Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Вениамин Александрович Каверин



 

Сила сильных

 

Почти невозможно было представить себе, что лишь неделю назад он защищал диссертацию на тему «Древнейшие сказания европейских народов». Аудитория была полна, и старый Кирпичников, открывая заседание, поблагодарил его за то, что он занялся этим вопросом, и сказал длинную изящную фразу о своих учениках, сменивших перо на винтовку и с равным успехом сражающихся на фронтах войны и науки.

Аня тоже была на защите, хотя ей рано еще было выходить после родов. Она сидела, как на иголках, потому что скоро надо было бежать кормить это удивительное, некрасивое, с морщинками существо, которое, кажется, только вчера появилось у них в комнате, а уже заставило всех думать о себе. Он делал ей знаки, что пора, но она кивала, смеясь, и все сидела, раскрасневшаяся и счастливая.

Несколько раз во время прений ему приходила в голову досадная мысль, что его бы не так расхваливали, если бы он не приехал с фронта. Но ведь работа была в самом деле, кажется, недурна. Как бы то ни было, ему единогласно присвоили степень кандидата наук, и Кирпичников в заключительном слове даже сказал, что в сущности это докторская диссертация, – не хватает только более подробного анализа некоторых важных источников.

После защиты он растерялся от поздравлений и позвал к себе слишком много гостей; негде было усадить их в маленькой комнатке, полной книг и пеленок. Гости рассматривали и хвалили сына…

Все это было ровно неделю назад. Да полно, было ли это?

Мертвое, взрытое снарядами поле лежало перед ним, земля, на которой был посеян и взошел хлеб, а потом сгорел и был развеян по ветру вместе с пороховым дымом, земля, на которой было сделано все, чтобы человек не мог на ней существовать.

По одну сторону этого куска земли лежали, спрятавшись за глинистыми буграми, гитлеровцы, пришедшие в чужую, далекую страну по приказу своего фюрера, уничтожающие, грабящие, сжигающие все на своем пути, живущие лишь сегодняшним днем, не желающие смотреть в глаза будущему, которое грозило им гибелью и позором. Их было много, не меньше взвода. Неподалеку от них, по эту сторону мертвого ржаного поля, лежал только один – кандидат филологических наук младший лейтенант Лев Никольский.

Он был окружен и по всем правилам войны, которую немцы вот уже более двух лет вели на континенте Европы, должен был положить оружие и сдаться в плен победителям. Но он не считал себя побежденным. Пулемет еще работал, а если бы он замолчал, в ход пошли бы винтовка и гранаты. Впрочем, он был не один. Двенадцать мертвых товарищей, которые еще вчера вместе с ним защищали этот голый кусок земли с одинокой березой, лежали вдоль траншеи. Тринадцатый был еще жив. Это был разведчик Петя Данилов, любимец всего полка, талантливый и умный парень, писавший стихи и читавший их вслух в самые горячие минуты боя.

Теперь он лежал, раненный в грудь навылет, и смотрел в небо, осеннее, но ясное, с редкими, освещенными снизу облаками. Береза вздрагивала от выстрелов, и желтые листья время от времени падали на раненого. Один лист упал Пете на лицо, но Петя не смахнул его, не пошевелился.

«Умер?» – оглянувшись и увидев это бледное спокойное лицо, на котором лежал желтый лист, подумал Никольский.

В одну из редких пауз тишины он подполз к Пете и, смахнув лист, взял его за руку.

– Ну как ты, а?

– Ничего, – чуть слышно ответил Петя, – дышать трудно. Послушай… – он помолчал, потом стал с трудом вынимать из кармана гимнастерки бумаги. – Тут мои стихи остались. Пошли их вместе с письмом, ладно?

Накануне он долго писал письмо, и Никольский знал, что он пишет девушке, которая часто приходила к нему, когда часть формировалась в Ленинграде.

– Ладно, пошлю. Пить хочешь?

Он поставил подле Пети кружку с водой и вернулся к пулемету.

Должно быть, не больше пяти минут он провел с Петей, а уж немцы, воспользовавшись тем, что пулемет замолчал, намного продвинулись к траншее. Никольский дал очередь, другую – они залегли. Потом снова стали приближаться, прячась между редкими пучками ржи, торчавшей в поле.

Плохо было то, что слева, метрах в двухстах от березы, стояло орудие. Правда, оно стреляло не по траншее, а в глубину, туда, где на горизонте были видны темные, еще дымящиеся развалины сгоревшей деревни. Но в любую минуту оно могло ударить и по траншее, которую защищало подразделение, состоящее из двенадцати убитых, одного серьезно раненого и одного живого. Эх, подобраться бы к этому орудию! И тропка была – вот там, где за выходами взрытой бурой земли начиналось болотце с высокой травой. Но нечего было и думать! Он понимал, что немцы захватят траншею, едва только замолчит пулемет.

Никольский невольно вернулся к этой мысли, когда начало темнеть. Солнце заходило, и, обернувшись, он увидел, как под легким ветром клонилась трава на зеленом болотце. Теперь тропка была почти не видна.

Ему показалось, что Петя зовет его. Он ответил шепотом:

– Что?

Петя молчал. Но прошло несколько минут, и слабый голос снова произнес что‑то. Никольский прислушался, и в первый раз его сердце дрогнуло, и он крепко сжал зубы, глаза, все лицо, чтобы справиться с невольным волнением. Петя читал стихи. Он бредил, но голос был ясный, звонкий:

 

Есть улица в нашей столице,

Есть домик, и в домике том

Ты пятую ночь в огневице

Лежишь на одре роковом…

 

Петя читал, закрыв глаза, и каждое слово доносилось отчетливо и плавно.

– Петя, – взяв его за руку, тихо сказал Никольский.

Петя открыл глаза. Глаза были туманные, и одно мгновение Петя смотрел на Никольского, не узнавая.

– Что? – чуть слышно спросил он.

– Петенька, голубчик… Ты меня слышишь? Пулемет нельзя оставить, а то бы я к ним с тылу зашел. К тому орудию, понимаешь? А так все равно конец. Ты не можешь?..

Никольский не окончил, такой бессмысленной вдруг показалась ему эта мысль.

Петя приподнялся на локте. Он хотел что‑то сказать, но промолчал и, часто и трудно дыша, стал садиться. Волосы упали на лоб, Никольский откинул их и, держа его лицо в руках, говорил что‑то, не слыша себя, беспорядочно и быстро.

– Дай‑ка воды, – отчетливо сказал Петя.

У него было потемневшее страшное лицо, когда, сунув в кружку с водой руку, он начал водить ею по лицу, по глазам. Потом вылил воду на голову и, тяжело опершись на Никольского, пополз к пулемету.

– Есть! Иди, – сказал он, схватившись за ручки пулемета. – А я… Да иди же! – нетерпеливо повторил он, видя, что Никольский медлит, и дал очередь.

– Видишь? Все в порядке. Я еще покажу им!

Пробираясь по тропке к болотцу, Никольский услышал звонкий Петин голос между двумя пулеметными очередями:

 

Не снятся ль тебе наши встречи

На улице, в жуткий мороз,

Иль наши любовные речи

И ласки, и ласки до слез?

 

Должно быть, Петя переоценил свои силы, потому что пулемет замолчал, едва только Никольский добрался до выхода из траншеи. Пулемет замолчал, и, не теряя ни минуты, враги пошли в атаку. Притаившись за большими комьями мокрой земли, Никольский видел, как стреляя из автоматов, они набежали на траншею и, мешая друг другу, стали прыгать в нее. Торопились.

Он видел, как, подброшенное штыками, взлетело одно мертвое тело, потом другое. Не остерегаясь больше, он поднялся. Сердце у него замерло. Высокий толстый солдат наклонился над Петей. Нож блеснул – раз, другой, третий.

Никольский невольно вскрикнул и прикусил губу. Все стало для него другим в эту минуту.

– Ах, вы так? Вот что!.. Раненого? Вы так! – пробормотал он.

Он не спал трое суток и почти ничего не ел. Еще полчаса назад он лишь мучительным усилием воли заставлял себя стрелять, следить за своими движениями, думать. Несколько раз он ловил себя на сонном чувстве полного безразличия ко всему, что происходит вокруг.

Теперь все переменилось. Он снова свеж и бодр. Время, тянувшееся бесконечно долго, вдруг разделилось на самые короткие секунды, и сердце, охваченное злобой и жаждой мести, билось в такт этим секундам – отчетливо и мерно.

Втянув голову в плечи, он мягко опустился в траву и бесшумно пополз, скорее угадывая, чем видя чуть примятую, пересекавшую болото тропинку. Редкие выстрелы автоматов еще слышались в траншее, но для него во всем мире наступила огромная тишина. И в этой тишине оглушительно громко билось сердце.

Он подобрался к орудию сзади и некоторое время лежал, слушая, как немцы разговаривали резкими уверенными голосами. Он ждал, когда весь расчет соберется возле орудия. Минута, другая, третья. Он приподнялся, бросил одну гранату и сразу вторую.

Все, что произошло потом, было похоже на сон. И это был самый лучший и радостный сон в его жизни.

Немцы, занявшие траншею, были захвачены врасплох, и первым снарядом из уже заряженного орудия Никольский убил сразу же человек двадцать. Петино лицо, бледное, с прядью белокурых волос, упавших на лоб, стояло перед ним, и он твердо знал, что нет ничего лучше, выше, благороднее во все времена, во всем мире, как убивать врагов, фашистов, петиных убийц.

За стихи, которые Петя читал между пулеметными очередями, за дымящиеся развалины сожженной деревни, за ограбленных женщин и детей, бродящих по лесам без крова и пищи, за горе каждой семьи, за разлуку с близкими, за Аню с маленьким сыном, которых он больше никогда не увидит…

 

* * *

 

Из газет: «Младший лейтенант Лев Николаевич Никольский на одном из участков Ленинградского фронта, будучи окружен немцами, в течение суток один держал укрепленный рубеж. Оставив у пулемета раненого товарища, он подобрался с тылу к небольшому немецкому орудию и, овладев им, прямой наводкой уничтожил до пятидесяти немцев. Рубеж был удержан до прихода наших подкреплений. Постановлением правительства лейтенант Никольский награжден орденом Красного Знамени».

 

 

Павел Филиппович Нилин

 

Совесть

 

Никто из товарищей не мог бы в точности сказать, где родился он, где вырос и где оставил семью, этот невзрачный на вид, неразговорчивый и как будто застенчивый, Антон Бережков.

Никто не помнил теперь, когда и откуда он пришел сюда, в стрелковое подразделение, которым командовал капитан Князев, никто, впрочем, никогда и не спрашивал его об этом. Как‑то не приходилось спросить.

И он сам никого ни о чем не спрашивал…

В землянке в короткие паузы между боями он сидел всегда в сторонке, занятый починкой обмундирования и пригонкой снаряжения.

Писем он никогда никому не писал.

А когда с ним разговаривал заместитель политрука, он отвечал на вопросы кратко и не очень охотно, уклончиво.

Бывают такие скрытные, тихие люди.

Но как только начинался бой, человек этот сразу преображался, становился подвижным и цепким и лез в самое пекло, будто отыскивая для себя самое трудное дело в этой трудной и тяжелой войне.

И заметно было, что драться он умеет, что в боевом азарте он не теряет головы и смелость его сочетается со сноровкой и ловкостью и природным, неистребимым лукавством.

Однажды он прыгнул во время боя в глубокий немецкий окоп, где сидели два солдата и офицер.

Двух солдат, растерявшихся, должно быть, от неожиданности, он заколол штыком. А офицер свалил его, подмял под себя и стал душить. Офицер был крупный, тяжелый и толстый, может быть, больше оттого, что надел поверх шинели дамскую беличью шубу.

Видно, и дама, носившая эту шубу, была не из мелких.

Маленький Бережков совсем было исчез под грузной тушей. Но через мгновение офицер вдруг всхлипнул, дернулся и свалился на мокрую солому, устилавшую глубокий немецкий окоп.

Оказывается, Бережков, полузадушенный, отыскал под беличьей шубой офицерский кинжал и ткнул офицера в брюхо сквозь сложную броню из шинели, мундира и белья.

В другой раз Бережков оказался один на один против тяжелого немецкого танка, прорвавшего наше боевое охранение.

Похоже было, что Бережкова больше нет. Может, танк уже раздавил его. Но вдруг танк подпрыгнул и закрутился на месте. И тогда стало ясно, что боец жив и цел. Он только прижался к снегу и, слившись с ним в своем белом маскировочном халате, кинул связку гранат под танк…

Всю зиму батальон, как и вся армия наша, начавшая наступление, шел в метель и в мороз по глубоким снегам, пробирался ползком в дыму жгучей поземки, часами и сутками лежал под открытым небом на обледеневшем снегу, блокируя и атакуя узлы немецкого сопротивления…

Выносливостью и даже смелостью теперь, пожалуй, нелегко удивить. И все‑таки Бережков, рядовой, невзрачный на вид красноармеец, именно этим удивлял многих. А совсем недавно, в апреле, он, казалось, сам превзошел себя.

Враги пошли в контратаку, чтобы таким способом удержать укрепленный пункт, за который уже сутки шел упорный бой. После того как контратака была отбита и наша пехота продвинулась вперед, с правого фланга почти в тылу у наступающих неожиданно заговорили два замаскированных пулемета. Опасность для нашей пехоты была велика. И тут Бережков обратил на себя всеобщее внимание. Под пулеметным огнем, не ожидая приказаний, он быстро пополз в ту сторону, прорывая в глубоком снегу узенькую траншею. Вскоре за ним последовали еще три бойца. Но догнать Бережкова было нелегко. Он полз, как лисица, сердито орудуя руками и ногами.

Минут через пять все услышали взрыв гранаты. Потом второй, третий. Некоторое время спустя раздались еще пять или шесть взрывов. Но главное уже было сделано Бережковым. Пулеметы замолчали после первых взрывов. Пехота снова двинулась вперед. И Бережков поспешно бросился догонять наступающих, оставляя позади себя на зернистом предвесеннем снегу пятна крови.

А вечером, когда немецкие глубокие блиндажи были заняты нашей пехотой, молчаливый этот человек, отказавшийся пойти в санбат, перевязанный, сидел по своему обыкновению в уголке на бревнышке и, как всегда, был занят починкой своего обмундирования. Но теперь все разговоры были сосредоточены вокруг него. И многие спрашивали, как он себя чувствует? Не лучше ли ему все‑таки сходить в санбат? Бережков конфузливо отвечал, что у него все в порядке, что пули только оцарапали его и каску помяли. А так – полный порядок…

Вспомнили, что Бережков был уже представлен раньше к медали «За отвагу». И теперь говорили, что, когда он будет получать медаль, ему, наверно, тут же вручат орден, потому что лейтенант уже доложил про него капитану Князеву. А капитан Князев человек внимательный и давно знает про Бережкова. Может, Бережкову даже звание присвоят.

– Будешь, Бережков, у нас командиром.

Бережков вдруг улыбнулся:

– А вы согласны, чтоб я был?

– Ну что же, – сказали красноармейцы. – Человек ты смелый, огневой.

Приходили из соседнего взвода и даже из третьей роты приходили спрашивать, что за парень такой отчаянный у них во втором взводе. Последним в тот вечер пришел сержант‑сибиряк Афанасий Балахонов. Он сказал, что сибиряки тоже удивились. Ну, один пулемет заглушить – это понятно. Но чтобы два станковых зараз один человек заглушил… И главное – быстро, вот что любо‑дорого. Можно считать – это просто геройство. Привет такому товарищу.

Бережков, стесняясь, опускал глаза. Похвала сибиряков, видимо, тронула его. Ведь теперь все знают, что за парни – сибиряки… Похвала сибиряков стоит многого.

Но, похвалив, Балахонов не уходил. Он присел рядом с героем и, приглядываясь к нему, стал расспрашивать обо всем. Потом сказал:

– Я тебя, парень, где‑то, однако, видел.

– Не знаю, где, – сказал Бережков.

– И голос мне твой знакомый, – задумчиво произнес сержант.

И вдруг в памяти двух людей, может быть, одновременно, возникло Минское шоссе в октябре. Дождь и снег и снова дождь. И туман, ползущий из леса. А где‑то вдалеке бухают пушки.

По шоссе увозили раненых. А навстречу им двигалась колонна грузовиков, в которых ехали на фронт сибиряки.

На короткой остановке идущие в бой расспрашивали вышедших из боя о немце. Враг остервенело рвался к Москве. Он, говорили, уже прорвал передний край нашей обороны. Бойцы закуривали и ждали встречи с ним. Непонятно еще было, где и когда эта встреча произойдет.

И вот из тумана вышел небольшого роста человек в военной шапке и в шинели, но подпоясанный не ремнем, а обрывком провода.

– Разрешите, товарищи, и мне закурить, – сказал он, – как пострадавшему бойцу.

Видно было, что он не ранен, но винтовки у него не было.

– Винтовка‑то у тебя где? – спросили его.

– Винтовка, – повторил этот странный человек. И вдруг озлился: – Вы, наверно, еще там не бывали. Вот как побываете… – крикнул он, точно рыба на берегу, открывая рот, заросший давно небритой рыжей щетиной.

– Дурак, – сказал ему раненый. – Это ж сибиряки. Чего ты их пугаешь.

А один сибиряк брезгливо взял человека за шиворот и спихнул с обочины.

– Что ж вы на русского, как на немца, бросаетесь? – закричал странный человек, снова выползая на шоссе.

– Какой ты русский, – сдерживая ярость, сказал ему сибиряк. – Ты чурка с глазами. Я таких из глины могу делать. По три копейки за штуку. Руки только марать не хочу, а пулю жалко…

И странный человек ушел в туман.

Бережков не стал финтить. Неожиданно прослезившись сейчас, он признался, что все так в точности и было тогда в октябре. Он был напуган, отстал от своей части, которая шла на пополнение к Москве или за Москву.

Документы у него были в общем правильные. Видно было, что он отстал от части. И патрули указывали ему, куда обратиться, чтобы вернуться к своим. А встречным людям он говорил: вышел, мол, из окружения. Народ жалел его. Угощали, потчевали чем придется. Одна баба пяток яиц ему дала. Дома, может, у нее дети, а она ему – пяток яиц даром.

– На, пожалуйста, дорогой товарищ, ежели ты наш защитник, красный армеец.

Народ повсеместно приветствовал его, как бойца. И было стыдно ему. Ну с какими глазами он после войны поехал бы к детям, к жене домой, в совхоз на Волгу? Дети его учатся, растут, все понимают. Неужели он и детям своим будет врать?

В Москве в это время даже бабы окопы рыли и кровь свою сдавали в госпиталя. Побродил Бережков по Москве этак дня полтора, поглядел на все и постигла его такая смертная тоска, какой, наверно, не испытать больше во всю жизнь.

– Чурка с глазами, сказал ты про меня тогда, – напомнил Бережков сержанту Балахонову. – Может, я действительно как чурка тогда был. Все русские, как русские, а я – как чурка. Подумал я, подумал и пошел обратно на фронт.

Вот тут Бережков и принял, как говорят старухи, всю казнь господнюю. Шел он на фронт, а его не пускали. Говорил он в сердцах часовому на шоссе:

– Ведь я не на свадьбу иду, на войну. Чего же ты меня задерживаешь?

А часовой говорил:

– Мы на войну тоже не всех пускаем. Проверять тебя надо.

Приблудился все‑таки Бережков к одной части. Показал документы. Время было горячее, приняли его. Проявил он себя. Да так и остался тут.

– А все‑таки до сей поры сердце жжет мне пятно, которое положил я на себя в октябре. Не напугает меня теперь немец во веки веков. Нам политрук объяснял, будто немец сейчас грозится весной. Пусть. Хоть весной, хоть летом. Нечему ему нас пугать. А за испуг мой тогдашний буду я теперь ему мстить до окончания жизни моей, пока не сниму с себя пятно окончательно.

Балахонов слушал его. Потом признался:

– А я, знаешь, тоже тогда затосковал. Почему, думал, я на него пулю пожалел. Казнить надо таких людей, которые с испуга могут Советскую Родину продать. А ты, однако, вон, гляди какой. Действуешь. Сердце просто радуется глядеть на тебя. Ведь ты кровью своей, как я понимаю, смываешь с себя пятно. Звать‑то тебя как?

– Антон Иваныч.

– Ну, действуй, Антон Иваныч, на счастье, – сказал, протянув ему руку, сержант‑сибиряк Афанасий Балахонов. – Желаю быть с тобой знакомым…

И Бережков заметно повеселел от этих слов. Он, оказывается, не от природы угрюмый и тихий. Он от смертной тоски своей, от пятна на совести стал угрюмым. А на самом деле он веселый, Антон Бережков.

 

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 297; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.062 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь