Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Записки маленькой гимназисткиСтр 1 из 18Следующая ⇒
Лидия Чарская Записки маленькой гимназистки
В чужой город, к чужим людям
Тук-тук! Тук-тук! Тук-тук! — стучат колеса, и поезд быстро мчится все вперед и вперед. Мне слышатся в этом однообразном шуме одни и те же слова, повторяемые десятки, сотни, тысячи раз. Я чутко прислушиваюсь, и мне кажется, что колеса выстукивают одно и то же, без счета, без конца: вот так-так! вот так-так! вот так-так! Колеса стучат, а поезд мчится и мчится без оглядки, как вихрь, как стрела… В окне навстречу нам бегут кусты, деревья, станционные домики и телеграфные столбы, наставленные по откосу полотна железной дороги… Или это поезд наш бежит, а они спокойно стоят на одном месте? Не знаю, не понимаю. Впрочем, я многого не понимаю, что случилось со мною за эти последние дни. Господи, как все странно делается на свете! Могла ли я думать несколько недель тому назад, что мне придется покинуть наш маленький, уютный домик на берегу Волги и ехать одной-одинешеньке за тысячи верст к каким-то дальним, совершенно неизвестным родственникам?.. Да, мне все еще кажется, что это только сон, но — увы! — это не сон!.. — Петербург! — раздался за моей спиной голос кондуктора, и я увидела перед собою его доброе широкое лицо и густую рыжеватую бороду. Этого кондуктора звали Никифором Матвеевичем. Он всю дорогу заботился обо мне, поил меня чаем, постлал мне постель на лавке и, как только у него было время, всячески развлекал меня. У него, оказывается, была моих лет дочурка, которую звали Нюрой и которая с матерью и братом Сережей жила в Петербурге. Он мне и адрес даже свой в карман сунул — «на всякий случай», если бы я захотела навестить его и познакомиться с Нюрочкой. — Очень уж я вас жалею, барышня, — говорил мне не раз во время моего недолгого пути Никифор Матвеевич, — потому сиротка вы, а Бог сироток велит любить. И опять, одна вы, как есть одна на свете; петербургского дяденьки своего не знаете, семьи его также… Нелегко ведь… А только, если уж очень невмоготу станет, вы к нам приходите. Меня дома редко застанете, потому в разъездах я все больше, а жена с Нюркой вам рады будут. Они у меня добрые… Я поблагодарила ласкового кондуктора и обещала ему побывать у него… — Петербург! — еще раз выкрикнул за моей спиной знакомый голос и, обращаясь ко мне, добавил: — Вот и приехали, барышня. Дозвольте, я вещички ваши соберу, а то после поздно будет. Ишь суетня какая! И правда, в вагоне поднялась страшная суматоха. Пассажиры и пассажирки суетились и толкались, укладывая и увязывая вещи. Какая-то старушка, ехавшая напротив меня всю дорогу, потеряла кошелек с деньгами и кричала, что ее обокрали. Чей-то ребенок плакал в углу. У двери стоял шарманщик и наигрывал тоскливую песенку на своем разбитом инструменте. Я выглянула в окно. Господи! Сколько труб я увидала! Трубы, трубы и трубы! Целый лес труб! Из каждой вился серый дымок и, поднимаясь вверх, расплывался в небе. Моросил мелкий осенний дождик, и вся природа, казалось, хмурилась, плакала и жаловалась на что-то. Поезд пошел медленнее. Колеса уже не выкрикивали свое неугомонное «вот так-так! ». Они стучали теперь значительно протяжнее и тоже точно жаловались на то, что машина насильно задерживает их бойкий, веселый ход. И вот поезд остановился. — Пожалуйте, приехали, — произнес Никифор Матвеевич. И, взяв в одну руку мой теплый платок, подушку и чемоданчик, а другою крепко сжав мою руку, повел меня из вагона, с трудом протискиваясь через толпу. Моя мамочка
Была у меня мамочка, ласковая, добрая, милая. Жили мы с мамочкой в маленьком домике на берегу Волги. Домик был такой чистый и светленький, а из окон нашей квартиры видно было и широкую, красивую Волгу, и огромные двухэтажные пароходы, и барки, и пристань на берегу, и толпы гуляющих, выходивших в определенные часы на эту пристань встречать приходящие пароходы… И мы с мамочкой ходили туда, только редко, очень редко: мамочка давала уроки в нашем городе, и ей нельзя было гулять со мною так часто, как бы мне хотелось. Мамочка говорила: — Подожди, Ленуша, накоплю денег и прокачу тебя по Волге от нашего Рыбинска вплоть до самой Астрахани! Вот тогда-то нагуляемся вдоволь. Я радовалась и ждала весны. К весне мамочка прикопила немножко денег, и мы решили с первыми же теплыми днями исполнить нашу затею. — Вот как только Волга очистится от льда, мы с тобой и покатим! — говорила мамочка, ласково поглаживая меня по голове. Но когда лед тронулся, она простудилась и стала кашлять. Лед прошел, Волга очистилась, а мамочка все кашляла и кашляла без конца. Она стала как-то разом худенькая и прозрачная, как воск, и все сидела у окна, смотрела на Волгу и твердила: — Вот пройдет кашель, поправлюсь немного, и покатим мы с тобою до Астрахани, Ленуша! Но кашель и простуда не проходили; лето было сырое и холодное в этом году, и мамочка с каждым днем становилась все худее, бледнее и прозрачнее. Наступила осень. Подошел сентябрь. Над Волгой потянулись длинные вереницы журавлей, улетающих в теплые страны. Мамочка уже не сидела больше у окна в гостиной, а лежала на кровати и все время дрожала от холода, в то время как сама была горячая как огонь. Раз она подозвала меня к себе и сказала: — Слушай, Ленуша. Твоя мама скоро уйдет от тебя навсегда… Но ты не горюй, милушка. Я всегда буду смотреть на тебя с неба и буду радоваться на добрые поступки моей девочки, а… Я не дала ей договорить и горько заплакала. И мамочка заплакала также, а глаза у нее стали грустные-грустные, такие же точно, как у того ангела, которого я видела на большом образе в нашей церкви. Успокоившись немного, мамочка снова заговорила: — Я чувствую, Господь скоро возьмет меня к Себе, и да будет Его святая воля! Будь умницей без мамы, молись Богу и помни меня… Ты поедешь жить к твоему дяде, моему родному брату, который живет в Петербурге… Я писала ему о тебе и просила приютить сиротку… Что-то больно-больно при слове «сиротка» сдавило мне горло… Я зарыдала, заплакала и забилась у маминой постели. Пришла Марьюшка (кухарка, жившая у нас целые девять лет, с самого года моего рождения, и любившая мамочку и меня без памяти) и увела меня к себе, говоря, что «мамаше нужен покой». Вся в слезах уснула я в эту ночь на Марьюшкиной постели, а утром… Ах, что было утром!.. Я проснулась очень рано, кажется, часов в шесть, и хотела прямо побежать к мамочке. В эту минуту вошла Марьюшка и сказала: — Молись Богу, Леночка: Боженька взял твою мамашу к себе. Умерла твоя мамочка. — Умерла мамочка! — как эхо повторила я. И вдруг мне стало так холодно-холодно! Потом в голове у меня зашумело, и вся комната, и Марьюшка, и потолок, и стол, и стулья — все перевернулось и закружилось в моих глазах, и я уже не помню, что сталось со мною вслед за этим. Кажется, я упала на пол без чувств… Очнулась я тогда, когда уже мамочка лежала в большом белом ящике, в белом платье, с белым веночком на голове. Старенький седенький священник читал молитвы, певчие пели, а Марьюшка молилась у порога спальни. Приходили какие-то старушки и тоже молились, потом глядели на меня с сожалением, качали головами и шамкали что-то беззубыми ртами… — Сиротка! Круглая сиротка! — тоже покачивая головой и глядя на меня жалостливо, говорила Марьюшка и плакала. Плакали и старушки… На третий день Марьюшка подвела меня к белому ящику, в котором лежала мамочка, и велела поцеловать мне мамочкину руку. Потом священник благословил мамочку, певчие запели что-то очень печальное; подошли какие-то мужчины, закрыли белый ящик и понесли его вон из нашего домика… Я громко заплакала. Но тут подоспели знакомые мне уже старушки, говоря, что мамочку несут хоронить и что плакать не надо, а надо молиться. Белый ящик принесли в церковь, мы отстояли обедню, а потом снова подошли какие-то люди, подняли ящик и понесли его на кладбище. Там уже была вырыта глубокая черная яма, куда и опустили мамочкин гроб. Потом яму забросали землею, поставили над нею белый крестик, и Марьюшка повела меня домой. По дороге она говорила мне, что вечером повезет меня на вокзал, посадит в поезд и отправит в Петербург к дяде. — Я не хочу к дяде, — проговорила я угрюмо, — не знаю никакого дяди и боюсь ехать к нему! Но Марьюшка сказала, что стыдно так говорить большой девочке, что мамочка слышит это и что ей больно от моих слов. Тогда я притихла и стала припоминать лицо дяди. Я никогда не видела моего петербургского дяди, но в мамочкином альбоме был его портрет. Он был изображен на нем в золотом шитом мундире, со множеством орденов и со звездою на груди. У него был очень важный вид, и я его невольно боялась. После обеда, к которому я едва притронулась, Марьюшка уложила в старый чемоданчик все мои платья и белье, напоила меня чаем и повезла на вокзал. Клетчатая дама
Когда подъехал поезд, Марьюшка отыскала знакомого кондуктора и просила его довезти меня до Петербурга и смотреть за мною дорогою. Затем она дала мне бумажку, на которой записано было, где живет в Петербурге мой дядя, перекрестила меня и, сказав: «Ну, будь умницей! » — простилась со мною… Всю дорогу я провела точно во сне. Напрасно сидевшие в вагоне старались развлечь меня, напрасно добрый Никифор Матвеевич обращал мое внимание на попадавшиеся нам по дороге разные деревни, строения, стада… Я ничего не видела, ничего не замечала… Так доехала я до Петербурга… Выйдя с моим спутником из вагона, я была сразу оглушена шумом, криками и сутолокой, царившими на вокзале. Люди бежали куда-то, сталкивались друг с другом и снова бежали с озабоченным видом, с руками, занятыми узлами, свертками и пакетами. У меня даже голова закружилась от всего этого шума, грохота, крика. Я не привыкла к нему. В нашем приволжском городе не было так шумно. — А кто же вас встречать будет, барышня? — вывел меня из задумчивости голос моего спутника. Я невольно смутилась его вопросом. Кто меня будет встречать? Не знаю! Провожая меня, Марьюшка успела сообщить мне, что ею послана телеграмма в Петербург дяде, извещающая его о дне и часе моего приезда, но выедет ли он меня встретить или нет — этого я положительно не знала. И потом, если дядя даже и будет на вокзале, как я узнаю его? Ведь я его только и видела на портрете в мамочкином альбоме! Размышляя таким образом, я в сопровождении моего покровителя Никифора Матвеевича бегала по вокзалу, внимательно вглядываясь в лица тех господ, которые имели хоть самое отдаленное сходство с дядиным портретом. Но положительно никого похожего не оказывалось на вокзале. Я уже порядочно таки устала, но все еще не теряла надежды увидеть дядю. Крепко схватившись за руки, мы с Никифором Матвеевичем метались по платформе, поминутно натыкаясь на встречную публику, расталкивая толпу и останавливаясь перед каждым мало-мальски важного вида господином. — Вот, вот еще один похожий, кажется, на дядю! — вскричала я с новой надеждой, увлекая моего спутника вслед за высоким седым господином в черной шляпе и широком модном пальто. Мы прибавили шагу и теперь чуть не бегом бежали за высоким господином. Но в ту минуту, когда мы уже почти настигли его, высокий господин повернул к дверям зала первого класса и исчез из виду. Я бросилась за ним следом, Никифор Матвеевич за мною… Но тут случилось нечто неожиданное: я нечаянно запнулась за ногу проходившей мимо дамы в клетчатом платье, в клетчатой накидке и с клетчатым же бантом на шляпе. Дама взвизгнула не своим голосом и, выронив из рук огромный клетчатый зонтик, растянулась во всю свою длину на дощатом полу платформы. Я бросилась к ней с извинениями, как и подобает хорошо воспитанной девочке, но она даже не удостоила меня хотя бы единым взглядом. — Невежи! Олухи! Неучи! — кричала на весь вокзал клетчатая дама. — Несутся как угорелые и сбивают с ног порядочную публику! Невежи, неучи! Вот я пожалуюсь на вас начальнику станции! Директору дороги! Градоначальнику! Помогите хоть подняться-то, невежи! И она барахталась, делая усилия встать, но ей это никак не удавалось. Никифор Матвеевич и я подняли наконец клетчатую даму, подали ей отброшенный во время ее падения огромный зонтик и стали расспрашивать, не ушиблась ли она. — Ушиблась, понятно! — все тем же сердитым голосом кричала дама. — Понятно, ушиблась. Что за вопрос! Тут насмерть убить, не только ушибить можно. А все ты! Все ты! — внезапно накинулась она на меня. — Скачешь, как дикая лошадь, противная девчонка! Вот подожди ты у меня, городовому скажу, в полицию отправлю! — И она сердито застучала зонтиком по доскам платформы. — Полицейский! Где полицейский? Позовите мне его! — снова завопила она. Я обомлела. Страх охватил меня. Не знаю, что бы сталось со мною, если бы Никифор Матвеевич не вмешался в это дело и не заступился за меня. — Полноте, сударыня, не пугайте ребенка! Видите, девочка сама не своя от страха, — проговорил своим добрым голосом мой защитник, — и то сказать — не виновата она. Сама в расстройстве. Наскочила нечаянно, уронила вас, потому что за дядей спешила. Показалось ей, что дядя идет. Сиротка она. Вчера в Рыбинске мне ее передали с рук на руки, чтобы к дяденьке доставить в Петербург. Генерал у нее дяденька… Генерал Иконин… Фамилии этой не слыхали ли? Едва только мой новый друг и защитник успел произнести последние слова, как с клетчатой дамой произошло что-то необычайное. Голова ее с клетчатым бантом, туловище в клетчатой накидке, длинный крючковатый нос, рыжеватые кудельки на висках и большой рот с тонкими синеватыми губами — все это запрыгало, заметалось и заплясало какой-то странный танец, а из-за тонких губ стали вырываться хриплые, шипящие и свистящие звуки. Клетчатая дама хохотала, отчаянно хохотала во весь голос, выронив свой огромный зонтик и схватившись за бока, точно у нее сделались колики. — Ха-ха-ха! — выкрикивала она. — Вот что еще выдумали! Сам дяденька! Сам, видите ли, генерал Иконин, его превосходительство, должен явиться на вокзал встретить эту принцессу! Знатная барышня какая, скажите на милость! Ха-ха-ха! Нечего сказать, разодолжила! Ну, не прогневись, матушка, на этот раз дядя не выехал к тебе навстречу, а послал меня. Не думал он, что ты за птица… Ха-ха-ха!!! Не знаю, долго ли еще смеялась бы клетчатая дама, если бы, снова придя мне на помощь, Никифор Матвеевич не остановил ее. — Полно, сударыня, над дитятей неразумным потешаться, — произнес он строго. — Грех! Сиротка барышня-то… круглая сирота. А сирот Бог… — Не ваше дело. Молчать! — неожиданно вскричала, прервав его, клетчатая дама, и смех ее разом пресекся. — Несите за мною барышнины вещи, — добавила она несколько мягче и, обернувшись ко мне, бросила вскользь: — Идем. Нет у меня времени лишнего возиться с тобою. Ну, поворачивайся! Живо! Марш! И, грубо схватив меня за руку, она потащила меня к выходу. Я едва-едва поспевала за ней. У крыльца вокзала стояла хорошенькая щегольская пролетка, запряженная красивою вороной лошадью. Седой, важного вида кучер восседал на козлах. — Степан, подавай! — крикнула во весь голос клетчатая дама. Кучер дернул вожжами, и нарядная пролетка подъехала вплотную к самым ступеням вокзального подъезда. Никифор Матвеевич поставил на дно ее мой чемоданчик, потом помог взобраться в экипаж клетчатой даме, которая заняла при этом все сиденье, оставив для меня ровно столько места, сколько потребовалось бы, чтобы поместить на нем куклу, а не живую девятилетнюю девочку. — Ну, прощайте, милая барышня, — ласково зашептал мне Никифор Матвеевич, — дай вам Бог счастливо устроиться у дяденьки. А ежели что — к нам милости просим. Адресок у вас есть. На самой окраине мы живем, на шоссе у Митрофаниевского кладбища, за заставой… Запомните? А уж Нюрка рада-то будет! Она сироток любит. Добрая она у меня. Еще долго бы говорил со мною мой приятель, если бы голос клетчатой дамы не прозвучал с высоты сиденья: — Ну, долго ли ты еще заставишь ждать себя, несносная девчонка! Что у тебя за разговоры с мужиком! Сейчас же на место, слышишь! Я вздрогнула, как под ударом хлыста, от этого едва знакомого мне, но успевшего стать уже неприятным голоса и поспешила занять свое место, наскоро пожав руку и поблагодарив моего недавнего покровителя. Кучер дернул вожжами, лошадь снялась с места, и, мягко подпрыгивая и обдавая прохожих комками грязи и брызгами из луж, пролетка быстро понеслась по шумным городским улицам. Крепко ухватившись за край экипажа, чтобы не вылететь на мостовую, я с удивлением смотрела на большие пятиэтажные здания, на нарядные магазины, на конки и омнибусы, с оглушительным звоном катившие по улице, и невольно сердце мое сжималось от страха при мысли о том, что ждет меня в этом большом, чужом мне городе, в чужой семье, у чужих людей, про которых я так мало слышала и знала. Горбунья. — Новый враг
Когда мы вошли в столовую, над длинным обеденным столом горела люстра, ярко освещая комнату. Вся семья уже сидела за обедом. Тетя Нелли указала мне место около Матильды Францевны, которая, таким образом, очутилась между мною и Ниночкой, приютившейся около матери. Напротив нас сидели дядя Мишель и оба мальчика. Подле меня оказался еще один незанятый прибор. Этот прибор невольно привлек мое внимание. «Разве в семье Икониных есть еще кто-нибудь? » — подумала я. И как бы в подтверждение моих мыслей дядя взглянул на пустой прибор недовольными глазами и спросил у тети: — Опять наказана? Да? — Должно быть! — пожала та плечами. Дядя хотел еще спросить что-то, но не успел, потому что как раз в это время в передней прозвенел такой оглушительный звонок, что тетя Нелли невольно зажала себе уши, а Матильда Францевна на целые пол-аршина подпрыгнула на стуле. — Отвратительная девчонка! Сколько раз ей сказано не трезвонить так! — произнесла тетя сердитым голосом и обернулась к дверям. Я посмотрела туда же. На пороге столовой стояла маленькая безобразная фигурка с приподнятыми плечами и длинным бледным лицом. Лицо было такое же безобразное, как и фигурка. Длинный крючковатый нос, тонкие бледные губы, нездоровый цвет кожи и густые черные брови на низком, упрямом лбу. Единственно, что было красиво в этом недетски суровом и недобром старообразном личике, — так это одни глаза. Большие, черные, умные и проницательные, они горели, как два драгоценных камня, и сверкали, как звезды, на худеньком бледном лице. Когда девочка повернулась немного, я тотчас заметила огромный горб за ее плечами. Бедная, бедная девочка! Так вот почему у нее такое измученное бледное личико, такая жалкая обезображенная фигурка! Мне стало до слез жалко ее. Покойная мамочка учила меня постоянно любить и жалеть калек, обиженных судьбою. Но, очевидно, никто, кроме меня, не жалел маленькую горбунью. По крайней мере, Матильда Францевна окинула ее с головы до ног сердитым взглядом и спросила, ехидно поджимая свои синие губы: — Опять изволили быть наказаны? А тетя Нелли вскользь взглянула на горбунью и бросила мимоходом: — Сегодня опять без пирожного. И в последний раз запрещаю тебе так трезвонить. Нечего на ни в чем не повинных вещах показывать свой прелестный характер. Когда-нибудь оборвешь звонок. Злючка! Я взглянула на горбунью. Я была уверена, что она покраснеет, смутится, что на глаза ее набегут слезы. Но ничуть не бывало! Она с самым равнодушным видом подошла к матери и поцеловала у нее руку, потом направилась к отцу и чмокнула его кое-как в щеку. С братьями, сестрой и гувернанткой она и не думала здороваться. Меня как бы не заметила совсем. — Жюли! — обратился к горбатой девочке дядя, как только она уселась на незанятое место по соседству со мною. — Разве ты не видишь, что у нас гостья? Поздоровайся же с Леной. Она твоя кузина. Маленькая горбунья подняла глаза от тарелки с супом, за который она принялась было с большою жадностью, и посмотрела на меня как-то боком, вскользь. Господи! Что за глаза это были! Злые, ненавидящие, угрожающие, суровые, как у голодного волчонка, которого затравили охотники… Точно я была ее давнишним и злейшим врагом, которого она ненавидела всей душой. Вот что выражали черные глаза горбатой девочки… Когда подали сладкое — что-то красивое, розовое и пышное, в виде башенки, на большом фарфоровом блюде, — тетя Нелли повернула к лакею свое холодное красивое лицо и проговорила строго: — Старшая барышня сегодня без пирожного. Я взглянула на горбунью. Ее глаза загорелись злыми огоньками, и без того бледное лицо побледнело еще больше. Матильда Францевна положила мне на тарелку кусочек пышной розовой башенки, но есть сладкое я не могла, потому что в упор на меня с завистью и злобой смотрели два жадных черных глаза. Мне показалось невозможным есть свою порцию, когда моя соседка была лишена сладкого, и я решительно отодвинула от себя тарелку и тихо шепнула, наклонившись в сторону Жюли: — Не волнуйтесь, пожалуйста, я тоже не буду кушать. — Отвяжитесь! — буркнула она чуть слышно, но с еще большим выражением злобы и ненависти в глазах. Когда обед кончился, все вышли из-за стола. Дядя и тетя тотчас же поехали куда-то, а нас, детей, отправили в классную — огромную комнату подле детской. Жорж тотчас же исчез куда-то, сказав мимоходом Матильде Францевне, что идет учить уроки. Жюли последовала его примеру. Нина и Толя затеяли какую-то шумную игру, не обращая никакого внимания на мое присутствие. — Елена, — услышала я за собою знакомый мне неприятный голос, — ступай в твою комнату и разбери твои вещи. Вечером будет поздно. Ты сегодня раньше должна лечь спать: завтра пойдешь в гимназию. В гимназию? Полно, не ослышалась ли я? Меня отдадут в гимназию? Я готова была запрыгать от радости. Хотя мне пришлось всего только два часа провести в семье дяди, но я уже поняла всю тяжесть предстоящей мне жизни в этом большом, холодном доме в обществе сердитой гувернантки и злых двоюродных братьев и сестриц. Немудрено поэтому, что я так обрадовалась известию о поступлении в гимназию, где, наверное, меня не встретят так, как здесь. Ведь там было не две, а может быть, тридцать две девочки-сверстницы, между которыми, конечно, найдутся и хорошие, милые дети, которые не будут меня так обижать, как эта надутая, капризная Ниночка и злая, угрюмая и грубая Жюли. И потом, там, наверное, не будет такой сердитой клетчатой дамы, как Матильда Францевна… Мне даже на душе веселее как-то стало от этого известия, и я побежала разбирать свои вещи, исполняя приказание гувернантки. Я даже не обратила особенного внимания на брошенное мне вслед замечание Ниночки, обращенное к брату: — Смотри, смотри, Толя, наша Мокрица — уже не Мокрица больше, а настоящая коза в сарафане. На что Толя заметил: — Верно, она в платье своей мамаши. Точно мешок! Стараясь не слушать, что они говорят, я поторопилась уйти от них. Миновав коридор и какие-то две-три не такие большие и не такие светлые комнаты, из которых одна, должно быть, была спальня, а другая уборная, я вбежала в детскую, в ту самую комнату, куда Ниночка водила меня мыть руки перед обедом. — Где мой чемоданчик, не можете ли вы сказать? — вежливо обратилась я с вопросом к молоденькой горничной, стлавшей на ночь постели. У нее было доброе румяное лицо, которое приветливо мне улыбалось. — Нет, нет, барышня, вы не здесь спать будете, — сказала горничная, — у вас комнатка совсем особенная будет; генеральша так приказала. Я не сразу сообразила, что генеральша — это тетя Нелли, но тем не менее попросила горничную показать мою комнату. — Третья дверь направо по коридору, в самом конце, — охотно пояснила она, и мне показалось, что глаза девушки с ласкою и грустью остановились на мне, когда она сказала: — Жаль мне вас, барышня, трудно вам у нас будет. Дети у нас злючки, прости Господи! — И она сокрушенно вздохнула и махнула рукой. Я выбежала из спальни с сильно бьющимся сердцем. Первая… вторая… третья… считала я двери, выходившие в коридор. Вот она — третья дверь, о которой говорила девушка. Я не без волнения толкаю ее… и передо мною маленькая, крошечная комнатка в одно окно. У стены узкая кроватка, простой рукомойник и комод. Но не это обратило мое внимание. Посреди комнаты лежал мой раскрытый чемоданчик, а вокруг него на полу валялось мое белье, платья и все мое нехитрое имущество, которое так заботливо укладывала Марьюшка, собирая меня в дорогу. А над всеми моими сокровищами сидела горбатая Жюли и бесцеремонно рылась на дне чемоданчика. Увидев это, я так растерялась, что не могла произнести ни слова в первую минуту. Молча стояла я перед девочкой, не находя, что ей сказать. Потом, сразу оправившись и встряхнувшись, я произнесла дрожащим от волнения голосом: — И не стыдно вам трогать то, что вам не принадлежит? — Не твое дело! — оборвала она меня грубо. В это время рука ее, безостановочно шарившая на дне чемодана, схватила завернутый в бумагу и тщательно перевязанный ленточкой пакетик. Я знала, что это был за пакетик, и со всех ног бросилась к Жюли, стараясь вырвать его из ее рук. Но не тут-то было. Горбунья была куда проворнее и быстрее меня. Она высоко подняла руку со свертком над головою и в один миг вскочила на стол, стоявший посреди комнаты. Тут она быстро развернула сверток, и в ту же минуту из-под бумаги выглянула старенькая, но красивая коробочка-несессер, которою всегда пользовалась при работе покойная мамочка и которую почти накануне своей смерти подарила мне. Я очень дорожила этим подарком, потому что каждая вещица в этой коробке напоминала мне мою дорогую. Я обращалась так осторожно с коробочкой, точно она была сделана из стекла и могла разбиться каждую минуту. Потому мне было очень тяжело и больно видеть, как бесцеремонно рылась в ней Жюли, швыряя на пол каждую вещицу из несессера. — Ножницы… игольник… наперсток… протыкалочки… — перебирала она, то и дело выбрасывая одну вещь за другою. — Отлично, все есть… Целое хозяйство… А это что? — И она схватила маленький портрет мамочки, находившийся на дне несессера. Я тихо вскрикнула и бросилась к ней. — Послушайте… — зашептала я, вся дрожа от волнения, — ведь это нехорошо… вы не смеете… Это не ваши… а мои вещи… Нехорошо брать чужое… — Отвяжись… Не ной!.. — прикрикнула на меня горбунья и вдруг зло, жестко рассмеялась мне в лицо. — А хорошо от меня отнимать было… а? Что ты скажешь на это? — задыхаясь от злобы, прошептала она. — Отнимать? У вас? Что могу я отнять у вас? — пораженная до глубины души, воскликнула я. — Ага, не знаешь разве? Скажите пожалуйста, невинность какая! Так я тебе и поверила! Держи карман шире! Противная, скверная, нищая девчонка! Уж лучше бы ты не приезжала. Без тебя легче бы было. Все-таки мне раньше не так попадало, потому что я жила отдельно, не с противной Нинкой, маминой любимицей, и у меня был свой уголок. А тут… ты приехала, и меня в детскую к Нинке и к Баварии перевели… У-у! Как я ненавижу тебя за это, гадкая, противная! Тебя, и твой несессер, и все, и все! И говоря это, она широко размахнулась рукою с маминым портретом, очевидно желая отправить его туда же, где уже нашли себе место игольник, ножницы и хорошенький серебряный наперсток, которым очень дорожила покойная мамочка. Я вовремя схватила ее за руку. Тогда горбунья изловчилась и, быстро наклонившись к моей руке, изо всех сил укусила меня за палец. Я громко вскрикнула и отступила назад. В ту же минуту дверь широко распахнулась, и Ниночка стремглав влетела в комнату. — Что? Что такое? — подскочила она ко мне и тут же, заметя портрет в руках сестры, закричала, нетерпеливо топая ногою: — Что это у тебя? Сейчас покажи! Покажи сию минуту! Жюлька, покажи! Но та вместо портрета показала сестре язык. Ниночка так и вскипела. — Ах ты, дрянная горбушка! — вскричала она, бросаясь к Жюли, и прежде чем я могла удержать ее, она в одну минуту очутилась на столе рядом с нею. — Покажи сейчас, сию минуту! — кричала она пронзительно. — И не подумаю, с чего ты взяла, что я буду показывать? — спокойно возразила горбунья и еще выше подняла руку с портретом. Тогда произошло что-то совсем особенное. Ниночка подпрыгнула на столе, желая выхватить вещицу из рук Жюли, стол не выдержал тяжести обеих девочек, ножка его подвернулась, и обе они с оглушительным шумом полетели вместе со столом на пол. Крик… стон… слезы… вопли. У Нины кровь льет ручьем из носа и капает на розовый кушак и белое платье. Она кричит на весь дом, захлебываясь слезами… Жюли присмирела. У нее тоже ушиблены рука и колено. Но она молчит и только втихомолку кряхтит от боли. На пороге комнаты появляются Матильда Францевна, Федор, Дуняша, Жорж и Толя. — Остроумно! — тянет Жорж по своему обыкновению. — Что? Что случилось? — кричит Матильда Францевна, бросаясь почему-то ко мне и тряся меня за руку. Я с удивлением смотрю в ее круглые глаза, не чувствуя ровно никакой вины за собою. И вдруг взгляд мой встречается со злым, горящим, как у волчонка, взором Жюли. В ту же минуту девочка подходит к гувернантке и говорит: — Матильда Францевна, накажите Лену. Она прибила Ниночку. Что такое?.. Я едва верю своим ушам. — Я? Я прибила? — повторяю я эхом. — А скажешь — не ты? — резко закричала на меня Жюли. — Смотри, у Нины кровь идет носом. — Велика важность — кровь! Три капельки только, — произнес с видом знатока Жорж, внимательно расследуя припухший нос Нины. — Удивительные эти девчонки, право! И подраться-то как следует не умеют. Три капли! Остроумно, нечего сказать! — Да это неправда все! — начала было я и не докончила моей фразы, так как костлявые пальцы впились мне в плечо и Матильда Францевна потащила меня куда-то из комнаты. Травля. — Японка. — Единица
— Ты, как тебя, Дракуньина!.. — Нет, Лгунишкина… — Нет, Крикунова… — Ах, просто она Подлизова! — Да, да, именно Подлизова… Отвечай же, как тебя зовут? — Сколько тебе лет? — Ей лет, девочки, много! Ей сто лет. Она бабушка! Видите, какая она сгорбившаяся да съежившаяся. Бабушка, бабушка, где твои внучки? И веселая, живая как ртуть Соболева изо всей силы дернула меня за косичку. — Ай! — невольно вырвалось у меня. — Ага! Знаешь, где птичка «ай» живет! — захохотала во весь голос шалунья, в то время как другие девочки плотным кругом обступили меня со всех сторон. У всех у них были недобрые лица. Черные, серые, голубые и карие глазки смотрели на меня, поблескивая сердитыми огоньками. — Да что это, язык у тебя отнялся, что ли, — вскричала черненькая Жебелева, — или ты так заважничала, что и не хочешь говорить с нами? — Да как же ей не гордиться: ее сам Яшка отличил! Всем нам в пример ставил. Всем старым ученицам — новенькую. Срам! Позор! Осрамил нас Яшка! — кричала хорошенькая бледная хрупкая девочка по фамилии Ивина — отчаяннейшая шалунья в классе и сорвиголова, как я узнала впоследствии. — Срам! Позор! Правда, Ивина! Правда! — подхватили в один голос все девочки. — Травить Яшку! Извести его за это хорошенько! В следующий же урок затопить ему баню! — кричали в одном углу. — Истопить баню! Непременно баню! — кричали в другом. — Новенькая, смотри, если ты не будешь для Яшки бани топить, мы тебя изживем живо! — звенело в третьем. Я ровно ничего не понимала, что говорили девочки, и стояла оглушенная, пришибленная. Слова «Яшка», «истопить баню», «травить» мне были совершенно непонятны. — Только, смотри, не выдавать, не по-товарищески это! Слышишь! — подскочила ко мне толстенькая, кругленькая, как шарик, девочка, Женечка Рош. — А то берегись! — Берегись! Берегись! Если выдашь, мы тебя сами травить будем! Смотри! — Неужели, мадамочки, вы думаете, что она не выдаст? Ленка-то? Да она вас всех с головой подведет, чтобы самой отличиться. Вот, мол, я какая умница, одна среди них! Я подняла глаза на говорившую. По бледному лицу Жюли было видно, что она злилась. Глаза ее злобно горели, губы кривились. Я хотела ей ответить и не могла. Девочки со всех сторон надвинулись на меня, крича и угрожая. Лица их разгорелись. Глаза сверкали. — Не смей выдавать! Слышишь? Не смей, а то мы тебе покажем, гадкая девчонка! — кричали они. Новый звонок, призывающий к классу арифметики, заставил их живо отхлынуть и занять свои места. Только шалунья Ивина никак не хотела угомониться сразу. — Госпожа Драчуникова, извольте садиться. Тут не полагается колясок, которые отвезли бы вас на ваше место! — кричала она. — Ивина, не забывайте, что вы в классе, — прозвучал резкий голос классной дамы. — Не забуду, мадемуазель! — самым невинным тоном произнесла шалунья и потом добавила как ни в чем не бывало: — Это неправда ведь, мадемуазель, что вы японка и приехали к нам сюда прямо из Токио? — Что? Что такое? — так и подскочила на месте тощая барышня. — Как ты смеешь говорить так? — Нет, нет, вы не беспокойтесь, мадемуазель, я также знаю, что неправда. Мне сегодня до урока старшая воспитанница Окунева говорит: «Знаешь, Ивушка, ведь ваша Зоя Ильинишна — японская шпионка, я это знаю наверное… и…» — Ивина, не дерзи! — Ей-богу же, это не я сказала, мадемуазель, а Окунева из первого класса. Вы ее и браните. Она говорила еще, что вас сюда прислали, чтобы… — Ивина! Еще одно слово — и ты будешь наказана! — окончательно вышла из себя классная дама. — Да ведь я повторяю только то, что Окунева говорила. Я молчала и слушала… — Ивина, становись к доске! Сию же минуту! Я тебя наказываю. — Тогда и Окуневу тоже накажите. Она говорила, а я слушала. Нельзя же наказывать за то только, что человеку даны уши… Господи, какие мы несчастные, право, то есть те, которые слышат, — не унималась шалунья, в то время как остальные девочки фыркали от смеха. Дверь широко распахнулась, и в класс ввалился кругленький человечек с огромным животом и с таким счастливым выражением лица, точно ему только что довелось узнать что-то очень приятное. — Ивина сторожит доску! Прекрасно! — произнес он, потирая свои пухлые маленькие ручки. — Опять нашалила? — лукаво прищуриваясь, произнес кругленький человечек, которого звали Адольфом Ивановичем Шарфом и который был учителем арифметики в классе маленьких. — Я наказана за то только, что у меня есть уши и что я слышу то, что не нравится Зое Ильинишне, — капризным голосом протянула шалунья Ивина, делая вид, как будто она плачет. — Скверная девчонка! — произнесла Зоя Ильинишна, и я видела, как она вся дрожала от волнения и гнева. Мне было сердечно жаль ее. Правда, она не казалась ни доброй, ни симпатичной, но и Ивина отнюдь не была добра: она мучила бедную девушку, и мне было очень жаль последнюю. Между тем кругленький Шарф задал нам арифметическую задачу, и весь класс принялся за нее. Потом он вызывал девочек по очереди к доске до окончания урока. Следующий класс был батюшкин. Строгий на вид, даже суровый, священник говорил отрывисто и быстро. Было очень трудно поспевать за ним, когда он рассказывал о том, как Ной построил ковчег и поплыл со своим семейством по огромному океану, в то время как все остальные люди погибли за грехи. Девочки невольно присмирели, слушая его. Потом батюшка стал вызывать девочек по очереди на середину класса и спрашивать заданное. Была вызвана и Жюли. Она стала вся красная, когда батюшка назвал ее фамилию, потом побледнела и не могла произнести ни слова. Жюли не выучила урока. Батюшка взглянул на Жюли, потом на журнал, который лежал перед ним на столе, затем обмакнул перо в чернила и поставил Жюли жирную, как червяк, единицу. — Стыдно плохо учиться, а еще генеральская дочка! — сердито произнес батюшка. Жюли присмирела. В двенадцать часов дня урок закона Божия кончился, и началась большая перемена, то есть свободное время до часу, в которое гимназистки завтракали и занимались чем хотели. Я нашла в своей сумке бутерброд с мясом, приготовленный мне заботливой Дуняшей, единственным человеком, который хорошо относился ко мне. Я ела бутерброд и думала, как мне тяжело будет жить на свете без мамочки и почему я такая несчастная, почему я не сумела сразу заставить полюбить меня и почему девочки были такие злые со мною. Впрочем, во время большой перемены они так занялись своим завтраком, что забыли обо мне. Ровно в час пришла француженка, мадемуазель Меркуа, и мы читали с нею басни. Потом худой, как вешалка, длинный немецкий учитель делал нам немецкую диктовку — и только в два часа звонок возвестил нам, что мы свободны. Как стая встряхнувшихся птичек, бросился весь класс врассыпную к большой прихожей, где девочек ждали уже их матери, сестры, родственницы или просто прислуга, чтобы вести домой. За нами с Жюли явилась Матильда Францевна, и под ее начальством мы отправились домой. Бал. — Снова Нюрочка
Что это была за чудная красавица! Пышная, зеленокудрая, обвешанная золочеными украшениями и всевозможными безделушками. Я смотрела на нарядную елку, и мне вспомнилась другая: далекая, скромная елочка, которую ежегодно добрая мамочка устраивала для меня. Ах, та елочка нравилась мне больше, гораздо больше этой пышной красавицы! Я стою посреди гостиной, и в голове моей проносится знакомая, милая картина. Рождественский сочельник… На дворе вьюга и метелица, а мы в теплой уютной комнате украшаем нашу елку. Мама в белом платье, такая нарядная, счастливая. «Вот тебе от меня подарок, Ленуша! » — говорит она и подает мне сверток. Я знаю, что это. Кукольный сервиз и настоящий самоварчик, который можно ставить. Я именно и хотела этого. Добрая мамочка, как она умеет угодить!.. И, углубившись в мечты, я совершенно забываю про окружающее… — Вот она где! Очень любезно заставлять искать себя! — слышится вдруг подле меня голос Ниночки, который сразу будит меня. И Нина, нарядная, хорошенькая и воздушная, влетает в залу. За нею — ее подруги: Ивина, Мордвинова, Рош, Рохель. Я точно просыпаюсь от сна… А какой это был сон! Дивный! Чудный! — Гости уже собрались, а она еще и не думает одеваться! Разгуливает в своей черной ряске, точно монахиня! Изволь одеваться скорее! Из-за тебя опоздаем с танцами, гадкая Мокрица! — выходит из себя моя хорошенькая кузина. — Что, как ты сказала? — слышится вокруг нас веселый хохот. — Мокрица! Ах, как это верно! Она вечно хнычет, всегда! Мокрица и есть… Браво! Браво! — Ступай одеваться! — крикнула Ниночка. — Мне нечего одеваться. Ничего другого я не надену, — тихо, но твердо проговорила я. — Дядя позволил мне носить траур по мамочке целый год, и я ни за что не расстанусь с моим черным платьем. — Да как же ты танцевать будешь в трауре? — сделала на меня большие глаза Женя Рош. — Я и танцевать не буду! — Ну, это уж дудки! Не смей портить нам праздника! И прежде чем я успела опомниться, Женя бросилась к роялю, открыла крышку и заиграла очень шумную польку. Между тем высокая, сильная Мордвинова подхватила меня за талию и закружилась со мною по зале. Я напрасно отбивалась от нее: она была вдвое сильнее меня. Глядя на мои тщетные усилия освободиться, девочки помирали со смеху. Особенно хохотала Ниночка. Она даже на пол упала и не могла подняться, обессилев от хохота. В эту минуту в передней раздался звонок. — Кто бы это мог быть? Верно, начальница! — разом сделавшись серьезной, произнесла Ниночка, вскакивая с полу. — Кто, кто, какая начальница? — закидали ее вопросами девочки. — Папиного начальника дочь. Очень важная барышня. Ее отец министр, кажется, или еще поважнее! — не без гордости произнесла Ниночка и окинула всех победоносным взглядом. Девочки заохали и заволновались. Дочь министра! Ах, как это хорошо!.. И они будут танцевать с такой важной барышней! — Ах, какая ты счастливица, Ниночка, что у тебя такая знатная подруга! — произнесла, блестя разгоревшимися глазками, хорошенькая Ивина. Ниночка только кивнула, в то время как лицо ее приняло гордое и довольное выражение. Но как раз в это время на пороге появился Жорж и крикнул мне: — Ступай встречать свою гостью, Мокрица! Кондукторская дочка пришла! Ах, что сделалось с Ниночкой! Она покраснела сначала, потом побледнела, потом все лицо ее пошло красными пятнами. Между тем лица остальных девочек так и засияли насмешливыми улыбками. — Ай да Нина Иконина! — первая вскричала толстушка Рош. — Хвастунья, и больше ничего. Хороша дочка министра! Кондукторша! Вот так знакомство! Нечего сказать! Отличилась! Ниночка, вся красная, оправдывалась, как могла: это не она виновата, а противная Мокрица, и кондукторская дочка не ее гостья, а Мокрицына. А дочка министра будет, непременно будет. Вот они все увидят. А с кондукторшей она и говорить не станет и мальчикам с ней не позволит танцевать. Так как она Мокрицына гостья, а не ее, Ниночки, то пусть Мокрица и возится с нею. Ниночка говорила еще много-много, но я уже не слышала ничего — я стояла перед Нюрочкой в прихожей, помогала ей раздеваться и поминутно повторяла, стараясь скрыть от нее мое смущение: — Ах, как я рада видеть тебя, Нюрочка! Как рада! На Нюре было простенькое шерстяное платьице, но сшитое очень аккуратно; волосы ее, заплетенные в две косы, были перевязаны красной ленточкой. Ничего грубого, смешного не было в ее костюме. Я взяла Нюру за руку и повела в зал. Там уже танцевали. Товарищи-гимназисты Жоржиного класса приглашали подруг Жюли, которые, однако, скорее были подругами живой и хорошенькой Ниночки, с которою успели подружиться, посещая ее сестру. По крайней мере, они вертелись все время подле Ниночки, в то время как Жюли оставалась одна в самом отдаленном углу зала. Я отыскала ее и вместе с Нюрой подошла к ней. — Отчего ты не танцуешь, Жюли? — спросила я девочку. — Убирайся вон, если ты пришла издеваться надо мною! — резко отвечала горбунья. — Разве калека может танцевать? Ты глупа, если не понимаешь этого! — Бедняжка! — сочувственно глядя на нее, проговорила Нюра. — Как мне жаль вас. Я так люблю танцевать сама, что мне кажется — и все должны любить танцы… — Кажется — так перекреститесь, и не будет казаться! — грубо оборвала девочку Жюли. — Желаю вам веселиться, только вряд ли придется, — заключила она со злой торжествующей улыбкой. Между тем Матильда Францевна, сидевшая за роялем, заиграла очень красивый мотив вальса. Маленькие кавалеры подходили к маленьким дамам и приглашали их. Пара кружилась за парой. Все девочки танцевали. Все мальчики имели по даме. Даже мой милый Пятница кружился вовсю с толстенькой Рош. Одна только Жюли оставалась в своем углу, да Нюрочка, по-прежнему находившаяся подле меня, не дождалась приглашения. Мне было очень больно за девочку. Я сразу поняла, чьи это были штуки. «Неужели же никто не захочет танцевать с нею оттого только, что она дочь кондуктора, а не важная барышня? — мысленно терзалась я. — Нет, не может быть, чтобы это было так! Не должны же быть такими злыми все эти веселые, живые мальчики! » — Толя! Толя! — позвала я моего Пятницу. — Не можешь ли ты потанцевать с Нюрой? — попросила я его. — Ах, Леночка, — произнес с совершенно искренним отчаянием мой милый Пятница, — я тебя очень, очень люблю… но ты посмотри только: Нюра твоя — длинная, как аршин, а я маленький, как карандашик! — заключил он, разводя руками. Он был прав, к сожалению. Нюра была очень высокого роста для своих лет, и Толя приходился ей только по пояс. Смешно было составить такую танцующую пару. Но тут же мой Пятница и выручил меня. — Смотри, Леночка, — оживленно заговорил он, — видишь ты того высокого гимназиста? Это Миша Ясвоин. Он очень умный и вежливый мальчик. Пойди к нему и попроси его пригласить Нюру. Сказано — сделано. Через минуту я уже стояла перед красивым белокурым мальчиком и просила его, заикаясь от смущенья, вся красная как рак: — Пожалуйста… если можете, пригласите Нюрочку на какой-нибудь танец! Он окинул серьезным, умным взглядом мою маленькую фигурку в черном траурном платьице и проговорил очень вежливо, расшаркиваясь передо мною: — Прошу извинить меня, мадемуазель, но у меня уже есть дама. И тотчас же стал кружиться с Сарою Рохель. — Жорж! Жорж! — вскричала я отчаянным голосом, увидя проходившего мимо меня Жоржа. — Пожалуйста, потанцуй с Нюрой! — Вот еще! — отмахнулся от меня резко мой двоюродный братец. — Она, наверное, и двух шагов сделать не сумеет… И потом у нее голова, наверно, напомажена репейным маслом. Эти мужички всегда репейным маслом голову мажут. Остроумно! И, подпрыгнув на одной ножке, Жорж отошел от меня. Происшествие. — Чужая вина
Прошло Рождество, пролетело Крещение — и снова потянулись скучные будни. Снова каждое утро Дуняша будила меня и отправляла в гимназию. Снова ежедневно просиживали мы с Жюли и Жоржем около пяти часов в классе, в то время как к Ниночке и Толе ходили учителя домой. Моя гимназическая жизнь несколько изменилась за это время. Девочки, у вид я мою дружбу с графиней Анной, которая слыла любимицей всей гимназии, сразу прекратили свою травлю. Правда, меня пока еще чуждались, но обиды и нападки на меня уже не возобновлялись в классе. Стоял ясный январский денек. Маленькие гимназистки бегали по зале. Шла большая перемена, после которой должен был быть урок батюшки. Но батюшка прислал записку, что болен, и мы узнали, что вместо урока батюшки Японка будет диктовать нам из красной книжки, которую она особенно берегла, никому не давала и прятала в свою корзиночку для работы. Из другой книжки она не диктовала нам никогда. Ровно в час на пороге залы появилась тощая, сухая фигура и крикнула резким голосом: — Дети, в класс! Сейчас будем заниматься немецкой диктовкой. Приготовьте перья и тетради и ждите меня. Я должна зайти к начальнице на минуту. Сейчас вернусь. — Немецкая диктовка! Фу, гадость! — делая кислую гримасу, произнесла Ляля Ивина. — Что может быть хуже немецкой диктовки, спрашиваю я вас? — Японка хуже! Сама Японка хуже, в сто раз хуже! — пищала шалунья Соболева. Действительно Японка была хуже. Она бранилась, злилась и придиралась к нам ужасно. Не было девочки в младшем классе, которая бы любила ее. Она постоянно жаловалась на нас начальнице, подслушивала и подсматривала за нами и всячески изводила нас. И немудрено потому, что и ей платили тем же. — А знаете, — громче других раздался в эту минуту голос Жюли, — я сделаю так, что диктовки не будет! Хотите? — Ты сделаешь? Как? Вот глупости! Как ты можешь это сделать, когда красная книжка уже лежит, по своему обыкновению, в рабочей корзинке Японки и сама Японка явится диктовать через какие-нибудь пять минут! — волновались девочки. — А вот увидите, что книжки она не найдет и диктовать не будет! — торжествующе прокричала Жюли и исчезла куда-то. Девочки замешкались в зале, не желая так скоро прервать игру. Я пошла в класс приготовить свою тетрадь. Каково же было мое удивление, когда навстречу мне выскочила Жюли, красная, взволнованная, с блестящими, как уголья, глазами. — Что ты здесь делала, Жюли? — спросила я, останавливая девочку. — Не ваше дело, госпожа Мокрица! Много будете знать — скоро состаритесь. И, говоря это, она несколько раз оглядывалась в угол, и глаза ее бегали по сторонам. Я тоже взглянула туда и испуганно ахнула, разом догадавшись, в чем дело. В углу стояла круглая печь, которая постоянно топилась в это время; дверца печки сейчас была широко раскрыта, и видно было, как в огне ярко пылала маленькая красная книжка, постепенно сворачиваясь в трубочки своими почерневшими и зауглившимися листами. Боже мой! Красная книжка Японки! Я сразу узнала ее. — Жюли! Жюли! — прошептала я в ужасе. — Что ты наделала, Жюли! Но Жюли, как говорится, и след простыл. — Жюли! Жюли! — отчаянно звала я мою кузину. — Где ты? Ах, Жюли! — Что такое? Что случилось? Что вы кричите, как уличный мальчишка! — внезапно появляясь на пороге, строго произнесла Японка. — Разве можно так кричать! — Потом, заметив мой сконфуженный и растерянный вид, она окинула всю мою маленькую фигуру подозрительным взглядом и громким голосом спросила, строго нахмурив свои беловатые брови: — Что вы тут делали в классе одна? Отвечайте сию же минуту! Зачем вы здесь? Но я стояла как пришибленная, не зная, что ей ответить. Щеки мои пылали, глаза упорно смотрели в пол. Вдруг громкий крик Японки заставил меня разом поднять голову, очнуться… Она стояла у печки, привлеченная, должно быть, открытой дверцей, и, протягивая руки к ее отверстию, громко стонала: — Моя красная книжка, моя бедная книжка! Подарок покойной сестры Софи! О, какое горе! Какое ужасное горе! И, опустившись на колени перед дверцей, она зарыдала, схватившись за голову обеими руками. Только и слышны были между взрывами слез и всхлипываний одни и те же восклицания отчаяния и горя: — Моя книжка… красная книжка!.. Подарок Софи, моей бедной единственной покойной Софи! Мне было бесконечно жаль бедную Японку. Я сама готова была заплакать вместе с нею. Тихими, осторожными шагами подошла я к ней и, легонько коснувшись ее руки своею, прошептала: — Если б вы знали, как мне жаль, мадемуазель, что… что… я так раскаиваюсь… Я хотела докончить фразу и сказать, как я раскаиваюсь, что не побежала следом за Жюли и не остановила ее, но я не успела выговорить этого, так как в ту же минуту Японка, как раненый зверь, подскочила с полу и, схватив меня за плечи, стала трясти изо всех сил. — Ага, раскаиваетесь! Теперь раскаиваетесь, ага! А сама что наделала! О злая, негодная девчонка! Безжалостное, бессердечное, жестокое существо! Сжечь мою книжку! Мою ни в чем не повинную книжку, единственную память моей дорогой Софи! И она трясла меня все сильнее и сильнее, в то время как щеки ее стали красными и глаза округлились и сделались совсем такими же, как были у погибшего Фильки. Она, наверное бы, ударила меня, если бы в эту минуту девочки не вбежали в класс и не обступили нас со всех сторон, расспрашивая, в чем дело. Японка грубо схватила меня за руку, вытащила на середину класса и, грозно потрясая пальцем над моей головою, прокричала во весь голос: — Это воровка! Она маленькая воровка, дети! Сторонитесь ее! Она украла у меня маленькую красную книжку, которую мне подарила покойная сестра и по которой я вам делала немецкие диктанты. Не знаю, что побудило Иконину-вторую совершить такой нечестный, неблагородный поступок, но тем не менее она совершила его и должна быть наказана! Она — воровка! Воровка!.. Боже мой! Мамочка моя! Слышишь ли ты это? Голова у меня шла кругом. Шум и звон наполняли уши. Я очнулась, только услышав легкое шуршанье бумаги у меня на груди. Боже мой! Что это? Поверх черного передника, между воротом и талией, большой белый лист бумаги болтается у меня на груди, прикрепленный булавкой. А на листе выведено четким крупным почерком: /«Она воровка! Сторонитесь ее! » /О, какой ужас! Я ожидала всего, но не этого. Мне придется сидеть с этим украшением в классе, ходить перемену по зале, стоять на молитве по окончании гимназического дня, и все — и взрослые гимназистки, и девочки, ученицы младших классов, — будут думать, что Иконина-вторая воровка! Боже!.. Боже! Это было не под силу вынести и без того немало настрадавшейся маленькой сиротке! Сказать сию же минуту сказать и злой, жестокой Японке, и всем этим девочкам, с презрением отвернувшимся теперь от меня, сейчас же сказать, что не я, а Жюли виновата в гибели красной книжки! Одна Жюли! Да, да, сейчас же, во что бы то ни стало! И взгляд мой отыскал горбунью в толпе прочих девочек. Она смотрела на меня. И что за глаза у нее были в эту минуту! Жалобные, просящие, молящие!.. Печальные глаза. Какая тоска и ужас глядели из них! «Нет! Нет! Ты можешь успокоиться, Жюли! — мысленно произнесла я, вся исполненная жалости к маленькой горбунье. — Я не выдам тебя. Ни за что не выдам! Ведь у тебя есть мама, которой будет грустно и больно за твой поступок, а у меня моя мамочка на небесах и отлично видит, что я не виновата ни в чем. Здесь же, на земле, никто не примет так близко к сердцу мой поступок, как примут твой! Нет, нет, я не выдам тебя, ни за что, ни за что! » И как только я приняла это решение, тяжесть, навалившаяся было мне на сердце, разом куда-то исчезла. Какое-то даже будто радостное чувство, что я страдаю за другого, наполнило все мое сердце приятной теплотой. Когда по окончании немецкого чтения, которое заменило диктовку, весь класс шумно направился врассыпную в залу, и я пошла следом за остальными. — Смотрите, мадамочки, воровка, воровка идет! — послышались голоса маленьких гимназисток других классов. — Графиня Симолинь! Симолинь! Где ты, Анночка? Анна! Смотри-ка, что случилось с твоим маленьким другом! — кричала какая-то воспитанница старших классов, в то время как толпа маленьких девочек и взрослых девушек плотным кольцом окружила меня. Я вздрогнула от неожиданности. Графиня Анна!.. О ней-то я и забыла! Как примет она это? Что подумает обо мне? Нет, нет! Убежать скорее и забиться куда-нибудь подальше в темный угол, пока не поздно. Но — увы! — было уже поздно. Я не успела убежать. — Где она? Что такое?.. Ленуша, Леночка! — послышался за моими плечами любимый, милый голос, который бы я узнала из тысячи, и Анна, расталкивая толпу, вбежала в круг. — Леночка! Ты? Ax! — могла только выговорить моя старшая подруга, вмиг прочитав на груди моей ужасную надпись. На секунду глаза ее остановились на мне строгим, вопрошающим взглядом. Лицо ее стало суровым и угрюмым, каким я еще ни разу не видала прелестное, доброе лицо Анны. И вдруг ясная, кроткая, как солнце, улыбка осветила чудесным светом это милое лицо. Она обвела весь круг тесно толпившихся вокруг нас девочек разом засиявшими, радостными глазами и произнесла высоким и звонким, как струна, голоском, указывая на меня детям: — Эта девочка не виновата ни в чем. Очевидно, она наказана по недоразумению. Елена Иконина не может быть воровкой. Я говорю вам это, я — графиня Анна Симолинь. Потом, в два прыжка приблизившись ко мне, она быстро протянула руку, и в одну секунду ужасная бумага с позорной надписью была сорвана с моей груди. Я бросилась в ее объятия. Раскаяние
Это была ужасная ночь! Я просыпалась, и снова засыпала, и опять просыпалась, не находя себе покоя. И во сне переживала я невольно все то, что пришлось перенести за день. Японка совсем озверела, узнав, что Симолинь сорвала надпись с моей груди, и, как только Матильда Францевна пришла за нами по окончании уроков, она нажаловалась ей на меня самым добросовестным образом. Конечно, Бавария поторопилась передать все тете Нелли (дяди, к счастью, в этот день не было дома), а тетя Нелли… О, чего только не наговорила мне тетя Нелли! Я лучше готова была бы провалиться сквозь землю, лишь бы не слышать ее резкого, ровного голоса, произносившего такие неприятные для меня вещи. Тетя Нелли называла меня неблагодарной, черствой девчонкой, не умеющей ценить то, что для меня делают, заявляла, что я осрамила всю семью дяди и что ей, тете Нелли, стыдно, что воровка приходится ей племянницей… и… и еще многое другое, еще… Ах, что это была за пытка! Наконец, устав говорить, тетя отпустила меня готовить уроки, оставив предварительно без обеда и запретив мне строго-настрого играть и разговаривать с другими детьми. — Такая дрянная девчонка, как ты, — с холодной жестокостью проговорила напоследок тетя, — может только принести вред своей дружбой. О, это было уже слишком! Что мне запретили сноситься с другими детьми, этим я не была огорчена нимало, но что я не смела подходить к Толе, к моему милому верному Пятнице, — это мне было очень и очень тяжело! Я все-таки принялась, однако, за приготовление уроков, но учиться я не могла. Голова трещала, и мысли путались. Добрая Дуняша, узнав, что я оставлена без обеда, принесла мне вечером потихоньку от Баварии бутерброд с мясом и кусок сладкого пирога. Но ни пирог, ни мясо не шли мне в горло, и я вместо ужина, чтобы забыться сном, улеглась пораньше в постель. Но спать не могла до полуночи, пожалуй, а когда уснула, то мне снились такие странные, такие тяжелые сны, что я поминутно вскрикивала и просыпалась. Мне снилось, что я поднимаюсь на какую-то очень высокую гору и везу за собою тачку. В тачке сидит Бавария и больно подхлестывает меня кнутом. А с горы кубарем катится Японка, вся красная, как пион, с глазами круглыми, как у Фильки. Она бежит прямо на меня и, схватив за плечи, трясет изо всей силы… А под горой горькими слезами плачет Толя. Мне больно от цепких пальцев Японки, я хочу освободиться и не могу… А Толя плачет все громче и громче. Наконец я делаю невероятное усилие, вырываюсь из рук моего врага… и… и… просыпаюсь… Кто-то плачет, тихо всхлипывая в ногах моей постели. Я слышу чье-то тяжелое дыхание. Лампада у образа, накоптившая за ночь, с треском потухла, и в комнате стало совсем темно. Не видно ни зги. Но чей-то беспрерывный плач я продолжала слышать. — Это ты. Толя? — тихо зову я, разом решив, что так плакать может только бедный Пятница о своем Робинзоне. Ответа нет. Только прежнее громкое всхлипывание звучит где-то близко, близко! Я чиркаю спичкой… Зажигаю свечу, находившуюся всегда на ночном столике у моей постели, и, высоко подняв ее над головою, разом освещаю комнату. Боже мой! Наяву это или во сне? Прикорнув головой к моим ногам, стоя на коленях у постели, горбунья Жюли плачет навзрыд горькими-прегорькими слезами. — Жюли! Милая! Что с тобою? Пойди сюда! Кто тебя обидел? — закидываю я вопросами девочку. Ни звука, ни слова в ответ, только плач и всхлипывания делаются сильнее. Тогда я вскакиваю с постели, с трудом высвободив свои ноги из рук Жюли, и бросаюсь к ней: — Жюли! О чем же ты плачешь? Скажи мне, ради Бога! Тихий стон вырывается из ее груди. Потом она отрывает от постели свое лицо, все залитое слезами, и, неожиданно схватив мои руки, осыпает их градом горячих поцелуев: — Лена… Лена! Бедная! Святая! Да, да, святая! За что ты так страдаешь? — рыдает она. — За что, за что? И снова, обессиленная слезами, валится на постель. Я быстро разыскиваю стакан, наполняю его водою из умывальника и, поднося к губам Жюли, говорю тихо: — Выпей водицы, Жюли, это тебя успокоит! И в то же время тихо, ласково глажу черненькую головку девочки, как это делала мне покойная мамочка, когда я была огорчена чем-нибудь. Жюли выпила с трудом немного воды из стакана, причем зубы ее так и стучали о края его, потом неожиданно с силой притянула меня к себе и до боли сжала в своих объятиях. Мы просидели так минуту, другую. Потом Жюли вдруг неожиданно оттолкнула меня от себя и снова зарыдала, с трудом выговаривая слова: — Нет, нет, ты не простишь меня! Ты не сможешь меня простить! Я слишком злая! — Я простила тебя, Жюли! Я уже давно простила! — стараясь успокоить девочку, твердила я. — Ты? Ты простила меня? Меня простила, меня, которая мучила, терзала, оскорбляла тебя? Сколько раз ты была наказана из-за меня! Ведь Фильку я сунула в ящик; я не думала, что он там задохнется. А он умер, Филька… И тебя из-за меня, негодной, тогда еще высечь хотели. А сегодня! О! Что ты перенесла из-за меня сегодня! Лена! Бедная, милая Лена! Какая я злая, гадкая, негодная! — всхлипывала горбунья. — Полно, Жюли, ты не виновата! — Я-то не виновата? — прорыдала она снова, — Я-то? Ах, Лена! Лена! Да я злодейка перед тобою, а ты! Ты святая, Лена. Я поклоняюсь тебе! И прежде чем я успела остановить ее, Жюли склонилась передо мной до пола и, охватив мои ноги, покрыла их поцелуями и слезами. — Полно! Полно, Жюли! — с трудом поднимая девочку и сажая ее подле себя на постель, говорила я. — Так не надо делать, это грешно! Ты лучше полюби меня. — Полюбить тебя! — вскричала она, и вдруг рыдания ее разом смолкли. — Да я люблю тебя давно, Леночка, после папы тебя только одну и люблю… Ты одна меня не обижала, бедного, жалкого урода!.. Ведь и злая-то я оттого только, что я урод, Леночка… Другие дети здоровые, сильные, красивые, кому я такая нужна!.. А тебя я давно люблю… Только сама не знала… не верила… а сегодня, как увидела, что ты за меня наказана была и меня не выдала, так у меня сердце забилось, забилось… И завтра же непременно решила повиниться перед классом и Японкой. И маме скажу, и Баварии — всем, всем! Только ты люби меня, Лена, милая, люби меня, злую, гадкую уродку! Я взглянула в ее жалкое худенькое личико, распухшее от слез, в ее измученные глаза, взглянула на ее горбатую фигурку со впалой грудью и вдавленными плечами — и вдруг сильная, болезненно-жгучая жалость к ней наполнила все мое существо. — Я буду любить тебя, милая Жюли! — произнесла я чуть слышно. Она бросилась ко мне, обняла меня, покрыла горячими поцелуями мое лицо, руки, тихо лепеча мне на ушко: — Теперь я счастлива! В первый раз в жизни совсем счастлива… веришь ли, Леночка… Мое счастье. — Выбор
С каким радостным чувством проснулась я на другое утро!.. Анна с трудом могла удержать меня в постели до приезда доктора. Я чувствовала себя бодрой и здоровой. Вчерашние невзгоды казались мне теперь каким-то тяжелым сном, тем более что Анна прочла мне из газеты о спасении всей поездной прислуги и пассажиров, потерпевших крушение на поезде N 2. Во вчерашнем номере вкралась опечатка. Убитых не было, раненых также. Стало быть, и мой друг Никифор Матвеевич был здрав и невредим. Приехал доктор. Осмотрел меня, подивился моей здоровой натуре и позволил встать с постели. Не знаю, кто из нас больше обрадовался этому известию — Анна или я! Первое, что она сделала — показала мне всю их квартиру. Конечно, отец Анны не был министром, а только имел высокий чин. Но что за роскошный дворец увидела я! У министра, должно быть, не было такого. Всюду зеркала, хрусталь, золото, бронза. А сколько красивых картин висело на стенах! Сколько прелестных безделушек стояло на изящных этажерках! Я громко восхищалась всем, решительно всем. — Ах, как хорошо здесь! Ни за что бы не ушла отсюда! — вскричала я, не отрывая глаз от прелестной статуэтки собаки, стоявшей у зеркала на золоченом столике с мраморной доской. Анна повернула ко мне свое красивое личико и спросила очень серьезным тоном: — Ты бы хотела остаться здесь, Лена? — До завтра? — спросила я. — Нет, дольше. Надолго… навсегда… постоянно. — Ах! — вырвалось у меня радостным звуком. — Хотелось бы быть постоянно со мною, хотелось бы сделаться сестрой моей?.. Хотелось бы, Лена? — Анна! Милая! Не говори так! Не дразни меня! Я сама не заметила, как говорила ей «ты». Счастье казалось мне слишком велико, чтобы я могла получить его, я, маленькая, ничтожная Лена!.. — Дразнить тебя! Тебя, мою девочку! — вскричала Анна и, неожиданно притянув меня к себе, посадила на колени. — Слушай же, Лена, — произнесла она еще более серьезным, торжественным голосом, — когда я увидела тебя, бесчувственную, жалкую, при смерти, когда папа привез тебя, замерзшую, к нам, я поняла, как сильно люблю тебя. А полюбила я тебя с той самой минуты, как увидела тебя, плачущую, обиженную подругами, там, в библиотеке… И мне вспомнились некоторые слова твоих двоюродных сестер и брата у вас на елке, из которых я поняла, как все они очень мало любят тебя и что тебе тяжело живется у дяди. И тут же я решила просить папу оставить тебя у нас. Мне так скучно живется одной! Папа все время на службе; с подругами я никак не могу сойтись, сестер и братьев у меня нет. Ты… Ты… хочешь быть моей сестрой, Леночка? — неожиданно спросила она. — А твой папа? Что скажет он? — начала я робко. — Папа ничего не скажет. Папа порадуется только этому, дитя мое, — услышала я ласковый голос за собою и, живо обернувшись, увидела старого графа. Что-то толкнуло меня вперед. Точно кто взял меня за руку и подвел к нему. — Очень рад, милое дитя, что ты останешься с нами, — произнес он своим ласковым голосом, взяв обеими руками мою голову и целуя меня отечески в лоб, — мы уже с Анной решили вчера твою судьбу. Надеюсь, ты не против нашего решения. — О, смеет ли она быть против! — зажимая мне рукою рот и в то же время целуя меня, со смехом вскричала Анна. Мне казалось, что я самый счастливый человек в мире в эту минуту… — Ты должна быть умницей, Лена, и съездить к твоим родным успокоить их, — сказал старый граф, когда мы с Анной сидели у ярко пылающего камина в его кабинете, где Анна всегда проводила послеобеденное время. — Вы уже были у них, папа? — робко осведомилась я. (Старый граф приказал мне называть его так.) — Да, был сегодня утром, и дядя очень хочет видеть тебя. — В таком случае я еду! — вскричала я и, тотчас же обернувшись на свою названую сестричку, спросила тихо: — Но ты поедешь со мной, не правда ли, Анна? — Конечно, конечно, — поспешила ответить она, и мы побежали одеваться. Не скажу, чтобы мысль повидаться с родными улыбалась мне. Всего только день провела я в доме моего названого отца с моей милой сестричкой, как все остальное отошло от меня далеко-далеко, и хорошее и дурное разом было забыто мною. С нехорошим чувством подъехала я к знакомому дому и, крепко держась за руку Анны, как будто меня отнимали от нее, поднялась по лестнице и позвонила у дверей. Нас, очевидно, ждали. Не успела я войти в прихожую, как из комнаты выбежала Жюли и повисла у меня на шее. Дядя быстро вошел за ней, следом за ним бежал Толя. Остальные столпились в дверях. — Лена, девочка моя, можно ли так пугать! — произнес взволнованным голосом дядя и, подняв меня на воздух, покрыл мое лицо поцелуями. Милый дядя! А я и не думала, что он так любит меня! Он очень постарел и осунулся за ночь, и еще новая морщинка легла на его высоком лбу. Я отвечала горячими поцелуями на его ласку. Потом чьи-то руки тихонько отвели меня от него, и я увидела перед собою приветливое, красивое лицо. Я с трудом узнала холодные, строгие черты тети Нелли в этом сразу изменившемся лице. Нет, я положительно никого не узнавала в этот вечер. Даже Бавария — и та, мягко улыбаясь, подала мне руку и произнесла возволнованно: — Ну вот, слава Богу, вы и вернулись, Елена! — Вернулась на сегодня. Вечером я уеду снова, — произнесла я и помимо желания торжествующими глазами обвела окружающих. — Куда? Как? Почему? — послышалось отовсюду. Тогда Анна выступила вперед и объяснила, в чем дело. Едва только она успела произнести: «Леночка моя сестра и останется жить с нами», — как вдруг громкое всхлипывание послышалось из угла залы: — Бедный Пятница! Бедный Пятница! Где твой Робинзон? Я сразу догадалась, кому принадлежала эта жалоба, и бросилась утешать бедного мальчика. Но вдруг что-то жалкое, маленькое, беспомощное и больное преградило мне дорогу. — Лена, Лена! — вскричала Жюли, падая передо мною на колени. — Если ты уйдешь, Лена, я опять стану гадкая горбунья-уродка и забуду все то хорошее, чему научилась, глядя на тебя. И она умоляюще складывала ручонки, вся дрожала от волнения, ловила мои руки и целовала их. В одну минуту и мой милый Пятница очутился подле. — Не смей уходить, Ленуша! Не смей уходить!.. Я люблю тебя… Я не пущу тебя, слышишь, не пущу!.. Умру с горя… У меня снова припадки начнутся… От тоски будут припадки, и я умру, — лепетал он сквозь слезы, бросаясь ко мне. Ниночка, стоя подле матери, тоже кусала губы, глядя то на брата, то на сестру. Тогда Жорж подошел ко мне, легонько ударил меня по плечу рукою и, глядя куда-то в сторону, произнес, усиленно посапывая носом: — Ты, может быть, из-за нас и оттого, что мы тебя задирали, не желаешь оставаться и уходишь. Так, ей-богу же, я Нинку вздую, если она хоть раз тебя Мокрицей назвать посмеет, а если сам, то язык себе откушу — вот что. Ведь ты уезжать вздумала из-за наших щелчков. Остроумно! — И, не выдержав больше, он отвернулся в угол и захныкал не хуже Толи. Я взглянула на дядю. Он смотрел на меня печальными, скорбными глазами и не говорил ни слова. Только руки его были протянуты ко мне и в глазах было столько мольбы, что я не вынесла больше. — Я остаюсь! Я остаюсь с вами! — вскричала я не помня себя, обнимая зараз и дядю, и Жюли, и Ниночку, и Толю. — Я остаюсь! — рыдала я. — Я здесь нужнее… да, да, нужнее. И Жюли я нужна, и Толе, и всем… Прости, прости меня, Анна! Молоденькая графиня приблизилась ко мне, обняла меня, и ее прекрасные глаза светились. — Ты права, Лена, — произнесла она тихо, — у меня тебя ждет вечный праздник, а здесь ты должна быть утешением. Здесь ты нужнее. Я так и скажу папе. Иначе ты поступить не можешь. — И она протянула мне свою маленькую ручку. — Спасибо, девочка, я глубоко ценю твою жертву, — произнес дядя и горячо поцеловал меня. Тетя Нелли кивнула мне головой и произнесла ласково: — Я и не думала, что Елена такой чудный, благородный ребенок. Жюли душила меня поцелуями, в то время как просветлевший Толя кричал: — Да здравствует Пятница! Да здравствует Робинзон!
Лидия Чарская Записки маленькой гимназистки
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 168; Нарушение авторского права страницы