Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Историческая ограниченность утвердившегося принципа реальности



Выше мы пытались установить некоторые основополагающие черты структуры инстинктов человека нашей цивилизации и, в частности, определить специфический принцип реальности, направлявший прогресс западной цивилизации. Обозначив его как принцип производительности, мы попытались показать, что потребности, навязываемые инстинктам принципом реальности, во многом были определены господством и отчуждением, коренящимися в преобладающей социальной организации труда. Был поставлен вопрос, следует ли принять как неизбежность продолжающееся господство принципа производительности как определенного принципа реальности (и, как следствие, рассматривать направление развития цивилизации в свете этого же принципа) или, может быть, принцип производительности создал предпосылки для качественно иного, нерепрессивного принципа реальности. Этот вопрос напрашивается при сопоставлении психоаналитической теории человека с некоторыми основополагающими историческими тенденциями:

(1) Сам прогресс цивилизации, направляемый принципом производительности, достиг уровня производительности, при котором социальная потребность в расходовании энергии влечений на отчужденный труд могла бы значительно сократиться; Следовательно, продление репрессивной организации инстинктов вынуждается, по-видимому, не столько " борьбой за существование" человека, сколько заинтересованностью в самой борьбе - интересами господства.

(2) Философия, характерная для западной цивилизации, развала понятие разума, содержащее важнейшие черты принципа производительности. Однако эта же философия завершается узрением более высокой формы разума, которая сама является отрицанием этих черт, а именно рецептивности, созерцательности, чувственной радости. За определением субъекта в терминах все шире разрастающейся производительной деятельности " Я" лежит образ спасения " Я": всякое трансцендирование приходит к покою, достигая формы бытия, вобравшей в себя всякое становление и примирившейся с собой и всякой другостью.

Проблема исторического характера и ограниченности принципа производительности имеет решающее значение для теории Фрейда. Мы видели, что он практически отождествляет утвердившийся принцип реальности (т.е. принцип производительности) с принципом реальности как таковым. Поэтому его диалектика цивилизации утратила бы свою законченность, если бы обнаружилось, что принцип производительности - лишь специфическая историческая форма принципа реальности. Более того, поскольку Фрейд также отождествляет исторический характер инстинктов с их " природой", относительность принципа производительности оказала бы влияние даже на его основополагающую концепцию динамики борьбы между Эросом и Танатосом: ее развитие могло бы пойти в ином направлении, указанном иным принципом реальности. Однако теория влечений Фрейда выработала один из сильнейших аргументов против относительного (исторического) характера принципа реальности. Если сексуальность по самой своей сущности антисоциальна и асоциальна и если деструктивность является проявлением первичного инстинкта, то идея нерепрессивного принципа реальности - не более чем праздная спекуляция.

Теория инстинктов Фрейда указывает направление, в котором следует изучать эту проблему. Принцип производительности определяет целостную репрессивную организацию сексуальности и инстинкта разрушения. Поэтому, если бы исторический процесс вел к устареванию институтов принципа, он также приводил бы к отмиранию организации инстинктов, т.е. освобождал бы их от ограничений и уклонений, вынуждаемых принципом производительности. Это бы предполагало реальную возможность упразднения прибавочной репрессии, и тем самым разрастающаяся деструктивность поглощалась или нейтрализовалась бы усиливающимся либидо. Очевидно, что теория Фрейда препятствует конструированию всякой психоаналитической утопии. Если мы примем эту теорию, продолжая при этом настаивать, что идея нерепрессивной цивилизации не лишена исторического смысла, то необходимо вывести ее из самой теории инстинктов Фрейда. Необходимо исследовать его концепции с тем, чтобы обнаружить, не содержатся ли в них элементы, допускающие иную интерпретацию. Такое рассмотрение двигалось бы параллельно предшествующему социологическому рассмотрению. Там мы сделали попытку' " вычитать" (read off) окостеневший принцип производительности из исторических условий, им созданных; теперь мы хотим " вычитать" из исторических превращений инстинктов возможность их нерепрессивного развития. Такой подход подразумевает критику утвердившегося принципа реальности во имя принципа удовольствия - переоценку антагонистического отношения, преобладавшего между этими двумя измерениями человеческого существования.

Фрейд утверждает, что сущность обоих принципов делает неизбежным конфликт между ними; однако, как нам кажется, развитие этой теории оставляет возможность поставить эту неизбежность под сомнение. Утверждается, что в той форме, которую он принял в цивилизации, этот конфликт вызван и увековечен Ананке, Lebensnot, борьбой за существование. (Поздний этап развития теории инстинктов с его концепцией Эроса и влечения к смерти не отменяет этот тезис: Lebensnot теперь представлена как нужда и недостаток, присущие органической жизни как таковой.) Борьба за существование приводит к репрессивной модификации инстинктов главным образом из-за недостаточности средств и ресурсов для целостного, безболезненного и не требующего тяжелого труда удовлетворения инстинктивных потребностей. Если это верно, то влечения обязаны своей репрессивной организацией в борьбе за существование экзогенным факторам - экзогенным в том смысле, что они не присущи самой " природе" инстинктов, но возникают в специфических исторических условиях, при которых они развиваются. По Фрейду, такое различение бессмысленно, поскольку сами влечения " историчны"; [164] не существует структуры инстинктов " вне" исторической структуры. Однако это не отменяет необходимость сделать такое различение внутри самой исторической структуры. Последняя представляется расслоенной на два уровня: (а) филогенетико-биологический уровень, развитие человека как животного в борьбе с природой; и (b) социологический уровень, развитие цивилизованных индивидов и групп в борьбе друг с другом и с окружающей средой. Оба уровня находятся в непрестанном и неразрывном взаимодействии, но факторы, обнаруживающиеся на втором Уровне, экзогенны по отношению к тем, что обнаруживаются на первом, и, следовательно, имеют иной вес и значимость (хотя в ходе развития они могут " опускаться" на первый уровень): они более относительны и могут быстрее меняться, не подвергая опасности развитие и направление развития рода. Это различие в отношении источника модификации инстинктов лежит в основе введенного нами различения между репрессией и прибавочной репрессией; последнее возникает и функционирует на социологическом уровне.

Фрейд прекрасно понимает, что в структуре влечений человека присутствует исторический элемент. Рассматривая религию как специфическую историческую форму " иллюзии", он приводит аргумент, направленный против его собственных положений: " Люди так мало доступны голосу разума, над ними безраздельно властвуют их импульсивные желания. Зачем же лишать их удовлетворения влечений, предлагая взамен выкладки разума? " И отвечает: " Конечно, таковы люди, но спросите себя, действительно ли они должны быть такими, понуждает ли их к тому их глубочайшая природа? " [165] Однако Фрейд не делает никаких фундаментальных выводов из исторического различения в своей теории инстинктов, но приписывает общезначимость обоим уровням в равной степени. Возникают ли запреты вследствие нужды или ее иерархического распределения, борьбы за существование или интересов господства для метапсихологии Фрейда не имеет решающего значения. И, разумеется, два фактора - филогенетико-биологический и социологический - развивались вместе в оставившей письменные свидетельства истории цивилизации. Но их союз уже давно перестал быть " естественным", как и деспотическая " модификация" принципа удовольствия, сформированная принципом реальности. Последовательное отрицание Фрейдом возможности существенного освобождения первого предполагает принятие тезиса о том, что нужда так же неустранима, как и господство - тезис, как кажется, вызывающий вопрос. В силу этого предположения внешний факт наделяется теоретическим достоинством внутреннего элемента психической жизни, присущего даже первичным инстинктам. Это предположение следует рассмотреть в свете долговременной тенденции развития цивилизации, а также в свете интерпретации Фрейдом развития влечений. Нужно серьезно рассмотреть историческую возможность постепенного снижения контроля над развитием инстинктов, а возможно, и исторической необходимости, если цивилизации уготовано подняться на более высокую ступень свободы.

Для того чтобы экстраполировать гипотезу нерепрессивной цивилизации из теории инстинктов Фрейда, необходимо заново продумать его концепцию первичных влечений, их целей и соотношения этих последних. В этой концепции, по-видимому, инстинкт смерти представляет главную трудность для любой гипотезы нерепрессивной цивилизации: кажется, что само существование такого влечения " автоматически" порождает целую сеть ограничений и запретов, санкционируемых цивилизацией, так как врожденная деструктивность требует постоянного подавления. Поэтому наше продумывание должно начаться с фрейдовского анализа инстинкта смерти.

Мы видели, что в поздней теории инстинктов Фрейда " присущая органической жизни тяга к восстановлению какого-то прежнего состояния, от которого живая единица вынуждена была отказаться под влиянием внешних мешающих сил", [166] обща обоим первичным инстинктам: Эросу и инстинкту смерти. Фрейд рассматривает эту регрессивную тенденцию как выражение " инерции" в органической жизни и предлагает следующее гипотетическое объяснение: во время зарождения жизни в неодушевленной материи возникло сильное " напряжение", которое молодой организм стремился облегчить путем возвращения к неодушевленному состоянию.[167]

Вероятно, на ранней ступени органической жизни путь к предшествующему состоянию неорганического существования был очень кратким, а умирание легким, но постепенно " внешние воздействия" удлинили его и принудили организм к поиску более долгих и трудных " окольных путей к смерти". Чем дольше и труднее этот последний, тем многообразнее и сильнее становится организм: в конечном итоге он завоевывает земной шар. И все же первоначальной целью влечений остается возвращение к неорганической жизни, к " мертвой" материи. Именно в этом месте, развивая одну из своих наиболее перспективных гипотез, Фрейд настойчиво повторяет, что экзогенные факторы определяют развитие первичных инстинктов. Организм был вынужден отказаться от прежнего состояния " под влиянием внешних мешающих сил"; явления органической жизни должны быть " отнесены на счет внешних нарушающих и отвлекающих влияний"; " руководящие внешние воздействия... изменились настолько, что принудили оставшуюся в живых субстанцию к все более широким отклонениям от первоначального образа жизни...".[168] Если организм как таковой умирает " по внутренним причинам", [169] то окольный путь к смерти должен быть вызван внешними факторами. Фрейд предполагает, что источник этих факторов следует искать в " истории земли, на которой мы живем, и ее отношении к солнцу".[170] Однако развитие человека-животного не ограничено рамками геологической истории; отталкиваясь от естественной истории, человек становится субъектом и объектом своей собственной истории. И если первоначально действительное различие между инстинктом жизни и инстинктом смерти было незначительным, то в истории человека-животного оно становится существенной характеристикой самого исторического процесса.

Диаграмма на следующей странице может проиллюстрировать фрейдовскую конструкцию основополагающей динамики влечений.

Диаграмма очерчивает историческую последовательность от начала органической жизни (этапы 2 и 3) через этап формирования двух первичных инстинктов (5) к их " видоизмененному развитию в качестве человеческих влечений в цивилизации (6-7). Поворотными пунктами являются этапы 3 и 6.

Они оба вызваны экзогенными факторами, в силу которых формирование и последующая динамика инстинктов становятся " исторически обусловленными". На этапе 3 роль такого экзогенного фактора играет " неослабевающее напряжение", созданное рождением органической жизни; " опыт" того, что жизнь менее способна дать " удовлетворение" и более связана со страданием, чем предшествующий этап, порождает влечение к смерти как стремление облегчить напряжение путем возвращения назад. Таким образом, действие инстинкта смерти предстает как результат травмы, нанесенной первичной фрустрацией: нуждой и страданиями, вызванными геолого-биологическим событием.

Однако канун цивилизации отмечен уже не геобиологическим поворотным пунктом. Теперь экзогенным фактором становится Ананке, сознательная борьба за существование, налагающая репрессивный контроль на сексуальные влечения (сначала путем грубого насилия праотца, а затем путем инсти-туционализации и интернализации) и трансформирующая инстинкт смерти в социально полезную агрессию и мораль. Этим процессом организации влечений (очень долгим в действительности) созданы цивилизованное разделение труда, прогресс, " порядок и право", но также положено начало цепи событий, ведущих к постепенному ослаблению Эроса и, как следствие, к возрастанию агрессивности и чувства вины. Мы видели, что это развитие " свойственно" не самой борьбе за существование, но только ее форме, организованной с целью угнетения. Видели и то, что благодаря тому, что стала возможна победа над нуждой, эта борьба становится все более иррациональной.

Однако нет ли в самих влечениях асоциальных сил, принуждающих к репрессивным ограничениям независимо от нужды или изобилия во внешнем мире? Вспомним еще раз утверждение Фрейда о том, что природа инстинктов носит " исторический характер" и подвержена изменениям в случае изменения основных условий, ее сформировавших. Верно, что пока борьба за существование протекает в рамках нужды и господства, эти условия неизменны. Но реальная возможность их устранения делает их устаревшими и " искусственными". Постепенное изменение фундамента цивилизации (несмотря на сохранение ее принципа) обнаруживает тот факт, что расстояние между началом цивилизации и ее настоящей ступенью кажется значительно большим, чем расстояние между началом цивилизации и ее предшествующей ступенью, на которой формировалась " природа" влечений. Разумеется, изменение культурных условий оказало бы непосредственное воздействие только на уже сформировавшиеся человеческие инстинкты (сексуальность и агрессия). В биогеологических условиях, принятых Фрейдом для живой субстанции вообще, нельзя обнаружить такую перемену; рождение жизни продолжает оставаться травмой, и, следовательно, власть принципа нирваны кажется нерушимой. Однако, пока развивается жизнь, производные формы инстинкта смерти действуют только в союзе с сексуальными влечениями и под их началом; судьба destrudo (" энергии" инстинктов разрушения) зависит от либидо. Следовательно, качественная перемена в развитии сексуальности необходимо влечет за собой проявления инстинкта смерти.

Таким образом, для того чтобы придать теоретическую значимость гипотезе нерепрессивной цивилизации, следует прежде всего раскрыть возможность нерепрессивного развития либидо в условиях развитой цивилизации. Направление такого развития указывают те психические силы, которые, согласно Фрейду, остаются существенно свободными от принципа реальности и вносят эту свободу в мир развитого сознания. Их рассмотрение должно стать следующим шагом.

Фантазия и утопия

Согласно теории Фрейда, психические силы, противостоящие принципу реальности, в основном вытесняются в бессознательное, откуда они продолжают оказывать свое воздействие. " Немодифицированный" принцип удовольствия определяет только наиболее глубокие и " архаические" бессознательные процессы, которые не в состоянии ни предоставить норм для формирования нерепрессивной ментальности, ни придать ей ценность истины. Однако Фрейд выделяет такой вид психической деятельности, которому свойственна высокая степень свободы от принципа реальности даже на развитых уровнях сознания, - фантазию. Вспомним его описание в " Двух принципах психического функционирования".

С введением принципа реальности один из видов мыслительной деятельности откололся: не участвуя в испытывающем воздействии на действительность, он оставался подчиненным только принципу удовольствия. Этому акту фантазирования, который берет свое начало в детской игре, а позднее переходит в мечтание, чужда забота о связях с реальными объектами.[171]

Фантазия играет важнейшую роль в психической структуре в целом: она связывает глубочайшие слои бессознательного с высшими продуктами сознания (искусство), мечту с реальностью; она сохраняет архетипы рода, незыблемые, но вытесненные представления коллективной и индивидуальной памяти, табуированные образы свободы. Фрейдом установлена двойственная связь " между сексуальными инстинктами и фантазией", с одной стороны, и " между " Я" -влечениями и деятельностью сознания", с другой. Эта дихотомия представляется несостоятельной не только в свете позднейшего развития теории инстинктов (отказавшейся от представления о независимых " Я" -влечениях), но также и потому, что фантазия является моментом художественного (и даже обыденного) сознания. Однако близость фантазии и сексуальности имеет решающее значение для функционирования первой.

Признание фантазии (воображения) как мыслительного процесса со своими собственными законами и истинностной ценностью не было новым ни в психологии, ни в философии; оригинальность вклада Фрейда состоит в попытке выявить генезис этой формы мышления и его существенную связь с принципом удовольствия. Утверждение принципа реальности приводит к губительному расколу и искажению сознания, что всецело определяет развитие последнего. Некогда единый в " Я" удовольствия психический процесс распался: его основной поток перетекает в сферу принципа реальности и постепенно приводится в согласие с его требованиями. Таким образом, эта часть сознания получает монопольное право истолковывать и изменять действительность. Она не только руководит памятью и забыванием, познает действительность, но даже определяет способы ее использования и изменения. Другая же часть психического аппарата остается свободной от контроля принципа реальности - но ценой потери власти и контакта с действительностью. И если раньше в управлении " Я" участвовала вся психическая энергия, то теперь " Я" должно направляться только той ее частью, которая подчинена принципу реальности. Этой и только этой части теперь предстоит устанавливать цели, нормы и ценности для " Я"; в форме разума она становится исключительной инстанцией суждения, истины и рациональности: она решает, что полезно или бесполезно, хорошо или плохо.[172] Фантазия как психическая деятельность особого рода при своем рождении сразу же наделяется независимостью благодаря включению " Я" удовольствия в организацию " Я" реальности. Разум доминирует: он не доставляет удовольствия, но отвечает за правильность и приносит пользу; фантазия же, хотя и связана с удовольствием, становится бесполезной, недействительной - просто игрой, мечтой. Она продолжает говорить на языке принципа удовольствия, свободы от подавления, неограничиваемого желания и удовлетворения - но действительность живет по законам разума и не прислушивается к языку мечты.

Однако фантазия (воображение) сохраняет структуру и тенденции, присущие психике, еще до ее организации действительностью и ее превращения в " индивида", противостоящего другим индивидам. В воображении, как и в " Оно", с ним связанном, сохраняется " память" о доисторическом прошлом, когда жизнь индивида совпадала с жизнью рода, и образ непосредственного единства всеобщего и особенного под властью принципа удовольствия. И, наоборот, для всей последующей истории человека характерно разрушение этого первоначального единства: " одна позиция Я как самостоятельного независимого существа противоречит другой его позиции как звена в цепи поколений".[173] Жизнь рода теперь является сознательным и постоянно возобновляемым конфликтом индивидов между собой и с миром, в котором они живут. Направляемый принципом производительности, прогресс прокладывает себе путь через эти конфликты. Principium individuationis, осуществляемый принципом реальности, полагает начало репрессивному использованию первичных инстинктов, историю, каждый по-своему, продолжают стремиться к его уничтожению; однако они постоянно отвлекаются от своей цели прогрессом, который, в свою очередь, возможен только благодаря их энергии. Это усилие подчиняет оба инстинкта. В мире антагонистического principium individuationis воображение существует как вызов ему (принципу) от имени целостного индивида, единого с родом и с " архаическим" прошлым.

Метапсихология Фрейда восстанавливает воображение в своих правах. Как глубинный, независимый психический процесс фантазия обладает собственной истинностной ценностью, опирающейся на собственный опыт - а именно опыт преодоления антагонистической человеческой действительности. Воображение предвосхищает примирение индивида с целым, желания с осуществлением, счастья с разумом. И хотя принципом реальности гармония была вытеснена в утопию, фантазия настаивает на ее превращении: вокальность, на том, что она зиждется на знании. Первоначально воображение осуществляет свои истины тогда, когда оно находит для себя форму, т.е. создает универсум восприятия и понимания, субъективный и объективный одновременно. Это происходит в искусстве. Таким образом, анализ когнитивной функции фантазии ведет к эстетике как " науке о красоте": в основе эстетических форм лежит вытесненная гармония чувственности и разума - вечный протест против жизни, организованной логикой господства, критика принципа производительности.

Искусство, вероятно, является наиболее очевидным " возвращением вытесненного" на уровне не только индивида, но и истории рода, Художественное воображение формирует " бессознательную память" о неосуществившемся освобождении и неисполненном обещании. В мире принципа производительности искусство противопоставляет институционализированному подавлению " образ человека как свободного субъекта; но создать образ свободы среди несвободы искусство может только путем отрицания последней".[174] Со времени пробуждения сознания свободы во всяком подлинном произведении искусства живет архетипическое содержание: отрицание несвободы. Позднее мы увидим, каким образом это содержание пришло к эстетической форме, определяемой эстетическими принципами.[175]

Сама ограниченность рамками эстетической формы делает отрицание несвободы в искусстве бессильным и ослабляет ее критическую функцию, ибо, входя в произведение искусства, несвобода обретает форму подобия действительности. Такой элемент внешней видимости (Schein) неизбежно подчиняет представляемую действительность эстетическим нормам и, таким образом, она больше не внушает ужас. Более того, сама форма, стиль, ритм, метр создают эстетическую упорядоченность и придают произведению искусства способность доставлять удовольствие, примиряющее с содержанием. Эта способность эстетического доставлять наслаждение, даже развлечение неотделима от сущности искусства, как бы ни было трагично его содержание. Эту двойственную функцию искусства схватывает положение Аристотеля о катарсическом воздействии искусства: протест и примирение; напоминание о вытесненном и повторное " очищающее" вытеснение. Люди могут ощутить свою причастность классическому наследию: они читают и видят, как герои, родственные им архетипически, восстают, побеждают, сдаются и погибают. И так как все это эстетически оформлено, люди могут насладиться им - и забыть о нем.

И все же пусть в границах эстетической амбивалентной формы в искусстве нашло свое выражение возвращение вытесненного образа освобождения; искусство было протестом. Но на современном этапе в период тотальной мобилизации даже это в высшей степени амбивалентное противостояние не кажется больше жизнеспособным. Искусство продолжает существовать, только самоуничтожаясь, отказываясь от традиционной формы и тем самым от примирения: оно становится сюрреалистическим и атональным.[176] В противном случае оно разделяет судьбу форм подлинно человеческого общения: оно отмирает. То, что было написано Карлом Краусом во время зарождения фашизма, остается верным и сейчас:

" Das Wort Entschlief, als jene Welt Erwachte". [177]

В менее сублимированной форме противостояние фантазии принципу реальности свойственно таким внереальным и сюрреальным процессам, как сновидение, мечта, игра, " поток сознания". В своих наиболее сильных порывах к удовлетворению, не ограниченному принципом реальности, фантазия упраздняет даже утвердившийся principium individuationis. Здесь, вероятно, коренится приверженность фантазии первичному Эросу: " сексуальность - единственная функция живого организма, выходящая за пределы индивида и обеспечивающая его связь с родом".[178] В той степени, в какой сексуальность организована и управляема принципом реальности, фантазия утверждает себя главным образом в противостоянии нормальной сексуальности, (Мы уже рассматривали близость фантазии и перверсий.[179]) Однако эротический элемент в фантазии выходит за пределы перверсных проявлений. Он нацелен на " эротическую действительность", в которой жизненные инстинкты могли бы достичь покоя в удовлетворении без подавления. В силу этого содержания, завершающего процесс фантазии, последняя противостоит принципу реальности и играет исключительную роль в психической динамике.

Фрейд признает эту роль, но в этом пункте его метапсихологии происходит фатальный поворот. Образ иной формы действительности существует как истина одного из основных психических процессов; содержанием этого образа является утерянное единство всеобщего и особенного и целостное удовлетворение, примиряющее принципы удовольствия и реальности. Его истинностную ценность усиливает также тот факт, что человечество хранит этот образ независимо от principium individuationis. Однако, согласно Фрейду, образ содержит только доисторическое прошлое рода (и индивида), предшествующее цивилизации. Поэтому последняя может развиваться, только разрушая доисторическое единство принципа удовольствия и принципа реальности; образ должен быть похоронен в бессознательном, а воображение должно остаться всего лишь фантазией, детской игрой, мечтой. Для сознания, совершившего долгий путь от первобытной орды до все более высоких форм цивилизации, не может быть обратного пути. Заключения Фрейда исключают понятие " идеального" состояния природы; но они также гипостазируют специфическую историческую форму цивилизации как ее природу. Такой вывод неприемлем для его собственной теории. Историческая необходимость принципа производительности еще не доказывает невозможность иной формы цивилизации, управляемой иным принципом реальности. В теории Фрейда свобода от подавления оставлена для бессознательного, доисторического и даже дочеловеческого прошлого, первобытных биологических и психологических процессов; следовательно, идея нерепрессивного принципа реальности направлена регрессивно. Возможность воплощения этого принципа в историческую действительность развитого сознания, возможность соответствия образов фантазии скорее какому-то еще не состоявшемуся прошлому, чем не слишком счастливо состоявшемуся, - все это казалось Фрейду в лучшем случае красивой утопией.

Опасность ошибочного использования открытия истинностной ценности воображения для регрессивных тенденций проявилась в творчестве Карла Юнга. Он еще более настойчиво, чем Фрейд, подчеркивал когнитивную сторону воображения. Согласно Юнгу, фантазия " неразличимо" объединена с другими психическими функциями; она представляется " то как первоначальный, то как завершающий и наиболее неожиданный синтез всех способностей". Фантазия прежде всего является " творческой деятельностью, из которой вытекают ответы на все вопросы, для которых они существуют"; это " начало всех возможностей, в котором объединены все психические противоположности и нет конфликта между внутренним и внешним миром". Фантазия всегда создавала мост между непримиримыми потребностями объекта и субъекта, экстраверсией и интроверсией.[180]

Здесь ясно показан одновременно ретроспективный и перспективный характер воображения: оно не только смотрит назад в золотое первобытное прошлое, но также и вперед в ожидании всех еще неосуществленных, но ждущих своего осуществления возможностей. Однако уже в раннем творчестве Юнга акцентируются ретроспективные и, следовательно, " фантастические" стороны воображения: сновидческое мышление " движется в ретроградной манере к сырому материалу памяти", " регрессируя к первоначальному восприятию".[181] В ходе развития психологии Юнга в ней возобладали обскурантистские и реакционные тенденции, вытеснив критические завоевания метапсихологии Фрейда.[182]

Истинностная ценность воображения распространяется не только на прошлое, но также и на будущее: свобода и счастье, живущие в его формах, притязают на историческую реальность. В этом отказе принять ограничения, налагаемые на свободу и счастье принципом реальности, как окончательные, в отказе забыть о том, что возможно, заключается критическая функция фантазии:

Поработить воображение - даже если на карту поставлено счастье - означает посягнуть на ту последнюю правду, которая живет в глубине " Я". Только воображение ведает о том, что возможно.[183]

Сюрреалисты поняли революционные импликации открытий Фрейда: " Быть может, ныне воображение готово вернуть себе свои права".[184] Но, задавшись вопросом " Может ли мечта помочь в решении фундаментальных проблем жизни? ", [185] они пошли дальше психоанализа и выдвинули требование воплотить мечту в действительность, не искажая ее содержания. Искусство связало себя с революцией. Неколебимая приверженность только истине воображения позволяет более полно видеть действительность. И то, что истины художественного воображения могут представляться неверными с точки зрения действительного состояния фактов, принадлежит к сущности этих истин::

Некоторое высказывание, неверное в отношении действительного факта, может оказаться существенно истинным как эстетическое достижение. Оно выражает " великий отказ", являющийся первичной эстетической характеристикой.[186]

Этот Великий Отказ - протест против ненужного подавления, борьба за окончательную форму свободы - " жизнь без страха".[187] Но эта идея могла прозвучать - не вызывая карательной реакции - только на языке искусства. В контекстах политической теории и даже философии, более близких действительности, она была безнадежно опорочена как утопия.

Списание реальных возможностей по ведомству безлюдной страны утопии как таковое является элементом идеологии принципа производительности. Однако если тезис о нерепрессивном развитии инстинктов ориентирован не на доисторическое прошлое, а на историческое настоящее и зрелую цивилизацию, то само понятие утопии теряет свой смысл. Тогда отрицание принципа производительности не противоречит прогрессу сознательной рациональности, но совпадает с ним, оно само возможно благодаря высокой зрелости цивилизации. Развитие принципа производительности усилило расхождение между архаическим бессознательным и сознательными процессами в человеке, с одной стороны, и его действительными возможностями с другой, По нашему мнению, история человечества движется к новому повороту в преобразовании инстинктов. И так же, как во время предшествующих поворотных пунктов, приспособление: архаической психической структуры к новой окружающей среде означало бы еще одну '" катастрофу" - решительные изменения в самой окружающей среде. Однако если первый поворот, согласно гипотезе Фрейда, был событием геологической истории, а второй произошел на заре цивилизации, : третий поворотный пункт возможен только при достижении высшей ее ступени. Действующим лицом в этом процессе уже был бы не исторический человек-животное, а сознательный, рационально мыслящий человек, овладевший природным мирам как: ареной для самоосуществления. Исторический фактор, содержащийся в теории инстинктов Фрейда, принес истории свои плоды, когда Ананке (Lebensnot), явившаяся, по Фрейду, рациональным основанием для репрессивного принципа реальности, была побеждена прогрессом цивилизации.

Тем не менее нельзя отказать в доле истины тому аргументу, что, несмотря на прогресс, нужда и неразвитость достаточно значительны для того, чтобы не дать осуществиться принципу " каждому по его способностям". Как материальные, так и ментальные ресурсы цивилизации все еще настолько ограничены, что, если ориентировать социальную производительность на всеобщее удовлетворение индивидуальных потребностей, общий уровень жизни значительно бы понизился. Многим пришлось бы отказаться от повседневного комфорта для того, чтобы все смогли вести человеческую жизнь. Более того, на фоне преобладающей международной структуры индустриальной цивилизации такая идея кажется смехотворной. Это не отменяет теоретической правомерности положения об устаревании принципа производительности. Вовсе не изобилие является решающим фактором для примирения принципа удовольствия и принципа реальности. Единственно релевантный вопрос заключается в том, возможно ли разумное построение такого состояния цивилизации, при котором человеческие потребности удовлетворялись таким образом и в такой степени, чтобы устранить прибавочную репрессию.

Такое гипотетическое состояние должно предположить в двух пунктах, находящихся на противоположных полюсах развития инстинктов: один - в начале истории, другой - на ее наиболее зрелом этапе. В первом случае можно говорить о распределении нужды без угнетения (что, например, могло быть в древнем обществе на ступени матриархата), а во втором - о рациональной организации высокоразвитого индустриального общества, победившего нужду. Разумеется, различные условия наложили бы различный отпечаток на формы влечений, но одна черта должна была бы остаться общей для обоих случаев: нерепрессивное развитие влечений в смысле их свободы от прибавочной репрессии, коренящейся в интересах господства. В этом должно было бы отразиться ставшее возможным удовлетворение основных человеческих потребностей (в значительной степени примитивных вначале и многосторонне развитых и утонченных впоследствии), как сексуальных так и социальных - в еде, жилище, одежде, досуге, - и, что самое важное, удовлетворение, не требующее мучительно тяжелого труда, т.е. освобожденное от власти отчужденного труда над человеческим существованием. В условиях примитивного общества отчуждение еще не возникло вследствие примитивного характера самих потребностей, рудиментарного (в личном или сексуальном плане) характера разделения труда и отсутствия институционализированной иерархической специализации функций. В " идеальных" условиях зрелой индустриальной цивилизации отчуждение стало бы полным благодаря общей автоматизации труда, сокращению до минимума рабочего времени и взаимозаменимости функций.

Поскольку длина рабочего дня вообще - один из важнейших репрессивных факторов, налагаемых на принцип удовольствия принципом реальности, сокращение рабочего времени до такой степени, что это перестало бы сдерживать развитие человеческих способностей, является первой предпосылкой свободы. Такое сокращение почти неминуемо означало бы понижение преобладающего в настоящее время в развитых индустриальных странах уровня жизни. Но возвращение к более низкому жизненному стандарту, вызванному крушением принципа производительности, еще отнюдь не служит свидетельством против прогресса свободы.

Аргумент, обусловливающий освобождение более высоким жизненным стандартом, слишком легко оправдывает увековечение репрессии. Определение уровня жизни через автомобили, телевизоры, самолеты, трактора подсказано самим принципом производительности. За пределами его власти уровень жизни измерялся бы другими критериями: всеобщим удовлетворением основных человеческих потребностей и свободой от вины и страха - как внутренней, так и внешней, как инстинктивной, так и " рациональной". " Истинную цивилизацию создают не газ, не пар, не вращающиеся столы. Ее создает постепенное избавление от печати первородного греха" [188] - таково определение прогресса по ту сторону принципа производительности.

В оптимальных условиях зрелой цивилизации распространение материального и интеллектуального богатства сделало бы возможным безболезненное удовлетворение потребностей, не стесняемое более отношениями господства. В этом случае значительное уменьшение количества энергии инстинктов, отвлекаемого на необходимый труд (в свою очередь, полностью механизированный и рационализированный), привело бы к крушению обширной системы репрессивных ограничений и модификаций, не поддерживаемых теперь внешними силами. И, следовательно, в антагонизме между принципом удовольствия и принципом реальности возник бы перевес сил в пользу первого. Высвобождение Эроса и инстинктов жизни достигло бы неведомой до сих пор высоты.

Но нет ли в этом опасности крушения цивилизации и возвращения к доисторической дикости, когда индивиды будут умирать в результате истощения доступных средств удовлетворения и собственной энергии, а отсутствие нужды и подавления иссушит всю энергию, способную расширить материальное и интеллектуальное производство и поднять его на более высокий уровень? Ответ Фрейда утвердителен. Он предполагает принятие (более или менее молчаливое) ряда положений, а именно, что либидозные отношения сущностно антагонистичны трудовым отношениям, что установление последних требует изъятия энергии первых и что только отсутствие полного удовлетворения делает возможной общественную организацию труда. Даже при наиболее благоприятных условиях рациональной организации общества для удовлетворения человеческих потребностей необходим труд, и уже этот факт делает неизбежными количественные и качественные ограничения инстинктов и/ как следствие, многочисленные социальные табу. При любом достатке цивилизация зависит от постоянного и методического труда и, следовательно, от огорчительной задержки удовлетворения. А поскольку сама " природа" первичных инстинктов восстает против такой задержки, их репрессивная модификация остается необходимостью для любой цивилизации.

На этот аргумент можно ответить, преобразовав фрейдовскую корреляцию " подавление инстинктов - социально полезный труд - цивилизация" и нисколько при этом не пожертвовав ее смыслом, в корреляцию " освобождение инстинктов - социально полезный труд - цивилизация". Мы сформулировали положение, что преобладающая форма подавления инстинктов - прибавочная репрессия - проистекает не столько из необходимости труда, сколько из специфической социальной организации труда, насаждаемой в интересах господства. Поэтому устранение прибавочной репрессии per se вело бы не к упразднению труда, но к тому, что человеческое существование перестало бы превращаться в инструмент труда. Если это верно, то возникновение нерепрессивного принципа реальности не уничтожило, но изменило бы социальную организацию труда: освобождение Эроса помогло бы создать новые и прочные трудовые отношения.

Эта гипотеза сразу же приходит в столкновение с одной из наиболее непререкаемых ценностей современной культуры - производительностью. Эта идея, вероятно, больше, чем любая другая, выражает экзистенциальную установку в индустриальной цивилизации; ею пронизана философская дефиниция субъекта в терминах непрерывно трансцендирующего " Я". Человек оценивается по его способности создавать, преумножать и улучшать социально полезные вещи. Таким образом, производительностью определяется степень овладения природой и степень ее преобразования: прогрессирующее замещение неконтролируемой природной среды контролируемым технологическим окружением. Однако чем больше разделение труда диктовалось потребностями аппарата производства, а не индивидов - иными словами, чем больше социальные потребности отклонялись от индивидуальных, - тем больше производительность приходила в противоречие с принципом удовольствия и становилась самоцелью. Само слово " производительность" приобрело оттенок репрессии и ее обывательского прославления: с ним ассоциируется пренебрежение к отдыху, к раскрепощенности в желаниях, к созерцательности - триумф над " низкими побуждениями" души и тела, укрощение инстинктов разумом эксплуатации. Эффективность и подавление сливаются: повышение производительности труда - священный идеал как для капиталистических, так и для стахановцев эпохи сталинизма. Но это понятие производительности имеет свои исторические границы, границы принципа производительности. За его пределами у производительности иное содержание и иное отношение к принципу удовольствия, предвосхищаемые воображением, которое оберегает свободу от власти принципа производительности и питает потребность в новом принципе реальности.

Теперь историческая действительность сравнялась с утопическими требованиями воображения. Если на пути принципа производительности становятся его же институты, это недвусмысленно свидетельствует против направления его производительности - против подчинения человека собственному труду. Освобожденная от рабских институтов производительность лишится своей репрессивной власти и будет способствовать свободному развитию индивидуальных потребностей. Такая перемена направления прогресса означает нечто большее, чем фундаментальную реорганизацию социального труда, которую она также предполагает. Как бы справедливо и рационально ни было устроено материальное производство, оно никогда не стало бы царством свободы и удовлетворения. Но оно могло бы способствовать высвобождению времени и энергии для свободной игры человеческих способностей по ту сторону царства отчужденного труда. Чем полнее отчуждение труда, тем больше возможности свободы: тотальная автоматизация - наилучшие условия. Область по ту сторону труда означает свободу и самореализацию и формирует условия человеческого существования, отрицающие принцип производительности. Это отрицание упраздняет рациональность господства и сознательно " дереализует" построенный ею мир, переосмысливая последний в свете рациональности удовлетворения. И поскольку такой исторический поворот стал возможным только благодаря развитию принципа производительности, он полностью преобразует человеческое существование, включая мир труда и борьбу с природой. Прогресс, который бы вывел за пределы царства принципа производительности, заключается не в улучшении существующих условий путем увеличения времени досуга, развития пропаганды и практики " высших ценностей" через самоусовершенствование. Такие идеи относятся к культурному ведомству самого этого принципа. Жалобы на разрушительное воздействие " тотального труда" и призывы ценить все хорошее и прекрасное в этом и грядущем мире сами служат репрессии, ибо примиряют человека с миром труда, оставляя его нетронутым. Более того, они способствуют репрессии тем, что отвлекают усилия от сферы, порождающей и увековечивающей репрессию.

По ту сторону данного принципа и его производительность, и его культурные ценности теряют свое значение. Борьба за существование теперь происходит на новой почве и с новыми целями: она превращается в согласованную борьбу против всяких ограничений свободной игры человеческих способностей, против измождающего труда, болезней и смерти. Более того, если власть принципа производительности сопровождалась соответствующим контролем над динамикой инстинктов, переориентация борьбы за существование означала бы решительное изменение этой динамики. Далее мы попытаемся показать, какие последствия это имело бы для структуры психики: изменение равновесия между Эросом и Танатосом, восстановление табуированного права на удовлетворение и, наконец, угасание в инстинктах консервативных тенденций. Новый фундаментальный опыт бытия привел бы к полному переустроению человеческого существования.

Образы Орфея и Нарцисса

Попытка наметить теоретический конструкт культуры трансцендентной принципу производительности, строго говоря, " неразумна". Разум - основа рациональности принципа производительности. Уже на заре западной цивилизации еще до институционализации этого принципа разум превратился в инструмент ограничения и подавления инстинктов; область инстинктов рассматривалась как противная и пагубная для разума.[189]

Категории, которыми философия пыталась охватить человеческое существование, сохраняли печать репрессии: все принадлежащее к сфере чувственности, удовольствия, порывов ощущается как антагонистичное разуму и должно пресекаться, сдерживаться. Эта оценка сохраняется в повседневном языке: слова, относящиеся к этой сфере, имеют призвук либо проповеди, либо непристойности. От Платона до современных " Schund und Schmutz" [190] законов, [191] поношение принципа удовольствия утвердило свою непререкаемую власть, а осмелившийся подать протест против нее немедленно будет осмеян.

Но все же власть репрессивного разума (теоретического и практического) никогда не была полной, а его монополия на познание - бесспорной. Утверждая истину фантазии (воображения) как несовместимую с разумом, Фрейд включился тем самым в давнюю историческую традицию. Когнитивное значение фантазии состоит в том, что оно хранит истину Великого Отказа или, в положительном смысле, в том, что оно оберегает от разума стремление к целостному самоосуществлению человека и природы, подавленных разумом. В царстве фантазии противоречащие разуму образы свободы становятся рациональными, а " нижние уровни" инстинктивного удовлетворения облекаются новым достоинством. Культура принципа производительности склоняется перед чудными истинами, которые воображение хранит в фольклоре и сказке, литературе и искусстве; они подверглись необходимой интерпретации и заняли свое место в бытовой и академической сферах. Однако попытки извлечь из этих истин содержание осуществимого принципа реальности, прорывающего рамки господствующего, были крайне непоследовательны. Высказывание Новалиса о том, что " все внутренние способности и силы, а также все внешние способности и силы должны быть дедуцированы из продуктивного воображения", [192] осталось курьезом, как и сюрреалистская программа de pratiquer la poesie.[193] Настойчивое утверждение за воображением способности создавать практические, экзистенциальные и исторические нормы выглядит детской фантазией. Принимаются только архетипы, только символы, а их значение обычно интерпретируется скорее в терминах давно пройденных филогенетических или онтогенетических ступеней, чем в терминах индивидуальной и культурной зрелости. Теперь мы попытаемся распознать некоторые из этих символов и рассмотреть их историческую истинность.

Конкретнее, нас интересуют " культурные герои", живущие в воображении как символы той установки и тех деяний, которые определили судьбу человечества. И уже в самом начале мы сталкиваемся с тем, что преобладающим культурным героем является плут и (страдающий) богоборец, который создает культуру ценой вечной муки. Он символизирует производительность и неутолимую жажду к овладению жизнью, и здесь неразличимо переплетаются благословение и проклятие, прогресс и мучительный труд. Прометей - герой-архетип принципа производительности. Но в мире Прометея Пандора - женский принцип, сексуальность и наслаждение - предстает как несущая разрушение и проклятие. " Почему в женщинах видят проклятие? Обличение сексуальности, завершающее раздел [о Прометее у Гесиода], подчеркивает прежде всего их экономическую непроизводительность; они - бесполезные трутни, статья роскоши в бюджете бедного человека".[194]

Красота женщины и обещаемое ею счастье обладают роковым свойством в цивилизованном мире труда.

Если в Прометее мы находим культурного героя тяжелого труда, производительности и прогресса посредством репрессии, то символы иного принципа реальности следует искать на противоположном полюсе. Такие фигуры, представляющие совершенно иную действительность, мы видим в Орфее и Нарциссе (которые родственны Дионису: антагонисту бога, санкционирующего логику господства и царство разума).[195] Они не стали культурными героями западного мира, а превратились в образы радости и удовлетворения: голос, который не произносит команды, а поет; жест, который предлагает и принимает; деяние, которое ведет к покою и останавливает труд покорения; освобождение от времени, которое соединяет человека с богом и с природой. Их образы сохранились в литературе. В " Сонетах к Орфею":

Как девочка почти... Ее принес
союз счастливый лиры и напева.
Она пришла, веснянка, королева,
и полонила слух мой, и из роз
постель постлала в нем. И сном ее
стал весь наш мир, и я, плененный, слушав
и леса шум, и луга забытье,
и собственную замершую душу.
О звонкий бог, как ты сумел найти
таких гармоний звуки, что проснуться
она не жаждет?
Встала, чтоб почить. А смерть ее?
Дано ль нам уловить
мотив последний этот? - Струны рвутся.
Она уходит... Девочка почти...[196]

Или Нарцисс, пытающийся в отражении в воде поймать собственную красоту. Склонившись над рекой времени, в которой все формы проносятся и ускользают, он мечтает:

Когда же время, смирив свой бег, остановит и движение воды? О формы, божественные, вечные формы! Когда же наступит долгожданный покой, и вы явитесь на свет? Когда, в какой ночи, в какой тиши вы - прозрачными кристаллами - вызреете вновь?
Рай надобно возрождать ежечасно и повсеместно, он ведь лежит не за тридевять земель, он не в далекой Thule. Он - под покровом видимостей. Подобно тому, как крупинка соли - прообраз кристалла, любая форма несет в себе потаенную гармонию - скрытую возможность собственного - совершенного - бытия, и вот наступает ночное безмолвие - время, когда уходят самые высокие воды и в укромных расселинах, скрытые от взоров, расцветают друзы.
Всякая вещь стремится к утраченной форме...[197]

Надежду слышу там, где слышит речь мою
Покой, склонившийся к вечернему ручью, Я
чую буйный рост серебряной осоки, И дерзко
обнажив померкшую струю, Восходит диск
луны предательски-высокий.[198]

Admire dans Narcisse un eternel retour
Vers l'onde ou son image offerte a son amour
Propose a sa beaute toute sa connaissance.
Tout mon sort n'est qu'obeissance
A la force de mon amour.
Cher corps, je m'abandonne a ta seule puissance;
L'eau tranquille m'attire ou je me tends mes bras
A ce vertige pur je ne resiste pas.
Que puis-je, о ma Beaute", faire que tu ne veuilles? [199]

Язык этого произведения выдержан в тональности " diminution des traces du peche originel" [200] - восстания против культуры, которая держится тяжелым трудом, господством и отречением. В образах Орфея и Нарцисса примиряются Эрос и Танатос. Они возвращают опыт мира, который не завоевывается, а освобождается, опыт свободы, которая должна пробудить силу Эроса, связанного репрессивными и окаменевшими формами отношений между человеком и природой. Эта сила несет не разрушение, а мир, не страх, а красоту. Достаточно перечислить черты этих образов, чтобы описать намеченное ими измерение: оправдание удовольствия, уход от времени, забвение смерти, тишина, сон, ночь, рай - принцип нирваны как жизнь, а не смерть. Бодлер создает образ такого мира в двух строках:

La, tout n'est qu'ordre et beaute,
Luxe, calme, et volupte.[201]

Вероятно, это единственный контекст, в котором слово порядок теряет свой репрессивный оттенок: это порядок, рождаемый удовлетворением и Эросом. Статика торжествует над динамикой, но этой статике в полной мере свойственны энергичность и продуктивность в форме чувственности, игры и песни. Всякая попытка конкретизировать эти однажды запечатленные образы другим языком обречена на провал, ибо за пределами языка искусства они изменяют свое значение и сливаются с репрессивными коннотациями, навязываемыми им репрессивным принципом реальности. Но остается задача добраться до их источника, до реальности, которая в них выражена.

В отличие от культурных героев прометеевского ряда в саму сущность героев мира Орфея и Нарцисса входит недействительность, нереалистичность. Они обозначают " невозможную" установку и способ существования. " Невозможны" и деяния культурных героев, относящиеся к области невероятных, сверхчеловеческих чудес. Однако цель и " значение" их деяний не чужды действительности. Они не взрывают последнюю, а, напротив, укрепляют и двигают вперед; в этом их ценность. Однако орфико-нарциссические образы именно взрывоопасны, они не утверждают " образ жизни", а указывают на мир глубин и смерти. В лучшем случае они поэтическое " нечто для души и сердца". Однако они не несут никакого " сообщения", кроме отрицательного: о непобежденности смерти и о том, что нельзя отвергать зов жизни, наслаждаясь красотой.

Такие моральные сообщения накладываются на самое различное содержание. Орфей и Нарцисс такие же символы действительности, как Прометей и Гермес. Деревья и животные отвечают пению Орфея, весна и лес отвечают желанию Нарцисса. Эрос Орфея и Нарцисса пробуждает и освобождает потенции, живущие в вещах одушевленных и неодушевленных, относящиеся к органической и неорганической природе - но подавленные неэротической действительностью. Эти возможности указывают на присущий им telos, как, например: " только быть самими собой", " здесь-бытие", существование.

Орфический и нарциссический опыт мира отрицает опыт, на котором зиждется мир принципа производительности. В нем преодолевается противоположность между человеком и природой, субъектом и объектом. Бытие переживается как удовлетворение, объединяющее человека и природу так, что в осуществлении человека ненасильственно осуществляет себя и природа. Одаренные речью, любовью и лаской, цветы, родники, животные становятся самими собой - рождают красоту, и не только для тех, кто к ним обращается, но и для самих себя, " объективно". " Le mond tend a la beaute".[202] Орфический и нарциссический Эрос дарует природным вещам свободу для того, чтобы они могли быть самими собой. Но в этом они зависимы от Эроса: только в нем они получают свой telos. Песня Орфея умиротворяет мир животных, примиряет льва с ягненком и льва с человеком.[203] Природный мир, как и человеческий, - мир угнетения, жестокости и страданий; и, как и последний, он ждет своего освобождения. В этом заключается работа Эроса. Песня Орфея оживляет камни, заставляет двигаться леса и скалы - но двигаться для радости.

Любви Нарцисса отвечает эхо природы. Разумеется, Нарцисс представляется антагонистом Эроса: он отвергает любовь, соединяющую с другими человеческими существами, и за это наказан Эросом.[204] Как антагонист Эроса Нарцисс символизирует сон и смерть, тишину и покой.[205] Во Фракии его тесно связывали с Дионисом.[206] Но не холодность, аскетизм и себялюбие окрашивают образы Нарцисса; не эти жесты Нарцисса сохранены искусством и литературой. Его молчание рождено не бесчувственной суровостью; презирая любовь охотников и нимф, он отвергает один Эрос ради другого. Его жизнь наполнена собственным Эросом, [207] и любит он не только самого себя. (Он не знает, что восхищающий его образ принадлежит ему.) И если его эротическая установка сродни смерти и ведет к смерти, то между покоем, сном и смертью нет болезненного водораздела и различия: на всех этих ступенях царит принцип нирваны. И после своей смерти он продолжает жить как цветок, носящий его имя.

Связывая Нарцисса с Орфеем и истолковывая их как символы нерепрессивного эротического отношения к действительности, мы заимствуем образ Нарцисса скорее из традиции мифологии и искусства, чем из теории либидо Фрейда. Но, возможно, фрейдовская концепция первичного нарциссизма теперь окажет нам некоторую поддержку. Примечательно, что введение нарциссизма в психоанализ обозначило поворотный пункт в развитии теории инстинктов: поколебленному положению о независимых " Я" -влечениях (инстинкты самосохранения) пришло на смену понятие недифференцированного, единого либидо, предшествующего разделению на " Я" и внешние объекты.[208] Безусловно, открытие первичного нарциссизма означало не просто прибавление к развитию либидо еще одного этапа - появился прообраз нового экзистенциального отношения к действительности. Первичный нарциссизм не сводится к аутоэротизму, он вбирает " окружение", соединяя в единое целое нарциссическое " Я" и объективный мир. Привычное антагонистическое отношение между " Я" и внешней реальностью возникает только на поздней ступени их взаимодействия:

...первоначально " Я" включает в себя все, а затем из него выделяется внешний мир. Наше нынешнее чувство " Я" - лишь съежившийся остаток какого-то широкого, даже всеобъемлющего чувства, которое способствовало неотделимости " Я" от внешнего мира. [209]

Концепция первичного нарциссизма предполагает - как это раскрыто во вступительной главе " Недовольства культурой", - что нарциссизм сохраняется не только как невротический симптом, но также как составной элемент действительности, сосуществующей со зрелой реальностью " Я". Фрейд описывает " идеациональное содержание" сохраняющегося первичного чувства " Я" как " безграничность и единство со Вселенной" (океаническое чувство).[210] Позднее в той же главе он высказывает предположение, что океаническое стремится восстановить " безграничный нарциссизм".[211] Парадокс в том, что нарциссизм, обычно понимаемый как эгоистический уход от реальности, здесь связывается с единством Вселенной и придает концепции новую глубину: помимо всех форм незрелого аутоэротизма нарциссизм обозначает фундаментальную сопричастность действительности, которая указывает возможность всеобъемлющего экзистенциального порядка.[212] Другими словами, нарциссизм, возможно, содержит зародыш иного принципа реальности: либидозное сдерживание " Я" (собственного тела) может стать источником нового либидонозного сдерживания объективного мира, превращения его в новый способ бытия. Эту интерпретацию подтверждает то, что нарциссическое либидо играет, согласно Фрейду, решающую роль в сублимации. В " " Я" и " Оно" " он спрашивает, " не происходит ли всякая сублимация при посредстве " Я", которое сначала превращает сексуальное либидо объекта в нарциссическое, чтобы затем, может быть, поставить ему другую цель".[213] Если дело в этом, то всякая сублимация начинается с оживления нарциссического либидо, которое в своем преизбытке тянется к объектам. Эта гипотеза революционизирует идею сублимации: она указывает нерепрессивный способ сублимации, который проистекает скорее от избытка, чем от вынужденного отклонения либидо. Впоследствии мы подведем итог обсуждению этой идеи.[214]

Орфико-нарциссические образы связаны с Великим Отказом: отказом примириться с утратой либидозного объекта (или субъекта). Отказ выражает потребность освобождения, воссоединения с утраченным. Орфей является прообразом поэта как освободителя и создателя: [215] он устанавливает в мире более высокий порядок - порядок без подавления. Искусство, свобода и культура навечно слились в его личности. Он - поэт избавления, бог, который приносит мир и спасение, ибо он умиротворяет и человека, и природу, но не силой, а с помощью песни:

Первым диких людей от грызни и пищи кровавой
Стал отвращать Орфей, святой богов толкователь;
Вот почему говорят, что львов укрощал он и тигров.
(...) Такова была древняя мудрость;
Общее с частным добро разделять со священным мирское,
Брак узаконить, конец положив своевольному блуду,
И укреплять города, и законы писать на скрижалях.[216]

Но " культурный герой" Орфей также связан с установлением порядка совершенно иного рода, за что он платит своей жизнью:

(...) а Орфей избегал неуклонно
Женской любви. Оттого ль, что к ней он желанье утратил
Или же верность хранил - но во многих пылала охота
Соединиться с певцом, и отвергнутых много страдало.
Стал он виной, что за ним и народы фракийские тоже,
Перенеся на юнцов недозрелых любовное чувство,
Краткую жизни весну, первины цветов обрывают.[217]

Он был разорван на части обезумевшими фракийскими женщинами.[218]

Классическая традиция связывает Орфея с возникновением гомосексуальности. Как и Нарцисс, он отвергает нормальный Эрос, но не ради аскетического идеала, а ради более совершенного Эроса. Как и Нарцисс, он выражает протест против репрессивного порядка сексуальности, ограниченной деторождением. Эрос Орфея и Нарцисса - это в конечном итоге отрицание этого порядка, Великий Отказ. В мире, символом которого является культурный герой Прометей, это означает отрицание всякого порядка. Но, отрицая, Орфей и Нарцисс открывают новую реальность со свойственным ей строем, определяемым иными принципами. Орфический Эрос преобразует бытие: он укрощает жестокость и смерть освобождением. Его язык - песня, его труд - игра. Жизнь Нарцисса - это красота и созерцание. Эти образы указывают на эстетическое измерение как источник и основу их принципа реальности.










































Эстетическое измерение

Очевидно, что эстетическое измерение не может сделать принцип реальности общезначимым. Как и воображение, которое является его конституирующей мыслительной способностью, мир эстетического по самой своей сущности " нереалистичен": его свобода от принципа реальности достигается ценой бессилия перед действительностью. В жизни эстетические ценности могут служить для украшения, создания настроения или составлять хобби частного человека, но жить с этими ценностями - привилегия гениев или печать декадентской богемы. Перед судом теоретического и практического разума, сформировавшего мир принципа производительности, существование эстетического не имеет оправдания. Однако мы постараемся показать, что такое понятие эстетики является результатом " культурной репрессии" содержания и истин, неудобоваримых для принципа производительности. Мы полагаем, что прояснение первоначального значения и функции эстетического поможет теоретическому преодолению этой репрессии. Для этого необходимо раскрыть внутреннюю связь между удовольствием, чувственностью, красотой, истиной, искусством и свободой - связь, отразившуюся в философской истории понятия эстетическое. Там этот термин обнимает мир свободы, который хранит истину чувств и примиряет " низшие" и " высшие" способности человека, чувственность и интеллект, удовольствие и разум. Ограничимся рассмотрением периода, в который определилось значения понятия эстетическое, второй половиной восемнадцатого века.

В философии Канта основной антагонизм субъекта и объекта отражен в дихотомии психических способностей: чувственность и интеллект (понимание), желание и познание, практический и теоретический разум.[219] Практический разум конституирует свободу, руководствуясь им же установленными нравственными законами для нравственных целей, а теоретический разум конституирует природу согласно законам причинности. Между миром природы и миром свободы пролегает непроницаемая граница: автономия субъекта не может вмешаться в законы причинности, а чувственные данные не могут положить предел автономии субъекта (так как иначе он не был бы свободным). И все-таки автономия субъекта должна как-то " воздействовать" на объективную действительность, а цели, устанавливаемые субъектом, должны быть реальными. Поэтому мир природы должен " подпадать" под законодательство свободы, и для их встречи требуется промежуточное измерение. Теоретический и практический разум должен быть опосредован третьей " способностью", которая осуществляет " переход" из царства природы в царство свободы и соединяет низменные и возвышенные способности, желание и знание.[220] Этой третьей способностью является способность суждения. Начальной дихотомии теперь предшествует трехчастное деление. В то время как теоретический разум (рассудок) создает a priori принципы для познания, а практический разум - для желания (воли), способность суждения связывает их посредством чувства боли и удовольствия. Если чувство сочетается с удовольствием, суждение становится эстетическим, а сферой его приложения становится искусство.

Таково в не совсем корректном сокращении классическое выведение Кантом эстетической функции в начале его " Критики способности суждения". Неясность изложения у него вызвана неразличением первоначального значения эстетического (относящееся к чувствам) с новыми коннотациями (относящимися к красоте, и в особенности к искусству), восторжествовавшее в период жизни самого Канта. И хотя его попытка ухватить невытесненное содержание задыхается в строгих границах, установленных его трансцендентальным методом, его концепция по-прежнему является наилучшим введением в эстетическое измерение.

В " Критике способности суждения" эстетическое измерение и соответствующее ему чувство удовольствия предстают не только как третье измерение и способность души, но как его центр, посредник, благодаря которому природа и необходимость приходят в согласие со свободой и автономией личности. Эстетическая функция здесь приобретает " символичность". Знаменитый 59-й параграф " Критики" озаглавлен " О красоте как символе нравственности". В кантовской системе нравственность - это царство свободы, в котором практический разум осуществляет себя согласно законам, им самим установленным. И поскольку красота интуитивно-воззрительно демонстрирует реальность свободы, она становится символом этого царства. Так как свобода возможна только как идея, не знающая никакого чувственно-воспринятого соответствия, такая демонстрация может быть только " непрямой", символической, per analogiam.[221] Далее мы постараемся прояснить основание для такой странной аналогии, которое в то же самое время помогало бы эстетической функции связывать " низкие" чувственные способности (Sinnlichkeit) с нравственностью. Но перед этим мы хотим напомнить контекст, заостривший проблему эстетического.

Наше определение специфически исторического характера утвердившегося принципа реальности привело к пересмотру фрейдовского представления о его общезначимости. Мы поставили ее под сомнение ввиду исторической возможности упразднения репрессивного контроля, налагаемого цивилизацией. Кажется, что достижения самой этой цивилизации привели к устареванию принципа производительности и архаизации репрессивного использования инстинктов. Но идея нерепрессивной цивилизации на основе достижений принципа ^производительности столкнулась с тем возражением, что освобождение инстинктов (и, как следствие, тотальное освобождение) угрожает взрывом самой цивилизации, так как последняя держится только отречением и трудом - иными словами, репрессивным использованием энергии инстинктов. Освобождение от этих принудительных ограничений обрекает человека на существование без труда и порядка, чреватое возвращением в природное состояние, и уничтожение культуры. Чтобы ответить на это возражение, мы напомнили некоторые архетипы воображения, которые в противоположность культурным героям репрессивной производительности символизировали творческую рецептивность. Эти архетипы предвосхищают осуществление человека и природы, но не путем господства и эксплуатации, а " через высвобождение внутренних либидозных сил. Затем мы поставили перед собой задачу " верифицировать" эти символы, т.е. показать их истинностную ценность как символов принципа реальности по ту сторону принципа производительности. Мы полагали, что содержанием образов Орфея и Нарцисса является эротическое примирение (союз) человека и природы в эстетическом подходе, где порядок - это красота, а труд - игра. Следующим шагом было устранение искажения эстетического подхода в искусственной атмосфере музея или богемы. С этой целью мы постарались целиком ухватить содержание эстетического измерения, проследив его философскую легитимацию. Мы обнаружили, что в философии Канта эстетическое измерение занимает центральное положение между чувственностью и нравственностью как двумя полюсами человеческого существования. И если это так, то эстетическое измерение должно основываться на принципах, значимых для обоих миров.

Основополагающий опыт этого измерения скорее чувственный, чем умозрительный; эстетическое восприятие существенно интуитивно, а не понятийно.[222] Природа чувственности " рецептивна", она познает, воспринимая воздействие данных объектов. Эстетическая функция занимает центральное положение в силу внутренней связи с чувственностью. Эстетическое восприятие сопровождается удовольствием.[223] Это удовольствие - результат восприятия чистой формы объекта независимо от его " материи" и его (внутренней или внешней) " цели". Объект, данный как чистая форма, обладает " красотой". Такую данность создает работа (или, точнее, игра) воображения. Взятое как воображение эстетическое восприятие означает чувственность и в то же время больше, чем чувственность (" третья" основная способность): оно доставляет удовольствие и, следовательно, существенно субъективно, но поскольку это удовольствие вызвано чистой формой самого объекта, оно необходимо присуще всякому эстетическому восприятию - и всякому воспринимающему субъекту. Но несмотря на свой чувственный и, следовательно, рецептивный характер, эстетическое воображение продуктивно: путем свободного синтеза оно создает красоту. Действуя через эстетическое воображение, чувственность создает принципы, обладающие всеобщей значимостью для объективного порядка.

Этот порядок определяют две основные категории - " целесообразность без цели" и " законосообразность без закона".[224] Извлеченные из кантовского контекста, они очерчивают сущность подлинно нерепрессивного порядка. Они определяют структуру, соответственно, красоты и свободы, и их общий характер заключается в удовлетворении человека и природы посредством свободной игры их раскрепощенных возможностей. Кант разрабатывает эти категории только для мыслительных процессов, но на его современников его теория оказала влияние, далеко выходящее за рамки его трансцендентальной философии. Через несколько лет после публикации " Критики способности суждения" Шиллер извлек из концепции Канта понятие новой формы цивилизации.

Для Канта " целесообразность без цели" - форма эстетического представления объекта. Любой объект (вещь или цветок, животное или человек) входит в представление и суждение очищенным от своей полезности, цели, которой он мог бы служить, а также перспективы своей " внутренней" финальности и завершенности. В эстетическом воображении объект представлен скорее свободным от подобных связей и свойств, в свободном самостоянии. Опыт, в котором объект " дан" таким образом, полностью отличается как от повседневного, так и от научного опыта; все связи между объектом и миром теоретического и практического разума прерываются или, точнее, приостанавливаются. Этот опыт, освобождающий объект для его " свободного" бытия, - работа свободной игры воображения.[225] Субъект и объект становятся свободными в новом смысле. В результате этой радикальной перемены отношения к бытию появляется новое качество удовольствия, вызываемого формой, в которой теперь обнаруживает себя объект. Его " чистая форма" предполагает " единство многообразия", согласование движений и связей, действующих по собственным законам, - чистое проявление его " вот-бытия", его существования. Это - проявление красоты. Воображение и познавательные понятия рассудка приходят в согласие, которое устанавливает гармонию мыслительных способностей как рождающий удовольствие отклик на свободную гармонию эстетического объекта. Строй красоты возникает из строя, управляющего игрой воображения. Этот двойной порядок согласуется с законами, но сами законы свободны: они не навязываются и не принуждают к достижению специфических целей; они - чистая форма самого существования. Эстетическая " законосообразность" связывает Природу и Свободу, Удовольствие и Нравственность. Эстетическое суждение есть в отношении чувства удовольствия или неудовольствия конститутивный принцип Спонтанность в действии познавательных способностей, согласованность которых содержит в себе основание этого удовольствия, делает упомянутое понятие пригодным в качестве посредствующего звена между областью понятия природы и областью понятия свободы в их следствиях, в то время эта спонтанность содействует восприимчивости души к моральному чувству.[226]

Для Канта эстетическое измерение опосредует чувства и интеллект с помощью " третьей" мыслительной способности, воображения. Более того, эстетическое измерение также опосредует природу и свободу. Это двойное опосредование вынуждено всепроникающим конфликтом между низшими и высшими способностями человека, порожденным прогрессом цивилизации - прогрессом, достигнутым путем подчинения чувственных способностей разуму и их репрессивного использования на социальные нужды. Таким образом, философское усилие найти опосредование между чувственностью и разумом в эстетическом измерении предстает как попытка примирения двух сфер человеческого существования, разорванных репрессивным принципом реальности. И поскольку функцию опосредования выполняет родственная чувственности эстетическая способность, эстетическое примирение ведет к усилению чувственности против тирании разума и, в конечном итоге, призывает к освобождению чувственности от репрессивного господства разума.

Естественно, что после того, как теория Канта превращает эстетическую функцию в центральную тему философии культуры, в русле такой теории формулируются принципы нерепрессивной цивилизации, в которой разум - чувствен, а чувственность рациональна. " Письма об эстетическом воспитании человека" Шиллера, написанные в значительной степени под влиянием " Критики способности суждения", посвящены ^вопросу преобразования цивилизации с помощью освободительной силы эстетической функции: последняя рассматривается как содержащая новый принцип реальности.

Повинуясь внутренней логике традиции западной мысли, Шиллер определил новый принцип реальности и соответствующий ему новый опыт как эстетический. Мы уже отмечали, что. этот термин первоначально обозначал " связанное с чувствами" и акцентировал познавательную функцию. Но под давлением рационализма познавательная функция чувственности постоянно недооценивалась. В соответствии с репрессивным пониманием разума решающая роль в познании была отведена " высшим", нечувственным мыслительным способностям; логика и метафизика поглотили эстетику. Чувственность как " низшая" и даже " самая низкая" способность должна была поставлять в лучшем случае только содержание, сырой материал для высших интеллектуальных способностей. Содержание и значимость эстетической функции были сведены на нет. Чувственность сохранила скромное философское достоинство в подчиненном эпистемологическом положении; те же ее процессы, которые сопротивлялись подгонке под рационалистическую эпистемологию (т.е. выходили за пределы пассивного восприятия данных), остались бездомными. Прежде всего среди этих бездомных ценностей оказались содержания воображения как свободной, творческой или репродуктивной интуиции объектов, не " данных" непосредственно, но представленных без их " присутствия".[227] В начале эстетики как науки о чувственности, соответствующей логике как науке о рассудке, познающем с помощью понятий, не существовало. Она появилась только в середине восемнадцатого столетия как новая философская дисциплина - теория прекрасного и искусства; основу современного употребления этого термина заложил Александр Баумгартен. Изменение значения " связанное с чувствами" на " связанное с красотой и искусством" имеет гораздо большую важность, чем просто академическая инновация.

Философская история термина " эстетическое" отражает репрессивную трактовку чувственных (и, следовательно, " телесных" ) познавательных процессов. Основание эстетики как независимой дисциплины предстает как противодействие репрессивной власти разума: усилия, направленные на утверждение центрального положения эстетической функции и установление ее как экзистенциальной категории, выводят на свет внутреннюю истину чувств как противовес их искажению под господством принципа реальности. Эстетическая дисциплина противопоставляет порядку разума - порядок чувственности. Введение этого понятия в философию культуры готовит почву для освобождения чувств, цель которого - не разрушение цивилизации, а ее упрочение и значительное расширение ее возможностей. Действуя через основополагающий импульс, а именно игровой импульс, эстетическая функция " в состоянии упразднить принуждение и дать человеку как моральную, так и физическую свободу". В ее власти привести чувства и влечения человека в гармонию с разумом, лишить " законы разума их моральной принудительности" и " примирить их с интересами чувств".[228]

Могут возразить, что эта интерпретация, соединяющая философский термин чувственность (как познавательную мыслительную способность) с освобождением чувств, - не более чем игра с этимологической двусмысленностью: корень sens в слове sensousness (чувственность как связь с чувствами) уже не может служить обоснованием связи с sensuality (чувственность как жажда чувственных удовольствий). В немецком языке sensuousness и sensuality передаются одним и тем же термином: Sinnlichkeit. Он означает и удовлетворение инстинктов (в особенности сексуальных), и познавательные процессы чувственного восприятия и представления (ощущение - sensation). Это двойное означивание сохранено по сей день как повседневным, так и философским языком, и термин Sinnlichkeit как основа эстетики удерживает эту двусмысленность. В этом применении термин обозначает " низшие" (" темные", " смешанные" ) познавательные способности человека плюс " чувство боли и удовольствия" - ощущения плюс влечения.[229] В " Письмах об эстетическом воспитании" Шиллера акцент сделан на импульсивном, инстинктуальном характере эстетической функции.[230] Это содержание доставляет основной материал для новой дисциплины - эстетики. Последняя задумана как " наука о чувственном познании" - " логика низших познавательных способностей".[231] Эстетика - " сестра" и одновременно соперница логики. Для новой науки характерна оппозиция преобладанию разума: "...не разум, но чувственность (Sinnlichkeit) устанавливает эстетическую истинность или ложность. То, что чувственностью признано или может быть признано как истинное, эстетика также представляет как истинное, пусть даже разум и отвергает это как неистинное".[232] Как говорит Кант в своих лекциях по антропологии: "... можно установить всеобщие законы чувственности (Sinnlichkeit), так же как можно установить всеобщие законы рассудка; т.е. существует наука о чувственности, а именно, эстетика, и наука о рассудке, а именно, логика".[233] Содержание эстетики составляют принципы и истины чувственности, а " целью эстетики является совершенство чувственного познания. Это совершенство - красота".[234] Так был сделан шаг, преобразовавший эстетику из науки о чувственности в науку об искусстве, а порядок чувственности в порядок искусства.

Этимологическая судьба основополагающего термина редко подвержена случайностям. Какие причины подтолкнули концептуальное развитие от sensuality к sensuousnes (чувственное познание) и к искусству (эстетика)?

Чувственность как опосредующее понятие придает чувствам значение источников и органов познания. Но познание - не исключительная и даже не первичная функция чувств. Их познавательная функция смешивается с их потребительской функцией (sensuality); они эротичны и управляемы принципом удовольствия. Из этой смеси познавательных и потребительских функций вытекает смешанный, зависимый, пассивный характер чувственного познания, создающий затруднения для принципа реальности, который стремится подчинить его и организовать с помощью понятийной деятельности интеллекта, разума. Поскольку философия в значительной степени восприняла законы и ценности принципа реальности, порыв чувственности к свободе от господства разума не нашел места в философии; значительно видоизмененный, он получил прибежище в теории искусства. Истина искусства заключается в освобождении чувственности путем ее примирения с разумом: это центральное понятие классической идеалистической эстетики. В искусстве мысль получает воплощение в художественно прекрасном и материя определяется ею не внешним образом, а существует свободно, так как природное, чувственное, переживаемое и. т. д. имеет в самом себе меру, цель и согласованность. Как созерцание и чувство возведены в духовную всеобщность, так и мысль не только отказалась от своей вражды к природе, но и стала радостной в ней; чувство, удовольствие и наслаждение получают оправдание и освящение, так что природа и свобода, чувственность и понятие одновременно находят свое оправдание и удовлетворение.[235]

Искусство бросает вызов господствующему принципу разума: утверждая закон чувственности, оно противопоставляет логике подавления табуированную логику удовлетворения. Через сублимированную эстетическую форму оказывает свое действие несублимированное содержание - интимная связь искусства с принципом удовольствия.[236] Исследование эротических корней искусства играет важную роль в психоанализе; однако их работа и функция видны скорее в искусстве, чем в художнике. Эстетическая форма - это чувственная форма, создаваемая порядком (order) чувственности. И если " совершенство" чувственного познания определяется как красота, то это определение удерживает внутреннюю связь с инстинктивным удовлетворением, и эстетическое удовольствие по-прежнему остается удовольствием. Но источник чувственного удовольствия (sensual origin) оказывается " подавленным", и удовлетворение возникает от чистой формы объекта. " Свободная игра" творческого воображения санкционирует непонятийную истину чувств как эстетическую ценность и делает возможной свободу от принципа реальности. Создаются условия для признания реальности, существующей по иным нормам. Однако, поскольку эта другая, " свободная" реальность принадлежит сфере искусства, а ее опыт - эстетическому подходу, ее существование ни к чему не обязывает и не способно подчинить себе обыденное человеческое существование: она " нереальна".

Попытка Шиллера преодолеть сублимированность эстетической функции отталкивается от кантовской позиции: только благодаря тому, что воображение занимает центральное положение среди способностей души, и благодаря тому, что красота является " необходимым условием гуманности", [237] эстетическая функция может играть решающую роль в преобразовании цивилизации. Во времена Шиллера такая необходимость казалась очевидной; Гердер и Шиллер, Гегель и Новалис разрабатывали концепцию отчуждения почти в одних и тех же понятиях. Но с формированием индустриального общества, определяемым принципом производительности, его внутренняя негативность проникает и в философский анализ:

...наслаждение отделилось от работы, средство от цели, усилие от награды. Вечно прикованный к отдельному малому обломку целого, человек сам становится обломком; слыша вечно однообразный шум колеса, которое он приводит в движение, человек не способен развить гармонию своего существа, и, вместо того чтобы выразить человечность своей природы, он становится лишь отпечатком своего занятия, своей науки.[238]

Поскольку сама цивилизация " нанесла человеку эту рану", то лишь новая форма цивилизации может принести исцеление. Причина раны - антагонизм между двумя полярными измерениями человеческого существования. Шиллер описывает этот антагонизм рядом спаренных понятий: чувственность и разум, материя и форма (дух), природа и свобода, особенное и всеобщее Каждым из этих измерений руководит базовый импульс " чувственный импульс" и " импульс формы".[239] Первый существенно пассивен, рецептивен, последний тяготеет к активности, власти, господству. Их сочетанием и взаимодействием создается культура. Но в утвердившейся цивилизации их отношение было антагонистичным: вместо того чтобы примирить оба импульса, сделав чувственность рациональной, а разум чувственным, цивилизация подчинила чувственность разуму таким образом, что утверждение первого принимает разрушительные и " дикие" формы, в то время как тирания разума истощает чувственность и толкает ее к варварству. Только свободное осуществление человеческих возможностей может привести к разрешению конфликта. Так как только импульсы обладают фундаментальной силой, воздействующей на человеческое существование, примирить эти два импульса способен только третий, опосредующий, который Шиллер определяет как побуждение к игре. Его целью являются красота и свобода Теперь мы постараемся восстановить полное содержание шиллеровского термина после слишком усердного его употребления в эстетической традиции

Задача сводится к поиску разрешения " политической" проблемы освобождению человека от бесчеловечных условий существования. Шиллер утверждает, что для решения политической проблемы " необходимо пройти через эстетическое, ибо именно красота ведет к свободе". Импульс игры - носитель освобождения. Его цель - не игра " с" чем-то, скорее это игра самой жизни, ускользающей за пределы нужды и внешнего принуждения, как проявление существования без страха и тревоги, и значит - проявление самой свободы. Человек свободен только там, где он свободен от принуждения, внешнего или внутреннего, физического или морального, - когда его не ограничивают ни законы, ни потребности.[240] Но такое принуждение - реальность. Следовательно, свобода есть, строго говоря, свобода от утвердившейся реальности, человек становится свободным, когда " реальность теряет свою серьезность", a ee необходимость " становится легкой" (leicht).[241] " Величайшая тупость и величайший ум проявляют некоторое сходство в том, что оба ищут лишь реального", однако такая потребность, такое влечение к реальному " являются всего лишь следствием недостатка". Напротив, " равнодушие к реальности и внимание к видимости" (показ, Schein) свидетельствуют о свободе от нужды и " истинном расширении человеческой природы".[242]

В подлинно человечной цивилизации человеческое существование будет скорее напоминать игру, чем труд, и человек будет жить скорее в сфере видимости, чем нужды.

Эти идеи - одно из наиболее значительных достижений человеческой мысли. Важно понять, что речь идет не о трансцендентальном, " внутреннем" освобождении от действительности или просто интеллектуальной свободе (на чем недвусмысленно настаивает Шиллер), [243] но о свободе в самой действительности. Это - бесчеловечная действительность нужды и недостатка, которая " теряет свою серьезность" тогда, когда нужда и недостаток могут быть удовлетворены без отчужденного труда. Только тогда человек свободен для " игры" своими и природными способностями и возможностями и, только " играя" ими, он свободен. Его миром становится видимость (Schein), а его порядком - красота. Это осуществление свободы, игра, которая больше принудительной физической и моральной реальности: "...в приятном, в добре, в совершенстве человек проявляет только свою серьезность, с красотой же он играет".[244] Такие формулировки могли бы выглядеть как безответственный " эстетизм", если бы мир игры был всего лишь орнаментом, роскошью, праздником в репрессивном в остальном мире. Но в данном случае эстетическая функция понимается как принцип, организующий человеческое существование в его целом. И, только став " всеобщим", он способен это сделать. Эстетическая культура предполагает " совершенный переворот всего способа ощущать", [245] и такая революция становится возможной только при достижении цивилизацией высочайшей физической и интеллектуальной зрелости. Только тогда, когда на смену " принуждению потребностей" придет " понуждение избытка" (изобилия), человеческое существование получит толчок к " свободному движению, которое само для себя есть и цель, и средство".[246] Освобождение от гнета целей, достижение которых приносит страдания, и навязываемых нуждой функциональных ролей (performances) поможет человеку вернуть себе " свободу быть тем, чем он должен быть".[247] Но то, что " должно" быть, - это сама свобода: свобода играть. Мыслительной способностью, осуществляющей эту свободу, является воображение.[248] Оно постигает и проектирует возможности бытия в целом; освобожденные от порабощающей материи, они предстают как " чистые формы", создающие собственный порядок: они существуют " согласно законам красоты".[249]

И если бы этот порядок возвысился до принципа цивилизации, импульс игры буквально преобразил бы действительность. Природа, объективный мир переживались бы тогда не как господствующие над человеком (как в примитивном обществе) и не как порабощенные человеком (как в существующей цивилизации), но скорее как объект " созерцания".[250] Такое изменение основополагающего и формирующего опыта ведет к изменению самого объекта опыта: освобожденная от насильственного господства и эксплуатации и формируемая принципом игры, природа также стала бы свободной от собственной жестокости, чтобы явить богатство своих бесцельных форм, выражающих " внутреннюю жизнь" ее объектов.[251]

Соответствующее изменение произошло бы и в субъективном мире. Здесь эстетический опыт также упразднил бы неистовую и эксплуатативную производительность, превращающую человека в инструмент труда. Но это не означало бы возвращения к состоянию страдательной пассивности. Его существование по-прежнему было бы деятельным, но " чем он владеет и что он создает, не должно носить на себе следов служебности и боязливой формы его цели"; [252] за пределами нужды и тревоги человеческая деятельность обретает форму видимости - свободного проявления возможностей.

В этом месте взрывная сила концепции Шиллера становится особенно очевидной. Согласно его диагнозу, недуг цивилизации состоит в конфликте двух основополагающих импульсов человека (чувственного побуждения и побуждения к форме) или скорее в насильственном " разрешении" этого конфликта: учреждении репрессивной тирании разума над чувственностью. Следовательно, для примирения враждующих импульсов необходимо устранить эту тиранию, т.е. восстановить чувственность в своих правах. Путь к свободе пролегает через освобождение чувственности, а не разума, и ограничение " высших" способностей в пользу " низших". Иными словами, для спасении цивилизации потребовалось упразднение репрессивного контроля, наложенного ею на чувственность. Именно из этой идеи вырастает Эстетическое Воспитание. Его цель - основать нравственность на почве чувственности; [253] необходимо примирить разум с интересами чувств и ограничить господствующий импульс формы: " сама чувственность должна защищать победоносною силою свою область и противодействовать насилию духа (Geist), которому он благодаря своей опережающей деятельности весьма склонен".[254] Разумеется, если свобода должна стать управляющим принципом цивилизации, не только разум, но также и " чувственное побуждение" нуждается в ограничительном преобразовании. Увеличение высвобожденной чувственной энергии должно прийти в согласие с универсальным порядком свободы. Однако, какой бы порядок ни налагался на него, чувственный импульс должен сам быть " действием свободы".[255] Сам свободный индивид должен создать гармонию между индивидуальным и универсальным удовлетворением. В подлинно свободной цивилизации все законы устанавливаются индивидами: " свободою давать свободу - вот основной закон эстетического государства"; [256] в подлинно свободной цивилизации " воля целого" осуществляет себя только " через природу отдельного индивида".[257] Порядок становится свободой, только если он обосновывается и сохраняется свободным удовлетворением потребностей индивидов.

Но у устойчивого удовлетворения есть роковой враг - время, внутренняя конечность и быстротечность всех условий. Поэтому идея целостного освобождения человека необходимо включает рассмотрение борьбы против времени. Мы видели, что образы Орфея и Нарцисса символизируют бунт против преходящести, отчаянные усилия задержать поток времени - иными словами, консервативную природу принципа удовольствия. Таким образом, если государство свободы действительно возможно только как " эстетическое государство", то оно должно в конечном итоге победить разрушительное течение времени. Это и есть подлинный признак нерепрессивной цивилизации. Вот почему Шиллер приписывает освобождающему побуждению к игре функцию уничтожения " времени в самом себе" и примирения бытия и становления, изменения и тождества.[258] Эта задача ведет прогресс человечества к высшей форме культуры.

Идеалистические и эстетические сублимации, занимающие значительное место в работе Шиллера, не снижают ценности ее основных положений. Подтверждением тому служит то, что они привели в ужас Юнга. Он предупреждал, что преобладание импульса игры " снимет подавление", что повлечет за собой " обесценивание прежних высших ценностей", " культурную катастрофу" - одним словом, " варварство".[259] Сам Шиллер, по-видимому, был менее склонен отождествлять репрессивную культуру с культурой вообще и допускал риск катастрофы для первой и даже утрату ее ценностей, если бы это привело к более высокой форме культуры. Он полностью осознавал, что первые свободные проявления импульса игры могут вызвать неприятие, ибо они будут слиты с " диким вожделением" [260] чувственного побуждения. Однако, по его мысли, эти взрывы " варварства" уйдут в прошлое с развитием новой культуры, переход к которой от старой культуры возможен только путем " прыжка". Шиллер не рассматривал вытекающие из такого " прыжка" катастрофические изменения в социальной структуре: этому препятствовала ограниченность идеалистической философии. Но его эстетическая концепция отчетливо указывает направление перемен, ведущих к нерепрессивному порядку.

Сгруппировав ее основные элементы, мы получаем:

(1) Преобразование труда в игру и репрессивной производительности в " видимость", которому как определяющий фактор цивилизации должно предшествовать преодоление нужды.[261]

(2) Направленное на себя сублимирование чувственности (чувственного импульса) и десублимация разума (импульса формы) с целью примирения двух основных антагонистических импульсов.

(3) Победа над временем, разрушающим устойчивое удовлетворение.

Эти элементы практически означают примирение принципа удовольствия и принципа реальности. Припомним основополагающую роль воображения для игры и видимости: воображение сохраняет цели мыслительных процессов, не порабощенных репрессивным принципом реальности; в виде эстетической функции они могут войти в сознательную рациональность зрелой цивилизации. Тогда игровой импульс видится как общий знаменатель двух соперничающих мыслительных процессов и принципов.

Другой элемент связывает эстетическую философию с образами Орфея и Нарцисса: картина нерепрессивного порядка, в котором субъективный и объективный мир, человек и природа находятся в гармонии. Орфические символы группируются вокруг поющего бога, чья жизнь посвящена борьбе со смертью и за освобождение природы, материи, скованной и сковывающей прекрасные и полные игры формы одушевленных и неодушевленных существ. Не ведая стремления, не ведая желания " чего-то, призывающего достичь себя", [262] они станут свободными от страха и оков - и, значит, свободными per se. Отвергающий всякую другую деятельность, Нарцисс эротически предается созерцанию красоты, неразделимо соединяющей его существование с природой. Подобным же образом и эстетическая философия понимает нерепрессивный порядок как свободное принятие природой в человеке и вне человека " законов" видимости и красоты.

Нерепрессивный порядок есть, по существу, порядок изобилия: необходимость ограничения возникает скорее от " избытка", чем от нужды. И только такой порядок совместим со свободой. В этом пункте совпадают идеалистическая и материалистическая критика культуры. Обе согласны в том, что нерепрессивный порядок достижим только на ступени высочайшей зрелости цивилизации, когда возможным станет удовлетворение всех основных потребностей с минимальными затратами физической и психической энергии за минимальное время. Обе отвергают понятие свободы, взращенное властью принципа производительности, и сохраняют его для новой формы существования, возникающей на основе универсального удовлетворения жизненных потребностей. Царство свободы видится как лежащее по ту сторону царства необходимости: свобода - не внутри, но за пределами " борьбы за существование". Обладание и добывание предметов первой необходимости - скорее предпосылка, чем содержание свободного общества. Необходимость и труд создают царство несвободы, ибо человеческое существование в нем определяется чуждыми ему целями и функциями, которые препятствует свободной игре человеческих способностей и желаний. Поэтому оптимальное состояние здесь определяют скорее нормы рациональности, чем свободы, т.е. такой организации производства и распределения, которая требует наименьшего времени для снабжения всех членов общества всеми предметами необходимости. Обязательный труд по своей сущности - система бесчеловечных, механических, рутинных видов деятельности, в которой индивидуальность не может быть ценностью и самоцелью. Путь к разумной системе общественного труда пролегает через освобождение времени и пространства для развития индивидуальности за пределами неизбежно репрессивного мира труда. Игра и видимость как принципы цивилизации подразумевают не преобразование труда, но его полное подчинение свободно развивающимся возможностям человека и природы. Теперь в полной мере открывается расстояние между идеями игры и видимости и ценностями производительности и функциональной деятельности: игра непроизводительна и бесполезна в точном смысле, ибо она порывает с репрессивными и эксплуатативными чертами труда и досуга; она " просто играет" с реальностью. Но точно так же она порывает и с ее возвышенными чертами - " высшими ценностями". Десублимирование разума является таким же важным процессом для возникновения свободной культуры, как и самосублимирование чувственности. В утвердившейся системе господства репрессивная структура разума и репрессивное регулирование чувственных способностей дополняют и поддерживают друг друга. В терминах Фрейда цивилизованная нравственность есть нравственность вытесненных инстинктов, освобождение которых зависит от " падения" первой. Но благодаря этому падению высших ценностей они могут возвратиться в органическую структуру человеческого существования, от которой они были оторваны, и это воссоединение может повлечь за собой преобразование самой структуры. Когда высшие ценности потеряют свою враждебную отстраненность, изолированность от низших способностей, для последних станет возможным свободное принятие культуры.

10. Преобразование сексуальности в Эрос

Картина нерепрессивной цивилизации, которую нам дает побочная линия мифологии и философии, указывает новое отношение между инстинктами и разумом. Достижение гармонии между свободой влечений и порядком ведет к перевороту в цивилизованной морали: освобожденные от тирании репрессивного разума инстинкты стремятся к свободным и прочным экзистенциальным отношениям - они рождают новый принцип реальности. Шиллер в своем рассуждении об " эстетическом государстве" конкретизирует картину нерепрессивной культуры, рассматривая ступень зрелой цивилизации. На этой ступени регулирование инстинктов - как и в психологии Фрейда - становится социальной проблемой (политической по терминологии Шиллера). Те же процессы, которые порождают " Я" и " Сверх-Я", также формируют и сохраняют специфические общественные институты и отношения. Такие психоаналитические понятия, как сублимация, идентификация и интроекция, имеют не только психическое, но и социальное содержание, вырастающее из системы институциональных, правовых, административных и традиционных отношений, противостоящих индивиду как объективные данности. Внутри этой антагонистической системы психический конфликт между " Я" и " Сверх-Я", " Я" и " Оно" совпадает с конфликтом между индивидом и его обществом, воплощающим рациональность целого. Борьба индивида против репрессивных сил становится борьбой против объективного разума. Следовательно, возникновение нерепрессивного принципа реальности, ведущего к освобождению инстинктов, означало бы регресс от достигнутого уровня цивилизованной рациональности. Этот регресс, как физический, так и психический, привел бы к активизации пройденных в развитии " Я" реальности ранних форм либидо и к распаду воплощающих его институтов общества. С позиции этих институтов освобождение инстинктов видится как рецидив варварства. Однако такое освобождение, вызванное не поражением, а победой в борьбе за существование и поддержанное свободным высокоцивилизованным обществом, может вести к радикально иным результатам. Это по-прежнему означало бы поворот цивилизационного процесса и ниспровержение культуры - но уже после того, как цивилизация совершила свою работу и создала человечество и мир, готовые к свободе. Это по-прежнему означало бы " регресс" - но в свете развитого сознания и под предводительством новой рациональности. В этих условиях возможность нерепрессивной цивилизации связана не со сдерживанием, а с раскрепощением прогресса - так, чтобы, снова задавшись вопросом о добре и зле, человек приступил к обустройству своей жизни в соответствии со своим полностью развитым знанием. И если вину, которой пропитано цивилизованное господство человека над человеком, еще можно искупить свободой, то " первородный грех" вновь должен быть совершен: " Мы должны снова вкусить плоды с древа познания, чтобы вернуться в состояние невинности".[263]

Понятие нерепрессивного строя инстинктов должно вначале пройти испытание самым " беспорядочным" из всех инстинктов - сексуальным. Нерепрессивный строй (order) возможен только в том случае, если сексуальные инстинкты смогут, движимые собственной динамикой, создать в изменившихся экзистенциальных и общественных условиях прочные эротические отношения между зрелыми индивидами. Необходимо поставить вопрос, могут ли сексуальные инстинкты создать после устранения всякого надстроенного подавления " либидозную рациональность", не только совместимую с прогрессом, но и способную направить его к более высоким формам цивилизованной свободы. Рассмотрим эту возможность в терминах самого Фрейда.

Мы не раз приводили заключение Фрейда о том, что всякое реальное ослабление общественного контроля над сексуальными инстинктами даже при наиболее благоприятных условиях вернуло бы сексуальную организацию на доцивилизованный уровень. Такой регресс разрушил бы основные опоры принципа производительности: сексуальность, заключенную в русло моногамного воспроизводства, и табу на перверсии. Под властью принципа производительности либидонозное содержание катексис тела индивида и либидозные отношения с другими обычно ограничены временем досуга и направлены на подготовку и осуществление генитального взаимодействия; только в исключительных случаях и претерпев значительную сублимацию либидозные отношения могут проникнуть в сферу труда. Эти ограничения, налагаемые необходимостью направлять большую часть энергии и времени на не приносящий удовлетворения труд, увековечивают десексуализацию тела с целью превращения организма в субъект-объект социально полезных функциональных деятельностей. И наоборот, сокращение до минимума рабочего дня и расхода энергии без соответствующего манипулирования свободным временем лишает эти ограничения почвы. Освобожденное либидо прорвало бы институциональные границы, установленные для него принципом реальности.

Фрейд неоднократно подчеркивал, что продолжительные межличностные отношения, от которых зависит цивилизация, предполагают заторможенность сексуальных инстинктов в отношении цели.[264]

Любовь и необходимые для нее устойчивые и ответственные отношения основываются на союзе сексуальности и " привязанности", который является историческим результатом долгого и жестокого процесса укрощения, возвысившего легитимные проявления инстинктов и приостановившего развитие их компонентов.[265] Это облагораживание сексуальности, ее сублимация в любовь произошли внутри цивилизации, утвердившей собственнические частные и общественные отношения независимо друг от друга и в сущностном конфликте между собой. В то время как за пределами тесного семейного круга существование человека определялось главным образом меновой стоимостью его функциональной деятельности и продуктов его труда, дома и в постели его жизни надлежало быть проникнутой духом божественного и морального закона. Считалось, что человечество самоцельно и не может рассматриваться как только средство, но такая идеология оказывалась более эффективной в частной, а не общественной жизни индивида, в сфере либидозного удовлетворения, а не труда. Вся сила цивилизованной морали была мобилизована против превращения тела в средство, инструмент наслаждения; такое овеществление тела подверглось табуированию и осталось позорной привилегией проституток, дегенератов и извращенцев. Именно в сфере удовлетворения, в особенности сексуального удовлетворения человеку надлежало проявить себя высшим существом, приверженным высшим ценностям: сексуальность была возведена в достоинство любви. Появление нерепрессивного принципа реальности и упразднение налагаемого принципом производительности надстроенного подавления грозит повернуть этот процесс вспять. С переориентацией разделения труда на удовлетворение развивающихся индивидуальных потребностей уменьшилось бы овеществление в общественных отношениях, в то время как в либидозной сфере ослабилось бы табу на овеществление тела. Перестав быть инструментом труда полный рабочий день, тело вновь стало бы сексуальным. Начавшись с оживления всех эрогенных зон. " регрессивное" распространение либидо проявилось бы в возрождении прегенитальной полиморфной сексуальности и закате генитального приоритета. Тело как целое превратилось бы в объект катексиса, в инструмент наслаждения. Изменение ценности и размаха либидозных отношений поведет к распаду институтов, ответственных за организацию частных межличностных отношений, в особенности моногамной и патриархальной семьи.

Это может показаться подтверждением опасений, что освобождение инстинктов приведет к обществу одних сексуальных маньяков, т.е. к отсутствию общества. Однако намеченный выше процесс подразумевает не просто высвобождение, но и преобразование либидо из сексуальности, подавленной приоритетом генитальности, к эротизации человека в целом. Это похоже скорее на постепенное распространение, а не на взрыв либидо - распространение в частных и общественных отношениях, которое ликвидирует брешь, сохраняемую между ними репрессивным принципом реальности. Такое преобразование либидо было результатом преобразования общества, открывшего путь свободной игре индивидуальных потребностей и способностей. В силу этих обстоятельств свободное развитие преобразованного либидо за пределами институтов принципа производительности сущностно отличается от амнистирования подавленной сексуальности внутри господства этих институтов. Последнее - взрыв угнетенной сексуальности, когда либидо сохраняет отметину угнетения и проявляется в так хорошо знакомых из истории цивилизации отталкивающих формах: в садистских и мазохистских оргиях отчаявшихся масс, " элиты общества", банд изголодавшихся наемников, охранников тюрем и концентрационных лагерей. Подобное амнистирование сексуальности периодически дает необходимый выход для невыносимой фрустрации и скорее усиливает, чем ослабляет корни репрессии влечений. Поэтому к нему неоднократно прибегали с целью укрепления репрессивных режимов. И, наоборот, свободное развитие преобразованного либидо в пределах преобразованных институтов, эротизирующее табуированные ранее зоны, время и отношения, уменьшило бы проявления голой сексуальности, включив их во всеохватный порядок, вобравший также порядок труда. В этом контексте сексуальность сама стремится к собственной сублимации: либидо должно не просто вернуться к доцивилизованной и детской ступеням, но также преобразовать их искаженное содержание.

Термин перверсии охватывает качественно различные по происхождению явления. Одно и то же табу налагается на проявления инстинктов, несовместимые с цивилизацией и на несовместимые с репрессивной цивилизацией, в особенности с приоритетом моногамной сексуальности. Однако в исторической динамике инстинктов, например, копрофилия и гомосексуальность имеют совершенно различные место и функцию.[266] Подобным же образом могут отличаться проявления одной и той же перверсии: садизм по-разному обнаруживает себя в свободных либидозных отношениях и в исполнении войск эсэсовцев. Бесчеловечные, принудительные, насильственные и разрушительные формы этих извращений, вероятнее всего, вытекают из общей извращенности человеческого существования в репрессивной культуре. Но извращения имеют инстинктивный субстрат, отличный от этих форм, который может найти свое выражение и в иных формах, совместимых с нормами высокой цивилизованности. Не все подвергшиеся вытеснению компоненты инстинктов постигла такая судьба из-за того, что они препятствовали эволюции человека и человечества. Чистота, регулярность, стерильность и воспроизводство, требуемые принципом производительности, вовсе не являются внутренне присущими любой зрелой цивилизации. И оживление доисторических и детских желаний и стремлений не обязательно означает регресс; возможно и противоположное толкование - приближение к счастью, всегда ощущавшемуся как подавленное обещание лучшего будущего. B одной из своих наиболее проницательных формулировок Фрейд определил счастье как " последующее осуществление доисторического желания. Вот почему богатство приносит так мало счастья: детству неведомо желание денег".[267]

Нo если человеческое счастье зависит от выполнения детских желаний, цивилизация, по Фрейду, зависит от подавления самого сильнейшего из желаний детства - Эдипова желания. Нуждается ли свободная цивилизация по-прежнему в этом подавлении достижения счастья? Или преобразование либидо способно поглотить также и Эдипов комплекс? В контексте нашей гипотезы такие спекуляции несущественны; Эдипов комплекс, хотя и является первичным источником и моделью теоретических конфликтов, - безусловно, не главная причина недовольства культурой и не главное препятствие для его устранения. Эдипов комплекс " проходит" даже в период господства репрессивного принципа реальности. Фрейд намечает два общих подхода к интерпретации " отмирания Эдипова комплекса": он " притупляется вследствие своей безуспешности"; или он " должен исчезнуть, потому что пришло для этого время, так.же как молочные зубы выпадают, когда начинают прорезываться постоянные".[268] В обоих случаях отмирание комплекса представляется " естественным" событием.

Мы уже говорили о самосублимации сексуальности. Этот термин подразумевает способность сексуальности создать при специфических условиях высокоцивилизованные человеческие отношения, свободные от репрессивной организации, налагаемой на инстинкт существующей цивилизацией. Такая самосублимация предполагает исторический прогресс, преодолевший институциональные пределы принципа производительности, благодаря чему станет возможным регресс влечений. Для развития инстинкта это означает регресс от сексуальности, обслуживающей воспроизводство, к сексуальности в " функции получения наслаждения от зон тела".[269] С восстановлением первичной структуры сексуальности рушится приоритет генитальной функции, как и сопутствующая ей десексуализация тела. Организм как целое становится субстратом сексуальности, и цель инстинктов уже больше не сводится к специальной функции приведения " собственных гениталий в контакт с гениталиями какого-либо существа противоположного пола".[270] Полем и целью разросшегося сексуального инстинкта становится жизнь организма как такового. Почти естественным порядком, следуя внутренней логике, этот процесс ведет к концептуальному преобразованию сексуальности в Эрос.

Разумеется, введение термина " Эрос" в поздних работах Фрейда было вызвано различными мотивами: Эрос как инстинкт жизни указывает скорее более значительный биологический инстинкт, чем более значительный объем сексуальности.[271] Однако возможно, что Фрейд не случайно не делает строго различения между Эросом и сексуальностью, употребление им термина Эрос (особенно в " " Я" и " Оно" ", " Недовольстве культурой" и " Очерке истории психоанализа" ) подразумевает именно расширение значения сексуальности. Даже без конкретной ссылки на Платона у Фрейда явственна перемена акцента: Эрос обозначает грандиозное количественное и качественное разрастание сексуальности. И это расширенное понятие, по-видимому, требует соответствующего изменения понятия сублимации. Формы сексуальности отличаются от форм Эроса. Фрейдовское понятие сублимации охватывает судьбу сексуальности в период господства репрессивного принципа реальности. " Определенный характер модификации цели и смены объекта, при которой учитывается наша социальная оценка".[272] Термин прилагается к группе бессознательных процессов, которые связывает та общая черта, что

...в результате внутреннего или внешнего воздействия цель либидо, связанного с некоторым объектом, претерпевает более или менее сложное отклонение, видоизменение или ограничение. В подавляющем большинстве случаев новая цель порывает с сексуальным удовлетворением, т.е. становится асексуальной или несексуальной целью.[273]

Этот способ сублимации, в значительной степени продиктованный специфическими требованиями общества, нельзя автоматически распространить на другие, менее репрессивные формы цивилизации с иными " социальными ценностями". В обществе принципа производительности либидо после периода раннего детства вовлекается в культурно полезные виды деятельности. Сублимация начинает формирование структуры влечений, которая включает функциональные и временные ограничения сексуальности, введение ее в русло моногамного воспроизводства и десексуализацию большей части тела. Сублимация действует совместно с таким образом сформированным либидо и его собственнической, эксплуатативной, агрессивной силой. Репрессивная " модификация" принципа удовольствия в действительности предшествует сублимации; последняя же вводит репрессивные элементы в социально полезные виды деятельности.

Однако существуют и другие способы сублимации. Фрейд упоминает заторможенные в отношении цели сексуальные побуждения, которые нет необходимости описывать как сублимированные, хотя они " тесно связаны" с сублимированными побуждениями. " Они не отказались от своих непосредственно сексуальных целей, но наталкиваются на внутреннее сопротивление, препятствующее их достижению; они успокаиваются, довольствуясь некоторой степенью приближения к удовлетворению".[274] Фрейд именует их " социальными инстинктами" и упоминает в качестве примеров " нежные отношения между родителями и детьми, чувства дружбы и эмоциональные брачные связи, которые берут свое начало в сексуальной привязанности". Более того, в " Массовой психологии и анализе человеческого Я" Фрейд подчеркивает, что общественные отношения (" сообщество" в цивилизации) в значительной степени основаны как на несублимированных, так и на сублимированных либидозных связях: " сексуальная любовь к женщинам" наряду с " десексуализированной, сублимированной, гомосексуальной любовью к другим мужчинам" предстает в данном случае как инстинктивный источник прочной и растущей культуры. Эта концепция уже в работе самого Фрейда вводит понятие цивилизации, отличающейся от основанной на репрессивной сублимации, а именно цивилизации, развивающейся из свободных либидозных отношений и ими сохраняемой. Геза Рохайм использовал понятие Ференци " генитально-фугическое либидо" [275] для поддержки своей теории либидозного происхождения культуры. С ослаблением чрезмерного напряжения либидо возвращается от объекта к телу, и такое " рекатектирование всего организма разрешается в чувство счастья, в котором органы получают вознаграждение за работу и стимул к дальнейшей деятельности".[276] Это понятие предполагает стремление генитально-фугического " либидо к развитию культуры" - иными словами, внутреннюю тенденцию самого либидо к " культурной" выраженности, без внешней репрессивной модификации. Эта " культурная" тенденция либидо кажется нам гениталъно-фугической, что означает уход от приоритета генитальности к эротизации всего организма.

В этих понятиях намечается признание возможности нерепрессивной сублимации и одновременно остается простор для спекуляции. Разумеется, в условиях утвердившегося принципа реальности могут проявляться только неосновные и несовершенные аспекты нерепрессивной сублимации; ее полностью развитой формой была бы сублимация без десексуализации. Влечение не " отвлекается" от своей цели, но находит удовлетворение в видах деятельности и отношениях, которые, не являясь сексуальными в смысле " организованной" генитальной сексуальности, тем не менее либидозны и эротичны. Там, где преобладает и определяет культуру репрессивная сублимация, проявления нерепрессивной сублимации приходят в противоречие со всей сферой социально полезного, с позиции которой они отрицают утвердившуюся производительность и принцип производительности в целом. Вспоминаются образы Орфея и Нарцисса: Платон ставит Орфею в вину его " мягкость" (он был всего лишь исполнителем музыки на арфе), за которую заслужил наказание богов, [277] как и Нарцисс - за отказ " принять действительность". Перед судом действительности, как она есть, они обречены, ибо отвергли предписываемую сублимацию. Однако

...сублимация не всегда является отрицанием желания; она не всегда направлена против инстинктов. Это может быть сублимация ради идеала. И значит, Нарцисс уже говорит не: " Я люблю себя таким, какой я есть". Он говорит: " Я таков, каким я себя люблю".[278]

Эрос Орфея и Нарцисса охватывает действительность либидозными отношениями, которые преображают индивида и его окружение, но, будучи изолированным деянием уникальных индивидов, это преображение влечет за собой смерть. Даже если сублимация направлена не против инстинктов, а утверждает их, она должна быть надындивидуальным процессом, опирающимся на общую почву. Как изолированный индивидуальный феномен оживление нарциссического либидо влечет за собой не культуротворческие, а невротические следствия:

Различие между неврозом и сублимацией становится очевидным в социальной плоскости рассмотрения феномена. Невроз изолирует, сублимация объединяет. В сублимации создается нечто новое - дом, сообщество или орудие - и создается в коллективе или для пользы коллектива.[279]

Либидо может пойти путем самосублимации только как социальный феномен: будучи свободным от репрессии, оно может способствовать формированию культуры лишь в условиях, обеспечивающих взаимосообщаемость ассоциированных индивидов, которые заняты окультуриванием окружающей среды, чтобы приспособить ее к своим развивающимся потребностям и способностям. Возрождение полиморфной и нарциссической сексуальности перестает быть угрозой культуре и, более того, само направляет культурное строительство, если организм выступает не как инструмент отчужденного труда, но как субъект самореализации - иными словами, если социально полезный труд в то же время несет удовлетворение индивидуальных потребностей. Но если в примитивном обществе такая организация труда может возникнуть " естественным" и непосредственным образом, то в зрелой цивилизации она может быть только результатом освобождения. В таких условиях побуждение к " получению удовольствия от зон тела" уже ищет свою цель в прочных и расширяющихся либидозных отношениях, потому что такое расширение ведет к более полному удовлетворению инстинктивных потребностей. Более того, ничто в природе Эроса не указывает на то, что " распространение" позыва ограничено сферой телесности. Если антагонистическое расхождение между физической и духовной сферами организма само является историческим результатом репрессии, преодоление этого антагонизма откроет духовную сферу навстречу эротическому влечению. Такую возможность подсказывает эстетическая идея чувственного разума. Здесь нет ничего общего с сублимацией, ибо духовная сфера становится " непосредственным" объектом Эроса и при том остается либидозным объектом: не изменяются ни цель, ни энергия.

Отождествление Эроса и Агапэ (не Эрос является Агапэ, но Агапэ охватывается Эросом) может показаться странным после почти двух тысяч лет существования теологии. Нет смысла также ссылаться на Платона как протантагониста этого отождествления, так как он сам ввел репрессивное понятие Эроса в обиход западной культуры. Тем не менее в " Пире" находит явное выражение ликование по поводу сексуального происхождения и субстанции духовных отношений. Согласно Диотиме, Эрос возбуждает вожделение одного прекрасного тела к другому и в конце концов ко всем прекрасным телам, ибо " красота одного тела родственна красоте другого", и было бы " нелепо думать, что красота у всех тел не одна и та же".[280] Из этой подлинно полиморфной сексуальности вырастает вожделение к тому, что одушевляет желанное тело: к душе и ее различным проявлениям. Некое непрерывное восхождение в эротическом осуществлении ведет от телесной любви к другим ее видам: любви к прекрасному труду и игре (hepithedeumata) и, наконец, любви к прекрасному знанию (kala mathumata). Путь к " высшей культуре" пролегает через правильную любовь юношей (horthos paiderastein).[281]

Духовное " порождение" является столько же работой Эроса, сколько и телесное, и истинный строй полиса в такой же степени эротичен, как и истинный строй любви. Культуротворческая мощь Эроса исходит из нерепрессивной сублимации: сексуальность не отклоняется и не встречает препятствий на пути к своей цели; достигая ее, она переходит к другим в поисках все более полного удовлетворения.

В свете идеи нерепрессивной сублимации фрейдовское понятие Эроса как стремящегося " формировать живую материю во все большие единства, так чтобы жизнь, развиваясь, двигалась к более высоким ступеням", получает дополнительное значение. Биологический импульс превращается в культурный. Принцип удовольствия обнаруживает собственную диалектику. Тело в его целостности как субъект-объект удовольствия - такая эротическая цель требует все большей изощренности организма, усиления его рецептивности, развития чувственности и при этом сама создает пути своей реализации: упразднение тяжелого труда, улучшение окружающей среды, победа над болезнями и старостью, создание роскоши. Все эти направления деятельности порождаются непосредственно принципом удовольствия и в то же время формируют труд, ассоциирующий индивидов " во все большие единства"; свободные от искажающего воздействия принципа производительности, они модифицируют импульс, не уводя его от своей цели Налицо - сублимация и, следовательно, культура, но сублимация в системе прочных, расширяющихся либидозных отношений, которые остаются по своему существу трудовыми отношениями.

Идея эротического стремления к труду не чужда психоанализу. По замечанию самого Фрейда, существует " возможность перемещения значительной части либидозных компонентов - нарциссических, агрессивных и собственно эротических - в трудовую сферу...".[282]

Мы уже ставили это утверждение под сомнение, так как оно не делает различия между отчужденным и неотчужденным трудом' первый по самой своей природе репрессивен в отношении человеческих возможностей и, следовательно, " либидозных компонентов", которые могут быть задействованы в труде Но это утверждение получает иное значение, если его рассматривать в контексте социальной психологии, предложенной Фрейдом в " Массовой психологии и анализе человеческого " Я". По его мнению, " либидо опирается на удовлетворение основных жизненных потребностей и избирает их участников своими первыми объектами".[283] Развернув следствия этого положения, мы увидим, что оно в значительной степени перечеркивает основополагающий тезис Фрейда о том, что " борьба за существование" (т.е. за " удовлетворение основных жизненных потребностей" ) является pег sе антилибидозной, ибо ведет к регламентации инстинкта репрессивным принципом реальности. Следует заметить, что Фрейд связывает либидо не просто с удовлетворением основных жизненных потребностей, но с совместными усилиями людей достичь удовлетворения, т.е. с трудовым процессом:

...опыт показал, что в случае сотрудничества между товарищами обычно устанавливаются либидозные связи, которые определяют и продолжают отношения товарищей далеко за пределами выгоды.[284]

Если это верно, то Ананке не является достаточным основанием для ограничения инстинктов цивилизацией, а равно и для отрицания возможности нерепрессивной либидозной культуры. Предположения Фрейда в " Массовой психологии и анализе человеческого " Я" более чем видоизменяют тезис об Эросе как строителе культуры: культура предстает здесь как строитель Эроса - иными словами, как " естественное" осуществление наиболее скрытой тенденции Эроса. Фрейдовская психология цивилизации основывалась на безысходном конфликте между Ананке и свободным развитием влечений. Но если сама Ананке становится первичным источником либидозного развития, противоречие исчезает. Оказывается, борьба за существование не только не перечеркивает непременно возможности свободы инстинктов (как было предложено нами в шестой главе), но даже служит " опорой" для их удовлетворения. Трудовые отношения, формирующие фундамент цивилизации, а значит, и саму цивилизацию, " опираются" на недесексуализированную энергию инстинктов. На кон поставлена концепция сублимации как таковая.

Теперь можно вернуться к постановке проблемы труда как социально полезной деятельности, не сопровождающейся (репрессивной) сублимацией. Она возникла как проблема перемены в характере труда, в силу которой последний мог бы превратиться в игру - свободную игру человеческих способностей. Каковы инстинктуальные предпосылки такого преобразования? Наиболее богатая возможностями попытка ответить на этот вопрос была сделана Барбарой Лантос в ее статье " Труд и инстинкты".[285] Она определяет труд и игру в терминах стадий развития инстинктов, вовлеченных в эти виды деятельности. Игра целиком подчинена принципу удовольствия: уже само движение рождает удовольствие, так как оно активизирует эрогенные зоны. " Основополагающей чертой игры является то, что она сама приносит удовлетворение и не служит никакой иной цели". Ее определяют прегенитальные инстинкты: игра выражает беспредметный аутоэротизм и несет удовлетворение тем компонентам инстинкта, которые уже направлены на объективный мир. С другой стороны, труд служит внеположенным целям - а именно целям самосохранения. " В труде выражается активное усилие Я... получить от внешнего мира все необходимое для самосохранения". Эта противоположность устанавливает параллелизм между организацией инстинктов и человеческой деятельности:

Игра самоцельна, а труд необходим для самосохранения. Компоненты инстинктов и аутоэротические проявления ищут только удовольствие без всяких дальнейших последствий; генитальная деятельность подчинена цели произведения потомства. Параллелью генитальной организации сексуальных инстинктов выступает организация в труде Я-влечений.[286]

Таким образом, не содержание, а цель превращает деятельность в игру или труд.[287] Преобразование структуры инстинктов (подобно переходу от прегенитальной к генитальной стадии) повлекло бы за собой изменение ценности человеческой деятельности в свете инстинктов независимо от ее содержания. Например, возрождение в процессе труда прегенитального полиморфного эротизма привело бы, не меняя предметного содержания, к превращению его в самоцель. Но именно к такому возрождению полиморфного эротизма приведет преодоление нужды и отчуждения. В изменившихся общественных условиях стало бы возможным формирование инстинктивной основы для преобразования труда в игру. Используя терминологию Фрейда, чем меньше препятствий и попыток манипуляции со стороны интересов господства встречают усилия, направленные на достижение удовлетворения, тем свободнее могло бы либидо опереться на удовлетворение основных жизненных потребностей. И поскольку сублимация и господство тесно связаны друг с другом, упразднение первой привело бы к преобразованию как структуры инстинктов так и основополагающего подхода к человеку и природе, отличающего цивилизацию Запада.

В психоаналитической литературе развитие либидозных трудовых отношений обычно связывается с " общей установкой на материнство как ведущей тенденцией культуры" [288] и, как следствие, скорее с примитивными обществами, чем с возможностью зрелой цивилизации. Именно эта установка оказалась в фокусе интерпретации Маргарет Мид культуры горных арапешей:

Для арапешей мир - это сад, который следует возделывать, но не для себя, не для гордости и тщеславия, не для накопления и стрижки купонов, но для того, чтобы могли расти бататы, собаки, свиньи и, конечно, дети. Из этой общей установки проистекают многие другие черты арапешей: активное сотрудничество, отсутствие конфликта между старыми и молодыми, отсутствие даже намека на ревность или зависть.[289]

В этом описании прежде всего бросается в глаза принципиально отличный опыт мира: природа мыслится не как объект господства и эксплуатации, но как " сад", который произрастает, способствуя росту человеческих существ. В этой установке человек и природа переживаются как единство, нерепрессивный и тем не менее функционирующий строй. Мы уже видели, как философские традиции, разноречивые в остальном, сходились в этой идее, включающей философскую оппозицию принципу производительности, архетипы Орфея и Нарцисса, эстетическую концепцию. Но в то время как аналитические и антропологические концепции такого порядка ориентировались на доисторическое и доцивилизованное прошлое, наша трактовка концепции ориентирована на будущее, на условия зрелой цивилизации. Преобразование сексуальности в Эрос и ее распространение на либидозные трудовые отношения предполагает в этом случае рациональную реорганизацию огромного индустриального аппарата, высокоспециализированное общественное разделение труда, использование видов энергии фантастической разрушительной силы и сотрудничество широких масс.

Идея либидозных трудовых отношений в развитом индустриальном обществе находит слабую поддержку в традиции западной мысли, а там, где такая поддержка обнаруживается, в ней начинают видеть угрозу. Преобразование труда в удовольствие является центральной идеей гигантской социалистической утопии Фурье. Если

...промышленность - это судьба, назначенная нам создателем, можно ли представить себе, что он хочет принудить нас к ней и что он не предоставил каких-то более благородных средств, каких-то вознаграждений, способных преобразовать труд в удовольствие.[290]

Фурье настаивает на том, что такое преобразование требует полного изменения социальных институтов: распределение социального продукта в соответствии с потребностями, выполнение функций в соответствии с индивидуальными способностями и наклонностями, постоянная перемена функций, короткие периоды работы и т.д. Но возможность " привлекательного труда" (travail attrayant) проистекает прежде всего из высвобождения либидозных сил. Фурье предполагает существование attraction industrielle, [291] способствующей наслаждению в процессе сотрудничества. Ее основу в природе человека составляет attraction passionnee, [292] которую не может задушить оппозиция ни разума, ни долга, ни предрассудков. Эта attraction passionnee преследует три главные цели: доставление " наслаждения всем пяти чувствам", формирование либидозных групп (дружбы и любви) и установление гармоничного порядка, организующего работу этих групп в соответствии с развитием индивидуальных " страстей" (внутренняя или внешняя " игра" способностей).[293] Фурье ближе чем кто-либо из утопических социалистов подходит к пониманию связи свободы с нерепрессивной сублимацией. Однако в его детально разработанном проекте реализации этой идеи он перепоручает ее гигантской организации и аппарату управления и, следовательно, сохраняет элементы репрессии. Трудовые сообщества phalanstere скорее предусматривают " силу через радость", чем свободу, придание эстетичности массовой культуре, чем ее упразднение. Труд как свободная игра не признает администрирования; только отчужденный труд поддается организации и регламентации рациональным порядком. Нерепрессивная сублимация, хотя и использует его как основу, создает свой собственный культурный порядок этой сферы.

Подчеркнем еще раз, что нерепрессивная сублимация совершенно несовместима с институтами принципа производительности и предполагает его отрицание. Это тем более важно, поскольку постфрейдовская психоаналитическая теория обнаруживает отчетливую тенденцию к забвению этого противоречия и восхвалению репрессивной производительности как формы самореализации человека. Разительный пример находим в статье Айвза Хендрика " Труд и принцип удовольствия".[294] Он считает, что " потребность и энергия для использования в труде физиологических органов" исходит не от либидо, но скорее от особого влечения - " инстинкта мастерства". Его цель " контролировать или изменять фрагмент окружающей среды... благодаря искусному использованию перцептивного, интеллектуального или моторного умений". Позыв к " объединению и умелой деятельности интеллектуально и эмоционально переживается как потребность выполнения результативной работы".[295] Поскольку труд рассматривается скорее как удовлетворение инстинкта, чем его " временное отрицание", сама работа " доставляет удовольствие" в процессе результативной деятельности. Удовлетворение инстинкта мастерства рождает " удовольствие от труда", которое обычно совпадает с либидозным удовольствием, так как формообразования Я, участвующие в труде, " как правило, а возможно и всегда, совместно используются для разрядки избыточного либидозного напряжения".[296]

Как и обычно, пересмотр теории Фрейда оборачивается теоретическим регрессом. Если предположение особого инстинкта ставит проблему, то принятие особого " инстинкта мастерства" идет гораздо дальше: тем самым разрушается в целом структура и динамика " психического аппарата", разработанного Фрейдом. Более того, сглаживаются наиболее репрессивные черты принципа производительности путем интерпретации его как удовлетворения инстинктивной потребности. Труд в чистом виде является главным социальным проявлением принципа реальности. Поскольку труд (согласно Фрейду) обусловлен задержкой и отклонением удовлетворения инстинктов, он находится в противоречии с принципом удовольствия. Если удовольствие от труда " обычно совпадает" с либидозным удовольствием, сама концепция принципа реальности становится бессмысленной и ненужной, а формообразования влечений, описанные Фрейдом, предстают как анормальное развитие. Не спасает принцип реальности и постулирование (как это делает Хендрик) самостоятельного принципа труда, ибо если принцип реальности не управляет трудом, ему практически нечего делать в этом мире.

Разумеется, существует труд, который доставляет удовольствие благодаря умелому использованию органов тела, " приспособленных к труду". Но вопрос в том: какой труд и какое удовольствие? Если удовольствие действительно возникает в акте работы, а не приходит извне, оно должно быть следствием деятельности органов тела и тела как целого, активизирующей эрогенные зоны или эротизирующей тело в целом - иными словами, удовольствие должно быть либидозным. В условиях действительности, управляемой принципом производительности, такой либидозный труд - редкое исключение и возможен либо за пределами, либо на периферии мира труда - как " хобби", игра или в непосредственно эротической ситуации. Нормальный труд (социально полезная профессиональная деятельность) при преобладающей форме разделения труда обустроен таким образом, что индивид не удовлетворяет в трудовом процессе своих собственных побуждений, потребностей и способностей, а выполняет предуказанную функцию. Однако Хендрик игнорирует факт отчужденного труда, преобладающего в условиях данного принципа реальности. Безусловно, и отчужденный труд не исключает напрочь " удовольствия". Машинистка, вручающая безукоризненно отпечатанный материал, портной, демонстрирующий превосходно сидящий костюм, парикмахер, создающий великолепную прическу, разнорабочий, выполнивший свою норму, - всем им доступно удовольствие " хорошо сделанной работы". Однако это удовольствие либо приходит извне (предвосхищение вознаграждения), либо (что само уже свидетельствует о репрессии) рождается осознанием удачности профессионального выбора и доставшегося места, а также своего вклада в функционирование аппарата. В любом случае такое удовольствие не имеет никакого отношения к удовлетворению первичных влечений. Связывать работу на сборочном конвейере, в офисах и магазинах с инстинктивными потребностями означает возносить хвалу дегуманизации как удовольствию. Неудивительно, что Хендрик рассматривает как " грандиозную проверку воли людей к результативному выполнению своей работы" эффективное функционирование армии, не обремененной более " фантазиями о победе и приятном будущем" и продолжающей сражаться по одной-единственной причине: работа солдата состоит в том, чтобы сражаться, а " выполнение работы до сих пор было единственным осмысленным мотивом".[297] Провозглашать, что работа должна быть сделана, только потому что это " работа", - это поистине вершина отчуждения, абсолютная потеря свободы влечений и интеллектуальной свободы, репрессия, ставшая уже не второй, а первой природой человека.

В противоположность такого рода аберрациям истинный дух психоаналитической теории живет в бескомпромиссных усилиях, обнажающих антигуманистические силы, скрытые за философией производительности:

Из проклятия, которым он всегда был для наших отдаленных предков, тяжелый труд превратился в добродетель... Наших детей следует воспитывать так, чтобы работа для них не была невротической необходимостью. Необходимость работы - невротический симптом, костыль, попытка придать себе ценность даже в случае отсутствия особой потребности в работе.[298]

Эрос и Танатос

В условиях отсутствия подавления сексуальность обнаруживает тенденцию к " перерастанию" в Эрос, т.е. к самосублимации в долговременные и расширяющиеся отношения (включая трудовые), которые способствуют усилению удовлетворения. Но когда Эрос стремится " увековечить" себя в нерушимом порядке, он наталкивается на сопротивление - и прежде всего царства необходимости. Разумеется, существует возможность преодоления нужды и бедности, преобладающих в мире, и установления всеобщей свободы, но, по-видимому, только при сохранении основы существующего общества - непрекращающегося труда. Ни технологический прогресс, ни завоевание природы, ни рационализация человека и природы не смогли и не смогут устранить необходимость отчужденного труда, необходимость механической, лишенной удовольствия работы, не обещающей индивиду никакой самореализации.

Однако само прогрессирующее отчуждение увеличивает возможность свободы: чем более внешним по отношению к индивиду становится необходимый труд, тем меньше этот индивид оказывается вовлеченным в царство необходимости. С ослаблением требований господства происходит количественное сокращение времени и энергии, расходуемых в процессе труда, которое ведет к качественному изменению человеческого существования: его содержание тогда определяется скорее свободным, чем рабочим временем. Царство свободы, расширяясь, становится подлинным царством игры - свободной игры индивидуальных способностей, способной создать новые формы осуществления

и раскрытия мира, что, в свою очередь, повлечет трансформацию царства необходимости и борьбы за существование. Изменившееся соотношение между двумя мирами человеческой реальности означает перемену соотношения между желаемым и разумным, между инстинктом и разумом. С преобразованием сексуальности в Эрос инстинкты жизни развивают свой чувственный порядок, и в то же время разум становится чувственным настолько, что познает и использует необходимость для защиты и обогащения инстинктов жизни. И уже не только художественная культура, но и сама борьба за существование становится фундаментом эстетического опыта. Все это подготавливает новую рациональность. Репрессивность разума, свойственная власти принципа производительности, не принадлежит к царству необходимости per se. В мире принципа производительности удовлетворение сексуального инстинкта в значительной степени зависит от " отключения" разума и даже сознания ненадолго (законным способом или тайком) забыть о частных или общих невзгодах, прервать благоразумную рутину жизни, долга, офиса, почетного положения. Счастье неразумно по определению - как сопротивляющееся подавлению и контролю. Напротив, за пределами принципа производительности инстинктивное удовлетворение тем более нуждается в сознательном усилии для создания новой рациональности, чем менее оно является побочным продуктом рациональности угнетения. В свою очередь, чем свободнее развивается сексуальный инстинкт, тем свободнее утверждает себя его " консервативная природа". Стремление к устойчивому удовлетворению не только способствует разрастанию строя (order) либидозных отношений (" сообщество" ), но также и его увековечению. Принцип удовольствия проникает в сознание. Эрос создает новую форму разума. Теперь разумным становится то, что поддерживает порядок удовлетворения.

Поскольку борьба за существование превращается в сотрудничество с целью развития и осуществления индивидуальных потребностей, репрессивный разум уступает место новой рациональности удовлетворения, в которой сливаются разум и счастье. Она создает собственное разделение труда, приоритеты, иерархию. Администрирование, доставшееся в наследство от принципа производительности, обращается не на людей, а на вещи: для успешного функционирования зрелая цивилизация нуждается в координации множества соглашений. Эти соглашения, в свою очередь, должны быть формой осуществления признанной власти. Иерархические отношения per se не являются причиной несвободы, рациональная власть, на которую в значительной степени опирается цивилизация, основана на знании и необходимости и нацелена на защиту и сохранение жизни. Такова власть инженера, регулировщика движения, пилота летящего самолета. Напомним еще раз отличие подавления от прибавочного подавления. Если ребенок испытывает " потребность" пересекать улицу в любое время по своему желанию, подавление этой " потребности" не является подавлением человеческих возможностей. И наоборот - потребность " расслабиться" с помощью предоставляемых культурной индустрией развлечений репрессивна, и ее подавление - шаг на пути к свободе. Там, где подавление стало настолько эффективным, что для человека оно принимает (иллюзорную) форму свободы, упразднение такой свободы может показаться тоталитарным актом. Здесь снова возникает старый конфликт: человеческая свобода не является сугубо частным делом, но она - совершеннейшее ничто, если забывают, что она - также и частное дело. Если автономия индивида больше не нуждается в отделении и противопоставлении ее публичному существованию, то свобода индивида и целого могут быть примирены " общей волей", воплощенной в институтах, которые обращены, так сказать, лицом к индивидуальным потребностям. Исходящие от общей воли требования отказа и задержки не должны быть косными, " бесчеловечными", как не должен быть авторитарным ее разум. Однако остается вопрос: как возможно свободное порождение свободы в цивилизации, если несвобода стала неотъемлемой частью психического аппарата? А если нет, то кто имеет право устанавливать объективные нормы?

От Платона до Руссо единственным честным ответом была идея наставнического диктата, осуществляемого теми, кто, по общему мнению, приобрел знание истинного Добра. Но этот ответ давно устарел: знание о том, как сделать существование человеческим для всех, - уже не исключительное достояние привилегированной элиты. Факты открыты для всех, и индивидуальное сознание, если не подвергается методическому торможению и отвлечению, может легко до них добраться. Индивиды сами в состоянии отличить рациональную власть от иррациональной, подавление от прибавочного подавления. То, что они не могут этого сделать сейчас, не означает, что они не способны обрести умение сделать это в нужный момент. Тогда метод проб и ошибок становится рациональным методом свободы. Путь к условиям свободного общества в отличие от утопий лежит не через фантастические проекты. К ним ведет разум.

Самый серьезный аргумент против свободной цивилизации исходит не из конфликта инстинкта и разума, но скорее из конфликта внутри самого инстинкта. Даже если разрушительные формы его полиморфной извращенности и распущенности - следствие прибавочного подавления и способны принять либидозный порядок при устранении последнего, сам инстинкт остается по ту сторону добра и зла, а никакая цивилизация не может обойтись без этого различения. Тот незамысловатый факт, что сексуальный инстинкт не руководствуется взаимностью в выборе своего объекта, - источник неминуемых конфликтов между индивидами, а также веской аргументации против возможности самосублимации. Но, возможно, сам инстинкт обладает внутренним барьером, который " сдерживает" его неистовую силу? Возможно, Эрос обладает " естественным самоограничением" так, что для своего подлинного удовлетворения он сам нуждается в откладывании, окольности и задержке? Тогда возможны препятствия и ограничения, не налагаемые извне принципом реальности, но устанавливаемые и принимаемые изнутри самого инстинкта, ибо им присуща либидозная ценность. Такое понятие есть у самого Фрейда, который полагал, что " неограниченная сексуальная свобода" ведет к неполному удовлетворению:

Легко доказать, что психическая ценность любовной потребности понижается тотчас же, как только удовлетворение становится слишком доступным. Чтобы увеличить возбуждение либидо, необходимо препятствие.[299]

Более того, по его мнению, " следовало бы - как это ни странно звучит - допустить возможность существования в самой природе сексуального влечения чего-то, что не благоприятствует наступлению полного удовлетворения".[300] Неоднозначная идея, легко поддающаяся идеологическому использованию: неблагоприятные последствия легко достижимого удовлетворения, по-видимому, составляли одну из основных опор репрессивной морали. Тем не менее в контексте теории Фрейда " естественные препятствия" представляются не отрицающими удовольствие, а функционирующими в качестве премии к удовольствию, если только они не связаны с архаическими табу и экзогенными ограничениями. Удовольствие содержит элемент самоопределения, который является знаком человеческого триумфа над слепой необходимостью:

Природа не знает действительного удовольствия, но только удовлетворение потребности. Всякое удовольствие имеет общественную природу. Причем для несублимированных аффектов это характерно в не меньшей степени, чем для сублимированных. Удовольствие коренится в отчуждении.[301]

Удовольствие от слепого удовлетворения нужды отличает отказ влечения истощить себя в немедленном удовлетворении, его способность воздвигать и использовать барьеры для усиления удовлетворения (fulfillment). Выполняя работу господства, этот инстинктивный отказ может также служить и противоположной цели: эротизации нелибидозных отношений и преобразованию биологического напряжения и облегчения в свободное счастье. Используемые теперь не как инструменты прикрепления людей к отчужденным функциональным ролям, барьеры против абсолютного удовлетворения могут стать элементами свободы человека, они способны защитить то отчуждение, в котором коренится удовольствие, - отчуждение человека уже не от себя, но от голой природы - его свободное самоосуществление. Стало бы реально возможным существование людей как индивидов, каждый из которых сам формирует свою жизнь; они противостояли бы друг другу как индивидуальности с действительно разными потребностями и разными способами удовлетворения - с собственными отказами и собственными предпочтениями. Разумеется, верховенство принципа удовольствия не обошлось бы без антагонизмов, страданий и разочарований - индивидуальных конфликтов на пути к удовлетворению. Но эти конфликты обладали бы либидозной ценностью и были бы проникнуты рациональностью удовлетворения, чувственной рациональностью, которой присущи собственные нравственные законы.

Идея либидозной нравственности подсказана не только фрейдовским понятием инстинктивных барьеров на пути к абсолютному удовлетворению, но также психоаналитическими интерпретациями " Сверх-Я". Уже было указано, что " Сверх-Я" как представитель нравственности в сознании нельзя однозначно истолковать как представителя принципа реальности, в особенности в случаях запрещающего и наказующего отца. Зачастую " Сверх-Я", по-видимому, заключает секретный союз с " Оно", защищая его притязания от " Я" и внешнего мира. Исходя из этого, Шарль Одье предположил, что часть " Сверх-Я" " в конечном счете является представителем примитивной фазы, в течение которой мораль еще не освободилась от принципа удовольствия".[302] Он говорит о прегенитальной, доисторической, доэдиповской " псевдоморали", предшествующей принятию принципа реальности, и именует представителя этой псевдоморали в психике Сверх-Оно (superid). Психическим феноменом, который указывает на такую прегенитальную мораль в индивиде, является отождествление с матерью, проявляющееся скорее в стремлении к кастрации, чем в страхе кастрации. Возможно, это пережиток регрессивной тенденции: воспоминание о первичном Праве Матери и в то же время " символическое средство сохранения преобладающих в те времена привилегий женщины". Согласно Одье, прегенитальная и доисторическая мораль " Сверх-Оно" несовместима с принципом реальности и, следовательно, является невротическим фактором.

Еще один шаг в интерпретации, и странные следы " Сверх-Оно" представляются следами иной, утерянной реальности или иных взаимоотношений между " Я" и реальностью. Доминирующее у Фрейда понятие реальности, которое сгустилось в принцип реальности, " тесно связано с отцом". Это понятие противостоит " Оно" и " Я" как враждебная внешняя сила, и соответственно отец является фигурой в значительной степени враждебной, чью власть символизирует угроза кастрации, " направленная против удовлетворения либидозного влечения к матери". Для " Я" путь к зрелости лежит через подчинение этой враждебной силе: " покорность угрозе кастрации" является " решающим шагом в утверждении Я" как основывающегося на принципе реальности".[303] Однако эта реальность, противостоящая " Я" извне как антагонистическая сила, - не единственная и не первичная действительность. Развитие " Я" " удаляется от первичного нарциссизма", на этой ранней ступени реальность " находится не извне, а содержится в " пред-Я" первичного нарциссизма". Она не враждебна и не чужда " Я", " внутренне с ним связана и даже не отличается от него первоначально".[304] Эта реальность впервые (и в последний раз? ) переживается ребенком в либидозном отношении к матери - отношении, которое вначале погружено в " пред-Я" и только впоследствии откалывается от него. Но с распадом этого первоначального единства развивается тяга к его восстановлению: " либидозное общение между ребенком и матерью".[305] На этой начальной стадии отношения между " Я" и реальностью, нарциссический и материнский Эрос, по-видимому, совпадают, впервые реальность переживается как либидозное единство. Нарциссическая фаза индивидуальной прегенитальности " воспроизводит" материнскую фазу в истории человеческой расы. Это создает реальность, вызывающую у " Я" реакцию не защиты или подчинения, но совершенного отождествления со " средой". Но в свете отцовского принципа реальности " материнское представление" о реальности круто переходит в отрицание и ужас. Побуждение к восстановлению утерянного нарциссически-материнского единства истолковывается как " угроза", а именно как угроза " поглощения" всемогущим материнским чревом.[306] Теперь враждебность отца оправданна, и он предстает как спаситель, наказывающий инцестуозное желание и защищающий " Я" от его исчезновения в матери. Вопрос не в том, что нарциссически-материнское отношение к реальности не может " вернуться" к менее изначальным, менее " жадным" формам при зрелом " Я" и развитой цивилизации, но в том, что необходимость подавления такого отношения без колебаний принимается как само собой разумеющаяся. Патриархальный принцип реальности сохраняет влияние и на психоаналитическую интерпретацию. Указывающие за его пределы " материнские" образы " Сверх-Я" - скорее обещания свободного будущего, чем память о темном прошлом.

Однако даже если можно проследить материнскую либидозную нравственность в структуре инстинктов, даже если Эрос способен воспринять порядок чувственной рациональности, весь проект нерепрессивного развития наталкивается на глубинное препятствие - а именно на связь Эроса с инстинктом смерти. Грубый факт смерти раз и навсегда перечеркивает реальность нерепрессивного существования. Ибо смерть - это последнее средство отрицающей силы времени. Но ведь " радость жаждет вечности". Идеал удовольствия - отсутствие времени. " Оно", первоначальная область принципа удовольствия, неподвластно его силе. Однако " Я", через которое удовольствие только и становится реальным, полностью зависимо от времени. Уже предчувствие неизбежного конца, не покидающее ни на миг, вносит репрессивный элемент во все либидозные отношения, а в само удовольствие - момент страдания. Эта первая фрустрация в структуре инстинктов человека становится неистощимым источником всех остальных фрустраций, а также их социальной эффективности. Человек приходит к тому, что " это все равно не может продлиться вечно", что всякое удовольствие кратко, что для всех конечных существ час их рождения есть час их смерти - и что иначе быть не может. Он смирился еще до того, как общество принудит его методически упражняться в смирении. Поток времени - природный союзник общества в сохранении правопорядка, покорности и институтов, которые бесповоротно оттесняют свободу в сферу утопии; поток времени помогает людям забыть о том, что было, и о том, что может быть: он предает забвению лучшее прошлое и лучшее будущее.

Это умение забывать - само результат длительного и безжалостного воспитания опытом - необходимое требование психической и физической гигиены, без которой цивилизованная жизнь была бы непереносимой; но это также и умственная способность, поддерживающая покорность и отказ. Забыть - значит простить то, что не подлежит прощению с позиции справедливости и свободы. Такое прощение воспроизводит условия, которые воспроизводят несправедливость и рабство: забыть прошлую боль - значит простить тех, кто причинил ее, оставив их торжествующими. Раны, залечиваемые временем, содержат яд. Одна из благороднейших задач мысли, направленных против этой капитуляции перед временем, - восстановить в своих правах память как движущую силу освобождения. Завершая " Феноменологию духа", Гегель говорит об этой функции памяти (Errinerung); в этой функции же она входит и в теорию Фрейда.[307] Как и умение забывать, умение вспоминать - продукт цивилизации и, может быть, ее самое древнее и наиболее фундаментальное психологическое достижение. Ницше увидел в тренировке памяти начало цивилизованной морали - в особенности памяти об обязательствах, соглашениях, взносах.[308] Этот контекст указывает на односторонность тренировки памяти в цивилизации, помнить полагалось, главным образом, об обязанностях, а не об удовольствиях, память была привязана к несчастному сознанию, вине и греху. В ней сохранялись невзгоды, угроза наказания, но не счастье и не обещание свободы.

Без разрешения вытесненного содержания памяти, без раскрепощения ее освобождающей силы нерепрессивная сублимация немыслима. От мифа об Орфее до романа Пруста счастье и свобода связывались с обретением времени: temps retrouve. Воспоминание возвращает temps perdu, [309] которое было временем удовлетворения и осуществления. Воспоминание движет Эросом, который проникает в сознание и поднимает бунт против порядка отказа. Память помогает Эросу в его усилии победить время в мире, в котором оно господствует. Но до тех пор пока время удерживает свою власть над Эросом, счастье по самой своей сущности остается связанным с прошлым. Жестокий афоризм, гласящий, что истинный рай - это потерянный рай, - приговор и в то же время спасение temps perdu. Потерянный рай истинен не только потому, что в ретроспективе ушедшая радость кажется более прекрасной, чем она была на самом деле, но потому, что только воспоминание освобождает радость от тревоги, вызванной ее преходяшестью, и, таким образом, придает ей иначе немыслимую длительность. Время лишается своей власти, когда память спасает прошлое.

Но эта победа над временем эфемерна, так как ограничена искусством и условностью; память становится реальным оружием, только воплощаясь в историческом деянии. Тогда борьба против времени становится решающим моментом в борьбе против господства:

Революционным классам в момент действия присуще сознательное желание прервать континуум истории. В Июльской революции утверждало себя именно такое сознание. Вечером первого дня борьбы одновременно в нескольких местах были совершены выстрелы по часам на башнях Парижа.[310]

Именно союз времени и репрессивного порядка вызывает попытки остановить поток времени, и именно этот союз делает время смертельным врагом Эроса. Разумеется, угроза времени, преходящесть момента полноты, тревога о приближении конца сами могут стать эрогенными препятствиями, которые стимулируют " наивысшую активность либидо". Однако Фаусту, пытающемуся магическим путем осуществить требования принципа удовольствия, нужно не прекрасное мгновение, ему нужна вечность. Своей устремленностью к вечности Эрос бросает вызов важнейшему табу, которое санкционирует либидозное удовольствие только как временное и контролируемое условие, но не как постоянный и главный источник человеческого существования. Безусловно, с распадом союза между временем и существующим порядком " природная" несчастность индивида перестала бы поддерживать общественно организованную несчастность. Оттеснение человеческого осуществления в сферу утопии уже не находило бы привычного отклика в инстинктах человека, и порыв к освобождению получил бы огромную силу, которой он никогда не имел до этого. Всякий здравый аргумент становится на сторону правопорядка и тех, кто утверждает, что вечную радость следует оставить для другой жизни, и стремится подчинить борьбу против смерти и недугов не подлежащим пересмотру требованиям национальной и международной безопасности.

Стремление уберечься от времени, находясь в самом времени, стремление к остановке времени, к завоеванию смерти кажется неразумным в свете любых норм и просто-таки невозможным с позиции принятой нами гипотезы. Или, может быть, сама эта гипотеза делает его более разумным? Действие инстинкта смерти подчинено принципу нирваны: оно тяготеет к тому состоянию " устойчивой удовлетворенности", когда отсутствует ощущение какого-либо напряжения, - состоянию без желаний. Эта тенденция инстинкта предполагает, что его разрушительные проявления сократились бы до минимума при приближении к такому состоянию. Если основная цель инстинктов состоит не в том, чтобы вести жизнь к смерти, но в том, чтобы положить конец страданиям, устранить напряжение, - то, как это ни парадоксально, в терминах инстинктов конфликт между жизнью и смертью становится тем слабее, чем реальнее становится для жизни достижение состояния удовлетворения. Принцип удовольствия и принцип нирваны сливаются. В то же время Эрос, освободившись от прибавочной репрессии, усилился бы и сумел бы поглотить цель влечения к смерти. Изменилась бы сама инстинктивная цель смерти: если бы инстинкты стремились к удовлетворению (и получали бы его) при нерепрессивном порядке, навязчивая регрессия в значительной степени утратила бы свое биологическое рациональное основание. По мере отступления страданий и нужды наступило бы примирение принципа нирваны с принципом реальности, и тогда достигнутое состояние жизни показалось бы настолько желанным, что сумело бы эффективно противостоять бессознательному притяжению, влекущему инстинкты назад, к " более раннему состоянию". " Консервативная природа" влечений успокоилась бы в осуществившемся настоящем, и смерть перестала бы быть инстинктивной целью. Она осталась бы фактом, пожалуй, даже последней необходимостью - но против этой необходимости восстала бы теперь вся не скованная репрессией энергия человечества, необходимостью, с которой оно вступило бы в свою величайшую битву.

В этой борьбе становится возможным объединение разума и инстинкта. В условиях подлинно человеческого существования разница между подверженностью болезням в возрасте десяти, тридцати, пятидесяти или семидесяти лет и смерть от " естественных причин" после осуществившейся жизни стоят того, чтобы бороться за это со всей энергией инстинктов. Не смерть как таковая, но смерть прежде возникновения необходимости и желания умереть, смерть в агонии и страданиях, является обвинительным актом цивилизации и свидетельством неискупимой вины человечества. Эта смерть вызывает боль при сознании того, что она не была неизбежной, что могло бы быть и иначе. Чтобы облегчить тяжесть осознания этой вины, требуется вся мощь институтов и ценностей репрессивного порядка. Снова становится очевидной глубинная связь между инстинктом смерти и чувством вины. Молчаливое " профессиональное соглашение" с фактом смерти и болезней - вероятно, одно из наиболее широко распространенных выражений инстинкта смерти - или, точнее, его социального употребления, ибо в репрессивной цивилизации сама смерть становится инструментом подавления. Нависает ли она как постоянная угроза, прославляется ли как возвышенная жертва или принимается как судьба, воспитание согласия на смерть с самого начала вносит в жизнь элемент капитуляции - капитуляции и покорности, удушающих " утопические" усилия. Утвердившаяся власть имеет глубоко родственную связь со смертью, ибо смерть - символ несвободы и поражения. Сегодняшние теология и философия состязаются друг с другом в воспевании смерти как экзистенциальной категории: превращая биологический факт в онтологическую сущность, они награждают вину человечества трансцендентальным благословением, способствующим ее увековечению, - и тем самым предают обещание утопии. Вопреки этому философия, которая не хочет быть служанкой подавления, противопоставляет факту смерти Великий Отказ - отказ Орфея-освободителя. Смерть может стать символом свободы, ибо ее необходимость не уничтожает возможность окончательного освобождения. Как и другие формы необходимости, она может стать рациональной - безболезненной, и люди могут умирать без тревоги и терзаний, если будут знать, что все ими любимое защищено от бедствий и забвения. После осуществившейся жизни их смерть может стать их собственным делом - в момент, который они сами себе выберут. Но даже окончательное наступление свободы не может спасти тех, кто умер в страданиях. Память о них и накопленная вина человечества перед своими жертвами - единственное, что омрачает горизонт цивилизации, свободной от репрессии.

ЭПИЛОГ


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-09; Просмотров: 179; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.33 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь