Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


БИЙО ПЕРЕСТАЕТ ВИДЕТЬ РЕВОЛЮЦИЮ В РОЗОВОМ СВЕТЕ



 

Бийо, который вместе с Питу был опьянен революцией, ощутил вдруг горечь в пиршественной чаше.

Когда речная прохлада привела его в чувство, он услышал голос Питу:

– Господин Бийо, я скучаю по Виллер-Котре, а вы?

От этих слов посеяло добродетелью и покоем, и фермер словно очнулся от сна; собрав все свои силы, он вновь пробился сквозь толпу и ушел подальше от этой бойни.

– Да, – сказал он Питу, – я тоже.

И он решился повидать Жильбера, который жил в Версале. После путешествия короля в Париж королева удалила Жильбера из своего окружения, и он стал правой рукой вернувшегося на свой пост Неккера; отрешившись от романа своей жизни во имя истории всех людей, Жильбер пытался добиться процветания общества посредством всеобщей нищеты.

Питу, как обычно, следовал за Бийо.

Обоих провели в рабочий кабинет доктора.

– Доктор, я возвращаюсь к себе на ферму, – сообщил Бийо.

– Почему? – спросил Жильбер.

– Потому что я ненавижу Париж.

– А, да, я понимаю, вы устали, – холодно сказал Жильбер.

– Я больше не могу.

– Вы разочаровались в революции?

– Я жду-не дождусь ее конца. Жильбер печально улыбнулся:

– Она только начинается.

– О! – поразился Бийо.

– Это вас удивляет?

– Что меня удивляет, так это ваше хладнокровие.

– Друг мой, знаете ли вы, откуда у меня такое хладнокровие? – спросил Жильбер.

– Оно может происходить только из убеждения.

– Верно.

– И каково же ваше убеждение?

– Угадайте.

– Что все кончится хорошо?

Жильбер улыбнулся еще печальнее, чем в первый раз:

– Нет, напротив, что все кончится плохо. Бийо вскрикнул от удивления.

Что до Питу, то он лишь таращил глаза: он ничего не мог уразуметь.

– Неужели? – сказал Бийо, почесав в затылке своей здоровенной лапищей. – Неужели? Что-то я плохо понимаю.

– Берите стул, Бийо, и садитесь рядом со мной, – пригласил Жильбер.

Бийо повиновался.

– Совсем рядом, поближе, чтобы меня слышали только вы и никто больше.

– А как же я, господин Жильбер? – робко спросил Питу, давая понять, что если Жильбер хочет, он готов удалиться.

– Нет, нет, оставайся, – сказал доктор. – Ты молод, тебе полезно послушать.

Питу навострил уши, такие же огромные, как и глаза, и сел на пол рядом со стулом папаши Бийо.

Зрелище было довольно забавное – три человека держали в кабинете Жильбера тайный совет, сидя перед столом, заваленным письмами; бумагами, свежеотпечатанными брошюрами и газетами, в четырех шагах от двери, которую тщетно осаждали просители и жалобщики, чей натиск сдерживал подслеповатый однорукий старик-служитель.

– Я слушаю, – сказал Бийо, – объясните, господин Жильбер. Почему все это плохо кончится?

– Так вот, знаете ли вы, дружище, чем я сейчас занимаюсь?

– Вы что-то пишете.

– А что я пишу, Бийо?

– Как я могу это угадать, ведь читать-то я не умею. Питу робко поднял голову и бросил взгляд в бумагу, лежавшую перед доктором.

– Здесь цифры, – сказал он.

– Да, здесь цифры. Так вот, в этих цифрах разом и разоренье и спасенье Франции.

– Смотри-ка! – удивился Бийо.

– Смотри-ка, смотри-ка! – повторил Питу.

– Завтра эти цифры напечатают, – продолжал доктор, – они проникнут в королевский дворец, в замок знатного сеньора и в хижину бедняка и потребуют у каждого четверть его дохода.

– Как это? – не понял Бийо.

– Бедная тетушка Анжелика, – пробормотал Питу, – какую она скорчит рожу!

– А как вы думаете, милейший? – продолжал Жильбер. – Как совершать революции, мы тут как тут! А теперь приходится за это платить.

– Ну что ж, – стоически отозвался Бийо. – Ну что ж, будем платить.

– Черт побери! – произнес Жильбер. – Вы человек убежденный, и ваш ответ меня нисколько не удивит; а вот те, кто не убеждены…

– Те, кто не убеждены?

– Да, как поступят они?

– Они будут против, – твердо сказал Бийо, и было ясно, что если бы у него стали требовать четвертую часть Дохода на нечто, противное его убеждениям, он стал бы отбиваться руками и ногами.

– Выходит, борьба, – произнес Жильбер.

– Но большинство… – начал Бийо.

– Договаривайте, мой друг.

– Большинство на то и большинство, чтобы настоять на своем.

– Значит, притеснение.

Бийо посмотрел на Жильбера сначала с сомнением, затем глаза его засветились пониманием.

– Погодите, Бийо! Я знаю, что вы мне скажете. У дворян, мол, и духовенства есть все, не правда ли?

– Это верно, – согласился Бийо. – Поэтому монастыри…

– Монастыри?

– Монастыри благоденствуют.

– Noturo certumque[18], – проворчал Питу.

– Налоги, которые платят дворяне, не сравнить с нашими. Я, фермер, один плачу вдвое, если не втрое больше, чем мои соседи братья де Шарни, у которых на троих приходится более двухсот тысяч ливров ренты.

– Вы что же, – продолжал Жильбер, – не согласны с тем, что дворяне и священники такие же французы, как и вы?

Питу насторожился: патриотизм в то время измерялся крепостью локтей на Гревской площади, и слова Жильбера звучали ересью.

– Вы никак не желаете признавать, друг мой, что все эти дворяне и священники, которые все берут и ничего не дают, такие же патриоты, как и вы?

– Я этого не признаю.

– Вы заблуждаетесь, дорогой мой, вы заблуждаетесь. Они еще большие патриоты, и скоро я вам это докажу.

– Вот еще! – произнес Бийо. – Я с этим не согласен.

– Из-за привилегий, не так ли?

– Черт подери!

– Погодите.

– Я жду.

– Заверяю вас, Бийо, что через три дня самым привилегированным человеком во Франции станет тот, у кого ничего нет.

– Значит, это буду я, – серьезно сказал Питу.

– Ты так ты.

– Как это? – спросил фермер.

– Послушайте, Бийо: этих дворян и священников, которых вы обвиняете в себялюбии, начинает охватывать патриотическая лихорадка, которая охватит всю Францию. Пока мы с вами тут беседуем, они собираются вместе, как бараны у обрыва, и раздумывают; самый храбрый прыгнет первым, это будет послезавтра, завтра, может статься, даже сегодня вечером, а за ним прыгнут остальные.

– Что это значит, господин Жильбер?

– Это значит, что дворяне откажутся от своих преимуществ и отпустят на волю своих крестьян, перестанут взимать арендную плату и оброк, а «дворяне голубятни» – выпустят своих голубей.

– Вы что же думаете, – закричал изумленный Питу, – они сами все это отдадут?

– Но ведь это и есть свобода во всем своем великолепии! – воскликнул просветленный Бийо.

– Прекрасно! И что мы будем делать, когда станем свободны?

– Проклятье! – произнес Бийо в некотором замешательстве. – Что мы будем делать? Там видно будет.

– Вот оно, последнее слово! – воскликнул Жильбер. – Там будет видно.

Он вскочил и несколько мгновений с мрачным видом расхаживал по комнате, потом подошел к Бийо и взял его за мозолистую руку, глядя на него с суровостью и едва ли не с угрозой.

– Да, – сказал он, – там будет видно. Да, гам нам будет видно. Все мы увидим, ты и я, я и ты, я и он. Вот откуда во мне хладнокровие, которое так тебя удивило.

– Вы меня пугаете! Единство народа, люди, обнимающие друг друга, объединяющие свои усилия в борьбе за всеобщее процветание, – все это приводит вас в дурное расположение духа, господин Жильбер?

Тот пожал плечами.

– Но тогда, – продолжал Бийо, ибо теперь пришел его черед спрашивать, – какого же вы мнения о самом себе, если сегодня, когда вы приуготовили старый свет к переменам, дав свободу новому, вас терзают сомнения?

– Бийо, – отвечал Жильбер, – ты только что, сам того не подозревая, произнес слова, которые дают ключ к загадке. Это слова, которые произносит Лафайет и которые, быть может, никто, начиная с него самого, не понимает; да, мы дали свободу Новому свету.

– Мы, французы! Вот здорово!

– Это здорово, но это нам дорого обойдется, – грустно заметил Жильбер.

– Полноте! Деньги потрачены, меню оплачено, – радостно сказал Бийо. – Немного золота, много крови – и с долгами покончено.

– Надо быть слепцом, – сокрушался Жильбер, – чтобы не видеть в этой заре Запада начало нашего общего упадка. Как я могу обвинять других, ведь я был ничуть не более проницателен. Боюсь, Бийо, что свобода Нового света означает гибель Старого.

– Rerum novus nascitur ordo[19], – сказал Питу с самоуверенностью крупного революционера.

– Молчи, дитя, – сказал Жильбер.

– Неужели справиться с англичанами было легче, чем успокоить французов? – снова вступил Бийо.

– Новый свет, – повторил Жильбер, – то есть чистый лист, tabuba rasa; там нет законов, но нет и злоупотреблений; нет идей, но нет и предрассудков. Во Франции же тридцать миллионов человек живут на тридцати тысячах квадратных миль, если разделить эту землю поровну, каждому едва хватит места для колыбели да для могилы. Другое дело – Америка: там три миллиона человек живут на двухстах тысячах квадратных миль, окруженные идеальными границами – пустыней, то есть пространством, и морем, то есть бесконечностью. По этим двумстам тысячам миль текут судоходные реки, там растут девственные леса, обширность которых видит один лишь Бог; иными словами, там есть все, что нужно для жизни, цивилизации и будущего. О, как легко крушить деревянные; земляные, каменные стены и даже стены из человеческой плоти, когда тебя зовут Лафайет и ты ловко владеешь шпагой или когда тебя зовут Вашингтон и ты полон мудрых мыслей. Но разрушать ветхие стены старого порядка вещей, за которыми укрываются столько людей, движимых столькими интересами, когда видишь, что для того, чтобы приобщить народ к новым идеям, придется, быть может, убивать каждого десятого, начиная со старика, живущего прошлым, и кончая ребенком, входящим в мир, начиная с памятника – воплощенья памяти, и кончая зародышем – воплощением будущего – вот задача, которая приводит в трепет всех, кто видит то, что скрывается за горизонтом! Я страдаю дальнозоркостью, Бийо, и я трепещу.

– Прошу прощения, сударь, – сказал Бийо с присущим ему здравым смыслом, – давеча вы корили меня за то, что я ненавижу революцию, а сейчас сами изображаете ее отвратительной.

– Но разве я тебе сказал, что отрекаюсь от революции?

– Errare humanum est, sed perseverare diabolicum[20], – пробормотал Питу и сжался в комок.

– И все же я настаиваю на своем, – продолжал Жильбер, – ибо видя преграды, я провижу цель, а цель прекрасна, Бийо! Я мечтаю не только о свободе Франции, но о свободе всего мира, не о равенстве людей перед природой, но о равенстве перед лицом закона, не о братстве отдельных граждан, но о братстве между народами. На этом я, быть может, погублю свою Душу и тело. Но я готов! Солдат, которого посылают на штурм крепости, видит пушки, видит ядра, которыми их начиняют, видит фитиль, который к ним подносят; мало того: он видит, в какую сторону они наведены; он чувствует, что этот кусок черного железа пробьет ему грудь, но он идет на приступ, ибо надо ваять крепость. Так вот, все мы солдаты, папаша-Бийо. Вперед! И пусть по груде наших тел когда-нибудь пройдут поколения, родоначальником которых станет этот мальчик, – и он указал на Питу.

– Право, я не пойму, отчего вы в отчаянии, господин Жильбер? Оттого что какого-то несчастного зарезали на Гревской площади?

– Тогда почему ты в ужасе? Иди же, Бийо! Не отставай от других, убивай!

– Что вы такое говорите, господин Жильбер!

– Проклятье! Надо быть последовательным. Ты, такой храбрый и сильный, помнишь, ты пришел ко мне: ты был бледен, тебя так и трясло, – и говоришь: «Я больше не могу». Я засмеялся тебе в лицо, Бийо, а теперь, когда я толкую тебе, почему ты был бледен, почему ты говорил:

«Я больше не могу», ты надо мной смеешься.

– Продолжайте! Продолжайте! Только не отнимайте у меня надежду, что я исцелюсь, утешусь и спокойно вернусь в родную деревню.

– Деревня… Послушай, Бийо, вся наша надежда на деревню. Деревня – это спящая революция, она переворачивается раз в тысячу лет, и всякий раз, как она переворачивается, у королевский власти кружится голова; деревня перевернется, когда придет пора покупать либо завоевывать это неправедно приобретенное добро, о котором ты только что говорил и которым владеют дворяне и духовенство; но чтобы побудить деревню собирать урожай идей, надо побудить крестьянина завоевывать землю, Становясь собственником, человек становится свободным, а становясь свободным, становится лучше. Нам же, избранным труженикам, перед которыми Господь соглашается приподнять покров будущего, нам предстоит тяжкая работа, мы должны дать народу сначала свободу, а затем собственность. Здесь, Бийо, жизнь деятельная, быть может, неблагодарная, но зато бурная, полная радостей и горестей, полная славы и клеветы; там – холодный тяжелый сон в ожидании пробуждения, которое свершится по нашему зову, зари, которая придет от нас. Как только деревня проснется, наш кровавый труд закончится и начнется ее труд – мирный труд на родной земле.

– Какой же тогда совет вы мне дадите, господин Жильбер?

– Если ты хочешь быть полезен своей стране, своему народу, своим братьям, всему свету – оставайся здесь, Бийо, бери молот и трудись в этой кузнице Вулкана, где куются молнии.

– Остаться, чтобы глядеть на резню, а может быть, и самому резать?

– Как это? – спросил Жильбер со слабой улыбкой. – Ты – и резать, Бийо, что ты такое говоришь?

– Я говорю, что если я останусь здесь, как вы советуете, – воскликнул Бийо весь дрожа, – то вот этими руками повешу первого, кто станет привязывать веревку к фонарю!

Слабая улыбка сползла с лица Жильбера.

– Послушай, – сказал он, – но ведь тогда ты тоже станешь убийцей.

– Да, убийцей негодяев.

– Скажи, Бийо, ты видел, как убивали де Лосма, де Лоне, де Флесселя, Фулона и Бертье?

– Да.

– Как называли их те, кто их убивали?

– Негодяями.

– Верно, – подтвердил Питу, – они называли их негодяями.

– Да, но прав я, – настаивал Бийо.

– Ты будешь прав, если ты будешь вешать, да? но если тебя повесят, ты будешь неправ.

Этот неопровержимый довод заставил Бийо опустить голову, но внезапно он снова вскинул ее:

– Вы будете меня уверять, – сказал он, – что те, кто убивает беззащитных людей, за которых поручились общественные избранники, такие же французы, как я?

– Это Другое дело, – ответил Жильбер. – Да, во Франции есть разные французы. Во-первых, есть французский народ, среди которого Питу, ты, я; кроме того, есть французское духовенство, кроме того, есть французская аристократия: таким образом, во Франции три вида французов, каждый из них француз по-своему, то есть с точки зрения своих интересов, и это не считая французского короля, француза на свой лад. Видишь ли, Бийо, в том-то и состоит революция, что все французы получили право быть французами на свой лад. Ты будешь французом одним образом, аббат Мори будет французом другим, отличным от тебя, образом, Мирабо будет французом не так, как аббат Мори; наконец, король будет французом еще одного, не похожего на Мирабо типа. Теперь, Бийо, мой замечательный друг, отличающийся прямотой и здравомыслием, ты дошел до второй части вопроса, о котором я толкую. Сделай одолжение, глянь-ка вот сюда.

И Жильбер показал фермеру бумагу с печатным текстом.

– Что это? – спросил Бийо.

– Читай.

– Э! Вы же прекрасно знаете, что я не умею читать.

– Тогда вели Питу прочесть.

Питу встал и, приподнявшись на цыпочки, заглянул через плечо фермера.

– Это не по-французски, – сказал он, – и не по-латыни, и не по-гречески.

– Это по-английски, – ответил Жильбер.

– Я не знаю по-английски, – высокомерно сказал Питу.

– А я знаю, – сказал Жильбер, – и переведу вам этот документ, но прежде прочитайте подпись.

– Питт. Что такое Питт? – спросил Питу.

– Сейчас объясню, – сказал Жильбер.

 

Глава 44.

ПИТТЫ

 

– Питт, – продолжал Жильбер, – сын Питта.

– Смотри-ка! – удивился Питу, – прямо как в Писании. Значит, есть Питт первый и Питт второй?

– Да, и Питт первый, друзья мои… Слушайте внимательно, что я вам расскажу.

– Мы слушаем, – в один голос ответили Бийо и Питу.

– Этот Питт первый целых тридцать лет был заклятым врагом Франции, он боролся с ней, сидя в своем кабинете, прикованный к креслу подагрой. Боролся с Монкальмом и Водреем в Америке, бальи де Сюфреном и д'Эстеном на море, Ноаем и Броем на суше[21]. Этот Питт первый все тридцать лет отстаивал точку зрения, что необходимо свергнуть французов с европейского трона. Постепенно он отнял у нас все наши колонии, все индийское побережье, большие территории в Канаде, все наши заморские торговые дома, потом, когда он увидел, что Франция на три четверти разорена, он призвал своего сына, чтобы разорить ее вконец.

– О-о! – заинтересовался Бийо. – Так, значит, Питт, который нынче…

– Совершенно верно, – перебил Жильбер, – это уже второй, сын того самого Питта, которою знает весь мир, этому второму Питту в мае исполнилось тридцать лет.

– Тридцать лет?

– Как видите, он времени не терял. Вот уже семь лет, как он правит Англией, семь лет, как он проводит в жизнь теории своего отца.

– Значит, нам еще долго его терпеть, – заметил Бийо.

– Да, тем более, что Питты обладают большой жизненной силой. Позвольте мне вам это доказать.

Питу и Бийо закивали, показывая, что внимательно слушают.

Жильбер продолжал:

– В 1778 году Питт-отец, наш враг, был при смерти; врачи объявили, что жизнь его висит на волоске и малейшее усилие разорвет этот волосок. Тогда в парламенте как раз обсуждался вопрос о том, чтобы предоставить американским колониям независимость, дабы предотвратить войну, которую разжигали французы и которая грозила поглотить все богатство и всех солдат Великобритании.

Это было в ту эпоху, когда Людовик XVI, наш славный король, которого французы единодушно именуют отцом французской свободы, торжественно признал независимость Америки; там, на полях сражений и за столом Совета, одерживали верх шпага и гений французов; тогда Англия обещала Вашингтону, то есть предводителю повстанцев, что признает американское государство, если оно вступит в союз с англичанами против Франции.

– Сдается мне, – заметил Бийо, – что такое предложение и делать нечестно и так же нечестно принимать!

– Дорогой Бийо, это называется дипломатия, и в политическом мире подобный образ мыслей вызывает большое восхищение. Ну что ж, Бийо, каким бы безнравственным вам это ни казалось, быть может, если бы не Вашингтон, благороднейший из людей, то оказалось бы, что американцы готовы купить мир ценой позорной уступки.

Но лорд Чатам, то есть Питт старший, этот неизлечимо больной, этот умирающий, этот призрак, стоящий одной ногой в могиле, которому, казалось бы, ничего уже не нужно на этой земле, кроме нескольких мирных лет перед вечным упокоением, так вот, старый лорд Чатам потребовал, чтобы его привезли на заседание парламента!

Его поддерживали под руки его девятнадцатилетний сын Уильям и зять; он явился в парадных одеждах, которые выглядели на этом скелете смешно! Бледный как привидение, с закатывающимися глазами под усталыми веками, он приказал, чтобы его провели на его скамью, графскую скамью, меж тем как лорды, пораженные его неожиданным появлением, склонили головы в восхищении, как сделал бы римский сенат, если бы в нем появился давно умерший и всеми забытый Тиберий.

Лорд Чатам с глубокой сосредоточенностью выслушал речь лорда Ричмонда и когда тот закончил, поднялся для ответа.

И этот полумертвый человек нашел в себе силы говорить три часа; он нашел в своей душе столько огня, что глаза его метали молнии; он нашел в своем сердце слова, которые взволновали сердце каждого.

Правда, он выступал против Франции, правда, он раздувал ненависть своих соотечественников к Франции, правда, все свои силы и весь свой пыл он собрал с одной-единственной целью: развалить и разорить ненавистную страну, соперницу его родины. Он возражал против признания независимости Американских штатов, он возражал против каких бы то ни было соглашений, он кричал:

«Война! война!». Он обрушился на Францию, как Ганнибал на Рим, как Катон на Карфаген. Он заявлял, что долг всякого англичанина-патриота – умереть разоренным, но не допустить, чтобы отечество лишилось хоть одной колонии, одной-единственной.

Он закончил свою речь, изрыгнул последнюю угрозу и упал как подкошенный.

Ему больше нечего было делать в этом мире, его унесли чуть живого.

Через несколько дней он испустил дух.

– О! О! – в один голос воскликнули Бийо и Питу. – Что за человек этот лорд Чатам!

– Таков был отец тридцатилетнего молодого человека, о котором мы говорим, – заключил Жильбер. – Чатам дожил до семидесяти лет. Если сын проживет столько же, то нам терпеть его еще сорок лет. Вот, папаша Бийо, с кем мы имеем дело; вот человек, который управляет Великобританией, вот тот, кто не забыл имен Ламета, Рошамбо, Лафайета; тот, кто помнит имена всех членов Национального собрания, тот, кто поклялся в смертельной ненависти к Людовику XVI, автору соглашения 1778 года, наконец, тот, кто не будет спать спокойно, пока во Франции останется хоть одно заряженное ружье и хоть один полный карман. Вы начинаете понимать?

– Я понимаю, что он люто ненавидит Францию, но я не совсем понимаю, что вы имеете в виду.

– Я тоже, – признался Питу – Ладно, прочитайте эти четыре слова. И он протянул Питу бумагу.

– Это по-английски? – спросил тот.

– Don't mind the money, – прочел Жильбер.

– Я слышу, но не понимаю, – сказал Питу.

– «Не останавливайтесь перед расходами», – ответил доктор. – И дальше снова об атом: «Передайте им, пусть не жалеют денег и не дают мне никакого отчета».

– Значит, они тратят деньги на оружие? – спросил Бийо.

– Нет, они подкупают.

– Но кому адресовано это письмо?

– Всем и никому. Эти деньги платят, тратят, бросают на ветер, их раздают крестьянам, рабочим, нищим, одним словом, людям, которые погубят нашу революцию.

Папаша Бийо опустил голову. Эти слова объяснили все.

– Стали бы вы, Бийо, убивать де Лоне прикладом ружья?

– Нет.

– Стали бы вы стрелять во Флесселя из пистолета?

– Нет.

– Стали бы вы вешать Фулона?

– Нет.

– Стали бы вы приносить окровавленное сердце Бертье в залу Совета?

– Какой позор! – воскликнул Бийо. – Да я, как бы ни был виноват этот человек, дал бы разорвать себя на части, лишь бы его спасти; вот, смотрите, меня ранили, когда я защищал его и если бы Питу не утащил меня к реке…

– Это верно, – подтвердил Питу, – если бы не я, туго бы пришлось папаше Бийо.

– Вот видите. В том-то и дело, Бийо, что найдется немало людей, которые поступили бы так же, если бы чувствовали поддержку, меж тем как видя перед собой дурные примеры они, напротив, становятся сначала злобными, затем жестокими, потом свирепыми и совершают преступления, а сделанного ведь не воротишь.

– Ну хорошо, – сказал Бийо, – я допускаю, что господин Питт, вернее, его деньги, причастны к смерти Флесселя, Фулона и Вертье. И какой ему от этого прок?

Жильбер начал смеяться тем беззвучным смехом, который приводит в изумление простаков и в трепет – людей мыслящих.

– Вы спрашиваете, какой ему от этого прок?

– Да, спрашиваю.

– Сейчас скажу. Вы, верно, очень любите революцию, раз шли на штурм Бастилии, ступая по крови.

– Да, я ее любил.

– Вот-вот! Теперь вы ее разлюбили. Теперь вы скучаете по Виллер-Котре и Писле, по вашим мирным равнинам и лесной сени.

– Frigida tempe[22], – пробормотал себе под нос Питу.

– Да, да, вы правы, – сказал Бийо.

– Ну что ж! Вы, папаша Бийо, фермер, вы собственник, вы дитя Иль-де-Франса и, следовательно, француз старого закала, вы представитель третьего сословия, представитель так называемого большинства. И вы уже сыты по горло!

– Я не отрицаю.

– Значит, большинству все это тоже скоро встанет поперек горла.

– И что?

– Ив один прекрасный день вы протянете руку солдатам герцога Брауншвейгского и господина Питта, которые явятся для того, чтобы именем этих двух освободителей Франции вернуть вас в лоно здравых учений.

– Никогда!

– Не зарекайтесь! Подождите, сами увидите.

– Флессель, Бертье и Фулон в общем-то были негодяями… – вставил Питу.

– Черт возьми! Негодяями были господа де Сартин и де Морепа, а прежде них – господа д'Аржансон и Филиппо, а прежде них – господин Ло, а до него господин Дюверне, Лебланы и графы Парижские, как были негодяями Фуке, Мазарини, Самблансе, Ангерран де Мариньи; господин де Бриен – негодяй в глазах господина де Калона, господин де Калон – негодяй в глазах министра, который придет ему на смену через два года.

– О, что вы, доктор, – прошептал Бийо, – господин Неккер никак не может быть негодяем!

– Как вы, мой славный Бийо, станете негодяем в глазах Малыша Питу, если какой-нибудь агент господина Питта за бутылкой водки преподаст ему некоторые теории и вдобавок пообещает десять франков в день за участие в мятеже. Как видите, дорогой Бийо, олово «негодяй» – слово, которым в революции обозначают человека, который думает не так, как вы; всем нам так или иначе суждено носить это звание. Некоторых оно будет сопровождать до самой могилы, а иных и за могилой: их имена дойдут до потомков вместе с этим определением. Вот, дорогой Бийо, что мне ясно, а вам нет. Бийо, Бийо, не след честным людям устраняться.

– Полноте, – произнес Бийо, – пусть даже честные люди устранятся, революция все равно пойдет своим путем, ее не остановить.

На губах Жильбера вновь заиграла улыбка.

– Большой ребенок! – сказал он, – вы бросаете плуг, распрягаете лошадей и говорите: «Прекрасно, я больше не нужен, плуг будет пахать сам собой». Но, друг мой, кто совершил революцию? Честные люди, не правда ли?

– Франция льстит себя этой мыслью. Мне кажется, Лафайет честный человек, мне кажется, Байи честный человек, мне кажется, господин Неккер честный человек, наконец, мне кажется, господа Эли и Юллен, господин Май-яр, сражавшийся бок о бок со мной, – честные люди, наконец, мне кажется, что вы сами…

– Ну что ж, Бийо, если все честные люди: вы, я. Май-яр, Юллен, Эли, Неккер, Байи, Лафайет, – если все устранятся, кто же будет действовать? Эти мерзавцы, эти убийцы, эти негодяи, которых я назвал: агенты агентов господина Питта.

– Что вы можете сказать в ответ, папаша Бийо? – спросил Питу, которого речи Жильбера убедили.

– Ну что ж, – сказал Бийо, – мы вооружимся и перестреляем их как собак.

– Погодите. Кто вооружится?

– Все.

– Бийо, Бийо, вспомните одну вещь, милый друг: то, что мы делаем сейчас, называется… Как называется то, чем мы сейчас занимаемся, Бийо?

– Это называется политика, господин Жильбер.

– Так вот! В политике не существует бесспорного преступления. Человек является негодяем или честным человеком, смотря по тому задевает он или защищает интересы того, кто выносит о нем суждение. Те, кого вы называете негодяями, найдут благовидное оправдание своим преступлениям, и многие честные люди, так или иначе заинтересованные в том, чтобы эти преступления были совершены, сочтут их кристально честными людьми. Когда это произойдет, Бийо, нам придется плохо, очень плохо. Люди уже идут за плугом, уже погоняют лошадей. Дело идет, Бийо, дело идет, а мы в стороне.

– Это страшно, – сказал фермер. – Но если дело идет без нас, куда же оно зайдет?

– Бог весть! – произнес Жильбер. – Я не знаю.

– Ну что ж! Раз уж даже вы об этом ничего не знаете, хотя вы ученый, то я, невежда, и подавно. Так что я полагаю… – Что вы полагаете, Бийо? Ну-ка, ну-ка!

– Я полагаю, что лучшее, что мы с Питу можем сделать, это вернуться в Писле. Мы снова возьмемся за плуг, за настоящий плуг из дерева и железа, которым пашут землю, а не за человеческий, из мяса и костей, который именуют французским народом, и который брыкается, как строптивая лошадь. Мы будем сеять пшеницу вместо того, чтобы проливать кровь, и будем жить свободно и радостно, ведь мы сами себе господа. Вы как хотите, господин Жильбер, а я, черт возьми! я хочу знать, куда я иду.

– Погодите, милейший, – сказал Жильбер. – Я сказал уже и снова повторяю: я не знаю, куда я иду, и все же я иду и иду вперед. Участь моя определена, жизнь моя принадлежит Богу, но мои деяния – это мой долг перед родиной. Лишь бы совесть говорила мне: иди, Жильбер, ты на верном пути, иди! Вот все, что мне нужно. Если я ошибаюсь, люди покарают меня, но Бог простит.

– Да ведь вы сами только что говорили: бывает так, что люди карают даже тех, кто не ошибается.

– И я снова это повторяю. Пусть меня постигнет людская кара! Я стою на своем, Бийо. Прав я или нет, я иду вперед. Я не поручусь – Боже сохрани – что труды мои не окажутся напрасны. Но Господь недаром сказал:

«Мир людям доброй воли». Будем же в числе тех, кому Господь обещает мир. Посмотри на господина де Лафайета, – сколько он уже совершил и в Америке, и во Франции, он загнал уже трех белых коней, а сколько он еще загонит! Посмотри на господина Байи, который не щадит своих сил, посмотри на короля, который не щадит своего покоя. Полно, Бийо, не будем себя щадить. Расщедримся немного; оставайся со мной, Бийо.

– Но чего ради, если мы не можем помешать злу?

– Запомни, Бийо: никогда не повторяй при мне этих слов, ибо я стану тебя меньше уважать. Тебе надавали пинков, тумаков, тебя били прикладом и даже штыком, когда ты хотел спасти Фулона и Бертье.

– Да, и еще как, – подтвердил фермер, потирая больные места.

– Мне чуть глаз не выкололи, – сказал Питу, – И все это ни за что ни про что, – прибавил Бийо.

– Так вот, дети мои, если бы таких храбрецов было не десять, не пятнадцать, не двадцать, а сто, двести, триста, вы вырвали бы несчастного из рук толпы и спасли от ужасной смерти, которой его обрекли; вы избавили бы нацию от позорного пятна. Вот почему, друг мой, я требую – конечно, настолько, насколько я могу чего-то требовать от вас, чтобы вы не возвращались в деревню, на покой, а остались в Париже, и в случае нужды я мог бы опереться на вашу крепкую руку и верное сердце; чтобы ваш здравый смысл и патриотизм стали пробным камнем для моего ума и моих трудов; наконец, для того, чтобы, сея не золото, которого у нас нет, но любовь к родине и общему благу, вы помогали мне наставить толпу заблудших на путь истинный, чтобы вы были моей опорой, когда я поскользнусь, и палкой, когда мне надо будет нанести удар.

– Собакой-поводырем, – сказал Бийо с возвышенной простотой.

– Вот именно, – согласился Жильбер тем же тоном.

– Ну что ж! Я согласен, я буду тем, чем вы хотите.

– Я знаю, что ты отрекаешься от всего: от состояния, от жены, от детей, от счастья, Бийо! Но не беспокойся, это не надолго.

– А мне что делать? – спросил Питу.

– А ты, – сказал Жильбер, глядя на простодушного парнишку, крепкого, но не блещущего умом, – ты возвращайся в Писле, чтобы утешить семейство Бийо и объяснить, какое святое дело он предпринял.

– Сию минуту, – ответил Питу, задрожав от радости при мысли о предстоящей встрече с Катрин.

– Бийо, – сказал Жильбер, – дайте ему наставления.

– Сейчас, – отвечал Бийо.

– Я слушаю.

– Я назначаю хозяйкой дома Катрин. Ты понял?

– А как же госпожа Бийо? – удивился Питу, услыхав, что права матери семейства переданы дочери.

– Питу, – сказал Жильбер, понявший мысль Бийо при виде легкого румянца на лице отца семейства, – вспомни арабскую пословицу: «Слышать – значит повиноваться».

Теперь пришел черед Питу покраснеть; он почувствовал свою нескромность.

– Катрин – самая умная в семье, – просто сказал Бийо, чтобы объяснить свою мысль.

Жильбер склонил голову в знак одобрения.

– Это все? – спросил Питу.

– У меня все, – ответил Бийо.

– А у меня нет, – произнес Жильбер.

– Я слушаю, – сказал Питу, готовый поступить в соответствии с арабской пословицей, процитированой давеча Жильбером.

– Отнеси мое письмо в коллеж Людовика Великого, – велел Жильбер, – и отдай аббату Берардье; он передаст его Себастьену. Приведи Себастьена ко мне, я попрощаюсь с ним, а потом возьми его с собой в Виллер-Котре и там отведи к аббату Фортье, чтобы он не терял зря времени, По четвергам и воскресеньям бери его с собой гулять; не бойся, заставляй его бродить по лесам и равнинам.

И для моего спокойствия, и для его здоровья лучше ему быть там, нежели здесь.

– Я понял! – воскликнул Питу, радуясь разом и близкой встрече с другом детства, и неясному зову более взрослого чувства, которое пробуждалось в нем при магическом имени Катрин.

Он встал, попрощался. Жильбер улыбнулся, Бийо был погружен в задумчивость.

Потом Питу пустился бегом к аббату Берардье за Себастьеном Жильбером, своим молочным братом.

– А мы, – сказал Жильбер Бийо, – примемся за дело!

 

Глава 45.

МЕДЕЯ

 

После ужасных потрясений, которые мы только что явили глазам читателей, в Версале воцарилось относительное спокойствие.

Король отдыхал, и возвращаясь иногда мыслями к тому, что пришлось вынести его гордости Бурбона во время злосчастного путешествия в Париж, он утешался мыслью о том, что вновь завоевал любовь народа.

Меж тем Неккер, стремившийся упрочить свою славу, постепенно терял ее.

Что касается знати, она начинала готовиться к бегству или к сопротивлению.

Народ наблюдал и выжидал.

Тем временем королева замкнулась в себе, убежденная, что все ее ненавидят, и старалась держаться незаметно;

Она затаилась, ибо знала, что если одни ее ненавидят, то другие на нее надеются.

Со времени путешествия короля в Париж она почти не видела Жильбера.

Впрочем, однажды она встретила его в вестибюле, ведущем в покои короля, и, поскольку он низко поклонился ей, она первой начала беседу:

– Добрый день, сударь, вы идете к королю? – осведомилась она и не без иронии добавила:

– Как советник или как врач?

– Как врач, сударыня, – сегодня мое дежурство. Она знаком велела Жильберу следовать за ней. Жильбер повиновался.

Они вошли в маленькую гостиную перед королевской опочивальней.

– Итак, сударь, – сказала она, – как видите, вы обманули меня, ведь вы уверяли, что во время этого путешествия в Париж король не подвергается ни малейшей опасности?

– Обманул, ваше величество? – удивился Жильбер.

– Конечно; разве в его величество не стреляли?

– Ходят такие слухи?

– Все об этом говорят, в особенности те, кто видели, как бедная женщина упала, едва не попав под колеса королевской кареты. Кто это говорит? Господин де Бово, господин д'Эстен, они видели ваше разорванное платье, ваше пробитое жабо.

– Ваше величество!

– Пуля, которая вас задела, сударь, могла убить короля, как убила эту бедную женщину, ибо в конце концов убийцы метили не в эту бедняжку.

– Я не думаю, что это было покушение, – сказал Жильбер с сомнением.

– А я думаю, что это было именно покушение, – сказала королева, пристально глядя на Жильбера.

– Во всяком случае, если и совершено преступление, народ тут ни при чем.

Королева еще пристальнее взглянула на Жильбера.

– Ах вот как! – воскликнула она. – Так кто же в нем повинен, по-вашему?

– Ваше величество, – отвечал Жильбер, качая головой, – с некоторых пор я наблюдаю и изучаю народ. Так вот, когда народ убивает во время революции, он убивает голыми руками; он превращается в разъяренного тигра, в рассерженного льва. Тигр и лев действуют без посредников; они убивают, чтобы убить; они льют кровь, чтобы ее пролить; им приятно окрасить ею зубы, омочить в ней когти.

– Свидетельство тому Фулон и Бертье, не так ли? Но разве Флесселя не застрелили из пистолета? Так я, по крайней мере, слышала. Впрочем, – с иронией продолжала королева, – быть может, это не правда, ведь мы, венценосные особы, окружены толпой льстецов!

Теперь пришел черед Жильбера пристально взглянуть на королеву.

– О, ваше величество, – сказал он, – ведь вы не больше моего верите в то, что Флесселя убил народ. Было немало людей, заинтересованных в его смерти.

Королева задумалась.

– В самом деле, – согласилась она, – возможно.

– Итак? – спросил Жильбер с поклоном, как бы желая знать, хочет ли королева еще что-нибудь сказать ему.

– Я понимаю, сударь, – сказала королева, мягким, почти дружеским жестом останавливая доктора. – Как бы там ни было, позвольте вам заметить, что ваша наука никогда не послужит королю таким надежным щитом, каким послужила ему третьего дня ваша грудь, Жильбер снова поклонился, но видя, что королева не уходит, не двинулся с места.

– Вам следовало бы прийти ко мне вторично, сударь, – сказала королева, секунду помолчав.

– Я был уже не нужен вашему величеству, – сказал Жильбер.

– Вы скромны.

– Я бы не хотел быть скромным.

– Отчего?

– Будь я менее скромен, я был бы менее робок и тогда мог бы лучше вредить врагам и служить моим друзьям.

– Почему вы говорите: моим друзьям, и не говорите: моим врагам?

– Потому что у меня нет врагов, вернее, потому что я не хочу признавать, что они у меня есть, не хочу считать их врагами.

Королева посмотрела на него с удивлением.

– Я хочу оказать, – продолжал Жильбер, – что мои враги только те, кто меня ненавидит, но что сам я никого не ненавижу.

– Отчего же?

– Оттого что я никого уже не люблю.

– Вы честолюбивы, господин Жильбер?

– В какой-то миг я надеялся стать честолюбивым, ваше величество.

– И?..

– И эта страсть угасла в моем сердце, как и все другие.

– Одна страсть у вас все же остается, – сказала королева не без лукавства.

– У меня, ваше величество! Какая же. Боже правый?

– Любовь к.., родине.

– О, это правда, – сказал он с поклоном, – я души не чаю в родине и готов ради нее на любые жертвы.

– Увы! – сказала королева с неизъяснимым очарованием грусти. – В доброе старое время француз никогда бы не выразил эту мысль а таких словах, как вы.

– Что хочет сказать королева? – почтительно спросил Жильбер.

– Я хочу сказать, сударь, что в то время, о котором я говорю, невозможно было любить родину и не любить при атом короля с королевой.

Жильбер залился краской, поклонился и почувствовал в своем сердце словно бы разряд электричества, которое исходило от королевы в минуты благосклонной откровенности.

– Вы не отвечаете, сударь? – заметила королева.

– Государыня, – сказал Жильбер, – смею заметить, что я люблю монархию как никто.

– Довольно ли в наше время слов, не лучше ли доказать свою любовь делом?

– Но, ваше величество, – удивился Жильбер, – прошу вас поверить, что все, что прикажет король или королева, я…

– Вы это выполните, не так ли?

– Несомненно, ваше величество.

– Тем самым, сударь, – сказала королева со своим обычным безотчетным высокомерием, – вы лишь исполните свой долг.

– Ваше величество!..

– Бог, который дал королям всемогущество, – продолжала Мария-Антуанетта, – освободил их от обязанности быть признательными тем, кто просто выполняет свой долг.

– Увы, увы, ваше величество, – возразил Жильбер, – приближается пора, когда ваши верные слуги будут заслуживать более чем признательность за то, что они просто исполняют свой долг.

– Что вы этим хотите сказать, сударь?

– Я хочу сказать, ваше величество, что в дни смуты и разрухи вы тщетно будете искать друзей там, где вы привыкли видеть слуг. Молите, молите Бога, сударыня, послать вам других слуг и других друзей.

– Вы таких знаете?

– Да, ваше величество.

– Тогда укажите их.

– Помилуйте, ваше величество, ведь я еще вчера был вашим врагом!

– Моим врагом! Почему?

– Да потому что вы приказали заключить меня в тюрьму.

– А сегодня?

– Сегодня, ваше величество, – сказал Жильбер с поклоном, – я ваш покорный слуга.

– Почему вдруг?

– Ваше величество…

– Почему это вы вдруг стали моим покорным слугой? Ведь не в ваших правилах, сударь, так быстро менять взгляды, убеждения и привязанности. Вы человек памятливый, господин Жильбер, вы долго помните зло. Так почему это вы вдруг так переменились?

– Ваше величество, вы упрекали меня в чрезмерной любви к родине.

– Она никогда не бывает чрезмерной, сударь; речь идет только о том, чтобы уметь любить ее. Я тоже люблю родину.

Жильбер улыбнулся.

– О, поймите меня правильно, сударь, моя названая родина – Франция. По крови я немка, но сердцем – француженка. Я люблю Францию; но моя любовь находит выражение в любви к королю, в почтении к священным узам, которыми Бог соединил нас. А ваша?

– Моя, ваше величество?

– Да, ваша. Если я не ошибаюсь, у вас все иначе; вы любите Францию единственно ради нее самой.

– Ваше величество, – ответил Жильбер с поклоном, – я выказал бы неуважение к вам, если бы не высказал вам всю правду.

– О! – воскликнула королева, – ужасная, ужасная эпоха, когда люди, которые считают себя честными, разделяют две вещи исконно нерасторжимые, два принципа, исстари шедшие рука об руку: Францию и ее короля. Разве один из ваших поэтов не сочинил трагедию, где у всеми покинутой королевы спрашивают: «Что у вас остается?» И она отвечает: «Я». Вот и я, как Медея Корнеля, отвечу на этот вопрос: «Я», а там посмотрим.

И она удалилась, оставив Жильбера в оцепенении. Дуновенье ее гнева приподняло край покрова, под которым совершалась работа контрреволюции.

– Итак, – подумал Жильбер, входя к королю, – королева несомненно что-то задумала.

– Итак, – подумала королева, возвращаясь в свои покои, – от этого человека не будет решительно никакого проку. В нем есть сила, но нет преданности.

Бедные государи, для них слово преданность означает рабство!

 

Глава 46.

ЧЕГО ХОТЕЛА КОРОЛЕВА

 

Жильбер застал его величество в расположении духа прямо противоположном расположению духа ее величества: король был настолько же спокоен, насколько королева была взволнована.

Король сочинял речи, король строил планы, король обдумывал изменения в законах.

Этот добродушный человек с мягким взором и прямой душой, единственным недостатком которого были предрассудки, неотделимые от королевского положения, человек этот упорно бился за мелочи, отдавая без боя вещи важные. Он упорно старался проникнуть своим близоруким взглядом за горизонт, меж тем как у его ног разверзлась бездна. Этот человек внушал Жильберу глубокую жалость.

Что до королевы, то с ней дело обстояло иначе и при всей своей бесчувственности Жильбер понимал, что она из тех женщин, которых надо либо страстно любить, либо смертельно ненавидеть.

Мария-Антуанетта вернулась в свои покои с тяжелым сердцем.

В самом деле, ни как женщине, ни как королеве ей не на кого было опереться, она не находила рядом никого, кто взял бы на себя часть гнетущего ее бремени.

Куда бы она ни обращала взор, всюду ей мерещились лишь колебание да сомнение.

Придворные трясутся за свое состояние и обращают его в деньги. Родные и друзья помышляют об изгнании.

Самая гордая женщина, Андре, постепенно отдаляется телом и душой.

Самый благородный и самый любезный сердцу мужчина, Шарни, обиделся на какой-то пустяк и терзается сомнениями.

Мария-Антуанетта была воплощением чутья и прозорливости, и поведение графа тревожило ее.

Неужели этот чистый человек с его кристальным сердцем вдруг переменился?

«Нет, он еще не переменился, – со вздохом говорила себе королева, – но переменится».

Он переменится! Для женщины влюбленной эта мысль страшна, для женщины гордой эта мысль нестерпима.

Королева была влюблена и горда и потому страдала вдвойне.

А ведь в ту пору, когда она поняла, что совершила зло, поняла, что была несправедлива, было еще не поздно поправить дело.

Но ум этой венценосной особы не отличался гибкостью. Она не умела уступать даже когда чувствовала, что не права. Может статься, обидев человека, ей безразличного, она проявила бы или захотела проявить великодушие и попросила бы прощения.

Но тому, кого она удостоила такой пылкой и чистой привязанности, тому, кого она допустила в святая святых своих мыслей, королева не желала давать поблажки.

Несчастье королев, которые снисходят до любви к подданному, состоит в том, что они всегда любят его как королевы и никогда – как женщины.

Мария-Антуанетта была о себе столь высокого мнения, что ничто человеческое не казалось ей достойной наградой за ее любовь – даже кровь, даже слезы.

С того мгновения, как она почувствовала ревность к Андре, началось ее нравственное падение.

Следствием этого падения стали капризы.

Следствием этих капризов стал гнев.

Наконец, следствием гнева стали дурные мысли, которые влекут за собой дурные поступки.

Шарни не знал ничего из того, о чем мы только что поведали, но он был мужчина, и он понял, что Мария-Антуанетта ревнует, беспричинно ревнует его к жене. К его жене, на которую он никогда не обращал внимания.

Ничто так не возмущает прямое, неспособное на предательство сердце, как то, что его считают способным на измену.

Ничто так не привлекает внимание к кому-нибудь, как ревность, которой удостоят этого человека, в особенности ревность беспричинная. Она заставляет того, кого подозревают в измене, задуматься. Он смотрит то на ту, кто ревнует, то на ту, к кому ревнуют.

Чем больше величия души в ревнивце, тем большей опасности он подвергается.

И правда, можно ли предположить, чтобы благородное сердце, высокий ум, природная гордость всколыхнулись без причины или по пустяку?

Почему красивая женщина вдруг вздумала ревновать? Почему могущественная женщина вдруг вздумала ревновать? Почему умная женщина вдруг вздумала ревновать? Как предположить, что это произошло без причины или по пустяку?

Ревнивец не что иное как ищейка, которая наводит другого человека на след достоинств, которых равнодушный охотник никогда бы не заметил.

Шарни знал, что мадмуазель Андре де Таверне – давняя подруга королевы, к которой королева всегда благоволила, неизменно предпочитая ее другим. Почему Мария-Антуанетта вдруг ее разлюбила? Почему Мария-Антуанетта к ней приревновала?

Значит, она разглядела в Андре некую скрытую красоту, неведомую ему, Шарни, неведомую лишь оттого, что он и не пытался ее разглядеть.

Значит, она почувствовала, что Шарни может обратить взор на эту женщину и что тогда сама она что-то потеряет в его глазах.

Или же ей показалось, что Шарни охладел к ней без всякой внешней причины?

Ревнивцы сами себя губят: они сами сообщают любимому, что жар его сердца, который они всеми силами раздувают, начал остывать.

Как часто случается, что именно упреки заставляют человека осознать охлаждение, которое он безотчетно испытывал.

И когда он это понимает, когда он чувствует правоту упрека, часто ли он возвращается назад, часто ли угасающее пламя разгорается вновь?

Как неловки влюбленные! Правда, там, где много ловкости, почти никогда не бывает довольно любви.

Таким образом Мария-Антуанетта своими приступами ярости и несправедливостями сама уведомила Шарни, что в глубине его сердца поубавилось любви.

Поняв это, он стал искать причину своего охлаждения и ревности королевы, и взгляд его, естественно, упал на Андре, бедную заброшенную Андре, супругу, но не жену.

Он пожалел Андре.

Возвратившись из Парижа, он стал свидетелем сцены, открывшей ему эту глубокую тайну ревности, спрятанную от посторонних глаз.

Королева также увидела, что все открылось; и поскольку она не хотела поступиться самолюбием, она пустила в ход другое средство, надеясь, что оно приведет ее к той же цели.

Она вернула свое расположение Андре.

Она брала ее с собой на все прогулки, призывала, когда ей не спалось, осыпала ее ласками; она сделала ее предметом зависти других придворных дам.

И Андре покорилась, с удивлением, но без признательности. Она давно решила про себя, что принадлежит королеве, что королева может делать с ней что угодно, и покорялась безропотно.

Зато, поскольку женщине необходимо сорвать на ком-нибудь зло, королева стала более жесткой с Шарни. Она перестала с ним разговаривать; она была с ним сурова; она целыми вечерами, днями, неделями притворялась, будто не замечает его присутствия.

Но когда его не было поблизости, сердце бедной женщины обливалось кровью, глаза тревожно блуждали, ища того, от кого они метнулись бы в сторону сразу, как только его нашли.

Хотела ли она опереться на чью-то руку, хотела ли дать поручение, хотела ли подарить кому-нибудь улыбку, она обращалась к первому встречному.

Впрочем, этим первым встречным неизменно оказывался человек красивый и утонченный.

Королева надеялась исцелиться от раны, раня Шарни.

Шарни молча страдал. Это был человек, умеющий владеть собой: ужасные пытки не вызвали у него ни одного приступа ярости или раздражения.

Тогда разыгрался забавный спектакль, спектакль, который могут разыграть и понять лишь женщины.

Андре почувствовала все, от чего страдает ее муж; и поскольку она любила его любовью ангельской и безнадежной, она пожалела его и проявила сочувствие.

Участливая нежность Андре сблизила супругов. Жена попыталась утешить мужа, не показывая ему, что понимает его нужду в утешении.

И все это делалось с деликатностью, которую можно назвать женской, ввиду того, что она присуща одним женщинам.

Мария-Антуанетта, следовавшая принципу «разделяй и властвуй», заметила, что пошла по неправильному путь и помимо своей воли сблизила души, которые всеми способами пыталась разлучить.

В ночной тиши бедная женщина испытывала страшные приступы отчаяния, которые должны уверить Бога в его всемогуществе, коль скоро в его созданиях довольно силы чтобы перенести подобные испытания.

Все эти невзгоды неминуемо сломили бы королеву, если бы не политические заботы. Тот, чьи члены разбиты усталостью, не жалуется на то, что ложе слишком жесткое.

Так жила королева по возвращении короля в Версаль и до того дня, когда она всерьез вознамерилась проявить свое всевластие. Потому что в гордыне своей она объясняла свои любовные неудачи неудачами политическими.

Для этого деятельного ума мыслить означало действовать. Она не мешкая принялась за дело.

Увы! Дело, за которое она взялась, погубило ее.

 

Глава 47.

ФЛАНДРСКИЙ ПОЛК

 

Все эти события, которые мы видели, были цепью неблагоприятных для королевы случайностей, и твердая и ловкая рука могла все исправить. Нужно было только собраться с силами.

Видя, что парижане превратились в воинов и, судя по всему, рвутся в бой, королева решила показать им, что такое настоящая война.

«Доселе они имели дело с калеками из Бастилии да с нерешительными швейцарцами, нуждавшимися в подкреплении; мы им покажем, что такое один-два образцовых полка, преданных королю и хорошо обученных.

Наверно, где-нибудь есть такие полки, которые уже подавляли бунты и проливали кровь во время гражданской войны. Мы призовем один из таких полков, самый прославленный. Тогда парижане поймут, что единственное их спасение – в послушании».

Это было после всех распрей в Национальном собрании по поводу королевского вето. Король два месяца боролся за то, чтобы вернуть себе обломок верховной власти; вместе с министерством и Мирабо он пытался подавить взрыв республиканских чувств и воспрепятствовать свержению королевской власти во Франции.

Королева истощила свои силы в этой борьбе, истощила прежде всего потому, что увидела: король терпит поражение.

Король утратил в этой битве всю свою власть и остатки народной любви. Королева приобрела прозвище, кличку.

То было одно из этих непривычных и потому сладостных для простого люда слов, слово, которое еще не перешло в разряд бранных, но которому предстояло стать самым страшным из ругательств; остроумное словцо, позже превратившееся в кровавое.

Королеву окрестили госпожа Вето.

Это имя на крыльях революционных песенок долетело до Германии, где ужаснуло подданных и друзей тех, кто, посылая во Францию немецкую королеву, имел право удивляться, что ее прозвали Австриячка.

Это имя, повторяемое в дни резни обезумевшей толпой, заглушало предсмертные крики, отвратительные агонии жертв.

Марию-Антуанетту именовали госпожа Вето вплоть до того дня, когда ее стали называть вдова Капет.

Она уже в третий раз меняла имя. Сначала она была Австриячкой, потом – госпожой Дефицит.

Королева пыталась привлечь на свою сторону друзей, убеждая их, что им также грозит опасность, но добилась лишь того, что шестьдесят тысяч человек потребовали паспорта.

Шестьдесят тысяч именитых граждан Парижа и Франции уехали, чтобы присоединиться за границей к друзьям и родным королевы.

Этот отъезд поразил королеву.

Поэтому отныне она не помышляла ни о чем, кроме подготовки к бегству, бегству, которое в случае нужды будет поддержано войсками, спасительному бегству, которое позволило бы преданным слугам короля, оставшимся во Франции, начать гражданскую войну, иными словами, покарать революционеров.

План был неплох. И он наверняка удался бы; но за спиной королевы стоял злой гений.

Странное дело! У этой женщины было немало преданных слуг, но среди них не нашлось таких, что умеют держать язык за зубами.

В Париже проведали, что она собирается бежать, прежде, чем сама она окончательно решилась на этот шаг.

Мария-Антуанетта и не заметила, что как только план ее стал известен, он сделался неосуществим.

Тем временем на Париж форсированным маршем шел полк, известный своими верноподданническими чувствами, – Фландрский полк.

Этот полк был затребован городскими властями Версаля, которые, обессилев от бесконечных караулов, от неусыпных наблюдений за дворцом, постоянно находившимся под угрозой, раздачи продовольствия и беспрерывных мятежей, нуждались в более сильном подкреплении, нежели национальная гвардия и милиция.

Замку было уже довольно трудно обороняться.

Итак, Фландрский полк приближался, и чтобы народ отнесся к нему с должным почтением, ему решили устроить почетный прием.

Адмирал д'Эстен собрал офицеров Национальной гвардии всех корпусов, находящихся в Версале, и выступил ему навстречу.

Фландрский полк торжественно вступил в Версаль со своими пушками, артиллерией и обозом.

Его появление собрало толпу молодых дворян, не принадлежащих ни к какому роду войск. Они изобрели себе особую форму одежды, объединились со всеми нестроевыми офицерами, со всеми кавалерами ордена Людовика Святого, которых опасность или предусмотрительность привели в Версаль; оттуда они наезжали в Париж, и парижане с большим удивлением смотрели на этих новоиспеченных врагов, наглых, гордых своей посвященностью в тайну, которую они', впрочем, были уже готовы разболтать.

Теперь король мог уехать. Его бы защищали, охраняли во время пути, и быть может, парижане, еще несведущие и не готовые к бою, беспрепятственно пропустили бы его.

Но злой гений Австриячки не дремал.

Льеж восстал против императора, и занятой этим восстанием Австрии было не до французской королевы.

Мария-Антуанетта, впрочем, проявила деликатность и решила не вмешиваться.

Однако толчок событиям был дан, и они продолжали развиваться с молниеносной быстротой.

После торжественного приема, устроенного Фландрскому полку, личная охрана короля решила дать в честь офицеров этого полка обед.

Праздничный обед был назначен на 1 октября. Приглашена была вся местная знать.

В чем, собственно, было дело? В том, чтобы побрататься с солдатами Фландрского полка? Что ж, разве зазорно было побрататься солдатам, если округа и провинции братались меж собой?

Разве конституция запрещала дворянам брататься?

Король еще был хозяином своих полков и единолично ими командовал. Он был единоличным владельцем Версальского замка. Он один имел право принимать в нем кого хотел.

Отчего ему было не принять храбрых солдат и дворян, прибывших из Дуэ, где они «вели себя достойным образом»?

Это было в порядке вещей. Никто не удивился и тем более не встревожился.

Этой трапезе предстояло скрепить дружбу, которую должны питать друг к другу все части французской армии, призванной защищать разом свободу и королевскую власть.

Впрочем, знал ли король о назначенном обеде?

С начала событий король, благодаря своей покладистости, приобрел свободу и ни во что не вмешивался; с него сняли бремя дел. Он больше не хотел править, поскольку правили за него, но он не собирался скучать целыми днями.

Пока господа из Национального собрания потихоньку прибирали власть к рукам, король охотился.

4 августа г-да дворяне и г-да епископы отказались от своих голубятен и феодальных прав, голубей и дворянских грамот, вслед им король, также желавший принести жертву, уничтожил свои охотничьи королевские округа, но охотиться по этой причине не перестал.

Поэтому, пока господа из Фландрского полка будут пировать с личной охраной, король, как и в другие дни, отправится на охоту и вернется, когда ужин уже закончится.

Ему ничто не мешало, и он ничему не мешал, так что устроители пира обратились к королеве с просьбой позволить накрыть столы в самом Версальском дворце. Королева не видела причин отказать в гостеприимстве солдатам Фландрского полка.

Она предоставила в их распоряжение театральную залу, в которой приказала на этот день построить помост, чтобы хватило места и для гостей, и для хозяев.

Если королева оказывает гостеприимство французским дворянам, ей не пристало скупиться. Столовая была уже найдена, дело было за гостиной, и королева отвела для этой цели Гераклову гостиную.

В четверг 1 октября, как мы сказали, состоялось празднество, которому суждено было оставить такой кровавый след в истории просчетов и ослеплений королевской власти.

Король был на охоте.

Королева, грустная, задумчивая, плотно притворила двери своих покоев, чтобы не слышать ни звона бокалов, ни гула голосов.

Она держала на коленях сына. Рядом сидела Андре. Две дамы вышивали в углу комнаты. Вот каково было ее окружение.

Постепенно замок заполнялся блестящими офицерами, пестрели султаны, сверкало оружие. Ржали лошади в конюшнях, трубили фанфары, гремела музыка, исполняемая двумя оркестрами – Фландрского полка и охраны. У Версаля бледная, любопытная, втайне встревоженная толпа сторожила, рассматривала, судачила о празднике и о мелодиях.

Словно шквалы далекой бури, через раскрытые двери вместе с шумом застолья на улицу вырывались соблазнительные ароматы.

Было весьма неосмотрительно позволять этому голодному угрюмому люду вдыхать запахи мяса и вина, дышать воздухом радости и надежды.

Однако пиршество продолжалось и ничто не омрачало его; поначалу офицеры, трезвые и сдержанные, разговаривали вполголоса и пили умеренно. Первые четверть часа все шло точно по намеченному плану.

Подали вторую перемену.

Господин де Люзиньян, полковник Фландрского полка, встал и предложил выпить за здравие короля, королевы, дофина и всей королевской семьи.

Четыре здравицы, взлетев под своды замка, вылетели наружу и поразили слух унылых уличных наблюдателей.

Один из офицеров поднялся. Быть может, то был человек храбрый и умный, которому здравый смысл подсказывал, к чему может привести всеобщее ослепление, человек, телом и душой преданный королевской семье, которую так шумно чествовали.

Человек этот понимал, что за всеми этими здравицами забыли один тост, который напрашивался сам собой. Он предложил выпить за здоровье нации. Раздался долгий ропот, затем громкий рев.

– Нет! Нет! – в один голос кричали присутствующие.

И тост за здравие нации был отвергнут.

Таким образом пиршество обрело свой истинный смысл, поток – свое истинное русло.

Говорили и говорят по сей день, что тот, кто предложил этот тост, был подстрекателем.

Как бы там ни было, его слова имели последствия самые прискорбные. Забыть народ еще можно, но оскорблять его – это уж чересчур: месть не заставит себя ждать.

Поскольку лед был сломан, поскольку на смену сдержанному молчанию пришли крики и громкие разговоры, про дисциплину все забыли; в залу впустили драгун, гренадеров, швейцарскую гвардию: всех простых солдат, которые были в замке.

Вино лилось рекой, бокалы наполнялись раз десять, подали десерт, он был тут же истреблен. Все захмелели, солдаты без всякого смущения чокались с офицерами. Это была поистине братская трапеза.

Всюду раздавались крики: «Да здравствует король!», «Да здравствует королева!» Сколько цветов, сколько огней расцвечивало всеми цветами радуги позолоченные своды, сколько радостных мыслей сияло на челе пирующих, сколько верноподданнических молний метали глаза этих храбрецов! Как отрадно было бы это зрелище для королевы, как утешительно для короля!

Как жаль, что ни удрученного горем короля, ни печальной королевы нет на празднике.

Угодливые слуги спешат к Марии-Антуанетте, в ярких красках расписывают все, что видели. Погасший взор королевы зажигается, она встает с кресла. Есть еще верноподданнические чувства, есть еще любовь в сердцах французов! Значит, надежда не угасла.

Королева обводит вокруг хмурым, полным отчаяния взглядом.

Перед ее дверями толпятся верные слуги. Они просят, заклинают королеву хотя бы на минутку выйти в зал, где две тысячи восторженных сторонников освящают своими здравицами королевскую власть.

– Король в отлучке, не пойду же я одна, – говорит она.

– С господином дофином, – настаивают опрометчивые люди.

– Государыня, молю вас, – шепчет какой-то голос ей на ухо, – не ходите, заклинаю вас, не ходите.

Она оборачивается и видит перед собой Шарни.

– Как, – удивляется она, – вы не внизу, вы не с этими господами?

– Я ушел, сударыня; там, внизу, царит такое воодушевление, последствия которого могут повредить вашему величеству больше, чем вы думаете.

В тот день Мария-Антуанетта была не в духе, все ее раздражало и ей особенно хотелось сделать что-нибудь наперекор Шарни.

Она бросила на графа презрительный взгляд и собралась ответить ему что-нибудь очень обидное, но он почтительным движением остановил ее:

– Молю вас, подождите хотя бы возвращения короля. Он надеялся выиграть время. Но тут раздались крики:

– Король! Король! Его величество едет с охоты!

Это была правда.

Мария-Антуанетта встает, бежит навстречу королю, еще не снявшему сапоги и не стряхнувшему дорожную пыль.

– Сударь, – говорит она ему, – внизу разворачивается зрелище, достойное короля Франции. Идемте, идемте!

Она берет его под руку и увлекает за собой, не глядя на Шарни, который царапает себе грудь от ярости.

Ведя сына за руку, она спускается вниз; целая толпа придворных идет впереди и позади нее; она подходит к дверям оперной залы, когда бокалы в двадцатый раз осушаются под крики «Да здравствует король! Да здравствует королева»!

 

Глава 48.

ПИРШЕСТВО

 

В тот миг, когда королева вместе с королем и с сыном показалась на пороге залы, грянул оглушительный, как взрыв в угольной шахте, приветственный возглас.

Захмелевшие солдаты, обезумевшие офицеры бросали вверх шляпы и потрясали шпагами, крича: «Да здравствует король!», «Да здравствует королева!», «Да здравствует дофин!»

Оркестр заиграл: «О, Ричард! О, мой король!»

Намек, содержавшийся в этой мелодии, был настолько прозрачным, она так соответствовала общему настроению, она так верно передавала дух этой трапезы, что все дружно запели.

Королева от восторга забыла, что находится среди пьяных людей; король был застигнут врасплох; здравый смысл подсказывал Людовику XVI, что ему тут не место и что не надо идти против своей совести; но, польщенный вновь обретенной популярностью и рвением, которое он уже отвык встречать в народе, он проявил слабость и постепенно поддался общему порыву.

Шарни, который во время всей трапезы не пил ничего, кроме воды, при виде короля и королевы побледнел и вскочил. Он надеялся, что все произойдет в их отсутствие и не приобретет такой важности; тогда можно было бы от всего отречься, все опровергнуть, меж тем как присутствие короля и королевы делало событие принадлежностью истории.

Но каков же был его ужас, когда он увидел, как его брат Жорж подходит к королеве и, ободренный ее улыбкой, обращается к ней с речью.

Он был далеко и не мог слышать; но по движениям Жоржа он угадал, что тот обращается с просьбой.

Королева милостиво выслушала просьбу и вдруг, сняв со своего чепца кокарду, протянула ее юноше.

Шарни вздрогнул, простер руки и чуть не закричал.

Это была даже не белая, французская кокарда, но черная, австрийская, и именно эту вражескую кокарду королева преподнесла своему легкомысленному рыцарю.

На сей раз королева совершила даже не оплошность – предательство.

Меж тем все эти бедные фанатики, которых Господь решил погубить, были столь безрассудны, что когда Жорж де Шарни поднял вверх эту черную кокарду, те, у кого была белая кокарда, сорвали ее, а те, у кого была трехцветная кокарда, стали топтать ее ногами.

И тогда опьянение достигло таких пределов, что под угрозой быть задушенными поцелуями либо растоптать, тех, кто стоял перед ними на коленях, августейшие гости Фландрского полка были вынуждены удалиться в свои покои.

Все это несомненно было просто проявлением бурного французского характера, и если бы оргия так и закончилась восторгами, французы бы охотно простили ее участников. Но офицеры на этом не остановились Разве верным сторонникам короля не ду его величеству слегка уколоть народ – род, который доставил королю столько Оркестр недаром играл:

Зачем любимого печалить? Именно под эту мелодию король, королева и дофин удалились.

Не успели они уйти, как пирующие, распаляя друг друга, преобразили пиршественную залу в захваченный город.

По команде г-на Персеваля, адъютанта г-на д'Эстена, рожок протрубил атаку.

Атаку против кого? Против отсутствующего противника.

Против народа.

Сигнал атаки столь сладостен для уха французов, что офицеры приняли Версальскую театральную залу за поле брани, а прекрасных дам, наблюдавших из лож это отрадное их сердцу зрелище, – за врагов.

Крик: «В атаку» – грянул из сотни глоток, и начался штурм лож. Правда, нападающие были в расположении духа, внушающем так мало страха, что противники сами протягивали им руки.

Первым взобрался на балкон гренадер Флачдрского полка. Г-н де Персеваль вынул из своей петлицы крест и наградил его.

Правда, это был Лимбургский крест – одна из самых малозначащих наград.

И все это свершалось во славу австрийской кокарды, под громкие крики против национальной кокарды.

Раздалось несколько глухих возгласов недовольства, но их заглушил хор певцов, крики «виват», голос труб, и весь этот шум и гам хлынул в уши народа, который стоял за дверями, сначала удивляясь, потом негодуя.

Там, на площади, а затем и на улицах, стало известно, что белую кокарду заменили на черную, а трехцветную кокарду топчут ногами.

Стало известно, что одного храброго офицера Национальной гвардии, который, презрев угрозы, сохранил свою трехцветную кокарду, изувечили прямо в королевских покоях.

Ходили также неясные слухи, что один офицер, неподвижный, грустный, стоял у входа в огромную залу, превращенную в балаган, где бесновались все эти одержимые; бессильный противостоять воле большинства, отважный солдат молча смотрел и слушал, сокрушаясь душой, беря на себя чужую вину, беря на себя ответственность за все бесчинства армии, представленной в этот печальней день офицерами Фландрского полка; однако имя этого человека, единственного мудреца среди стольких безумцев, не упоминалось, а если бы и упоминалось, никто бы не поверил, что именно граф де Шарни, фаворит королевы, готовый умереть за нее, и был тем, кто больше всех пострадал от того, что она совершила.

Что до королевы, она возвратилась к себе поистине околдованная происшедшим.

Вскоре ее стала осаждать толпа придворных льстецов.

– Посмотрите, – подобострастно говорили ей, – посмотрите, каков истинный дух ваших войск, и когда вам станут толковать о мощи анархических идей народа, вспомните о неистовом пыле монархических идей французской армии, и судите сами, какая из этих двух сил могущественнее.

Все эти речи согласовывались с тайными желаниями королевы, поэтому она давала себя убаюкать химерами, даже не замечая, что химеры эти отдаляют от нее Шарни.

Однако шум понемногу утих; дрема погасила все блуждающие огни, все фантасмагории опьянения. Впрочем, король, зайдя к королеве перед отходом ко сну, проронил фразу, проникнутую глубокой мудростью:

«Посмотрим, что будет завтра».

Какая опрометчивость! Эти слова, будь они обращены к кому-либо другому, были бы восприняты как мудрый совет, но у королевы они растревожили наполовину иссякший источник сопротивления и упрямства.

– И правда, – прошептала она, когда он ушел, – это пламя, разгоревшееся во дворце сегодня вечером, ночью охватит весь Версаль, а завтра запылает пожаром во всех уголках Франции. Все эти солдаты, все эти офицеры, давшие мне нынче такой пылкий залог преданности, будут названы предателями народа, бунтовщиками. Убийцы родины назовут вождей этих аристократов наемниками Питта и Кобурга, пособниками власти, варварами, северными дикарями. Каждая из голов, нацепившая черную кокарду, будет обречена фонарю на Гревской площади. Каждая грудь, испустившая верноподданнический крик: «Да здравствует королева!» будет проколота гнусными ножами и подлыми пиками. И это я, я одна всему виной. Это я обрекаю на смерть столько смелых и верных слуг трона, я, неприкосновенная властительница, которую близкие лицемерно щадят, а дальние обливают ненавистью. О, нет, чтобы не быть такой неблагодарной по отношению к моим единственным, моим последним друзьям, чтобы не быть трусливой и бессердечной, я возьму вину на себя. Все произошло из-за меня, пусть на меня и обрушится весь гнев. Посмотрим, докуда будет простираться ненависть, посмотрим, до какой ступени моего трона посмеет подняться нечистая волна.

У королевы, взбудораженной мрачными раздумьями И бессонной ночью, исход грядущего дня не вызывал сомнений.

Наступило утро, омраченное сожалениями, наполненное ропотом.

Наступило утро, и Национальная гвардия, которой королева раздала накануне свои флаги, явилась, повесив голову и отводя глаза, поблагодарить ее величество.

Вид этих людей ясно говорил о том, что они не одобряют ничего из того, что произошло, но что, напротив, они все это осудили бы, если бы посмели.

Они участвовали в шествии; они выступили навстречу Фландрскому полку; они получили приглашение на обед и приняли его. Но будучи не столько солдатами, сколько гражданами, именно они во время оргии решились проявить глухое недовольство, которому никто не придал значения.

Теперь это недовольство переросло в упрек, в порицание. Они пришли во дворец поблагодарить королеву в сопровождении большой толпы.

Обстановка была серьезная, поэтому церемония приобретала исключительную важность. И та и другая сторона хотели понять, с кем имеют дело.

Все солдаты, все офицеры, скомпрометировавшие себя накануне, желая знать, до какой степени они могут рассчитывать на поддержку королевы, вышли навстречу ропщущему, оскорбленному народу, чтобы услышать вердикт, который вынесет по поводу вчерашних событий владелица дворца.

Получилось, что главной виновницей контрреволюции представала королева.

Однако она еще могла уклониться от ответственности и предотвратить несчастье.

Но она, гордая как самые большие гордячки ее рода, обведя своим ясным, прозрачным, уверенным взглядом тех, кто ее окружал, друзей и врагов, громко сказала офицерам Национальной гвардии:

– Господа, я с большой радостью раздала вам знамена. Народ и армия должны любить короля, как мы любим народ и армию. Вчерашний день прошел восхитительно.

При этих словах, которые она произнесла твердым голосом, по толпе пробежал ропот, а в рядах военных раздались громкие рукоплесканья.

– Нас поддерживают, – сказали одни.

– Нас предали, – сказали другие.

Так, значит, бедная королева, этот роковой вечер 1 октября не был для вас неожиданностью. Так значит, бедная женщина, вы не жалеете о вчерашнем дне, вы не терзаетесь угрызениями совести! Вы не только не раскаиваетесь, ко еще и радуетесь!

Шарни, стоя в одной из групп, с глубоким горестным вздохом выслушал это оправдание, более того, возвеличивание оргии.

Королева, отведя взор от толпы, встретилась глазами с Шарни и пристально взглянула в лицо возлюбленному, чтобы прочесть на нем, какое впечатление она произвела.

«Разве я не храбра?» – говорил ее взгляд.

«Увы, ваше величество, вы не столько храбры, сколько безрассудны», – отвечало горестно хмурое лицо графа.

 

Глава 49.

ЗА ДЕЛО БЕРУТСЯ ЖЕНЩИНЫ

 

В Версале двор самоотверженно боролся с народом.

В Париже народ рыцарски сражался с двором, с той лишь разницей, что рыцари были – с большой дороги.

Эти рыцари из народа странствовали в лохмотьях, держа руку на эфесе сабли или на прикладе пистолета, советуясь со своими пустыми карманами да голодным желудком.

Пока в Версале пили допьяна, в Париже, увы, и ели-то впроголодь.

На версальских столах было слишком много вина.

У парижских булочников было слишком мало муки.

Странная непонятливость! Роковое ослепление, которое нынче, когда мы привыкли к падению тронов, вызовет улыбку жалости у политических деятелей.

Бороться против революции и вызывать на битву голодных людей.

«Увы! – скажет история, неизбежно рассуждающая как философ-материалист, – народ никогда не сражается так ожесточенно, как на пустой желудок».

Меж тем было очень легко накормить народ, и тогда хлеб Версаля наверняка не показался бы ему таким горьким.

Но из Корбея перестала поступать мука. Корбей – это так далеко от Версаля! Корбей! Кто из приближенных короля и королевы думал о Корбее?

К несчастью для забывчивого двора голод, этот призрак, который так трудно засыпает и так легко просыпается, спустился, бледный и тревожный, на улицы Парижа. Он поджидал на всех углах, он набирал себе свиту из бродяг и злодеев, он заглядывал в окна богачей и чиновников.

В памяти мужчин еще живы бунты, где пролилось столько крови; мужчины помнят Бастилию, они помнят Фулона, Бертье и Флесселя; они боятся, что их снова назовут убийцами, и выжидают.

Но женщины еще ничего не испытали, кроме страданий, женщины страдают втройне: за ребенка, который ничего не понимает и с сердитым плачем требует хлеба, за мужа, который уходит из дома утром хмурый и молчаливый, чтобы вечером вернуться еще более хмурым и молчаливым, и наконец, за себя самих, становящихся скорбной жертвой супружеских и материнских страданий; женщины горят желанием сказать свое слово, они хотят служить родине на свой лад.

К тому же, разве 1 октября в Версале не женских рук дело?

Пришел черед женщин устроить 5 октября в Париже.

Жильбер и Бийо были в Пале-Рояле, в кафе Фуа. Именно в кафе Фуа шли бурные политические споры. Вдруг дверь кафе распахивается, входит растерянная женщина. Она рассказывает о белых и черных кокардах, занесенных из Версаля в Париж; она видит в них угрозу для общества.

Жильберу вспомнилось, что сказал Шарни королеве:

– Ваше величество, будет поистине страшно, когда за дело возьмутся женщины.

Таково же было и мнение самого Жильбера. Поэтому, видя, что за дело берутся женщины, он обернулся к Бийо и произнес лишь два слова:

– В Ратушу!

Со времени разговора Жильбера с Бийо и Питу, после которого Питу вместе с маленьким Себастьеном Жильбером вернулся в Виллер-Котре, Бийо подчинялся Жильберу по первому слову, по первому движению, по первому знаку, ибо он понял, что если его оружие – сила, то оружие Жильбера – ум.

Оба они устремились вон из кафе, пересекли наискосок сад Пале-Рояля, прошли через Фонтанный двор и добежали до улицы Сент-Оноре.

Дойдя до торговых рядов, они встретили девушку, которая выходила с улицы Бурдонне, стуча в барабан. Жильбер остолбенел.

– Что случилось? – спросил он.

– Проклятье! Вы видите, доктор, – отвечал Бийо, – хорошенькая девушка бьет в барабан, и не худо, клянусь!

– Наверно, у нее кто-то умер, – предположил какой-то прохожий.

– Она такая бледная, – снова вступил Бийо.

– Спросите, чего она хочет, – произнес Жильбер.

– Эй, красотка! – крикнул Бийо. – Что это вы таи расшумелись?

– Я хочу есть! – ответила девушка тонким пронзительным голосом.

И она продолжала идти и бить в барабан. Жильбер слышал ее слова.

– О, как это ужасно! – воскликнул он.

И он стал присматриваться к женщинам, которые шли следом за девушкой с барабаном.

Они еле держались на ногах от истощения и горя.

Были среди них такие, которые не ели больше суток.

Эти женщины время от времени издавали крик, грозный самой своей слабостью, ибо чувствовалось, что крик этот исходит из голодных глоток.

– В Версаль! – кричали они. – В Версаль!

Они звали с собой всех женщин, которых встречали по пути, видели на порогах и в окнах домов.

Мимо ехала карета, в ней сидели две дамы; они высунулись в дверцы и начали хохотать.

Эскорт барабанщицы остановился. Два десятка женщин бросились к карете, заставили дам выйти и присоединиться к шествию. Дамы негодовали и противились, но две или три затрещины быстро утихомирили их.

Позади женщин, которые двигались медленно, потому что толпа росла и росла, засунув руки в карманы, шел мужчина.

Этот мужчина с бледным исхудалым лицом, высокий и сухопарый, был в стального цвета сюртуке, черных коротких штанах и жилете; голову его увенчивала съехавшая набекрень потертая треуголка.

Длинная шпага била его по тощим, но мускулистым ногам.

Он шел следом за женщинами, смотрел, слушал, пожирая все своими проницательными глазами, глядевшими из-под черных бровей.

– Ба, – удивился Бийо, – лицо этого человека мне знакомо, я встречал его во всех стычках.

– Это судебный исполнитель Майяр, – сказал Жильбер.

– Да, верно, это он, он вслед за мной прошел по доске в Бастилию; он оказался ловчее меня и не свалился в ров.

Майяр вместе с женщинами скрылся за поворотом.

Бийо очень хотелось последовать примеру Майяра, но Жильбер увлек его за собой в Ратушу.

Все бунтовщики, будь то мужчины или женщины, рано или поздно неизбежно приходят к Ратуше. Вместо того, чтобы плыть по течению реки, Жильбер направился прямо к ее устью.

В Ратуше уже знали, что происходит в Париже, но не придавали этому значения. И правда, что за дело флегматику Байи и аристократу Лафайету до какой-то женщины, которой взбрело в голову бить в барабан. Кто-то раньше времени начал праздновать масленицу, только и всего.

Но когда вслед за барабанщицей пришли две или три тысячи женщин; когда на флангах этого войска, которое увеличивалось с минуты на минуту, показалось не менее многочисленное войско мужчин, зловеще усмехающихся и вооруженных; когда стало понятно, что эти мужчины заранее радуются злу, которое собираются совершить женщины, злу тем более неотвратимому, что было известно, что общество не будет препятствовать злоумышленникам творить зло, а власти не будут карать их после того, как оно свершится, члены городской управы забеспокоились.

Мужчины улыбались, потому что им было отрадно видеть, как слабая половина рода человеческого совершит зло, которое не смели совершить они.

Полчаса спустя на Гревской площади собралось десять тысяч женщин.

Видя, что их много, они встали руки в боки и стали решать, как быть дальше.

Обсуждение проходило бурно; говорили в основном женщины из народа, рыночные торговки, проститутки. Многие были роялистками и не только не собирались оскорблять короля и королеву, но пошли бы ради них на смерть. Отголоски этого странного спора были слышны за рекой, у молчаливых башен Собора Парижской Богоматери; чего только не повидал этот собор на своем веку, но такого еще не бывало.

Итог обсуждения был таков:

«Пойдем подпалим Ратушу, где изготовляется столько бумажного хлама, из-за которого мы голодаем».

В это время в Ратуше как раз шел суд над булочником, который обвешивал покупателей Понятно, что чем дороже хлеб, тем выгоднее занятие такого рода; но чем оно прибыльнее, тем оно опаснее.

Поэтому «фонарных дел мастера» уже поджидали булочника с новой веревкой.

Охрана Ратуши всеми силами пыталась спасти несчастного. Но, как видно, с некоторых пор человеколюбие было не в чести.

Женщины набросились на охрану, разбили ее наголову, ворвались в Ратушу и начали погром.

Они хотели все, что можно, бросить в Сену, а что невозможно бросить в Сену, сжечь на месте.

Итак, людей в воду, стены в огонь.

Это была нелегкая работа.

В Ратуше было много разных разностей.

Прежде всего, в ней находились триста избирателей.

В ней находились мэры и их помощники.

– Больно долго бросать всех этих людей в воду, – сказала одна рассудительная женщина, которой хотелось поскорее со всем покончить.

– Но ведь они этого заслуживают, – сказала другая.

– Да, но у нас мало времени.

– Ну что ж! Сожжем все! – предложил чей-то голос. – Так будет проще.

Стали искать факелы, потребовали огня; потом, заодно, чтобы не терять времени, решили повесить одного подвернувшегося под руку аббата – Лефевра д'Эрмессона.

По счастью, человек в сером сюртуке не дремал. Он перерезал веревку, аббат упал с высоты семнадцати футов, вывихнул ногу и, хромая, удалился под хохот всех этих мегер.

Аббат дешево отделался благодаря тому, что факелы уже горели и поджигательницы уже подносили их к бумагам так, что еще десять минут – и все было бы в огне.

Неожиданно человек в сером сюртуке бросается и вырывает головни и факелы из рук женщин; женщины сопротивляются, мужчина размахивает горящей головней и пока женщины гасят подолы юбок, он выхватывает из огня занимающиеся бумаги.

Что это за человек, осмелившийся восстать против десяти тысяч разъяренных созданий? С какой стати он ими командует? Аббата Лефевра повесили наполовину, но эту жертву они не упустят. За него вступиться будет некому, ведь сам он уже не сможет этого сделать.

Поднимается неистовый гвалт, все грозят храбрецу смертью; угрозу пытаются претворить в дело.

Женщины окружили мужчину в сером сюртуке и уже накинули ему петлю на шею. Но тут подоспел Бийо Он схватился за веревку и остро отточенным ножом стал кромсать ее на куски, крича:

– Остановитесь, несчастные, вы что, не узнаете одного из покорителей Бастилии?! Того, кто прошел по доске, чтобы заставить их сдаться, пока я барахтался во рву?! Вы что, не узнаете господина Майяра?

Услышав это имя, такое известное и внушавшее такой страх, женщины остановились. Они переглянулись, отерли пот со лба.

Они потрудились на славу, и хотя уже стоял октябрь, пот лил с них ручьем.

– Это господин Майяр, покоритель Бастилии! Это господин Майяр, судебный исполнитель из Шатле!

Угрозы сменяются ласками; Майяра обнимают с криками: «Да здравствует господин Майяр!»

Бийо оказал Майяру услугу, какую Майяр оказал аббату.

Майяр молча смотрит на Бийо и пожимает ему руку.

Рукопожатие говорит: «Мы друзья!»

Взгляд говорит: «Если я вам когда-нибудь понадоблюсь, рассчитывайте на меня».

Майяр вновь обрел на этих женщин влияние, которое еще увеличилось оттого, что они перед ним провинились.

Но Майяр – старый моряк, он вышел из народа и знает это море предместий, которое поднимается от малейшего ветерка и утихает от одного-единственного слова.

Он умеет направлять эти народные волны – лишь бы народ позволил ему сказать несколько слов.

Впрочем, сейчас как раз подходящий случай, все затаив дыхание слушают Майяра.

Майяр не хочет, чтобы парижанки разрушали коммуну, то есть единственную власть, которая их защищает; он не хочет, чтобы они уничтожали акты гражданского состояния, которые удостоверяют, что не все их дети – ублюдки.

Речь Майяра, непривычная, резкая, насмешливая, произвела свое действие.

Никто не будет убит, ничто не будет предано огню.

Но женщины хотят идти на Версаль.

Там сосредоточено зло, там ночи проходят в оргиях, пока парижане голодают. Это Версаль все пожирает. В Париже не хватает пшеницы и муки, потому что муку везут из Корбея мимо Парижа прямо в Версаль. Этого бы не было, если бы Булочник, Булочница и Маленький подмастерье были в Париже, Этими прозвищами нарекли короля, королеву и дофина, этих самой природой назначенных раздатчиков хлеба.

Женщины пойдут в Версаль.

Раз они объединились в войско, раз у них есть ружья, пушки, порох, а у тех, кому не досталось ни ружей, ни пороха, – пики и вилы, у них должен быть свой генерал.

Почему бы и нет? У Национальной гвардии ведь есть генерал.

Лафайет генерал мужчин.

Майяр будет генералом женщин.

Лафайет командует этими бездельниками гренадерами, которые кажутся запасниками, так мало от них проку, меж тем как нужно сделать так много.

Майяр будет командовать действующей армией. Без улыбки, не моргнув глазом, Майяр соглашается. Майяр – генерал, главнокомандующий парижскими женщинами.

Поход будет недолгим, но решительным.

 

Глава 50.

ГЕНЕРАЛ МАЙЯР

 

Армия, которой командовал Майяр, была настоящая армия.

У нее были пушки, правда без лафетов и колес, но их погрузили на телеги.

У нее были ружья, правда, у многих не хватало курков и собачек, но зато у каждого был штык.

У нее была куча другого оружия, правда, довольно громоздкого, но все-таки оружия.

Женщины насыпали порох в носовые платки, в чепцы, в карманы и среди этих живых патронных сумок прогуливались артиллеристы с зажженными фитилями.

Только чудом новоявленная армия не взлетела на воздух во время этого невиданного путешествия.

Майяр сразу оценил дух своей армии. Он понял, что не сможет удержать ее на месте, не сможет приковать к Парижу; единственное, что в его силах, – провести ее на Версаль и, придя туда, воспрепятствовать злу, которое она способна совершить.

Эту трудную, героическую задачу Майяр выполнит.

Итак, Майяр подходит к девушке и снимает с ее шеи барабан.

Умирающая с голоду девушка не в силах нести его. Она отдает барабан, соскальзывает по стене и падает головой на каменную тумбу.

Мрачная подушка.., подушка голода!..

Майяр спрашивает ее имя. Ее зовут Луизон Шамбри. Она делала деревянные скульптуры для церкви. Но кто нынче думает о том, чтобы украшать церкви красивой резной мебелью, красивыми статуями, красивыми барельефами?

Чтобы не умереть с голоду, она стала цветочницей в Пале-Рояле.

Но кто покупает цветы, когда не хватает денег на хлеб? Цветы, эти звезды, сверкающие в мирном небе достатка, вянут под ветром бурь и революций.

Лишившись возможности вырезать фигурки из дуба, лишившись возможности продавать розы, жасмин и лилии, Луизон Шамбри взяла в руки барабан и стала бить этот ужасный набат.

Та, кто собрала всю эту печальную депутацию, отправится в Версаль на телеге, ибо она слишком слаба и не может идти пешком. Когда войско дойдет до Версаля, она вместе с двенадцатью другими женщинами потребует, чтобы их допустили во дворец; она станет голодным оратором, защищающим перед королем дело голодающих.

Это предложение Майяра было встречено рукоплесканьями.

Таким образом, Майяр разом разрушил все враждебные намерения.

Женщины толком не знали, почему идут именно в Версаль, они толком не знали, что будут там делать.

Теперь они узнали: они идут в Версаль, чтобы депутация из двенадцати женщин во главе с Луизон Шамбри обратились к королю с просьбой именем голода пожалеть народ.

Собралось почти семь тысяч женщин.

Они пустились в путь, они шли вдоль набережных.

Но когда они дошли до Тюильри, раздались громкие крики.

Майяр взобрался на каменную тумбу, чтобы видеть все свое войско.

– Что вы хотите? – спросил он.

– Мы хотим пройти через Тюильри.

– Невозможно, – сказал Майяр.

– Почему невозможно? – закричали наперебой семь тысяч голосов.

– Потому что Тюильри – королевский дом и королевский сад; потому что проходить через него без дозволения короля значит оскорбить короля, более того, – это значит покуситься в лице короля на всеобщую свободу.

– Ну что ж, – согласились женщины, – тогда попросите позволения у охранника.

Майяр подошел к солдату швейцарской гвардии и, сняв треуголку, учтиво попросил:

– Друг мой, позвольте этим дамам пройти через Тюильри, не причинив, как и обещал, ни малейшего ущерба сада не будет причинено никакого ущерба.

Вместо ответа швейцарец вынул свою длинную шпагу и напал на Майяра.

Майяр выхватил свою, которая на целый фут короче, и скрестил с его шпагой. Тем временем одна из женщин подбежала к швейцарцу, ударила его палкой от метлы по голове и он упал к ногам Майяра.

Майяр вложил свою шпагу в ножны, взял шпагу швейцарца под мышку, придерживая оружие женщины локтем другой руки, поднял треуголку, упавшую во время поединка, вновь надел на голову и продолжил путь через Тюильри, не причинив, как и обещал ни малейшего ущерба растениям.

Покуда Майярово войско движется через Королевскую аллею в направлении Севра, где ему предстоит разделиться на две группы, посмотрим, что происходит в Париже.

Десять тысяч женщин, которые чуть не утопили избирателей, чуть не повесили аббата Лефевра и Майяра и чуть не сожгли Ратушу, не могли не наделать шума.

На этот шум, который разнесся до самых окраинных кварталов столицы, примчался Лафайет.

Он производил на Марсовом поле своего рода смотр войскам и с восьми утра был на коне; на Ратушную площадь он въехал в полдень.

Карикатуры того времени изображали Лафайета в виде кентавра: легендарного белого коня с головой главнокомандующего Национальной гвардией.

С начала революции Лафайет говорил не слезая с коня, ел прямо на коне, командовал верхом на коне.

Ему часто случалось спать в седле.

Поэтому когда ему выпадала удача переночевать дома, он спал как убитый.

Когда Лафайет примчался на набережную Пеллетье, его остановил человек на прекрасной скаковой лошади.

Это был Жильбер. Он ехал в Версаль. Он собирался предупредить короля об опасности и поступить в его распоряжение.

Он в двух словах рассказал все Лафайету.

Потом каждый отправился своим путем:

Лафайет в Ратушу.

Жильбер в Версаль. Однако, поскольку женщины шли по правому берегу Сены, он поехал по левому.

Ратушная площадь, покинутая женщинами, заполнилась мужчинами.

Это были солдаты Национальной гвардии, состоящие или не состоящие на жалованье, в основном бывшие солдаты французской гвардии, которые, перейдя на сторону народа, утратили почетное право охранять короля, право, которое унаследовала личная охрана короля и солдаты швейцарской гвардии.

Гвалт, который устроили женщины, сменился звоном набата и сигналом общего сбора.

Лафайет проехал через толпу, спешился у крыльца Ратуши, вошел внутрь и, не обращая внимания на рукоплесканья и угрозы, вызванные его появлением, начал диктовать письмо к королю об утренних волнениях.

Он дошел до шестой строчки письма, как вдруг дверь канцелярии распахнулась.

Лафайет поднял глаза. Депутация гренадеров просила генерала принять ее.

Лафайет знаком пригласил депутацию войти.

Гренадеры вошли.

Гренадер, которому поручено было держать речь, подошел к столу.

– Господин генерал, – сказал он решительным тоном, – мы депутаты от десяти гренадерских рот; мы не считаем вас предателем, но мы считаем, что правительство нас предало. Пора со всем этим покончить; мы не можем обратить оружие против женщин, которые просят у нас хлеба. В Комитете продовольственного снабжения сидят либо растратчики, либо неумехи; и в том и в другом случае их надо сместить. Народ несчастен, корень зла в Версале. Надо послать за королем и вернуть его в Париж, – продолжал гренадер. – Надо истребить Фландрский полк и королевскую охрану за то, что они посмели топтать ногами национальную кокарду. Если король слишком слаб, чтобы носить корону, пусть отречется от трона. Мы коронуем его сына. Будет назначен регентский совет, и все пойдет как нельзя лучше.

Лафайет с удивлением поглядел на оратора. Он видел бунты, он оплакивал убийства, но сегодня он впервые почувствовал на своем лице дыхание революции.

Готовность народа обойтись без короля удивляет его, более того, приводит в замешательство.

– Как! – восклицает он. – Вы собираетесь объявить королю войну и принудить его покинуть нас?

– Господин генерал, – отвечает оратор, – мы любим и почитаем короля; нам было бы весьма досадно, если бы он нас покинул, ведь мы его очень любим. Но в конце концов, если это случится, у нас останется дофин.

– Господа, господа, – убеждает Лафайет, – берегитесь: вы затрагиваете интересы короны, а мой долг – стоять на страже интересов короля.

– Господин генерал, – возражает солдат национальной гвардии с поклоном, – мы готовы отдать за вас всю кровь до последней капли. Но народ несчастен, корень зла в Версале, надо отправиться в Версаль и привезти короля в Париж, так хочет народ.

Лафайет видит, что ему придется действовать на свой страх и риск. Он никогда не отступал перед этой необходимостью.

Он выходит на середину Ратушной площади и хочет обратиться к народу с речью, но крики: «В Версаль! В Версаль!» заглушают его голос.

Вдруг со стороны улицы Корзинщиков доносится громкий гул. Народ увидел Байи, который направляется в Ратушу. Навстречу ему со всех сторон летят крики: «Хлеба! Хлеба! В Версаль! В Версаль!»

Спешившийся Лафайет теряется в толпе, он чувствует, что волна людского моря вздымается все выше и вот-вот поглотит его.

Он расталкивает толпу, чтобы пробиться к своему коню, так же отчаянно, как утопающий разрезает волну, чтобы доплыть до утеса.

Он добирается до коня, вскакивает в седло и пускает его к крыльцу; но дорога к Ратуше перекрыта; люди стоят стеной.

– Черт возьми, господин генерал, – кричат эти люди, – вы останетесь с нами!

Тем временем вся площадь продолжает кричать:

«В Версаль! В Версаль!»

Лафайет не знает, на что решиться. Да, конечно, отправляясь в Версаль, он может принести пользу королю; но сможет ли он управлять всей этой толпой, которая побуждает его идти в Версаль? Совладает ли он со всеми этими волнами, которые выбили почву у него из-под ног и с которыми он сражается, чтобы спасти свою собственную жизнь.

Вдруг по ступеням крыльца сбегает какой-то человек; он пробирается сквозь толпу с письмом в руке, так ловко работая руками, ногами и в особенности локтями, что быстро находит Лафайета.

Человек этот – неутомимый Бийо.

– Вот, генерал, – говорит он, – вам письмо от трехсот.

Так называют избирателей.

Сломав печать, Лафайет пытается прочесть письмо про себя, но двадцать тысяч человек кричат в один голос:

– Письмо! Письмо!

И Лафайету приходится читать вслух. Он знаком требует тишины. В то же мгновение на смену оглушительному шуму, как по мановению волшебной палочки, приходит тишина, так что слышно каждое его слово. Лафайет читает письмо:

 

«Учитывая обстоятельства и желание народа, и в ответ на представление господина главнокомандующего о неизбежности этого шага, уполномочиваем господина главнокомандующего и даже приказываем ему отправиться в Версаль.

Четыре комиссара коммуны будут его сопровождать».

 

Бедный Лафайет не писал никакого представления господам избирателям, которые с радостью взвалили на него часть ответственности за грядущие события; но парижане думали, что он и вправду писал представление, и поскольку это вполне отвечало их желаниям, закричали: «Да здравствует Лафайет!»

Тогда Лафайет, бледнея, повторил в свой черед:

«В Версаль!»

Пятнадцать тысяч мужчин последовали за ним; на лицах их была написана решимость – молчаливая, но гораздо более страшная, чем решимость ушедших раньше женщин.

Всем этим людям предстояло соединиться в Версале, чтобы потребовать у короля крохи, упавшие со стола королевской охраны в ночь с 1 на 2 октября.

 

Глава 51.

ВЕРСАЛЬ

 

В Версале, как водится, ничего не знали о том, что происходит в Париже.

Ее величество, приняв участие в описанном нами празднестве и во всеуслышание одобрив его, на следующий день отдыхала.

У нее была армия, у нее были сеиды, она сочла своих врагов, она рвалась в бой.

Разве не обязана она была отомстить за поражение 14 июля?

Разве не обязана была вычеркнуть из памяти двора и из своей собственной это путешествие короля в Париж, откуда он вернулся с трехцветной кокардой на шляпе?

Бедняжка! Она совершенно не была готова к путешествию, которое предстояло совершить ей самой.

Со времени своей размолвки с Шарни она ни разу не говорила с ним наедине. Она старалась обходиться с Андре по-прежнему; ее обида была недолгой, но в сердце соперницы дружеские чувства угасли навсегда.

Что до Шарни, она смотрела в его сторону лишь тогда, когда ей нужно было отдать ему какой-нибудь приказ.

Впрочем, немилость не распространялась на всю семью Шарни, и утром того самого дня, когда парижане вышли из Парижа и направились в Версаль, многие видели, как королева ласково беседует с молодым Жоржем де Шарни, средним из трех братьев, тем самым, который, не в пример Оливье, давал королеве в день взятия Бастилии столь воинственные советы.

И правда, около девяти утра, когда этот молодой офицер шел по галерее, желая сообщить ловчему, что король собирается на охоту, Мария-Антуанетта, выходя из часовни после мессы, заметила и окликнула его.

– Куда это вы так спешите, сударь? – спросила она.

– Как только я заметил ваше величество, я перестал спешить, – ответил Жорж, – напротив того, я остановился и смиренно ждал, надеясь, что ваше величество удостоит меня словом.

– Это не мешает вам, сударь, ответить, куда вы направляетесь.

– Ваше величество, – сказал Жорж, – я в свите короля: его величество уехал на охоту и поручил мне договориться с ловчим, куда собаки будут гнать дичь.

– Ах, король нынче снова на охоте? – удивилась королева, глядя на мрачные черные тучи, надвигающиеся со стороны Парижа. – Напрасно он поехал. Погода, можно сказать, зловещая, не правда ли, Андре?

– Да, ваше величество, – рассеянно ответила молодая женщина.

– А вы другого мнения, сударь?

– О нет, ваше величество, но королю так угодно.

– Да будет воля короля в лесах яко на дорогах, – пошутила королева со своей природной веселостью, которую не смогли победить ни сердечные невзгоды, ни политические события. – Дай ему Бог хотя бы это, – прибавила она тихо, обращаясь к Андре. Потом громко осведомилась у Жоржа:

– Вы не могли бы мне сказать, где охотится король?

– В Медонских лесах, ваше величество.

– Ну что ж, сопровождайте и берегите его. В это мгновение вошел граф де Шарни. Он мягко улыбнулся Андре и, покачав головой, осмелился сказать королеве:

– Этот совет мой брат будет помнить не только среди утех, но и среди опасностей.

Услышав знакомый голос, Мария-Антуанетта, стоявшая спиной к двери, вздрогнула и обернулась:

– Я бы очень удивилась, – заметила она с презрительной резкостью, – если бы эти слова сказал кто-нибудь, кроме графа Оливье де Шарни.

– Почему, ваше величество? – почтительно осведомился граф.

– Потому что вы пророчите несчастье, сударь. Андре увидела, что граф побледнел, и тоже побледнела.

Он молча поклонился, затем, взглянул на жену, которая казалась удивленной его бесстрастностью, и произнес:

– Я и вправду очень несчастлив, ибо разучился говорить с королевой, не оскорбляя ее.

Он подчеркнул слово «разучился», как опытный актер на театре подчеркивает важные слова.

Королева с ее тонким слухом не могла не уловить смысла, который вкладывал Шарни в это слово.

– Разучился? – живо переспросила она. – Что значит «разучился»?

– Я, кажется, вдобавок неудачно высказался, – простодушно произнес Шарни и вновь взглянул на Андре. На сей раз королева перехватила его взгляд. Теперь пришел ее черед побледнеть; сжав зубы от гнева, она сказала:

– Слова дурны, когда дурны намерения.

– Ухо враждебно, когда враждебна мысль. И высказав это не очень почтительное, но справедливое возражение, Шарни умолк.

– Я подожду с ответом, – сказала королева, – пока господин де Шарни не научится более умело вести спор.

– А я, – ответил Шарни, – подожду вступать в спор, пока у королевы не появится больше верных слуг.

Андре схватила мужа за руку и хотела вместе с ним удалиться.

Королева, понявшая желание Андре, удержала ее взглядом.

– Что все-таки хотел сказать ваш муж? – спросила Мария-Антуанетта.

– Он хотел сказать вашему величеству, что вчера ездил по приказу короля в Париж, и там происходит странное брожение.

– Опять? – удивилась королева. – По какому поводу? Парижане взяли Бастилию и разрушают ее. Что им еще нужно? Отвечайте же, господин де Шарни.

– Это правда, сударыня, – ответил граф, – они разрушают Бастилию, но они не могут есть камни, поэтому они говорят, что голодают.

– Говорят, что голодают! Голодают! – вскричала королева. – А мы-то тут при чем?

– Было время, ваше величество, – сказал Шарни, – когда королева первой сочувствовала горестям народа и облегчала их. Было время, когда она поднималась в мансарды бедняков, и молитвы бедняков поднимались из мансард к Богу.

– Да, – с горечью ответила королева, – и я была достойным образом вознаграждена за это сострадание к чужим горестям, не правда ли? Одно из самых больших моих несчастий произошло оттого, что я поднялась в такую вот мансарду.

– Разве оттого, что однажды ваше величество ошиблись, – сказал Шарни, – и осыпали милостями и благодеяниями недостойное создание, теперь надо мерить все человечество меркой этого подлеца? Ах, сударыня, сударыня, как народ любил вас в те времена!

Королева обожгла Шарни огненным взглядом.

– Все-таки, что произошло вчера в Париже? – спросила она. – Расскажите мне только о том, что вы видели своими глазами, сударь; я хочу быть уверена в правдивости ваших слов.

– Что я видел, ваше величество? Я видел, как одни люди столпились на набережных и напрасно ожидали, что привезут муку. Я видел, как другие люди выстроились в длинные очереди у дверей булочников и напрасно ожидали хлеба. Что я видел? Я видел голодный народ; мужья с грустью смотрели на жен, матери с грустью смотрели на детей. Что я видел? Я видел сжатые кулаки, которые грозят Версалю. Ах, ваше величество, ваше величество, я уже говорил вам об опасностях, которые вам угрожают, и я очень боюсь, что возможность первыми умереть за ваше величество, это счастье, о котором молим я и мой брат, представится нам очень скоро.

Королева, нервно поведя плечами, отвернулась от Шарни и подошла к окну, выходящему на мраморный двор.

Она прижалась пылающим, но бледным лбом к стеклу и тут же вздрогнула.

– Андре, – позвала она, – подойдите сюда, посмотрите, что это за всадник, он, верно, привез важные вести.

Андре подошла к окну, но тотчас побледнела и отшатнулась.

– Ах, ваше величество, – сказала она с укоризной. Шарни бросился к окну: он видел все, что произошло.

– Этот всадник, – сказал он, переводя взгляд с королевы на Андре, – доктор Жильбер.

– Ах, правда, – сказала королева так, что даже Андре не могла понять, позвала ли ее королева к окну из женской мести, которая иногда вдруг прорывалась у медной Марии-Антуанетты, или потому что ее глаза, ослабевшие от бессонных ночей и слез, уже не узнавали издали даже тех, кого очень ждали.

Безмолвное оцепенение сковало всех трех действующих лиц этой сцены; они молча переглянулись.

Это и вправду был Жильбер: он привез печальные вести, как и предвидел Шарни.

Он быстро спешился, быстро взбежал по лестнице и все трое – королева, Андре и Шарни – с беспокойством посмотрели на дверь, в которую доктор должен был войти, но дверь не открывалась. Они застыли в тревожном ожидании.

Вдруг открылась дверь с противоположной стороны и вошел офицер:

– Ваше величество, – доложил он, – доктор Жильбер, который приехал к королю по важному и не терпящему отлагательств делу, просит вас принять его, поскольку король час назад уехал в Медон.

– Пусть войдет! – сказала королева, пристально глядя на дверь твердым, жестким взглядом.

Пока Андре отступала назад, чтобы найти поддержку у мужа и опереться на его крепкую руку, на пороге появился Жильбер.

 

Глава 52.

ДЕНЬ 5 ОКТЯБРЯ

 

Окинув взглядом участников только что описанной нами сцены, Жильбер почтительно приблизился к Марии-Антуанетте:

– Позволит ли мне королева в отсутствие ее августейшего супруга сообщить ей вести, которые я привез?

– Говорите, сударь, – сказала Мария-Антуанетта. – Видя, как быстро вы скачете, я собрала все свое мужество, ибо заподозрила, что вы привезли дурную весть.

– Разве было бы лучше, если бы дурная весть застала вас врасплох? Зная о том, что ей грозит, королева, с присущим ей здравым смыслом и верным суждением, пойдет навстречу опасности и тогда, быть может, опасность отступит перед ней.

– Говорите же, сударь, в чем эта опасность?

– Ваше величество, семь или восемь тысяч вооруженных женщин вышли из Парижа и идут в Версаль.

– Семь или восемь тысяч? – презрительно переспросила королева.

– Да, но они будут останавливаться по пути и, быть может, когда они придут сюда, их будет уже пятнадцать или двадцать тысяч.

– И что они собираются здесь делать?

– Они хотят есть, ваше величество, они идут просить хлеба у короля.

Королева посмотрела на Шарни.

– Увы, ваше величество, – сказал граф, – мое предвидение сбылось.

– Что же делать? – спросила Мария-Антуанетта.

– Прежде всего предупредить короля, – сказал Жильбер.

Королева резко обернулась.

– Короля! О, нет! – воскликнула она, – зачем волновать его?

Это был крик души. В нем проявилось мужество королевы: себя она считала сильной, но в муже боялась встретить слабость и не хотела, чтобы ее видели посторонние люди.

Но был ли посторонним Шарни? Был ли посторонним Жильбер?

Нет, напротив, само Провидение послало одного из них защищать королеву, другого – защищать короля.

Шарни ответил разом королеве и Жильберу; поступившись гордостью, он вновь обретал всю свою власть.

– Ваше величество, – сказал он, – господин Жильбер прав, нужно предупредить короля. Короля любят, король выйдет к женщинам, обратится к ним с речью, и это их обезоружит.

– Но кто возьмется предупредить короля? – спросила королева. – Дорога несомненно перекрыта, и это опасное предприятие.

– Король в Медонском лесу?

– Да, и если, что весьма вероятно, дороги…

– Я солдат вашего величества… – просто прервал Шарни. – А солдат на то и солдат, чтобы быть убитым.

Он не стал дожидаться ответа. Он не услышал, как королева вздохнула; он быстро сбежал по лестнице, вскочил на лошадь и вместе с двумя другими всадниками поскакал в Медон.

Как только он скрылся из виду, в последний раз помахав Андре, которая, стоя у окна, провожала его взглядом, внимание королевы привлек далекий шум, похожий на рев волн в бурю. Казалось, шум этот поднимается от самых дальних деревьев парижской дороги, которая просматривалась в тумане до самой окраины Версаля.

Вскоре горизонт стал так же страшен для глаза, как и для уха; серый туман прорезали белые частые полосы дождя.

И все же, несмотря на грозное небо, Версаль наполнялся народом.

К замку спешили гонцы. Они несли весть о многочисленной колонне, идущей из Парижа. При мысли о радостных и легких победах минувших дней одни чувствовали угрызения совести, другие ужас.

Встревоженные солдаты переглядывались и не торопились браться за оружие. Похожие на пьяных, которые стараются стряхнуть хмель, офицеры, обескураженные явным замешательством солдат и ропотом толпы, не знали, на что решиться. От предчувствия несчастий, в которых их обвинят, у них перехватывало дыхание.

Гвардейцы охраны, а их было почти триста человек, не растерялись. Они хладнокровно седлали лошадей, испытывая лишь ту нерешительность, которая овладевает солдатом перед сражением с незнакомым противником.

Как бороться против этих женщин, которые пустились в путь с грозным оружием в руках, но достигли цели без оружия, не в силах поднять руку от усталости и голода!

Однако на всякий случай гвардейцы охраны строятся, вынимают сабли и ждут.

Наконец женщины появляются. На полпути они разделились и шли двумя дорогами, одни через Сен-Клу, другие через Севр.

Прежде чем расстаться, они разделили восемь хлебов: это было все, что нашлось в Севре.

Тридцать два фунта хлеба на семь тысяч человек!

Добравшись до Версаля, они едва волочили ноги: три четверти женщин бросили свое оружие по дороге. Майяру удалось уговорить последнюю четверть оставить оружие в домах, стоящих у городских ворот.

Когда они вошли в город, Майяр предложил:

– Чтобы никто не сомневался в нашей преданности королевской власти, давайте запоем: «Да здравствует Генрих IV!»

И умирающим голосом, в котором едва хватало силы, чтобы попросить хлеба, женщины затянули песню.

Поэтому велико было удивление всех, кто находился во дворце, когда вместо криков и угроз они услышали песню, и особенно когда увидели едва держащихся на ногах певиц, которые, шатаясь от голода, как пьяные, прилипли своими истощенными, несчастными, мертвенными, грязными, мокрыми от воды и пота лицами к решетке, когда увидели тысячи страшных лиц в обрамлении множества рук, сжимавших золоченые прутья решетки Позже из этой фантастической толпы стали раздаваться мрачные завывания; в центре ее вспыхивали молнии.

Кроме того, время от времени все эти корчащиеся в предсмертных судорогах люди отпускали поддерживавшую их решетку и протягивали руки между прутьями.

Одни, раскрыв дрожащие ладони, молили о милости.

Другие, сжав кулаки, грозили местью.

О, то была мрачная картина.

Наверху дождь, внизу грязь.

Среди осаждающих – голод и угроза.

Среди осажденных – жалость и сомнение.

Пока все ждали Людовика XVI, королева, полная лихорадочной решимости, приказала готовиться к обороне: постепенно вокруг нее собрались придворные, офицеры, крупные чиновники.

Среди них она заметила г-на де Сен-При, министра.

– Ступайте спросите, чего хотят эти люди, – сказала она.

Господин де Сен-При спускается вниз, пересекает двор и подходит к решетке.

– Чего вы хотите? – спрашивает он у женщин.

– Хлеба! Хлеба! Хлеба! – наперебой закричали они.

– Хлеба! – сердито отвечает г-н де Сен-При. – Когда у вас был только один господин, у вас было вдоволь хлеба, а теперь их у вас больше тысячи – и вот к чему это привело.

С этими словами г-н де Сен-При удаляется под крики голодных женщин, приказывая не открывать ворота.

Но тут вперед выходит депутация, перед ней ворота все же приходится открыть.

Майяр от имени женщин обратился к Национальному собранию; он добился того, что его председатель вместе с депутацией из двенадцати женщин отправился к королю.

В то мгновение, когда депутация во главе с Мунье выходит из Национального собрания, король галопом въезжает в задний двор замка.

Шарни отыскал его в Медонских лесах.

– А, это вы, сударь, – удивился король. – Вы меня искали?

– Да, ваше величество.

– Что случилось? Я вижу, вы мчались во весь опор?

– Ваше величество, в Версале сейчас находятся десять тысяч женщин, они пришли из Парижа просить хлеба.

Король пожал плечами, но Не столько с презрением, сколько с жалостью.

– Увы, – сказал он, – будь у меня хлеб, я не стал бы ждать, чтобы они приходили за ним в Версаль.

И все же, воздержавшись от других замечаний и бросив грустный взгляд вслед удаляющейся охоте, которую ему приходилось покидать, он сказал:

– Ну что ж, поехали в Версаль. И он повернул в Версаль.

Король, как мы уже сказали, только что вернулся, когда на Оружейной площади раздались громкие крики.

– Что там такое? – спросил Людовик XVI. Вошел бледный, как смерть, Жильбер.

– Ваше величество, – сказал он, – охрана под предводительством г-на Жоржа де Шарни напала на председателя Национального собрания и депутацию, которую он к вам ведет.

– Не может быть! – восклицает король.

– Вы слышите – это кричат те, кого убивают. Глядите, глядите, все разбегаются.

– Откройте ворота! – приказывает король. – Я приму депутацию.

– Но, ваше величество! – останавливает его королева.

– Откройте ворота, – повторяет Людовик XVI. – Королевские дворцы искони служат убежищем.

– Увы! – говорит королева. – Кому угодно, только не королям.

 

Глава 53.

ВЕЧЕР 5 ОКТЯБРЯ

 

Шарни и Жильбер устремляются вниз по ступенькам.

– Именем короля! – кричит один.

– Именем королевы! – кричит другой. И в один голос добавляют:

– Откройте ворота!

Но прежде чем этот приказ был выполнен, председателя Национального собрания уже успели сбить с ног посреди двора.

Рядом с ним на земле лежат две раненые женщины.

Жильбер и Шарни бросаются на помощь; пути этих двух людей, один из которых принадлежит к высшему обществу, другой вышел из низов, пересеклись.

Один хочет спасти королеву из любви к королеве, другой хочет спасти короля из любви к королевской власти.

Когда ворота распахнулись, женщины хлынули во двор; они кинулись к охране, к солдатам Фландрского полка; они грозят, они просят, они осыпают ласками. Нелегко сопротивляться женщинам, которые умоляют мужчин именем их матерей и сестер!

– Пропустите, господа, пропустите депутацию! – кричит Жильбер.

И все расступаются, чтобы пропустить Мунье и несчастных женщин к королю.

Король, которого Шарни успел предупредить, ждет депутацию в зале рядом с часовней.

Мунье будет говорить от имени Национального собрания.

Луизон Шамбри, эта цветочница, которая била в набат, будет говорить от имени женщин.

Мунье произносит несколько слов и представляет королю юную цветочницу.

Она делает шаг вперед, раскрывает рот, но говорит только:

– Ваше величество, хлеба! – И падает без чувств.

– Помогите ей! – кричит король. – Помогите! Андре подбегает к королю и подает ему флакон с нюхательной солью.

– Ах, ваше величество, – говорит Шарни королеве с укоризной.

Королева бледнеет и удаляется в свои покои.

– Подайте карету, – приказывает она. – Его величество и я уезжаем в Рамбуйе.

Тем временем бедная девушка пришла в себя; почувствовав себя в объятиях короля, который подносит к ее лицу флакон с солью, она стыдливо вскрикнула и хотела поцеловать ему руку.

Но король остановил ее.

– Милое дитя, – сказал он, – позвольте мне вас поцеловать, вы это заслужили.

– О, ваше величество, ваше величество, вы так добры, отдайте же скорее приказ!

– Какой приказ? – спросил король.

– Приказ привезти пшеницу, чтобы прекратился голод.

– Дитя мое, – сказал король, – я с радостью подпишу такой приказ, но, право же, боюсь, что вам не будет от него большого проку.

Король сел за стол и начал писать, как вдруг прозвучал выстрел, а вслед за ним довольно оживленная ружейная пальба.

– Ах, Боже мой. Боже мой, – воскликнул король, – что там, еще? Подите посмотрите, господин Жильбер.

Гвардейцы охраны снова атаковали женщин, в ответ раздался выстрел, за ним последовала пальба.

Одиночный выстрел сделал человек из толпы, он перебил руку лейтенанту охраны г-ну Савоньеру в то мгновение, когда тот занес ее, чтобы поразить молодого безоружного солдата, который, раскинув руки, заслонял женщину, стоявшую на коленях позади него прозвучал этот ружейный выстрел охрана ответила пятью или шестью выстрелами из карабина.

Две пули попали в цель: одна женщина упала замертво, другая была тяжело ранена, ее унесли.

Народ не остался в долгу, и два гвардейца охраны в свой черед упали с лошадей.

В это время раздались крики: «Разойдись! Разойдись!» Мужчины из Сент-Антуанского предместья прикатили три пушки и установили эту батарею против ворот.

К счастью, льет проливной дождь, и сколько ни подноси фитиль к запалу, отсыревший порох не загорается.

В это мгновение чей-то голос тихо шепчет на ухо Жильберу:

– С минуты на минуту приедет господин де Лафайет, он уже в полумиле отсюда.

Жильбер тщетно оглядывается по сторонам, ища, кто сказал ему эти слова, но кто бы их ни сказал, это добрая весть.

Он видит лошадь без всадника – это лошадь одного из убитых солдат охраны, – вскакивает в седло и во весь опор мчится в сторону Парижа.

Вторая лошадь без всадника устремляется за ними; но не успевает она проскакать и двадцати шагов по площади, как чья-то рука хватает ее за узду. Жильбер оглядывается, думая, что кто-то разгадал его намерения и хочет броситься ч погоню Но о погоне никто и не помышляет. Люди оголодали, они думают о еде и убивают лошадь ударом ножа.

Лошадь падает, и ее тотчас разрывают на куски.

Тем временем королю, как и Жильберу, доложили:

«Господин де Лафайет спешит в Версаль».

Король только что подписал Декларацию прав человека, которую передал ему Мунье.

Король только что подписал приказ пропускать верно, о котором просила Луизон Шамбри.

С этой декларацией и этим приказом, призванными успокоить умы, Майяр, Луизон Шамбри и толпа женщин пустились в обратный путь.

На въезде в город они встретили Лафайета; Жильбер торопил его, и он мчался во весь опор, ведя за собой национальную гвардию.

– Да здравствует король! – закричали Майяр и женщины, поднимая декреты над головой.

– А вы говорили, что его величеству грозит опасность, – удивился Лафайет.

– Скорее, скорее, генерал! – воскликнул Жильбер. – Вы сами все увидите.

И Лафайет пришпоривает коня.

Национальная гвардия вступает в Версаль с барабанным боем.

Когда барабанный бой достигает дворца, король чувствует, как кто-то почтительно трогает его за рукав.

Он оборачивается: перед ним стоит Андре.

– Ах, это вы, госпожа де Шарни. Что делает королева?

– Ваше величество, королева умоляет вас уехать, не дожидаясь прихода парижан. Под прикрытием вашей охраны и солдат Фландрского полка вы проедете повсюду.

– Вы придерживаетесь того же мнения, господин де Шарни? – спросил король.

– Да, ваше величество, но тогда вам надо сразу пересечь границу, в противном случае…

– В противном случае?

– Лучше остаться. Король покачал головой.

Он остается, но вовсе не потому, что у него хватает храбрости остаться, просто у него нет сил уехать. Он тихо шепчет:

– Сбежавший король! Сбежавший король! И прибавляет в полный голос, обращаясь к Андре:

– Скажите королеве, пусть едет одна. Андре идет исполнять поручение. Пять минут спустя появляется королева, она подходит к королю.

– Зачем вы пришли, ваше величество? – спрашивает Людовик XVI.

– Чтобы умереть с вами, – отвечает королева.

– Ах! – пробормотал Шарни. – Сейчас она поистине великолепна.

Королева вздрогнула: она слышала его слова.

– Я и правда думаю, что смерть для меня лучше, чем жизнь, – сказала она, глядя на него.

В это мгновение барабанный бой раздался под самыми окнами дворца.

В покои короля стремительно вошел Жильбер.

– Ваше величество, теперь вам нечего опасаться. Господин де Лафайет здесь, – доложил он.

Король недолюбливал Лафайета, но не более того. Королева – другое дело: она всей душой его ненавидела и не скрывала своей ненависти.

По этой причине новость, которая казалась Жильберу такой радостной, была встречена молчанием.

Но Жильбер был не из тех, кого может смутить молчание коронованных особ.

– Вы слышите, ваше величество? – громко спросил он короля. – Господин де Лафайет внизу, он ждет распоряжений вашего величества.

Королева продолжала хранить молчание.

Король сделал над собой усилие:

– Передайте ему мою благодарность и пригласите от моего имени подняться сюда.

Офицер охраны поклонился и вышел.

Королева отступила на три шага назад, но король повелительным жестом остановил ее.

Придворные разделились на две группы.

Шарни и Жильбер остались подле короля.

Остальные отступили вслед за королевой и встали позади нее.

На лестнице послышались шаги и на пороге показался Лафайет.

В наступившей тишине из группы, окружавшей королеву, раздался чей-то голос:

– Вот Кромвель. Лафайет улыбнулся:

– Кромвель не пришел бы к Карлу I в одиночестве. Людовик XVI бросил взгляд на вероломных друзей, которые своими речами могли сделать человека, пришедшего к нему на помощь, его врагом, затем сказал г-ну де Шарни:

– Граф, я остаюсь. Теперь, когда господин де Лафайет здесь, мне больше нечего опасаться. Прикажите войскам отступить к Рамбуйе. Национальная гвардия займет внешние посты, личная охрана будет охранять дворец. Потом король обратился к Лафайету:

– Идемте, генерал, я хочу с вами поговорить. И видя, что Жильбер хочет удалиться, добавил!

– Вы не лишний, доктор, пойдемте с нами. С этими словами король удалился в кабинет, куда следом за ним вошли Лафайет и Жильбер.

Королева проводила их глазами и, когда дверь за ними Я закрылась, сказала:

– Ах! Надо было бежать сегодня. Сегодня мы бы еще успели. Завтра, может статься, будет уже поздно.

И она вернулась в свои покои.

. Меж тем окна дворца осветило багровое зарево. Но это был не пожар. Это был гигантский костер, на котором жарили куски убитой лошади.

 

Глава 54.

НОЧЬ С 5 НА 6 ОКТЯБРЯ

 

Ночь была довольно спокойной.

Национальное собрание заседало до трех часов пополуночи.

В три часа, прежде чем разойтись, члены собрания послали двух стражников обойти парк Версаля и осмотреть подступы к замку.

Все было или казалось спокойным.

Около полуночи королева хотела выйти через ворота Трианона, но солдаты национальной гвардии не пропустили ее.

Она сказала, что ей страшно, но ей ответили, что в Версале она находится в большей безопасности, чем в любом другом месте.

Она удалилась в свои покои и успокоилась, видя, что их охраняют самые преданные ей гвардейцы.

Перед ее дверью стоял Жорж де Шарни. Он опирался на мушкет: охрана имела такие же мушкеты, как драгуны. Это было непривычно, обыкновенно во дворце телохранители стояли на посту, вооруженные одной только саблей.

Королева подошла к нему:

– А, это вы, барон?

– Да, ваше величество.

– Вы верны себе.

– Разве я не на посту? – Кто вас назначил?

– Мой брат, сударыня.

– А где же ваш брат?

– Подле короля.

– Почему подле короля?

– Потому что он глава семьи, – отвечал юноша, – и как глава семьи имеет право умереть за короля, который является главой государства.

– Да, – сказала Мария-Антуанетта не без горечи, – меж тем как у вас есть право умереть всего лишь за королеву.

– Для меня будет большой честью, ваше величество, – сказал молодой человек с поклоном, – если Бог когда-нибудь дозволит мне исполнить этот долг.

Королева уже сделала шаг, чтобы уйти, но тут в сердце ее шевельнулось подозрение.

Она остановилась и, обернувшись вполоборота, спросила:

– А.., графиня, где она?

– Графиня вернулась десять минут назад, сударыня, и приказала поставить ей кровать в передней у вашего величества.

Королева закусила губу: кого ни возьми в этом семействе де Шарни, они неизменно верны долгу.

– Благодарю вас, сударь, – королева ласково кивнула ему и сделала движение рукой, исполненное непередаваемой прелести, – благодарю вас за то, что вы так хорошо охраняете королеву. Передайте мою благодарность брату за то, что он так хорошо охраняет короля.

И она вошла к себе. В передней она нашла Андре; молодая женщина не ложилась, она встретила королеву стоя, почтительно ожидая приказаний.

Королева в порыве признательности протянула ей руку:

– Я только что благодарила вашего деверя Жоржа, графиня, – сказала она. – Я поручила ему передать мою благодарность вашему мужу, а теперь благодарю также и вас.

Андре сделала реверанс и посторонилась, давая дорогу Марии-Антуанетте.

Королева прошла в опочивальню, не пригласив Андре следовать за ней; эта преданность без любви, беззаветная, но холодная, была ее величеству в тягость.

Итак, в три часа пополуночи все было тихо.

Жильбер вышел из замка вместе с Лафайетом, который двенадцать часов не слезал с коня и валился с ног от усталости; в дверях он наткнулся на Бийо, пришедшего в Версаль с национальной гвардией. Бийо видел, как Жильбер покинул Париж; он подумал, что может понадобиться Жильберу в Версале и пришел за ним, как верный пес за бросившим его хозяином.

В три часа, как мы уже сказали, все было тихо. Члены Национального собрания, успокоенные докладом стражников, разошлись.

Все надеялись, что покоя не будет нарушен. Но надежды эти не оправдались.

Почти во всех народных волнениях, предшествующих революциям, случаются часы затишья, когда люди думают, что все закончилось и можно спать спокойно. Они ошибаются.

За теми людьми, которые поднимают бунт, всегда стоят другие люди, которые ждут, пока первые волнения улягутся и те, кто в них участвовал, утомятся либо остановятся на достигнутом и удалятся на покой.

Тогда приходит черед этих неведомых людей; таинственные орудия роковых страстей, они возникают из мрака, продолжают начатое и доходят до крайности, так что те, кто открыл им путь и заснул на полдороге, думая, что путь пройден и цель достигнута, пробуждаются, объятые ужасом.

Два войска, пришедшие в Версаль одно вечером, другое ночью, были движимы двумя совершенно различными побуждениями.

Одно войско пришло, потому что хотело есть, и просило хлеба.

Другое пришло из ненависти и жаждало мести. Мы знаем, кто вел за собой первое войско: Майяр и Лафайет.

А кто же вел второе? История не называет имени. Но когда молчит история, слово берет легенда:

Марат!

Он нам знаком, мы видели его во время празднеств по случаю бракосочетания Марии-Антуанетты на площади Людовика XV. Мы видели, как на Ратушной площади он призывал граждан идти к площади Бастилии.

Наконец, теперь мы видим, как он скользит в ночи, подобно волку, который рыщет вокруг овчарни, ожидая, пока уснет пастух, чтобы отважиться задрать ягненка. Верьер!

Имя этого человека мы называем впервые. Это был уродливый карлик, отвратительный горбун на коротеньких ножках. При каждой буре, сотрясающей недра общества, кровожадный гном всплывал с пеной и барахтался на поверхности; два или три раза в самые ужасные дни парижане видели его верхом на черном коне; он походил на видение из Апокалипсиса или на одного из немыслимых дьяволов, родившихся в воображении Калло, дабы искушать святого Антония.

Однажды в одном из клубов он взобрался на стол и обрушился на Дантона: он нападал, угрожал, обвинял. Это было в эпоху, когда любовь народа к герою 2 сентября начала ослабевать. Под этим злобным натиском Дантон растерялся, растерялся как лев, который замечает у себя перед носом отвратительную голову змеи. Он огляделся вокруг, ища либо оружие, либо поддержку. По счастью, он заметил еще одного горбуна. Он тут же подхватил его под мышки, поднял и поставил на стол напротив его товарища по несчастью.

– Друг мой, я передаю вам слово, ответьте этому господину.

Все разразились смехом, и Дантон был спасен.

Во всяком случае, на этот раз.

Итак, легенда называет зачинщиками Марата, Верьера и еще одного человека:

Герцога Эгийонского.

Герцога Эгийонского, заклятого врага королевы.

Герцога Эгийонского, переодетого женщиной.

Кто это говорит? Все.

Аббат Делиль и аббат Мори, два аббата, имеющих так мало общего.

Рассказывают, что именно аббат Делиль сочинил о герцоге Эгийонском знаменитую строку:

В мужском обличье трус, а в женском он – убийца.

Что касается аббата Мори, тут другое дело. Через две недели после событий, о которых мы рассказываем, герцог Эгийонский встретил его на террасе монастыря фельянов и хотел заговорить с ним.

– Иди своей дорогой, шлюха, – отрезал аббат Мори и гордо удалился.

Итак, по слухам, три эти человека прибыли в Версаль около четырех часов утра.

Они вели за собой второе войско, о котором мы упомянули.

Оно состояло из людей, приходящих вслед за теми борцами, что сражаются за победу.

Эти люди приходят, чтобы убивать и грабить.

В Бастилии им удалось кое-кого убить, но грабить там было нечего.

Версаль давал прекрасную возможность наверстать упущенное.

Около половины шестого утра объятый сном замок вздрогнул.

В мраморном дворе раздался выстрел.

Пять или шесть сотен людей неожиданно бросились к решетке ограды и, распаляя, подзадоривая, толкая Друг друга, разом одолели это препятствие: кто перелез через ограду, кто выломал из нее прутья.

Тогда-то и прозвучал выстрел часового – сигнал тревоги.

Один из нападавших упал замертво, тело его распростерлось на мостовой.

Этот выстрел разделил группу грабителей, одни из которых покушались на серебро в замке, другие, как знать? быть может, на королевскую корону.

Словно разрубленная могучим ударом топора, толпа раскололась надвое.

Один поток устремился в покои королевы, другой поднялся к часовне, в покои короля.

Начнем с того, который хлынул в покои короля.

Кто не видел, как вздымаются волны во время прилива?

Такова же и народная волна, с той лишь разницей, что у нее не бывает отлива.

Вся королевская охрана состояла в это мгновение из часового у дверей да офицера, который выбежал из передней, вооруженный алебардой, отнятой у перепуганного солдата швейцарской гвардии.

– Кто идет? – закричал часовой. – Кто идет? И поскольку ответа не было, а волна поднималась все выше и выше, он в третий раз спросил:

– Кто идет?

Часовой прицелился.

Офицер понимал, к чему приведет выстрел в королевских покоях; он опустил ружье часового, бросился навстречу наступающим и перегородил своей алебардой всю лестницу.

– Господа! Господа! – закричал он. – Что вам нужно? Чего вы хотите?

– Ничего, ничего, – насмешливо ответили несколько голосов. – Ну-ка, дайте нам пройти; мы добрые друзья его величества.

– Вы добрые друзья его величества и идете на него войной?

На сей раз его не удостаивают ответа… Он видит только зловещие усмешки.

Какой-то человек вцепляется в древко алебарды, но офицер не отпускает ее. Чтобы заставить офицера разжать ладонь, человек кусает его за руку.

Офицеру удается отобрать алебарду, он хватается двумя руками за дубовое древко, изо всех сил обрушивает удар на голову противнику и раскраивает ему череп.

От сильного удара алебарда переламывается надвое.

Теперь у офицера в руках не одно, а два орудия для защиты: палка и кинжал.

Палку он быстро вращает в руках, кинжалом колет нападающих. Тем временем часовой снова открывает дверь передней и зовет на помощь.

Пять или шесть солдат охраны выбегают на площадку лестницы.

– Господа, господа, – кричит часовой. – На помощь к господину де Шарни, на помощь!

Выхваченные из ножен сабли, сверкнув в свете лампы, которая горит наверху лестницы, начинают яростно разить нападающих справа и слева от Шарни.

Раздаются крики боли, летят брызги крови, людская волна откатывается назад по ступеням, ставшим красными и скользкими.

Дверь передней открывается в третий раз и часовой кричит:

– Возвращайтесь, господа, это приказ короля!

Солдаты охраны пользуются минутным замешательством, возникшим в толпе, и бросаются к двери, Шарни возвращается последним. Дверь за ним закрывается, два крепких засова скользят в широких пазах.

Град ударов обрушивается на эту дверь. Но ее загораживают скамейками, столами, табуретками. Она продержится добрых десять минут.

Десять минут! За эти десять минут, даст Бог, подоспеет помощь.

А теперь посмотрим, что происходит у королевы. Второй поток устремился к ее покоям, но к ним ведет узкая лестница и не менее узкий коридор, где с трудом могут разойтись два человека.

Именно здесь несет службу Жорж де Шарни. Он также трижды спрашивал: «Кто идет» и, не получив ответа, выстрелил.

На звук выстрела из покоев королевы выходит Андре, бледная, но спокойная.

– Что случилось? – спрашивает она.

– Сударыня! – восклицает Жорж. – Спасите королеву, жизнь ее величества в опасности. Я один против огромной толпы. Но это ничего, я постараюсь продержаться подольше. Торопитесь! Торопитесь!

Потом, когда наступающие бросаются на него, он захлопывает за Андре дверь, крича:

– Задвиньте засов, задвиньте! Я проживу столько, сколько нужно, чтобы королева успела убежать. – И повернувшись лицом к нападающим, колет штыком первых двух человек, которых встречает в коридоре.

Королева все слышала, и входя к ней в спальню, Анд-ре видит, что она уже встала с постели.

Две придворные дамы, г-жа Оге и г-жа Тибо, торопливо одевают ее.

Кое-как одев королеву, женщины проводят ее потайным ходом в покои короля, меж тем как неизменно спокойная, словно бы равнодушная к собственной судьбе Андре идет следом за Марией-Антуанеттой, запирая за собой многочисленные двери, встречающиеся на их пути.

 

Глава 55.

УТРО

 

На границе двух покоев королеву уже ждал человек. Этим человеком был истекающий кровью граф де Шарни.

– Король! – воскликнула Мария-Антуанетта, заметив красные пятна на мундире молодого человека. – Король! Сударь, вы обещали спасти короля!

– Король вне опасности, сударыня, – ответил Шарни.

Окинув взором анфиладу комнат, соединяющую покои королевы с приемной короля, где уже находились под охраной нескольких гвардейцев королевские дети, он хотел было спросить, где Андре, но тут встретился взглядом с королевой.

От этого взгляда, проникшего в сердце Шарни, слова замерли у него на устах.

Ему не было нужды говорить, королева угадала его мысль.

– Она идет, – сказала Мария-Антуанетта, – не тревожьтесь.

И, подбежав к дофину, королева сжала его в объятиях. Тем временем Андре, заперев последнюю дверь, входила в приемную.

Андре и Шарни не обменялись ни единым словом. Они улыбнулись друг другу, только и всего. Странное дело! Два эти сердца, так долго прожившие врозь, начинали биться согласно.

Королева огляделась вокруг и, словно радуясь, что уличила Шарни в ошибке, спросила:

– А король? Где король?

– Король вас ищет, ваше величество, – спокойно ответил Шарни; он пошел к вам одним коридором, а вы тем временем пришли другим.

Вдруг из соседней залы раздались громкие крики.

То были убийцы, они кричали:

– Долой Австриячку! Долой Мессалину! Долой Вето! Мы ее задушим, мы ее повесим!

Прозвучали два пистолетных выстрела, и две пули пробили дверь на разной высоте.

Одна из этих двух пуль пролетела над самой головой дофина и застряла в обшивке стены.

– О Боже мой. Боже мой! – воскликнула королева, падая на колени. – Всех нас ждет смерть.

По знаку де Шарни пять или шесть гвардейцев охраны заслонили королеву и двух королевских детей своими телами.

В это мгновение вошел король; глаза его были полны слез, лицо бледно; он искал королеву, как королева искала короля.

Увидев Марию-Антуанетту, он бросился в ее объятия.

– Спасен! Спасен! – воскликнула королева.

– Благодаря ему, – ответил король, указывая на Шарни. – И вы тоже спасены, не правда ли?

– Благодаря его брату! – отвечала королева.

– Сударь, – сказал король графу, – мы многим обязаны вашей семье, слишком многим, чтобы достойным образом вознаградить вас.

Королева встретилась взглядом с Андре и, покраснев, отвернулась.

Нападавшие заколотили в дверь.

– Послушайте, господа, – сказал Шарни охране, – нам надо продержаться час. Нас семеро, если мы будем умело защищаться, нас убьют не раньше чем через час. Быть не может, чтобы за это время к их величествам не подоспела помощь.

И Шарни стал двигать огромный шкаф, стоявший в углу королевской опочивальни.

Другие телохранители последовали его примеру; вскоре они нагромоздили целую гору мебели и проделали в ней бойницы, чтобы стрелять.

Прижав к себе детей и подняв руки над их головами, королева молилась.

Дети глотали слезы.

Король вошел в кабинет, прилегающий к приемной, чтобы сжечь несколько важных бумаг.

Наступающие ожесточенно рвались в дверь. Под ударами топора или лома от нее то и дело отламывались куски.

Через эти проломы просовывались окровавленные пики и штыки, несущие с собой смерть.

Между тем пули изрешетили дверкой косяк над баррикадой и избороздили штукатурку позолоченного потолка.

Наконец диванчик, стоявший на шкафу, рухнул вниз. Шкаф начал поддаваться; створка двери, которую он загораживал, распахнулась настежь, но из дверного проема, зияющего, как пропасть, вместо штыков и пик протянулись окровавленные руки, которые цеплялись за края отверстий-бойниц, расширяя и расширяя их.

Охрана расстреляла все патроны до последнего, и в дверной проем было видно, что пол галереи усеян ранеными и убитыми.

Услышав крики женщин, которым казалось, что через эту дыру входит сама смерть, король вернулся.

– Ваше величество, – сказал Шарни, – запритесь вместе с ее величеством королевой в самой дальней зале; заприте за собой все двери; поставьте нас по двое у каждой двери. Я прошу позволения быть последним и охранять последнюю дверь. Я ручаюсь, что мы продержимся два часа; чтобы высадить эту дверь, у них ушло больше сорока минут.

Король колебался; ему казалось унизительным бежать из комнаты в комнату, укрываться за каждой перегородкой.

Если бы не страх за королеву, он не отступил бы ни на шаг.

Если бы не дети, королева осталась бы такой же стойкой, как король.

Но увы! Такова участь смертных! И у королей, и у подданных всегда есть в сердце тайная лазейка, через которую выходит отвага и закрадывается страх.

Итак, король уже собирался приказать своему семейству забиться в самую дальнюю залу, как вдруг руки убрались, пики и штыки исчезли, крики угрозы замолкли. Наступил миг тишины; каждый стоял, раскрыв рот, прислушиваясь, затаив дыхание.

Послышался мерный шаг регулярного войска.

– Это национальная гвардия! – крикнул Шарни.

– Господин де Шарни! Господин де Шарни! – позвал чей-то голос, и в щель просунулась хорошо знакомая физиономия Бийо.

– Бийо! – воскликнул Шарни. – Это вы, мой друг?

– Да, это я. Где король и королева?

– Они там.

– Целые и невредимые?

– Целые и невредимые.

– Слава Богу! Господин Жильбер! Сюда!

При имени Жильбера два женских сердца дрогнули, каждое на свой лад.

Сердце королевы и сердце Андре.

Что-то заставило Шарни обернуться, он увидел, как Андре и королева побледнели, услышав это имя.

Он покачал головой и вздохнул.

– Отворите двери, господа, – сказал король. Телохранители бросились исполнять приказ, сметая остатки баррикады.

С улицы донесся голос Лафайета:

– Господа из парижской национальной гвардии, вчера вечером я дал слово королю, что ничему из того, что принадлежит его величеству, не будет причинено ни малейшего ущерба. Если вы не защитите королевскую охрану, то я тем самым нарушу слово чести и не буду достоин командовать вами.

Когда двери отворились, в них показались два человека – генерал Лафайет и Жильбер; немного левее держался Бийо, счастливый, что ему довелось принять участие в освобождении короля.

Это Бийо разбудил Лафайета.

Позади Лафайета, Жильбера и Бийо был капитан Гондран, командир роты Святого Филиппа Рульского.

Госпожа Аделаида первой бросилась навстречу Лафайету и, обняв его с той признательностью, что является следствием пережитого страха, воскликнула:

– Ах, сударь, вы нас спасли!

Лафайет почтительно вышел вперед и собрался переступить порог приемной, но один из офицеров остановил его.

– Прошу прощения, сударь, – сказал он, – у вас есть разрешение на вход в королевские покои?

– Если и нет, я его даю, – сказал король, протягивая руку Лафайету.

– Да здравствует король! Да здравствует королева! – закричал Бийо. Король обернулся.

– Знакомый голос, – произнес он с улыбкой.

– Вы очень добры, ваше величество, – ответил славный фермер. – Да, да, вы слышали мой голос во время путешествия в Париж. Ах! Лучше было бы вам остаться там и не возвращаться сюда!

Королева нахмурила бровь.

– Однако, – заметила она, – не очень-то они любезны, эти парижане!

– А вы что скажете, сударь? – спросил король Лафайета с таким видом, будто желал спросить: а по вашему мнению, как следует поступить?

– Государь, – почтительно ответил Лафайет, – я полагаю, вашему величеству стоило бы выйти на балкон.

Король взглядом спросил совета у Жильбера.

Король решительно подошел к застекленной двери, твердой рукой распахнул ее и вышел на балкон.

Раздался громкий вопль. Все дружно кричали:

– Да здравствует король!

Вслед за первым криком раздался второй:

– В Париж!

Потом эти два крика, порой заглушая их, дополнил третий. Грозные голоса орали:

– Королева! Королева!

Услышав этот крик, все вздрогнули; король побледнел, Шарни побледнел, даже Жильбер побледнел.

Королева подняла голову.

Бледная, со сжатыми губами, с нахмуренными бровями, она стояла у окна. Дочь прижалась к ней. Впереди стоял Дофин, на белокурой головке ребенка лежала ее белая, как мрамор, рука.

– Королева! Королева! – настойчиво звали голоса, и в них все яснее звучала угроза.

– Народ хочет вас видеть, ваше величество, – сказал Лафайет.

– О, матушка, не выходите к ним! – в слезах умоляла девочка, обвивая шею королевы рукой. Королева посмотрела на Лафайета.

– Не извольте беспокоиться, ваше величество, – сказал он.

– Как, совсем одна?! – воскликнула королева. Лафайет улыбнулся и с пленительной учтивостью, которую он сохранил до конца жизни, отвел детей от матери и подтолкнул их к балкону первыми.

Затем почтительно предложил руку королеве.

– Ваше величество, соблаговолите положиться на меня, – сказал он, – я ручаюсь, что все будет в порядке.

И он вывел королеву на балкон.

Это было ужасное зрелище, зрелище, от которого кружилась голова – Мраморный двор, превратившийся в бурное людское море.

Толпа встретила королеву громким воплем, и невозможно было понять, был ли то рев угрозы или крик радости.

Лафайет поцеловал королеве руку; в толпе раздались рукоплесканья.

В жилах всех людей, принадлежащих к благородной французской нации, вплоть до людей самого низкого звания, течет рыцарская кровь.

– Странный народ! – сказала королева со вздохом.

Потом вдруг встрепенулась:

– А моя охрана, сударь, мои телохранители, которые спасли мне жизнь, вы ничего не можете для них сделать?

– Назовите кого-нибудь из них, – сказал Лафайет.

– Господин де Шарни! Господин де Шарни! – воскликнула королева.

Но Шарни отступил назад. Он понял, о чем идет речь.

Он не хотел прилюдно каяться в том, что произошло вечером 1 октября.

Не чувствуя за собой вины, он не хотел прощения.

Андре испытала такое же чувство; она протянула руку, чтобы остановить Шарни.

Руки их встретились и соединились в нежном пожатии.

Королеве было не до них, и все же она заметила их движение навстречу друг другу.

В глазах ее мелькнул огонь, дыхание перехватило, и она прерывающимся голосом кликнула другого телохранителя:

– Сударь, сударь, идите сюда, приказываю вам.

Он повиновался.

Впрочем, у него не было такой причины для колебаний, как у Шарни.

Господин де Лафайет пригласил гвардейца охраны на балкон, прикрепил к его шляпе свою трехцветную кокарду и расцеловал его.

– Да здравствует Лафайет! Да здравствуют телохранители! – закричали пятьдесят тысяч голосов.

Несколько человек пытались поднять глухой ропот, последний раскат уходящей грозы.

Но их голоса потонули в дружном приветственном возгласе.

– Ну вот, – сказал Лафайет, – буря миновала, небо снова ясное.

Потом, вернувшись в залу, он добавил:

– Но чтобы снова не грянул гром, вашему величеству остается принести последнюю жертву.

– Да, – задумчиво сказал король, – покинуть Версаль, не так ли?

– Совершенно верно, ваше величество, приехать в Париж.

– Сударь, – сказал король, – можете объявить народу, что через час все мы отправляемся в Париж: королева, я и наши дети.

Затем повернулся к королеве:

– Ваше величество, извольте собраться в дорогу. Приказ короля напомнил Шарни о важном деле.

Он устремился по коридору впереди королевы.

– Что вам нужно в моих покоях, сударь? – сурово спросила королева. – Вам там делать нечего.

– Я бы очень желал, чтобы ваше величество не ошиблись, – отвечал Шарни, – не извольте беспокоиться, если окажется, что мне там и вправду нечего делать, я сразу уйду.

Королева пошла следом за ним; на паркете виднелись кровавые пятна, королева заметила их. Она зажмурилась и, ища опору, оперлась на руку Шарни; несколько шагов она прошла с закрытыми глазами.

Вдруг королева почувствовала, как Шарни вздрогнул всем телом.

– Что случилось, сударь? – спросила она, открывая глаза.

Потом вдруг вскрикнула:

– Мертвец! Мертвец!

– Ваше величество, простите, что отпускаю вашу руку. Я нашел то, что искал: тело моего брата Жоржа.

Это и в самом деле было тело несчастного молодого человека, которому его брат приказал умереть за королеву.

Он исполнил приказ.

 

Глава 56.

СМЕРТЬ ЖОРЖА ДЕ ШАРНИ

 

То, что мы сейчас расскажем, уже рассказывали на сотню разных ладов, ибо это несомненно один из самых трогательных рассказов великой эпохи, начавшейся в 1789 и закончившейся в 1793 году, – эпохи, которую называют французской революцией.

Его будут рассказывать еще на сотню ладов, но мы заранее можем утверждать, что вряд ли кто-нибудь будет так же беспристрастен, как мы.

Но после того, как будут рассказаны все эти версии, включая нашу, можно будет рассказать еще столько же, ибо история никогда не полна. Каждый из ста тысяч очевидцев описывает события по-своему уже по той причине, что все они разные люди.

Но к чему эти рассказы, пусть даже самые правдивые? Разве политический урок когда-нибудь чему-нибудь научил политических деятелей?

Разве слезы, рассказы и кровь королей могут тягаться силой с простой каплей воды, которая точит камень?

Нет, королевы лили слезы, королям отрубали головы, но жестокий урок судьбы ничему не научил тех, кто пришел им на смену.

Преданные слуги проявляли чудеса храбрости, но это не спасало тех, кому судьба уготовила несчастье.

Увы! Мы видели, как королева чуть не споткнулась о мертвое тело одного из тех людей, которых короли, отступая, оставляют истекать кровью на дороге.

Через несколько часов после того, как королева вскрикнула от ужаса, она вместе с королем и детьми покинула Версаль, куда ей уже не суждено было вернуться. Вот что происходило в это время в мокром от дождя внутреннем дворике, начинавшем высыхать под резким осенним ветром.

Человек в черном склонился над покойником.

Человек в мундире охраны встал на колени по другую сторону мертвого тела.

Поодаль с застывшим взглядом и сжатыми кулаками стоял третий человек.

Покойник был молодым человеком лет двадцати двух или двадцати трех; казалось, через большие раны на голове и на груди из него вытекла вся кровь.

Его израненная грудь, ставшая мертвенно-бледной, казалось, еще вздымается, полная презрения к врагам и сознания своей обреченности.

Его приоткрытый рот, его запрокинутая голова, выражающая боль и гнев, приводили на память прекрасные слова древних римлян:

«И жизнь с долгим стоном устремляется в царство теней».

Человек в черном был Жильбер.

Человек на коленях был граф Оливье де Шарни.

Человек, стоявший поодаль, был Бийо.

Мертвое тело было телом барона Жоржа де Шарни. Жильбер, склонившись над покойным, смотрел на него тем пристальным взором, который продлевает жизнь умирающему и едва ли не возвращает к жизни умершего.

– Холодный, окоченелый! Он мертв, действительно мертв, – сказал он наконец.

Граф де Шарни издал хриплый стон и, сжав в объятиях бесчувственное тело, разразился такими душераздирающими рыданиями, что врач содрогнулся, а Бийо отошел в угол двора и уткнулся лицом в стену.

Меж тем граф вдруг поднял труп, прислонил его к стене и медленно отступил, не сводя с него глаз; он смотрел, не оживет ли его брат и не пойдет ли за ним.

Жильбер так и остался стоять на одном колене, подперев щеку рукой, задумчивый, устрашенный, неподвижный.

Не слыша рыданий графа, которые надрывали ему сердце, Бийо вышел из своего темного угла и подошел к Жильберу.

– Увы, увы, господин Жильбер, – сказал он, – вот что такое гражданская война; то, что вы предсказывали, сбывается; только это случилось быстрее, чем я думал и чем думали вы сами. Я видел, как эти негодяи резали бесчестных людей, теперь я вижу, как эти негодяи убивают честных людей. Я видел, как убивали Флесселя, видел, как убивали господина де Лоне, видел, как убивали Фулона, видел, как убивали Бертье; я весь дрожал и ненавидел убийц! И все же люди, которых там убивали, были мерзавцами. Именно тогда, господин Жильбер, вы предсказали мне, что придет день, когда начнут убивать честных людей. Нынче убили господина барона де Шарни, и я уже не дрожу, я плачу; теперь я уже не ненавижу других людей, я боюсь себя самого.

– Бийо! – прервал его Жильбер. Но Бийо не слушал и продолжал:

– Вот взяли и убили бедного юношу, господин Жильбер. Он был солдат, он сражался; он никого не убивал, а его убили.

Бийо испустил вздох, который, казалось, шел из самых глубин его существа.

– Ах, – сказал он, – я знал этого несчастного ребенком, я видел, как он едет из Бурсона в Виллер-Котре на своей серой лошадке и развозит хлеб, который его матушка посылает беднякам. Это был прелестный мальчик, с румяными щеками, с большими синими глазами; он все время смеялся. Как странно: вот я гляжу на этот распростертый на земле окровавленный, изуродованный труп, а вижу улыбающегося мальчика, который держит в одной руке корзинку, а в другой – кошелек. Ах, господин Жильбер, право, с меня довольно, я не хочу больше видеть смерть, а вы ведь предсказали, что дело идет к тому, что и вы – вы тоже умрете, и тогда…

Жильбер мягко покачал головой.

– Успокойся, Бийо, – сказал он, – мой час еще не пробил.

– Ладно; зато мой уже пробил, доктор. Там у меня урожай гниет на корню; земля не вспахана; там у меня любимая семья, которую я люблю еще вдесятеро больше, когда гляжу на это мертвое тело, которое оплакивают его родные.

– Что вы хотите этим сказать, дорогой Бийо? Вы думаете меня разжалобить?

– О, нет, – простодушно ответил Бийо, – но мне горько, вот я и жалуюсь, а поскольку жалобы ни к чему не ведут, я надеюсь помочь себе и облегчить свои страдания как могу.

– То есть?..

– То есть я хочу вернуться на ферму, господин Жильбер.

– Ты опять, Бийо?

– Ах, господин Жильбер, видите ли, я слышу голос, который зовет меня туда.

– Берегитесь, Бийо, этот голос призывает вас дезертировать.

– Я же не солдат, чтобы дезертировать, господин Жильбер.

– То, что вы собираетесь совершить, будет еще худшим дезертирством, чем дезертирство солдата.

– Объясните мне, почему?

– Как! Вы пришли в Париж, чтобы разрушать, а сами удираете, как только здание начало разваливаться?

– Я так поступаю, чтобы не раздавить моих друзей.

– Вернее, чтобы вас самого не задавило.

– Хм, хм! Не грех и о себе подумать.

– Ах, вот как вы считаете! Можно подумать, что камни не падают вниз! Можно подумать, что когда они падают, они не могут проломить голову даже тем, кто от страха успел отбежать довольно далеко!

– Но вы же прекрасно знаете, что я не трус, господин Жильбер.

– Тогда оставайтесь, вы нужны мне здесь.

– А моему семейству я нужен там.

– Бийо, Бийо, я думал, что сумел вам растолковать, что для человека, который любит родину, семьи не существует.

– Хотел бы я знать, смогли бы вы повторить эти слова, если бы ваш сын Себастьен лежал сейчас на месте этого молодого человека? – И он указал на убитого.

– Бийо, – твердо ответил Жильбер, – придет день, когда я буду лежать перед моим сыном Себастьеном, как сейчас это мертвое тело лежит передо мной.

– Тем хуже для него, если в этот день он будет таким же бесчувственным, как вы.

– Надеюсь, он будет лучше меня и будет еще более стойким, если я подам ему пример стойкости.

– Значит, вы хотите, чтобы ребенок смотрел, как льется кровь; чтобы он с малых лет привыкал к пожарам, виселицам, мятежам, ночным нападениям; чтобы он видел, как оскорбляют королев и угрожают королям; и вы хотите, чтобы после всего этого, став твердым как кремень и холодным как сталь, он любил и уважал вас?

– Нет, я не хочу, чтобы он все это видел, Бийо; вот почему я отослал его в Виллер-Котре, правда, сегодня я об этом почти жалею.

– Как, вы об этом жалеете?

– Да.

– Почему именно сегодня?

– Потому что сегодня он увидел бы, что басня про Льва и Крысу не просто сказка, он увидел бы, что так бывает и в жизни.

– Что вы хотите этим сказать, господин Жильбер?

– Я говорю, что он увидел бы, как случай привел бедного фермера, храброго и честного человека, не умеющего ни читать ни писать, в Париж. Этот человек и помыслить не мог, что жизнь его может иметь какое-либо влияние на судьбы людей, вознесенных так высоко, что он едва отваживался поднять на них глаза. Так вот, мой сын увидел бы, как этот человек, который однажды уже хотел покинуть Париж и сейчас снова рвется убежать отсюда, помог спасти короля, королеву и королевских детей.

Бийо удивленно смотрел на доктора:

– Что вы хотите сказать, господин Жильбер?

– Что я хочу сказать, олух царя небесного? Сейчас объясню: я хочу сказать, что вы проснулись при первых же звуках отдаленной бури, поняли, что буря эта готова обрушиться на Версаль, побежали к Лафайету и разбудили этого господина, спавшего крепким сном.

– Проклятье! Еще бы ему не спать: он двенадцать часов не слезал с коня; он целые сутки не спал.

– Что вы проводили его в замок, – продолжал Жильбер, – и толкнули в гущу убийц с криком: «Назад, мерзавцы, пришел мститель!»

– А ведь и правда, – сказал Бийо, – я все это сделал.

– Вот видишь, Бийо, ты сделал очень много, мой друг; ты не мог спасти этого юношу, но зато ты, быть может, не дал убить короля, королеву и их детей! Неблагодарный, ты хочешь оставить службу родине как раз тогда, когда родина тебя вознаграждает.

– Но кто будет знать о том, что я сделал, раз даже я сам об этом не подозревал?

– Ты и я, Бийо; разве этого мало? Бийо секунду подумал; потом протянул свою загрубелую руку доктору:

– Да, вы правы, господин Жильбер. Но вы же знаете, что человек слабое, себялюбивое, непостоянное создание; один вы, господин Жильбер, сильны, великодушны и постоянны. Что вас таким сделало?

– Несчастье, – ответил Жильбер с улыбкой, в которой было больше горечи, чем в самых горючих слезах.

– Странно, – сказал Бийо, – я думал, несчастье озлобляет людей.

– Оно озлобляет только слабых людей.

– А если несчастье сделает злым меня?

– Быть может, ты станешь несчастным, но ты никогда не станешь злым, Бийо.

– Вы уверены?

– Я ручаюсь за тебя.

– Тогда… – сказал Бийо со вздохом.

– Тогда? – переспросил Жильбер.

– Тогда я остаюсь; но я знаю, что еще не раз испытаю приступ слабости.

– Я всякий раз буду рядом, чтобы поддержать тебя.

– Значит, так тому и быть, – вздохнул фермер. Потом, бросив последний взгляд на тело барона де Шарни, которое слуги укладывали на носилки, он произнес:

– И все же маленький Жорж де Шарни был так хорош, когда скакал на своей серой лошадке, с корзинкой в одной руке и кошельком – в другой!

 

Глава 57.


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-05-07; Просмотров: 178; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (2.666 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь