Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Глава 10. Больше света: Гласность



Сложное наследие

«Больше света» — часто говорил Ленин, когда партия большевиков находилась в подполье. Я прочитал их еще в студенческие годы, и они врезались в память.

С годами мой опыт политической деятельности все больше убеждал, что этот ленинский лозунг не случайно канул в Лету. Уж очень не подходил он номенклатуре, всем, кто причастен к власти. Наоборот, «поменьше света» — вот их принцип и тайное желание. Если кто-то из высоких сановников и ратовал за гласность, то только в том случае, когда надо было изобличить оппонента или дискредитировать соперника. То есть в сугубо карьеристских целях, а отнюдь не как неотъемлемый элемент общественной жизни, нормального функционирования управленческих структур.

В первые революционные годы «гласность» понималась как оружие партии. Ругали «контру», кляли империализм, критиковали бюрократов нового «пролетарского разлива». И только. Ведь не кто иной, как Ленин, распорядился установить жесткий государственный контроль над информацией. Почему? Неужели большевики боялись открытой схватки со своими идейными противниками?

Этот вопрос всегда меня интриговал. Тем более что внутри партии гласность первые годы не ограничивалась. Помню, я был просто восхищен, когда впервые читал стенограммы VII—XI съездов. Несмотря на Гражданскую войну и иностранную интервенцию, отчаянное положение молодой Советской власти, правящая партия не боялась дебатов, не считала возможным ограничить свободу мнений, высказываний, критики. У меня создавалось впечатление, что Ленин сознательно стимулировал «вскрытие» внутрипартийных разногласий, по крайней мере, на первых порах. А вспомните беспощадность полемики против самого Ленина по поводу Брестского мира, остроту и драматичность споров вокруг нэпа. «Рабочая оппозиция» беспощадно обвиняла вождя партии за отрыв от интересов пролетариата, трудящихся.

Не примечательно ли и то, что при Ленине никто из признанных лидеров не был удален из руководства? Наоборот, соблюдался своеобразный принцип: в его составе должны быть деятели, придерживающиеся разных позиций. На VII съезде, в ответ на очередное «увлечение» Бухарина, Ленин пишет ему: считать, что в ЦК все должны думать одинаково, — значит вести партию к расколу и гибели. X съезд РКП(б): троцкистская оппозиция, а двух человек из нее «обязательно в Политбюро», от рабочей оппозиции — двух человек «обязательно в ЦК».

Такая атмосфера сохранялась до середины 20-х годов. Шли острые дискуссии, но как только Троцкого исключили из ЦК и отправили в ссылку — все! По инерции внутрипартийные «разборки» продолжались до 1929 года, а с разгромом бухаринской оппозиции тоталитарный колпак окончательно опустился и на партию.

Итак, с одной стороны, Ленин был сторонником свободной дискуссии в партии, а с другой — он же выступил на XI съезде с резолюцией о запрете фракций, фактически означавшей беспощадную борьбу со всяким инакомыслием. С одной стороны, он выступал против бюрократизации партийной работы, подмены демократического централизма бюрократическим. А с другой, доводил выяснение отношений со своими оппонентами до изгнания их из партии и даже раскола. Не объясняется ли это противоречие сменой условий? В какой-то мере, конечно, да. Одно дело партия, определяющая в подполье свою стратегию, другое — пришедшая к власти и крайне нуждающаяся в единстве, чтобы сохранить ее за собой.

Но, полагаю, не меньшее значение имеют здесь черты характера, абсолютная уверенность в своей правоте. Ленин любил спор до той поры, пока мог сразить соперника своими аргументами, несокрушимой логикой. Но там, где «коса находила на камень», где противник не хотел сдаваться, он не останавливался перед крайними мерами.

Таковы были мои попытки разобраться в ленинском подходе к гласности и демократии. Они стимулировали мою собственную позицию по этим жизненным вопросам.

Кстати, будучи как-то в Веймаре, в доме Гёте, я узнал, что слова «Больше света» прозвучали из уст великого мыслителя, писателя в последние минуты его жизни.

Первые шаги

Первым актом гласности можно, думаю, считать мою поездку в Ленинград в мае 1985 года. Состоялся непривычный контакт руководителя с людьми. Выступление без всяких бумажек и предварительных консультаций с коллегами создало целую проблему для Политбюро. Впервые многое из того, что содержалось в неопубликованных материалах мартовского и апрельского Пленумов ЦК, о чем говорилось «в закрытом порядке» в партийных верхах, было «выплеснуто» на всех.

Но что было дальше?

У самолета, прощаясь с Зайковым, я получил от него видеокассету с записью моего выступления на встрече в Смольном с активом городской парторганизации. Прилетел домой, в воскресенье на даче в кругу семьи решили ее посмотреть. Все были взволнованы. Раиса Максимовна сказала:

— Я думаю, надо, чтобы все люди это услышали и узнали.

Возникла мысль: может, разослать запись по обкомам? Пусть послушают выступление целиком, ведь по телевидению и радио передали фрагменты в порядке репортажа. Мне было трудно решиться, не хотелось себя выпячивать — это походило бы на саморекламу. Я позвонил Лигачеву и направил ему кассету.

— Егор Кузьмич, посмотри и скажи свое мнение. Не разослать ли по обкомам?

Он посмотрел, позвонил мне и сказал:

— Считаю, за исключением, может быть, нескольких фраз надо дать полностью по телевидению. Такого же мнения Зимянин.

Но раз Лигачев (тогда «правая рука») и Зимянин («главный идеолог») так высказались, я согласился. Кто в то время следил за событиями, должен помнить, какой живой отклик вызвала в стране эта передача. У людей зародилась надежда на то, что действительно что-то начинает меняться.

Первый шаг гласности был сделан, но предстоял еще долгий путь. В аппарате ЦК, агитпропе стереотипы не менялись. Летом 1985 года сменили заведующего отделом пропаганды. Но вся огромная идеологическая машина партии — аппаратчики, пресса, партшколы, Академия общественных наук и т.д. — работала в привычном для себя режиме. Менять ситуацию можно было, только пробивая одно за другим «окна» в системе тотальной секретности, и делать это способен был только генсек.

Одним из таких прорывов к открытости стали мое интервью американскому журналу «Тайм» (начало сентября) и беседа с тремя корреспондентами французского телевидения (октябрь). Руководителям «Тайма», обратившимся с просьбой об интервью, предложили прислать вопросы, то есть «по старой схеме». Ответы были подготовлены в письменном виде, но, когда за ними в назначенный день пришли американцы, завязалась живая беседа. В «Правде» она была полностью опубликована, это встретило большой интерес в стране и мире. То же можно сказать о встрече с французскими журналистами — накануне визита в Париж. Я столкнулся в открытом эфире с людьми, которые вели беседу наступательно, временами даже бесцеремонно, вопросы ставили «в лоб». И, кажется, не проиграл этой баталии.

Для меня эти два интервью означали новый опыт, своего рода приобретение. Осталось ощущение, что через что-то перешагнул. Одно дело говорить с трибуны, да еще обращаясь к благожелательно настроенной, «дисциплинированной» аудитории, и другое — лицом к лицу, когда тебя в любой момент могут перебить и возразить. Я почувствовал себя раскованно не сразу, поначалу осторожничал, но постепенно разгорячился, «завелся», перестал думать о том, что меня записывают или идет прямая передача.

Новый стиль общения генсека со средствами массовой информации дал пример другим партийным деятелям. Это вошло в обиход, стало казаться нормальным и обыденным, а ведь поначалу воспринималось как диковинка, одних приводило в восторг, у других встречало осуждение.

Очередной ступенью в развитии гласности стало поощрение критических выступлений в печати, на телевидении и радио по поводу всевозможных безобразий, слабостей, прорех в нашей жизни, о которых в прошлом не полагалось говорить вслух, выносить на суд общественного мнения. Настолько общество устало от всяких зажимов и запретов, что стоило приоткрыть журналистам «кислород», как их охватила лихорадка критицизма. И тут же они натолкнулись на сопротивление номенклатуры, даже преследование, особенно свирепое на местах.

На перекосы я и сам обратил внимание: критика стала приобретать оскорбительный, разносный характер, нередко публиковались откровенно клеветнические материалы, основанные на искажении и подтасовке фактов. С другой стороны, страницы газет и телеэкран заполонили профессионалы пера: ученые, профессора, писатели, прежде всего сами журналисты. А люди «от жизни» опять оказались в роли слушателей поучений и назиданий. Причем каждый орган информации пускал «на публику» только «своих», инакомыслящих у себя не терпел. Поначалу эти и другие «отходы» гласности мы пытались устранять привычными методами: генсек обращал внимание «главного идеолога», тот давал указание агитпропу, в отделе собирали редакторов, журналистов и наставляли, как вести дело.

Но постепенно эти испытанные методы перестали срабатывать. Редакторы начали «огрызаться», некоторые и вовсе проявляли непокорность, испытывая терпение партийного начальства методом проб и ошибок. Чуть ли не каждую неделю появлялись «дерзкие» публикации поднимавшие планку допускавшейся в тот момент открытости. В первое время роль «заводил» играли «Огонек», «Московские новости», «Аргументы и факты». И на Пленумах ЦК, как я уже рассказывал, в аппарате и руководстве роптали по поводу вседозволенности печати. Я же все больше приходил к выводу, что нужно оградить гласность от покушений, но и средства массовой информации должны нести четкую ответственность. Добиться того и другого следует «не цыканьем» на редакторов, а принятием закона о печати. Эта мысль у меня начала созревать где-то в 1986 году, но прошло немало времени, пока удалось ее реализовать.

Благодаря гласности перестройка начала обретать все более широкую социальную базу. Значение этого трудно переоценить. А это могли сделать только по-настоящему «ангажированные» люди в редакциях газет, теле- и радиостанций, изо дня в день распространяющие и разъясняющие новые идеи. Без этого трудно было рассчитывать и на соответствующие практические действия в русле политики перестройки.

Я особенно оценил значение гласности, когда почувствовал, что импульсы, идущие сверху, все больше «зависают» и застревают в вертикальных структурах партийного аппарата, управленческих органов. Свобода слова позволила прямо, через головы аппаратчиков обращаться к людям, стимулировать их активность и получать поддержку. Образовалась «обратная связь», оказывавшая огромное влияние и на инициаторов реформ.

Закрытые зоны

Очень скоро приобрела актуальность проблема «зон, закрытых для критики». Брежнев предпочитал щадить своих сподвижников в «верхнем эшелоне», от которых так или иначе зависел. Допускалась ли когда-нибудь критика Кунаева, Щербицкого, Рашидова, Алиева или «гришинской» Москвы? Это было просто немыслимо.

Вопрос встал шире. Ведь как было? Можно критиковать почти всех в районе, даже председателя райисполкома. Но первого секретаря, пока его не снимут сверху, — не тронь. Это было железным правилом, и, когда один за другим партийные работники все более высоких рангов стали выпадать из «зоны вне критики», реакция была болезненной. Сколько звонков в редакции, в ЦК, жалоб на телевидение и газеты, которые «осмелились» выводить на чистую воду засидевшихся удельных князьков! Много жаловались и на редактора «Правды» В. Афанасьева. В областях завели учет, сколько раз центральный орган партии отметит ту или иную из них в положительном плане, а сколько покритикует. И буквально требовали «соблюдать баланс», чтобы «не обидеть коммунистов, тружеников области». Шло давление через цековское лобби.

Полностью закрыто было все, касавшееся реальных военных расходов, вообще положения в армии, состояния научных исследований в ВПК, данных о том, насколько эффективно используются финансовые и материальные ресурсы для обороны. Не то что народ, члены Политбюро не знали полной картины и были фактически «заложниками», ставя подпись под решениями по ультрасекретным вопросам без права что-то спросить и обсудить. Когда «оборонку» курировал Устинов, он, по существу, монопольно распоряжался этими делами. Кроме Брежнева, никто из членов Политбюро не осмеливался поинтересоваться, не то что затребовать какую-либо информацию в этой сфере. Кстати, в армии дедовщина существовала давно, но сведения о ней замалчивались.

Внешняя торговля — еще одна закрытая зона, особенно в том, что касалось поставок оружия: количество, виды, место назначения, оплата и т.д. Почти тот же порядок распространялся на торговлю зерном, нефтью, газом, металлом. Подробные сведения на этот счет публиковались во всех иностранных справочниках, а у нас их стерегли от публики как первостатейный государственный секрет.

Целиком вне сферы информации и критики находился КГБ. Самое большее, что оттуда иногда исходило, — лаконичное сообщение о высылке шпиона или о связях какого-нибудь диссидента с империалистической разведкой.

Практически вся статистика находилась под плотным колпаком цензуры. Данные по экономике, социальным вопросам, культуре, демографии публиковались исключительно по специальному постановлению ЦК, с большими изъятиями и «подчистками», особенно по вопросам жизненного уровня населения. Сведения о преступности и медицинские показатели хранились за семью замками.

Не только военный, но и государственный бюджет в его реальных измерениях был тайной. От общества скрывали дефицит бюджета. Миллионы вкладчиков не подозревали, что для его покрытия незаконно делаются заимствования из Сбербанка. А кто знал, что темпы роста доходов на оборону многие годы в полтора-два раза превышали плановые и реальные приросты национального дохода!

Депутатам Верховного Совета СССР проект бюджета подавался в полном ажуре. В нем была статья «другие расходы», на которые отводились 100 — 120 миллиардов рублей. И никто из народных избранников не рискнул задать вопрос: что же это за «другие расходы»? А ведь не пустяк — пятая часть всего бюджета.

Как реагировали на редкие, но все же случавшиеся попытки получить информацию по «щекотливому вопросу»? Либо просто игнорировали подобную «дерзость», либо разъясняли, что этого не допускают высшие государственные интересы. На профсоюзном съезде делегат из Сибири — запамятовал фамилию — выступил с мягкой критикой правительства по бюджетным делам, даже упомянул Брежнева, мол, куда тот смотрит. Что здесь началось — ЧП[8] обсуждалось на Политбюро, аппарат ЦК трясло, секретарю ЦК по кадрам Капитонову поручили «разобраться».

Открывать «закрытые зоны» было невероятно трудно. В каждом случае это вызывало отчаянное противодействие соответствующих ведомств, ворчание хранителей секретов и стенания идеологов. Это и понятно. Ведь некоторым организациям снятие завесы секретности грозило «летальным исходом» — обнаруживались их полнейшая несостоятельность и ненужность. Ну а идеологи, «церберы системы», не без оснований полагали, что правда подорвет веру в непогрешимость наших догматов, не то что один король, а весь «двор» предстанет голым.

Гласность и экология

Гласность резко выплеснула в общество экологическую тему. Нельзя сказать, что она была до того полностью под запретом. Нет, и при Сталине писали о сокращении лесных угодий и значении в этой связи создаваемых по повелению «великого кормчего» лесозащитных полос. При Хрущеве модной темой стала борьба против заболачивания и засоления почв. А при Брежневе время от времени в печати публиковались свидетельства о некоторых острейших экологических проблемах — Байкале, Арале, Ладожском озере, Каспии, Азове.

Но при всем этом был установлен жесткий предел, который категорически запрещалось переступить. Прорывались к публике лишь скудные обрывки информации, народ не мог представить всех масштабов бедствия нашей природы в результате дикого, варварского к ней отношения. Гласность впервые позволила людям получить не отдельные, тщательно «процеженные» крохи информации, а всю правду о том, что происходит с нашей землей, лесами, водами, каким воздухом дышат города. Был дан мощный импульс «зеленому движению». Население начало остро реагировать на планы строительства крупных индустриальных объектов — особенно атомных станций, химических и металлургических производств, аэродромов.

Помню, какой бой дали волгоградцы планам расширения предприятия, работавшего на химизацию сельского хозяйства, хотя проектанты гарантировали экологическую чистоту. Так было в других местах, пусть даже речь шла о производстве дефицитных лекарств или мыльного порошка. Сильнейшее народное противодействие вынудило отказаться от проекта переброски вод северных рек, угрожавшего непредсказуемыми катаклизмами. Известные писатели связали себя с главными направлениями борьбы в защиту природы. Валентин Распутин — Байкал, Сергей Залыгин — Волга, Олжас Сулейменов — ядерный полигон в районе Семипалатинска, Виктор Астафьев — сибирские леса и реки, Василий Белов — леса севера России, Иван Васильев — Нечерноземье (гибель деревни — это гибель страны, таков был лейтмотив его ярких статей).

Гласность обнаружила, какая у нас расточительная психология: мол, хватит всего на веки вечные. Как неумело добывали, вернее «не добывали», нефть. Прошлись «кованым сапогом» по деликатному растительному покрову тундры. Загубили бесценные породы рыб, построив на Волге каскады электростанций. Мы узнали, что в 90 городах — практически всех крупнейших промышленных центрах Союза — наличие вредных веществ в атмосфере превышает допустимые нормы. По стране прокатился взрыв горечи и возмущения, когда стало известно, что поставлен под угрозу генофонд наших народов.

Уже тогда пришлось закрыть 1300 предприятий. Конечно, это было нелегко для экономики, намного осложнило перестройку, но, несмотря на возражения хозяйственных органов, местных властей, мы поддержали общественность. Предприятиям, продукция которых была необходима для жизнеобеспечения, было предложено принять срочные меры по соблюдению экологических предписаний и стандартов. Пришлось выступить и против перехлестов. Например, было очевидно, что нельзя творить произвол над землей, но некоторые фанатичные энтузиасты потребовали вовсе отказаться от мелиорации. Я возразил: с ума не надо сходить. Правильно предупреждают, что мы не знаем долговременных последствий сегодняшних действий, но рационально использовать воду сам Бог велел. В той же Америке, где климат куда благоприятнее нашего, более 25 миллионов гектаров орошаемых земель. Надо восставать не против мелиорации вообще, а против диких методов ее осуществления.

И в вопросах отношения к природе гласность несла не одни блага, сопровождалась и издержками. Появлялись прямо-таки истерические «выбросы» в прессе, публичных выступлениях. Некоторые члены руководства, хозяйственники хватались за эти вздорные выступления, убеждали, что «зеленое движение» погубит нашу экономику. Реакция интеллигенции на экологические проблемы стала трансформироваться в обобщения. Одни видели в них еще одно свидетельство изначальных пороков системы, другие — результат недальновидности, безответственности, ошибок партийно-государственного руководства. Все более ожесточенно атаковали правительство. Николай Иванович Рыжков порой просто терял самообладание. Помню один из таких эпизодов на заседании Политбюро. «Я не позволю издеваться надо мной, над моей семьей! » — буквально взорвался он, имея в виду крайне злобный выпад против него на телевидении.

«Дети Арбата» и другие прорывы

Гласность — это также возвращение «с полок» запрещенных к показу кинофильмов, публикация острокритических произведений, переиздание в стране практически всей «диссидентской» и эмигрантской литературы.

Пробным камнем стали, пожалуй, романы Рыбакова «Дети Арбата», Дудинцева «Белые одежды», Бека «Новое назначение».

Анатолий Рыбаков прислал мне письмо, а затем и рукопись. В художественном отношении она не произвела на нас большого впечатления, но в ней воспроизводилась атмосфера времен сталинизма. Рукопись прочли десятки людей, которые стали заваливать ЦК письмами и рецензиями, представляя книгу «романом века». Она стала общественным явлением еще до того, как вышла в свет. Располагало и имя автора, с творчеством которого я был знаком по «Екатерине Ворониной» и «Тяжелому песку». В общем, я считал, что книга должна выйти в свет, поддержал ее и Лигачев. Эпизод с романом Рыбакова помог преодолеть опасения последствий разоблачения тоталитаризма.

К такого рода преодолениям относится и реакция руководства на кинофильм Тенгиза Абуладзе «Покаяние». Он создавался под «прикрытием» Шеварднадзе, появился на экране сначала в Доме кино для «узкого круга», потом начал демонстрироваться в других закрытых залах. Фильм произвел впечатление разорвавшейся бомбы, стал явлением не только художественным, но и политическим. Идеологи предлагали обсудить на Политбюро, пускать ли его в широкий прокат. Я воспротивился, считая, что вопрос этот должны решать сами кинематографисты, творческие союзы. Там только этого и ждали. Так был создан прецедент, и скоро с полок посыпались произведения, задвинутые туда цензурой. А издательства начали беспрепятственно выпускать новые работы Айтматова, Астафьева, Распутина, Можаева и других писателей, перешагнувших каноны «социалистического реализма» и стремившихся восстановить великие традиции отечественной литературы, основанные на реализме критическом. Массовыми тиражами стали выходить труды Карамзина, С.Соловьева, Ключевского, Костомарова и других историков. За ними последовали книги русской эмигрантской классики: Бунина, Мережковского, Набокова, Замятина, Ал-данова. А там пришла пора «вернуться на Родину» той плеяде великих мыслителей, которые подверглись остракизму после революции: В.Соловьеву, Федорову, Бердяеву, Флоренскому, Ильину.

Не берусь перечислять всех. Называю лишь тех, с чьими трудами успел хотя бы познакомиться. И знаете, что мне прежде всего приходило в голову: как жалко, что не смог прочитать всего этого еще в студенческие годы! Да, наше поколение было обделено в духовном отношении, посажено на скудный паек, состоявший из одной идеологии, лишено возможности самому сравнить, сопоставить различные направления философской мысли и сделать свой выбор.

Факторы торможения

В обществе довольно быстро стали сознавать, какое могучее орудие — гласность. Люди начали жить в других координатах. В Москву, в центральные учреждения шло уже меньше липовых победных реляций, больше сведений о действительном положении дел. Налаживалась обратная связь, власть попала под «прожектор» гласности. Высвечивалось, кто в правящих структурах чего стоит с точки зрения дела и морали. К этой новой ситуации надо было либо приспосабливаться, либо бороться с ней. Так двояко и отреагировал на новую ситуацию верхушечный слой.

Когда мы собрали в Москве совещание руководителей областной и местной печати, буквально стон стоял: начальство зажимает, снимает с работы, затевает всякого рода расследования, организует компромат на журналистов, выносящих сор из избы. А от самого «начальства» слышали другие вопли: подрываются основы, посягают на социализм, социалистическое здание рушится! Наши «удельные князья», будь то руководитель предприятия, колхоза, района, области, к критике сверху привыкли и безропотно ее терпели. Но чтобы каждый, да еще подчиненный, мог свободно судить об их деятельности — такого не бывало, воспринималось как потрясение основ. Недовольство кадров нарастало, в Кремль сыпались жалобы.

На упоминавшемся совещании редакторов приводилось много фактов, свидетельствовавших, что бюрократия держит прочную оборону и не выпускает прессу из-под своего жесткого контроля. Да и сама она не всегда действовала боевито, больше робела, по привычке гнула спину. Мы стали поощрять в центральных органах статьи в поддержку региональной прессы. Печатались обзоры наиболее интересных выступлений местных газет, брались под защиту корреспонденты, подвергшиеся преследованию за критику.

Развертывание гласности тормозила не только позиция номенклатуры. Корни уходили в саму систему руководства средствами массовой информации, унаследованную от сталинских времен. Центр сохранял тотальный контроль за этой сферой «от Москвы до самых до окраин». Были ли это партийные газеты или профсоюзные, комсомольские, Союза писателей, организаций рыбаков, охотников, ветеранов — кого угодно, над всеми стоял агитпроп. Все редакторы утверждались в партийном порядке. Раз или два в месяц в отделе пропаганды ЦК проводились встречи с главными редакторами, иногда с участием зампредов Совмина и министров. Давались хвалебные либо осуждающие оценки публикациям, указания, что и как писать. Любое изменение, касающееся, скажем, периодичности, объема, количества полос в газетах и журналах, допускалось исключительно с согласия Секретариата ЦК. В аппарате постоянно «отслеживали», что публикуется, инструкторы докладывали руководству свои наблюдения и оценки, конформисты поощрялись, «критиканы» сурово наказывались.

Не могу не упомянуть о цензуре, которая играла огромную роль в «охране» режима. Официально этот орган именовался вежливо — Главлитом, и он должен был следить за неразглашением государственных секретов. На деле это был своего рода идеологический КГБ, перед которым буквально трепетали редакторы и издатели. В функции Главлита входил бдительный надзор за периодикой, и особенно библиотеками, архивами. По его представлениям утверждались списки запрещенной литературы, указывалось, что следует держать в спецхране, что «секретно», «совершенно секретно», «для служебного пользования».

Практика эта была отменена в 1988 году, и это тоже стало одним из завоеваний гласности. Главлит еще оставался, но утратил прежние функции. Постепенно была упразднена и система спецхранов. Списки книг, подлежащих запрету или полузапрету, несколько раз пересматривались, пока все они не были возвращены на открытые для всех книжные полки. В числе первых были книги А.И.Солженицына.


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-08; Просмотров: 242; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.042 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь