисапед какой особого манеру. Ну, кто тебе скажет про Мамаевы штаны? А таки были штаны, что одной штаниной две деревни закрыть было можно. Вот раз утресь увидал я с полатей, — идет на Мамая флот японской. Мамай всполошился. Я ему и говорю: — Стой, Мамай, пужаться! С японцами я справлюсь. Выташшил я пароходишко, — с собой был прихвачен на всякой случай. И пароходишко немудряшшой, — буксиришко, что лес по Двине ташшит. Ну, ладно. Пары развел, колесом кручу, из трубы дым пустил с огнем. Да как засвишшу, да на японцев! Японцы от страху паруса переставили да домой без остановки. Я ход сбавил и тихим манером по морю еду с Мамаихой. Рыбы в переполох взялись. Они, известно, тварь бессловесна, но нашли-таки говоряшшу рыбу. Выстала говоряшша рыба и спрашиват: — По какому такому полному праву ты, Малина, пароход пустил, ковды пароходы ишшо не придуманы? Я объяснил честь честью, что из нашего уемского времени с собой прихватил. Успокоил, что вскорости домой ухожу. Прискучило мне Мамая терпеть. Я и говорю ему: — Давай, кто кого перечихнет. Я буду чихать первой. Согласился Мамай, а на чих он здоров был. Как-то гроза собралась. Тучи заготовку сделали. Большушши, темняшши. Вот сейчас катавасию начнут. А Мамай как понатужился, да полно брюхо духу набрал, да как чихнет! Да тучи-то — которы куда. И про гром и про молнью позабыли. Ну, ладно, наладился я чихать, а Мамай с ордой собрался в одно место. Я чихнул в обе ноздри разом. Земля треснула. Мамай со всем своим войском провалился. Мне на пустом месте что сидеть? Одна головня в печке тухнет, а две в поле шают. Пароходишко завел да прямиком на Уйму. Товды городов мало было, а коли деревня попадалась, то малость подбрасывало. Остался у меня на память платок Мамаихин, из его сколько я рубах износил, а жона моя сколько сарафанов истрепала. Да ты, гостюшко, домой не торопись, у меня погости. Моя баба и тебе рубаху сошьет из Мамаихинова платка. Носи да стряхивай, и стирать не надо, и износу не будет, и мне верить будешь.
Министер и медведь
Пошел я на охоту, еды всякой взял на две недели. По дороге присел да в одну выть все и съел. Проверил боевы припасы, — а всего один заряд в ружье. Про одно помнил — про еду, а про друго позабыл — про стрельбу. Ну, как мне, первостатейному охотнику, домой ни с чем иттить? Переждал в лесу до утра. Утром глухари токовать почали, сидят это рядком. Я приладился — да стрелил. И знашь сколько? Пятнадцать глухарей да двух зайцев одной пулей! Да ишшо пуля дальше летела — да в медведя: он к малиннику пробирался. Медведя, однако, не убило, он с испугу присел и медвежью болезнь не успел проделать — чувства потерял! Я его хворостинками прикрыл, стало похоже на муравейник и вроде берлоги. Глухарей да зайцев в город свез, на рынке продал. А в город министер приехал. Охота ему на медведя сделать охоту. Одинова министер уже охотился. Сидел министер в вагоне, у окошка за стенку прятался. Медведя к вагону приволокли, стреножили, намордник надели. Ружье на подпорку приладили. Министер– охотник за шнурочек из вагона дернул да со страху на пол повалился. А потом сымался с медведем убитым. В городу евонну карточку видел. Министер — вроде человека был, и пудов на двенадцать. Как раз для салотопенного завода. Вот этому «медвежатнику» я медведя и посватал. Обсказал, что уже убит и лежит в лесу. Ну, всех фотографов и с рынку и из городу согнали, неустрашимость министеровску сымать. К медведю прикатили на тройках. Министер в троечной тарантас один едва вперся. Вот выташшился «охотник»! А наши мужики чуть бородами не подавились — рот затыкали, чтобы хохотом не треснуть. Взгромоздился министер на медведя и кричит: — Сымайте! А я медведя скипидаром мазнул по тому самому месту. Медведь как взревет благим матом, да как скочит! Министера в муравьиную кучу головой ткнуло. Со страху у министера медвежья болезнь приключилась. Тут и мы, мужики, и фотографы городски, и прихвостни министеровски — все впокаточку от хохоту, и ведь цельны сутки так перевертывались, — чуть передыхнем, да как взглянем — и сызнова впокаточку! А медведь от скипидару, да от реву министерского, да от нашего хохоту так перепугался, что долго наш край стороной обходил. А на карточках тако снято, что и сказывать не стану. Только с той поры как рукой сняло: перестали министеры к нам на охоту приезжать.
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-04-21; Просмотров: 312; Нарушение авторского права страницы