Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Красногвардейские отряды на Украине



 

Декрет об организации Красной армии на Украине был издан только 20 января 1918 г.

Но на защиту Донецкого бассейна и ликвидацию мятежа Каледина были быстро мобилизованы красногвардейские рабочие отряды Донбасса, красногвардейские и партизанские отряды Мариуполя, активным организатором и участником которых был в то время наш отец.

Он также был одним из главных участников в создании 5 января 1918 г. Центрального штаба Красной гвардии Донбасса во главе с Д. И. Пономаревым. В эти отряды отовсюду шли рабочие, крестьяне, раздетые, разутые, плохо вооруженные, но полные решимости и непобедимого энтузиазма встать несокрушимой стеной на защиту своего родного Донбасса.

В помощь рабочим Донбасса и красногвардейским местным отрядам для ликвидации мятежа А. М. Каледина прибыли также красногвардейские отряды по борьбе с контрреволюцией на Юге под командой В. А. Антонова‑Овсеенко.

 

Три всадника

 

Как я говорила, мой отец, Иван Саутенко, стал одним из первых организаторов красногвардейских и партизанских отрядов на Мариупольщине.

Наступила глубокая зима. Мы с братом сидели у окна и смотрели, как лениво шел снег. Вся огромная площадь перед домом была покрыта ярко сверкающим пушистым снегом. Вдали появились три всадника, приблизившиеся к нашему дому, я быстро сорвалась с места, помчалась в холодные сени и очутилась в крепких объятьях отца. Отец пришел только попрощаться с нами, он уходил на фронт.

И когда эти всадники удалялись, я видела, как лошадь папы обернулась несколько раз, как будто не слушаясь его. Ему, по‑видимому, хотелось еще раз взглянуть на наши прильнувшие к окну заплаканные рожицы. Отец в это время находился уже целиком и полностью в центре революционной деятельности на Украине.

 

Австро‑Венгерская оккупация

 

После Октябрьской революции Украинская Центральная Рада отказалась признать Советскую власть. Несмотря на подписание 2 декабря 1917 г. Брест‑Литовского соглашения о перемирии, Германия и Австро‑Венгрия заключили с Украинской Центральной Радой отдельный договор, 18 февраля 1918 г. оккупировали Украину[6].

 

Отец в подполье

 

Большевистская партия в Мариуполе ушла в подполье, и мы все реже и реже стали видеть не только отца, но и всех его друзей, наполнявших раньше веселой гурьбой дом, в котором мы жили. Теперь в городе был создан подпольный большевистский комитет во главе с Г. Македоном.

В нашем доме стало тихо и пусто, исчез печатный станок, и грустно затих попугай.

 

Македоновка

 

Вскоре после оккупации Мариуполя австро‑венгерскими войсками за нами приехал наш дедушка и увез нас к себе в маленькую, уютную, около 100 дворов, утопающую летом в зелени садов и занесенную глубокими пушистыми сугробами снега зимой, деревеньку с очаровательным названием Македоновка, расположенную в 12 км от Мариуполя.

Дом дедушки, который мы всегда называли «наш дом», с прекрасным вишнево‑яблочным садом и замечательным огородом, с яркими узорчатыми грядками, стоял на самом видном месте в центре села, красиво выкрашенный в бело‑голубой цвет и под красной черепичной крышей. Он был как «винт», ввинченный в центре этого уютного маленького поселка, и, казалось, если вынуть его, то все дома с садами и огородами, такие же чистенькие и уютные, разлетятся на все четыре стороны.

Оказывается, как мне вскользь объяснили, да и я очень мало этим интересовалась, моя бабушка была самая младшая из трех сестер, оказавшихся близкими родственниками того знаменитого митрополита, который получил от Екатерины II право на переселение греков из Турции в эти пустующие таврические степи.

Миллионерами никто из его родственников не стал, но огромное село Сартана начало строиться в том месте, где один из его родственников заложил первый камень, поэтому дом бабушкиной сестры стоял так же в самом центре теперь уже огромного села Сартана рядом с Мариуполем.

Наш дедушка так же, как только женился, сразу ушел из большого села Сартана, расположенного на берегу реки Кальмиус, и первый построил свою усадьбу в этой степной пустыне, расположенной приблизительно в полутора км, между ж‑д. полустанком Асланово и чистой, как слеза, студеной речкой Кальчик.

Посреди расстилавшейся перед нашим домом огромной, открытой квадратной площади стояла, утопая в зелени акаций и сирени за ажурной железной оградой, большая красивая белокаменная церковь с 4‑классной школой.

Построить и содержать такую церковь и школу для такого маленького прихода являлось показателем того, что народ здесь жил вполне зажиточный и достаточно грамотный по тем временам, и в этом была огромная заслуга нашего дедушки.

Здесь не было абсолютно никакой администрации. Был один маленький магазинчик, в котором можно было купить все, от иголок до керосина. Яркая золотая луковка утопавшей в зелени церкви видна была далеко, как маяк. Две ветряные мельницы стояли в конце этой огромной площади. За ними расстилались безбрежные степи, луга и пастбища до самой речки Кальчик, бегущей по камням, с кристально чистой, как слеза, водой, куда гоняли скотину на водопой и где мы ловили раков ведрами и здесь же варили их в чистой, прохладной родниковой воде.

 

Дедушка

 

Дедушка наш был здесь интереснейшей, центральной фигурой, вроде такого же винта, как и его дом. Вечный почетный староста, судья, кум, сапожник, плотник. По существу, не было такой профессии, за которую он не брался бы с азартом. И все это делалось из любви к искусству, а не в целях наживы. Без работы он сидеть не мог, всегда был занят в своей мастерской, всем помогал. Все говорили, что даже мясо не такое вкусное, если не он забьет скотину. Но денег дедушка ни у кого и никогда не брал.

На жизнь он смотрел легко и радостно – на это у него была своя философия.

Дедушка был в этом месте всеобщим консультантом, ни один житейский вопрос во всем этом поселке без него никто решить не мог. Женить сына, выдать дочь замуж, крестить, купить, продать – за советом все шли к нему, к Ивану Семеновичу.

Бабушка была маленькая, ласковая, самый добрый человек, какого я когда‑либо встречала. Она не могла выпустить человека из дома, не накормив и не напоив его чаем. И даже в самые тяжелые голодные годы она могла поделиться последним куском хлеба.

Она любила ткать, в комнате у нее стоял ткацкий станочек, на котором она ткала потрясающей красоты высокохудожественные покрывала и длинные узорчатые полотнища, которыми были обвешаны все комнаты.

Мамина единственная, хорошенькая сестренка была в невестах и готовилась к свадьбе. Вот в этом замечательном, родном, спокойном и казавшимся таким безопасным доме потекла наша беспокойная жизнь.

 

Беспокойная жизнь

 

Отец изредка появлялся, обычно ночью. И я до сих пор помню запах мороза, дождя или свежести, который он вносил с собой, крепко целуя нас, спящих в постели. Появлялся он не один, а с товарищами, и они, приглушив свет лампы и прикрыв плотно ставни, склонялись над развернутыми картами на столе, на полу и, углубившись в свою работу, не замечали, как пролетала ночь. И так же неожиданно, как появлялись, исчезали. А я в это время часами лежала с открытыми от восторга глазами и с детской гордостью смотрела на них. Мне казалось, они делают что‑то большое, интересное, не похожее на то, что делают все люди вокруг меня.

Но чем сильнее становились партизанская борьба и героическое сопротивление, оказываемое плохо вооруженными партизанскими и красногвардейскими отрядами, тем жестче и страшнее становились репрессии карательных отрядов.

Ходили упорные слухи, что карательные отряды ищут, хватают, пытают и вешают большевиков‑коммунистов и партизан, что в городе уже несколько дней висят партизаны и большевики.

Обыски и аресты в нашем доме тоже стали обычным явлением, во время них наш дом переворачивали вверх дном. Искали оружие, литературу, отца большевика‑коммуниста, после чего уводили в город в тюрьму либо мать, либо дедушку или обоих сразу. И я думаю, если бы не огромная популярность дедушки, их давно в живых бы не было.

Отец был на фронте, а матери, активно помогавшей ему, приходилось прятаться во время этих нашествий.

 

Большевицкие щенки

 

Нас научили называть дедушку и бабушку папой и мамой, чтобы не возбуждать опасных вопросов: «Где родители?»

Но не всегда это помогало, обыски и аресты дедушки и матери стали в нашем доме обычным явлением, и часто бывало, не успевали они вернуться из тюрьмы домой, как их снова арестовывали и уводили в тюрьму в Мариуполе.

Во время обысков требовали указать, где отец прячет оружие, которое переправлялось партизанам, и сказать, кто поддерживает его и помогает ему. Нам, детям, пришлось увидеть и перенести много.

Моего четырехлетнего брата, задабривая слащавыми улыбками и конфетами, заставляли сказать то, о чем мать под угрозой расстрела молчала, я помню:

– Дам конфетку, скажи, где папа прячет оружие?

И поставив нас перед матерью, произносили:

– Расстреляем, расстреляем, если не скажете, где спрятано оружие, где муж и кто с ним?

А мать… А мать бесстрашно и твердо отвечала:

– Можете расстрелять, но оружия здесь нет, а где муж и кто с ним, я не знаю.

Взбешенный офицер кричал:

– Арестовать!

И это слово в его истеричном крике звучало почти так же, как «Расстрелять!». И снова, и снова они уводили мать и ее отца, а мы, волнуясь за их жизнь и за жизнь отца, ждали и ждали.

Я тогда уже не плакала, я понимала, что если мать не плачет, то этого не нужно делать и нам. Я была старшей и, крепко стиснув руку брата, старалась удержать его от порыва броситься к матери и заплакать.

Я помню, как однажды младший брат побежал за матерью с криком:

– Мама!!! Мама, вернись! Отпустите мою маму!!!

Рассвирепевший офицер обернулся и сильным ударом швырнул его на пыльную дорогу, а матери даже не позволили оглянуться.

– Оставь, не сдохнет, большевицские щенки живучи!

Мать увели, а я долго сидела, утирая струйки крови бежавшие по лицу моего брата. Окровавленное лицо брата, его широко открытые от ужаса и непонимания происходящего глаза я помню до сих пор.

Я также помню, как ночью он стонал и запекшимися губами спрашивал:

– Нина, скажи, за что они хотят нашу маму расстрелять?

Эти испытания родили в наших сердцах чувство глубокой любви и безграничной преданности и уважения к нашим родителям.

А отношение в дальнейшем к отцу его соратников и друзей, говоривших о нем с восторгом, как о честном, справедливом человеке, коммунисте и отважном бесстрашном воине, кроме любви, рождало также чувство гордости за отца.

В те годы мы были не просто дети, мы были дети коммунистов‑большевиков. «А, это дети большевиков» или « Твой отец большевик» – я слышала часто. Одни произносили это с любовью и симпатией, другие с ненавистью и желчью.

Даже не зная, что такое большевик, я думала, что если мой отец и его друзья – большевики, значит это что‑то светлое, хорошее, справедливое, честное, и я сквозь слезы клялась себе, что как только я вырасту, то я буду тоже как отец. И поэтому, когда я позже одна из первых вступила в пионеры, а затем в комсомол – это были светлые, счастливые дни моей жизни.

И мой ответ на призыв «Будь готов!» – «Всегда готов!» защищать дело трудящихся во всем мире, не было для меня пустым звуком[7].

 

Пойду искать Ваню…

 

Наш Мариуполь был снова освобожден 29 марта 1919 г. 1‑й Заднепровской советской дивизией под командой П. Е. Дыбенко с огромной помощью красногвардейских и партизанских отрядов.

Как только освободили Мариуполь, мы ненадолго вернулись в город и остановились в гостинице «Континенталь». Отец в это время был занят формированием батальона, который стал полком регулярной Красной армии, сыгравшей огромную роль в боях против Деникина и Врангеля.

Но скоро мы снова вернулись в нашу уютную Македоновку, т. к. Мариуполь еще много, много раз переходил из рук в руки. Кто только не проходил через наш Мариуполь и через нашу Македоновку!

Все сильнее и сильнее разворачивались бои в нашем Мариупольском уезде. Одна власть сменяла другую, иногда даже по несколько раз в день, и стрельба не прекращалась. И какая бы власть ни приходила, она хватала, арестовывала, вешала, расстреливала своих противников. Одни ругали и проклинали большевиков‑коммунистов, другие немцев, белых, зеленых, махновцев, дроздовцев и прочих, и прочих.

Мать, вернувшись однажды после очередного ареста, заявила:

– Больше нет сил… Все равно замучают. Берегите детей, а я пойду искать Ваню.

«Искать Ваню» – легко сказать! Это было в то время все равно что искать иголку в стоге сена. Мы от отца никаких достоверных известий не только не получали, но даже кто‑то, заехавший к нам случайно, сообщил, что наш отец во время последних ожесточенных боев погиб. Но мать все равно ушла искать отца, нашла и осталась в том же отряде до конца войны.

Трудно было понять и разобрать, от кого надо было прятаться. Нас, детей, во время усиленной стрельбы прятали в глубоком погребе, откуда мне казалось, что наверху бушует буря и непрерывно грохочет гром. А под вечер, когда все стихало, через Македоновку по широкой дороге, обсаженной пышными кустами душистой сирени и благоухающими акациями, шли подводы с тяжело ранеными. Были это красные или белые, мы понятия не имели, они стонали и просили пить, Мы бежали и тащили им воду в кувшинах. На их изодранных грязных одеждах и на белых марлевых повязках виднелись ярко‑красные пятна и сгустки темной, липкой запекшейся крови, от которых шел тяжелый запах.

Подводы с изуродованными ранеными уходили, и снова наступала кратковременная тишина.

А ночью мы просыпались от шума. В дом вваливались какие‑то военные: чеченцы, казаки, деникинцы, дроздовцы, белые, красные, и все они требовали, чтобы их накормили, напоили. И бабушка среди ночи покорно разжигала печь или плиту и готовила им еду из кур, гусей и из всякой живности, которую они ловили здесь же, во дворе.

В доме становилось так тесно, что с трудом можно было протиснуться. Они спали на полу, на креслах, на диване, и даже после таких кратковременных постояльцев в доме становилось пусто, исчезало все съестное и уничтожалось все живое, что попадало им под руки или на глаза.

 

Девочка в поле

 

Наступили прекрасные апрельские дни, когда после холодной, необычайно холодной суровой зимы весна казалась особенно прекрасной. Но в эти же прекрасные апрельские дни веселые песни и трели всевозможных птиц заглушались непрерывной стрельбой и громкими разрывами снарядов. Со станции Волноваха через наш полустанок Асланово, приблизительно километрах в полутора от нашей Македоновки, взад и вперед двигался бронепоезд.

Снаряды разрывались и не разрывались, долетали и не долетали до нашей Македоновки, и долго потом крестьяне, когда пахали, подбирали осколки снарядов, гильзы пуль, пули, а иногда подрывались на неразорвавшихся снарядах. Вспоминаю, как в ясный солнечный полдень послали меня отнести лекарство больному дяде.

По дороге к ним меня окликнула знакомая девочка, моего приблизительно возраста, она упорно старалась что‑то сдвинуть с крыши какого‑то курятника.

– Помоги мне снять эту штуку, – попросила она.

Я остановилась в раздумье – помочь, или раньше освободиться от своей ноши.

– Слезай и подожди меня, я быстро вернусь и помогу тебе, – пообещала я.

И помчалась, но не успела даже войти в дом, как за моей спиной раздался оглушительный взрыв. И долгие годы я с ужасом вспоминала и не могла забыть, как в глубокой яме, среди хаоса развалин, вместо Лизы лежало окровавленное месиво, из которого торчали куски голубого платья, и далеко от дома на кустах висели розовые куски ее мозга.

 

Там вдали за рекой…

 

Помню из рассказов отца, с какой силой сопротивлялись красногвардейские, партизанские и красноармейские части на узловой ж.‑д. станции Дебальцево. Здесь произошло одно из самых тяжелых, кровавых столкновений с Добровольческой армией. Добровольческой армии, снаряженной, вооруженной до зубов иностранными интервентами, организовавшей «крестовый поход» против советской страны, удалось здесь прорваться и двинуться на Москву.

Второе крупное сражение, по рассказам отца, сыгравшее огромную роль в задержке продвижения Добровольческой армии на Курск, произошло под Купянском. Несмотря на героическое сопротивление Красной армии, задержавшей наступление Белой армии на Курск, им все‑таки удалось прорваться еще раз и в начале сентября 1919 г. занять так называемую «красную крепость» – Курск. А 1 октября 1919 г. корниловцами и марковцами был занят Орел. Они стали приближаться уже к Туле, а Май‑Маевскому был дан приказ наступать прямо на Москву.

24 октября 1919 г. была разбита деникинская конница Мамонтова. А в ноябре 1919 г. была создана Первая Конная армия Буденного.

 

А не достанешь, не достанешь!!!

 

В это время голод охватил уже всю страну. Голодали не только промышленные районы страны, голодала даже доведенная до крайнего истощения, вся обескровленная, ограбленная, богатая хлебом Украина. Цены на продовольствие росли с головокружительной быстротой.

Вместе с голодом нагрянули вечные и неизбежные спутники разрухи и нищеты повальные инфекционно‑эпидемические болезни: сыпной и возвратный тиф, скарлатина, дифтерит, холера, черная оспа – эти остроинфекционные болезни нечем было лечить. Ни докторов, ни лекарств, лечились все своими домашними средствами. Эти болезни косили людей беспощадно, их не успевали хоронить.

Пустели дома. В доме напротив нас за одну ночь скончалась вся семья из шести человек, и я из окна видела, как вынесли четыре больших и два маленьких гроба. Бабушка и те соседки, кто держался еще на ногах, ходили обмывать и одевать покойников. Когда бабушка возвращалась, от нее пахло воском и ладаном, которым окуривали покойников.

Заболела черной оспой моя подруга, девочка моих лет, меня к ней не пускали, но через окно я видела, как болезнь превратила ее в страшную куклу, покрытую язвами. Она металась и стонала в постели. У нее были завязаны руки, мне сказали, для того, чтобы она не раздирала нарывы, после которых оставались безобразные, глубокие шрамы на лице и на всем теле на всю жизнь.

Наташа умерла. А я, прижавшись к окну, смотрела на небольшой гробик, в котором лежала Наташа, с чужим, обезображенным болезнью личиком. Возле гроба, как каменная, не шелохнувшись, стояла ее мать. Наташа не была похожа на себя, и мне казалось, что это обман, что это чужая незнакомая девочка, а моя Наташа, с которой я так недавно играла, беззаботно и весело носилась по саду, сейчас подбежит ко мне со звонким смехом.

Гробик унесли, и над ним вырос холмик из свежей промерзшей земли.

«Что такое смерть? Почему она входит в дом, безжалостно, жестоко уносит навсегда без разбору кого ей захочется, и ни слезы, ни отчаяние, ни мольбы не помогают?», – думала я.

И долго меня мучил образ Наташи. Я закрывала глаза и видела Наташу, которая, вскочив на кровать и хлопая в ладоши, кричала:

– А не достанешь, не достанешь!

А из‑под кровати вдруг выползала смерть! Безносый, страшный скелет, и со страшной улыбкой протягивал к ней руки и смеющаяся, румяная Наташа превращалась в черную, обезображенную куклу.

Мне становилось страшно. Мне казалось, что она и ко мне протягивает свои костлявые руки и шепчет:

– Вот и к тебе доберусь, доберусь.

И я с ужасом бежала к взрослым, стараясь найти у них защиту. С тех пор я стала бояться темноты, одиночества, темных углов и завывания ветра, мне казалось, что всюду притаилась и в любую минуту может выскочить эта холодная, костлявая старуха‑смерть.

 

Мой саван

 

К мысли о смерти все уже привыкли и смотрели на нее, как на что‑то неизбежное. Плакать? Но и на это нужны были силы, а их ни у кого не было. Они только говорили:

– Ну, вот и Николаевна отмучилась… Слава Богу – умерла.

Этим они выражали свое соболезнование не то ей, не то себе, что им еще предстоит мучиться.

Заболела тифом и я, да так тяжело, что какая‑то сердобольная соседка пошила мне белую длинную рубашку – саван, в которую собирались нарядить меня в гробу и которую я потом долго носила, как ночную рубашку.

Во время болезни у меня образовался на спине под правой лопаткой огромный, с куриное яйцо, нарыв. И когда все считали, что мой конец уже близок, меня обмыли, уложили на чистые простыни, а нарыв вдруг прорвался, и я очнулась. Я до сих пор помню эту минуту, как будто горячая липкая струя обожгла мне спину, и я почувствовала такую необыкновенную легкость во всем теле, что, мне казалось, я могу взлететь.

После кошмара болезни я особенно остро запомнила чувство голода. Я очень хотела есть, а есть было нечего.

 

Голод

 

Отец и мать были на фронте. Отец всю гражданскую войну сражался в рядах Красной армии против Каледина, Деникина, Петлюры, против Врангеля, а в конце гражданской войны был назначен командиром специального кавалерийского отряда по борьбе с бандитизмом на Украине в Гуляйпольщине – знаменитой родине батьки Махно.

Мы продолжали жить у дедушки.

Как сейчас помню весну этого года. Помню, как из‑за горизонта рано утром зловеще поднималось кроваво‑красное горячее солнце. Пожилые люди, с ужасом глядя на восток, говорили:

– Будет засуха, неурожай, голод.

Прошло знойное душное лето с отвратительными сухими ветрами, дувшими, как из раскаленной печи, из Каракумской пустыни. Ни тучки на небе, ни росинки на траве. Посевы, зазеленевшие весной за счет накопившейся за зиму влаги, не сумев подняться от земли, пожелтели, свернулись и застыли в своем желтовато‑сером спокойствии.

Даже косилки в то лето не выезжали в поле. Косить было нечего. Мычала голодная скотина, возвращаясь с пастбищ.

Надвигалась ужасная осень и жестокая, голодная, холодная зима.

– Новая власть… Голод в России, нехорошее предзнаменование, – сетовали старики.

Все закрома были пустые, скотина уничтожена. Бесконечная война обескровила, ограбила страну. Отсутствие рабочих рук, инвентаря, лошадей, мобилизованных и угнанных, как и люди, на фронт, усугубили жестокий удар природы. Пахали на коровах и волах, коровы перестали доиться, волы без корма издыхали.

Начался повальный голод по всей советской республике. Особенно пострадали разоренная Украина и Поволжье.

Кто‑то говорил, что за Доном, в Ейске, на Кубани относительное благополучие. Туда и хлынул народ в надежде привезти хоть пудик муки, и наш дедушка решился поехать. Продали все, что случайно сохранилось от бесконечных обысков и грабежей. Уехал.

Как сейчас помню, вернулся больной, измученный. Положил буханку черствого, черного хлеба на стол, не сел, а упал на стул и сказал:

– Вот и все. Скажите спасибо, что живым домой вернулся.

По дороге всех задержали, продукты у всех реквизировали. Мы с ужасом смотрели на эту картину. Чувство голода нам было знакомо давно. В начале нам бабушка пекла по одной пресной лепешке, потом с отрубями, потом отруби пополам с травой. Запах свежеиспеченного хлеба преследовал нас. Мы не просили ни сладостей, ни конфет, нам только хотелось съесть кусочек хлеба.

Сколько надежд возлагали мы на дедушкино возвращение! Помню, как мы с голодной мольбой смотрели на бабушку и как она, разделив свой последний кусочек, успокаивала нас.

– Потерпите детки, вот дедушка скоро вернется, тогда я вам хлебушка испеку.

Запах свежеиспеченного хлеба преследовал нас. Как она бедная, худенькая, почти вся высохшая, жила, даже трудно представить.

 

Белые мухи

 

Коммунистов в те годы было не так много, но о том, что наш отец коммунист‑большевик, я слышала и знала с тех пор, как помнила себя. Одни произносили слово коммунист с гордостью и восторгом, другие с ненавистью и шипением.

И я помню, как однажды вечером у дедушкиного дома, где обычно собирались соседи, как на сходку, рассаживались на чем попало и жарко обсуждали происходящие события, кто‑то сказал.

– А вот скоро прилетят наши белые мухи, и тогда мы этих коммунистов‑большевиков будем стрелять и вешать.

И хотя я не могла понять и не понимала, что происходит вокруг, но где‑то в глубине души мне казалось, что отец и его молодые веселые друзья боролись за что‑то очень хорошее, справедливое, и правда на их стороне. Я ушла с глубокой обидой и долго плакала в ту ночь. «За что? За что надо убивать, стрелять и вешать большевиков‑коммунистов, если они все борются за что‑то очень хорошее для всех людей?»

Мы в это время были одни, с нами не было ни отца, ни матери, и увидим ли мы их когда‑нибудь или никогда, мы тоже не знали.

 

Мама приехала!

 

Поэтому огромной неописуемой радостью было для нас внезапное появление матери в одно холодное зимнее утро. Она вошла в дом, шатаясь от усталости, с разбитой окровавленной ногой.

Мама рассказала, что ехала она к нам на поезде, на открытой раме, согнувшись в три погибели, под какой‑то цистерной. В таком положении в декабрьский мороз надо было не только удержаться самой, но еще удержать в онемевших от холода руках драгоценный груз – муку, а ведь мука была все! Дороже всех благ на земле, ради муки люди шли на смерть и на муки. Окоченевшие от холода руки и ноги не удержали ее, и она свалилась на ходу с поезда в глубокий ров, чудом осталась живой и только сильно поранила себе ногу. Как она дошла? Из разорванного башмака шла кровь. Мама вошла в дом хромая, оставляя за собой кровавый след. Мы не сразу узнали ее, так сильно изменилась она, и я часто, украдкой смотрела на нее, мне казалось, как будто кто‑то подменил ее.

Чувствуя мой взгляд, она оборачивалась, и я встречала теплую, родную улыбку ее красивых темных глаз. Те же чудные волнистые волосы, красиво причесанные, как будто она только что вышла из парикмахерской, тот же тонкий с горбинкой нос, все было знакомо. Но, что‑то изменилось: что‑то очень грустное, скорбное появилось в ее лице.

Я обнимала, прижималась к ней так крепко, как будто боялась потерять ее снова, и запах, до боли знакомый с детства запах матери наполнял меня чувством трепещущей радости.

Мне казалось, что это сон, что я проснусь, и этот сон исчезнет, и снова потянутся грустные дни одиночества, голода, болезней и смертей.

 

Мы едем к папе

 

Мать действительно собиралась уезжать, но не одна, вместе с нами. Она сообщила нам, что отец жив, был жив, когда она оставила его. Он находится на одном месте, он командир особого кавалерийского отряда по борьбе с бандитизмом и остатками махновских банд в знаменитом Гуляйпольском уезде.

Увидев, в каком тяжелом положении мы находимся, она решила забрать нас с собой. И хотя отец был еще в армии и в боях, оставить нас она боялась. В доме у нас было пусто, как говорят, хоть шаром покати.

Во время остановок всевозможных военных отрядов было съедено все съестное и все живое, а во время обысков уносили все остальное. И даже я удивлялась – ищут оружие, а тащат даже коробочки с запонками и различными безделушками (для меня все ювелирные изделия были безделушки), и как‑то бабушка с грустью сказала:

– Ничего, ну абсолютно ничего не осталось, что можно было бы обменять хоть на кусок хлеба.

Впереди всех ожидала длинная холодная, голодная зима.

Начались сборы, они были незатейливые. На дворе стояли жестокие морозы, а наша одежда далеко не была приспособлена к путешествию в такую зимнюю стужу. У нас не было ни теплого белья, ни платья, ни обуви. Но мать спешила с отъездом, так как в тех условиях, в которых находился отец, все могло случиться. Мы могли не найти отца в этом месте, а может быть даже в живых.

Взять детей к себе при таких условиях жизни было почти безумие, но голод сделал свое. Мама, благодаря своей изобретательности, сумела старые поношенные вещи, даже одеяло, превратить в нашу одежду. Но самое главное и страшное было – чем кормить нас в дороге. Ту муку, которую она привезла перед отъездом, обменяв ее на обручальное кольцо и золотые серьги, надо было оставить родным. Мука в то время была не просто питанием, а служила обманом сознания, что вот есть еще горстка муки, и люди чувствовали моральное спокойствие, что при ее помощи можно склеить любой неудобоваримый продукт.

Наступили сильные морозы. Мама еще не поправилась, но, скрывая свою боль, она стремилась в дорогу.

 

Далекое путешествие

 

Наконец мы на вокзале. Наступила темная, холодная ночь. На дворе завывала вьюга, ветер свободно гулял по вокзалу, наметая сугробы снега через разбитые стекла.

Снег не таял. Вокзал не топили. Утомленные голодом и холодом, мы даже уснули на голой деревянной лавке. Здесь мы провели не одну ночь, а несколько жутких, холодных ночей в ожидании возможности сесть на поезд. Поезда ходили редко, а если подходили, то были до отказа набиты людьми, как внутри, так и снаружи. Голод и холод сорвал всех с насиженных мест и гнал всех в далекую неизвестность в поисках куска хлеба.

Одни говорили, что на Кубани хорошо, люди ехали на Кубань. Другие говорили, что на Украине хорошо, люди ехали на Украину. Люди менялись местами, но положение не менялось. Это был тяжелый, страшный, повальный голод и катастрофическая, даже еще не послевоенная разруха, т. к. во многих местах еще шли жестокие бои.

Наконец среди ночи пришел долгожданный, битком набитый внутри и обвешанный людскими гирляндами снаружи, поезд. Пассажиры бросились к нему, но к поезду даже близко подойти было невозможно. Толпа просто тащила вас вперед‑назад вдоль поезда.

Не только внутри не было ни одного свободного места, но и снаружи не было ни одного свободного крючка, на котором можно было бы повиснуть.

 

Чудо

 

Вырвавшись из толпы, мы очутились возле паровоза. Здесь было пусто. Поезд был готов вот‑вот уже тронуться каждую минуту. Мама была в отчаянии. Она знала, что если мы останемся, то нам снова надо будет бог весть сколько ожидать, и картина все равно будет одна и та же.

И вдруг произошло чудо. Машинист подбежал к нам, схватил Шурика на руки и посадил на свое место, справа у открытого окна паровоза, а меня и маму на открытую платформу с углем, который он огромной лопатой бросал в топку паровоза. Вот на этой открытой платформе с углем в нестерпимую декабрьскую стужу я сумела даже вздремнуть, прижавшись к матери. Проснулась я от того, что я вместе с углем сползла в образовавшуюся воронку на огромную лопату.

Здесь я увидела огромное огнедышащее жерло топки паровоза и Шурика, сидящего у окна, красного от огнедышащей топки с одной стороны, продуваемого насквозь ледяной струей ветра с другой. Я же мало сказать замерзла, я просто окоченела. Я дрожала так, что слышно было, как щелкают мои зубы. Но этот машинист мне казался добрее всех ангелов на свете.

Так под утро мы очутились на станции Юзовка. Здесь нам предстояло пересесть на другой поезд и дальше еще на третий. Какое магическое слово сказала мама машинисту, я не знаю, но рано утром, прощаясь с нами, наш спаситель очень жалел, что дальше ничем не может помочь нам, и попросил:

– Передайте Ивану (это папе), что он мне как брат родной. Сколько раз мы от смерти друг друга спасали. Передайте ему, что нашего друга Николая Папаса деникинцы повесили и у живого на груди красную звезду вырезали. Привет от Григория, живы будем, свидимся.

Так хорошо я запомнила это потому, что меня потрясли слова «у живого на груди звезду вырезали», я никак не могла забыть этих слов.

 

Пешком по сугробам

 

Было очень рано, холодно. Хотелось зайти в вокзал согреться. Но когда мы подошли к вокзалу и попробовали открыть дверь, она не поддавалась нашим усилиям. Подошел военный и, отстранив нас, открыл с силой дверь и зашагал внутрь по ногам, по рукам, по головам. На полу до самой двери лежали вповалку здоровые, тифозные больные, раненые, покрытые все вшами, как просом. Одни стонали, другие бредили. Пройти внутрь было физически невозможно. Из открытой двери валили клубы пара и шел нестерпимый смрад. Впереди не было никакого просвета. Шурик с испугом прижался к матери:

– Мама, я не пойду туда… – сказал он и мы пошли в сторону ж‑д. путей.

Подошел поезд, идущий в нашем направлении. Все бросились к нему, совали огромные пачки денег, чтобы только попасть в него. Когда мы протиснулись сквозь толпу, с нас запросили такую сумму денег, что мать даже ахнула. Поезд ушел, и на перроне остались стоять мы и несколько таких же бедолаг. Кто‑то сказал, что до следующей станции всего‑то километров шесть.

– Мама пойдем пешком, – сказал мой мудрый пятилетний брат. – Ты нам лучше хлеба на эти деньги купи.

И мы пошли. Выхода у нас не было. Дорога оказалась длинная, не 6, даже не 10, а все 12 или даже больше километров. Шли мы долго, прямо по глубоко заснеженному полю, мы, дети, стойко выдержали это испытание.

 

Военный эшелон

 

На вокзале, после нескольких неудачных попыток сесть в проезжавшие поезда, мать подошла к стоявшему на запасных путях военному эшелону, и здесь нам снова повезло. Когда мать сказала зачем, куда и в какой в отряд ей нужно скорее вернуться, мы сразу очутились в теплушке, среди военных. В этом вагоне оказался военный, который заявил, что он был в одном отряде с папой.

– Как же не знать, мы же вместе Курск освобождали, – сказал он.

Посреди вагона ярко горела «буржуйка» и кипела в котелке пшенная каша.

Когда каша была готова и все начали есть, Шурик, уткнувшись матери в колени, тихонько и горько заплакал.

– О чем это он? – спросил кто‑то из военных.

– От голода, – ответила мать.

И все военные сразу разделили с нами свою скудную трапезу. Как долго мы ехали в этом вагоне, я не помню. Я только помню мучительно длинные остановки и мучительно нестерпимый голод, и если бы с нами не делили свой скудный паек военные, не знаю, как сумели бы мы выдержать.

В вагоне их было человек 12, веселых, молодых. Бывший соратник нашего папы рассказывал всем про свои походы где‑то под Курском в одном отряде с нашим папой.

– Входим мы, значит, с нашим командиром (с нашим папой) в дом – темень, хоть глаз выколи. Начали приглядываться, ноги с печи торчат, а кругом чернота и сажа, как паутина, только тараканы шуршат. А знаете, хлопцы, что это такое? Да там же по‑черному топят, дым, значит, не в трубу пускают, а прямо в хату, и он процеживается сквозь соломенную крышу, и вся хата, как труба, в саже.

Ребята не верят, хохочут.

– А в другой раз зашли мы в дом, – так себе чистенький, принесла нам хозяйка молока попить. Быстро вынула из кувшина лягушку на веревочке за ножку и сказала: – Я вам с «холодушечкой» налью. Мы все пулей выскочили из хаты.

Наш молодой спаситель был очень веселый, разговорчивый парень откуда‑то из‑под Полтавы. Он всю дорогу неугомонно рассказывал о своих военных похождениях и о том, как глубоко поразила его бедность в тех местах России, в которых ему пришлось побывать как военному и как освободителю.

 

Вот мы и дома…

 

На нашу станцию Просяную мы прибыли ночью. Нас встретил начальник станции и пригласил к себе. Жена его напоила нас горячим сладким чаем с ломтиком белого хлеба.

Начальник станции послал человека сообщить отцу, что мы приехали. Но его на месте не оказалось, он уже 3 дня был в походе, освобождая какие‑то села от каких‑то налетов.

За нами приехал молодой военный на санках. Он всю дорогу старался развеселить нас, рассказывая всевозможные, как ему казалось, забавные истории. О том, как они неожиданно налетали на села, в которых пьяные, разгулявшиеся бандюги грабили, насиловали, убивали, и как они полураздетые в панике драпали, теряя по дороге награбленное добро и оружие. И как они натолкнулись на колодезь, полный изувеченных трупов женщин и детей.

Наконец после долгих мытарств, до смерти уставшие, по хорошей санной дороге в ночь под Рождество мы добрались «домой».

– Вот мы и «дома» – сказала мама.

Это «дома» был огромный дом священника. Четыре комнаты с левой стороны от входа занимал священник с семьей. Все правое крыло этого дома с пристройками занимали военные, с левой стороны была канцелярия и какие‑то еще помещения. Наша комната была посередине проходная, она соединяла часть дома, в которой жили и спали военные, и канцелярию, или помещение штаба. В нашей комнате справа от входа стоял диван, на котором спали мы с братом, рядом между двух окон стоял стол и 4 стула, а с противоположной, левой, стороны комнаты находилась кровать родных и в углу плита, на которой всегда кипел чайник для всех военных, которые заходили или проходили через эту комнату.

Несмотря на ранний час, нас очень приветливо встретила пышная красивая жена священника Пелагия Федоровна. Напоила нас чаем с сахарином и белыми булочками из пузатого ярко начищенного самовара, который стоял на столе под красивой хрустальной люстрой, блестевшей всеми цветами радуги.

За столом в черной рясе сидел высокий, худой молодой священник, и мне казалось, что его шелковистая борода и волнистые длинные волосы ловко приклеены. Мама очень оживленно с ним разговаривала, и я решила, что они знают друг друга уже давно.

Меня и брата Шурика познакомили с тремя детьми священника, чинно сидевшими за столом: Николенькой, Оленькой и Сашенькой. Они молча наблюдали за мной, и вдруг Николенька подскочил, как ужаленный: «Мама, да она уже третий кусок сахаина в чай кладет». И я не успела оглянуться, как мой чай выплеснули в полоскательницу.

– Вот хорошо, вот спасибо тебе Коленька, – заметила Пелагея Федоровна, глядя на сына и на меня ласково.

«Жадюля, – подумала я про себя, покраснев до ушей, – пожалел. Если с одним кусочком сладко, то с тремя было бы слаще».

Но вся моя обида исчезла, когда нас пригласили в другую комнату, в которой сверкала роскошно убранная елочка.

За домом был огромный, утопавший сейчас в сугробах снега, парк. Напротив дома, посреди огромной открытой площади, за красивой железной оградой, выкрашенной в зеленый цвет, стояла большая белокаменная церковь с позолоченными луковицами, над которыми с шумом носились стаи черных ворон, и несметное количество серых воробьиных комочков шевелили затоптанный в снегу навоз вокруг церковной ограды.

 

В дибровском лесу

 

Это большое село под названием Мало‑Михайловка было расположено между Гуляйполем и Дибровским лесом, к которому боялись приближаться ночью и днем не только местные жители, но даже и воинские части.

В этом лесу после набегов и грабежей находили приют и убежище всевозможные разрозненные и организованные, как тогда их называли, банды и также остатки когда‑то многочисленных махновских отрядов.

Здесь, в этом Дибровском лесу, у махновцев был устроен под землей великолепно закамуфлированный, хорошо оборудованный, неприступный бункер.

Напротив Дибровского леса находилось другое большое село – Большая Михайловка (или Дибривка), 900 дворов, которое почти все дотла было сожжено карательными отрядами австро‑немецких оккупантов с помощью вернувшихся помещиков и немцев‑колонистов, так как это село было известно своим крепким, партизанско‑повстанческим движением, откуда вышло много идейных руководителей махновского движения.

Так очутились мы в знаменитом Гуляйпольском районе. Знаменитым его сделал анархист‑коммунист – «батько Махно», который заявил что Гуляйполе это столица Анархо‑повстанческой республики.

Армия Махно, ведя бескомпромиссную войну с австро‑немецкими оккупантами на Украине, помогла уничтожить гетманщину и ликвидировать петлюровщину. Она боролась как с белым контрреволюционным движением на Украине, так и с Красной армией.

С последней она часто объединялась для совместной борьбы против Белого движения, но как только цель бывала достигнута, разногласия обострялись, и начиналась жестокая борьба между Красной армией и Махно. И несмотря на то, что Нестор Иванович Махно считал себя анархистом‑коммунистом, все считали его большим разбойником. Он был смелый, бесстрашный, до наглости решительный и беспощадно жестокий.

Страх и ужас охватывали население, когда сотни пулеметных тачанок и многочисленная конница армии Махно, доходившая иногда до 50 тысяч разношерстных бойцов, внезапно с грохотом и свистом врывались в города и села. Они жгли, крушили, грабили, уничтожали помещичьи усадьбы, кулацкие хозяйства, вешали и расстреливали урядников, священников, офицеров и всех тех, кто с точки зрения Махно являлся символом народного рабства. А после пьяного разгула, опустошительных грабежей и насилия они покидали населенные пункты. Стреляя без разбора направо и налево и так же без разбора убивая, махновцы оставляли после себя горы трупов. А за ними следовали тачанки, нагруженные добычей: золотом, тюками всевозможной одежды, ящиками с коньяком, спиртом и водкой.

Махно также крушил, разрушал и взрывал тюрьмы, т. к. считал, что тюрьмы являются символом народного рабства и что буржуазия всех стран в течение тысячелетий укрощала бунты народа плахой и тюрьмой, а свободному народу они не нужны.

Вначале Махно крепко поддерживали украинские беднейшие крестьяне. Когда он собирался в поход, то в мгновение ока мог собрать многотысячную армию мужиков‑партизан, он умел зажечь толпу своими речами. Кончался бой – и эти же мужики мирно стояли у своих хат, как ни в чем не бывало, в то время как немецкие и австрийские войска с ног сбивались в поисках махновцев.[8]

 

Конец гражданской войны

 

Итак, 15 ноября 1920 г. закончилась абсолютно никому не нужная, бессмысленная, братоубийственная, безжалостная, жестокая, кровопролитная почти 4‑летняя Гражданская война. Эта война кроме горя, страданий, разрухи и голода ничего не дала стране, за которую якобы воевала Добровольческая, а позже, так называемая, Русская армия. По существу, это была не армия освободителей, а армия мстителей. Она мстила за могучую народную революцию, которая разрушила, разбила, уничтожила старый строй в России.

Мстила народу за защиту Октябрьской революции, которую народ совершил в глубокой надежде создать новый, справедливый, свой рабоче‑крестьянский строй в измученной, уставшей, веками эксплуатируемой России.

Мстила народу, который хотел избавиться от своих поработителей и от иностранной зависимости, народу, который шел на смертный бой за землю, за волю, за лучшую долю и за светлое будущее счастье на всей нашей планете, если не для себя, то для будущих поколений на земле.

Читая и перечитывая литературу, написанную самими участниками или историками, изучающими вопросы причины неудач белых в гражданской войне, приходишь к одному единственному заключению: что на фоне существовавшей в это смутное время неразберихи только у большевиков были выдвинуты те лозунги и выражены те цели и задачи, за которые народные массы готовы были идти на смерть. Рабочим обещали фабрики и заводы, крестьянам землю и всем, всем мир, свободу, полную независимость и райскую жизнь здесь, на земле, а не на небесах. А что такое коммунизм, что такое социализм, никто никакого понятия в то время не имел[9].

 

Впроголодь

 

Отца мы увидели только через несколько дней. Когда он вернулся из какого‑то похода, мы оба, я и брат, лежали тяжело больные. У меня от голода и истощения появились глубокие язвы на теле, шрамы от которых остались на всю жизнь. Помню, как он, влетев в комнату, крепко прижал нас к своей пахнувшей снегом и лошадиным потом шинели, какое счастье было увидеть его! Он сказал, что почти всю неделю не слезал с лошади, так было трудно.

Голод в этом обильном богатом крае становился все более жестоким.

Голодали все. Армия питалась впроголодь. Их паек был мизерный, выдавали иногда кусочек синей солонины, немного сахара и хлеб, если то, что давали, вообще можно было назвать хлебом. Это была черная твердая масса, в которой было больше соломы, чем муки. Когда его ломали, то оттуда торчали т. н. по‑украински «устюки», то есть мелко нарезанная солома или полова, кое‑как склеенная мукой. Вкуса хлеба в ней не было и в помине. До сих пор помню, как этот хлеб царапал до крови горло, окрашивая слюну в красный цвет, как трудно было проглотить его. И даже этого хлеба, который так трудно и больно было глотать, не было в достатке.

Отец получал такой же паек, как и все красноармейцы. В отряде отца среди красноармейцев были два закадычных друга – Петька‑пулеметчик и Федька‑каптенармус, и я помню как каптенармус, веселый кудрявый Федька, намекнул однажды отцу:

– У вас дети больные, разрешите выписать немного продовольствия на ребят.

Отец категорически и твердо заявил:

– В армии я, а не мои дети.

И веселый кудрявый Федька даже заикнуться об этом после не смел. О каких‑либо поблажках для высшего состава отец и слышать не хотел.

На площади вокруг церкви каждое воскресенье собирались по старой памяти традиционные украинские базары. Крестьяне привозили кое‑что из своих пожитков, цены были астрономические, деньги ничего не стоили. Миллионы равнялись копейкам. Торговля шла полным ходом. Спекуляция расцвела пышным цветом. Спекулянты наживали состояния, обменивая за кусок хлеба или за кружку муки бесценные вещи. За пуд муки покупали дом, здесь же рыскали местные власти, шла жестокая борьба со спекуляцией.

Голод не утихал, по утрам подъезжала подвода и на площади вокруг церкви подбирала замерзшие, окоченевшие от холода и голода трупы. Появились слухи о людоедстве. Где‑то находили обглоданные человеческие кости. В купленном на рынке холодце кто‑то нашел детский мизинец. Задержали мать, которая съела двух своих детей. Люди сходили с ума. Никогда не изгладится у меня из памяти вид этой женщины с воспаленными безумными глазами. Быть людоедом своих собственных детей! Говорили, что воруют детей и просили не отпускать детей одних далеко от дома.

Голод в это время был настолько жестоким, что даже при всех предпринятых Лениным чрезвычайных мерах погибло около 6 млн. человек.

Ленин, невзирая ни на что, обратился к капиталистическим странам за помощью, капиталистические страны соглашались оказать помощь голодающим только при условии, что советское правительство признает долги царской России и возвратит национализированные предприятия иностранным капиталистам.

Когда я болела, прибегал Николенька, всегда чистенький, причесанный, как мышонок.

– Скажи ты все сейдишся за сахаин? – картавя, спрашивал он. – Я тебе прейсфийку и огайок свечки пиенес, давай кавалейею сделаем.

Мы крепко подружились и все окна в комнате превращали в зверинцы, в армию, в героев из сказок при помощи воска, ножниц и бумаги. Девочки были чуть постарше нас и, когда мы собирались вместе, они читали и рассказывали нам какие‑то интересные истории, особенно Оленька, иногда очень страшные.

Как‑то прибежали все трое и потащили меня в дом через дорогу. Тетя Даша открыла нам дверь и провела нас в комнату, здесь я увидела то, что запомнилось на всю жизнь. Посреди комнаты на круглом столе стояли рядышком пять гробиков размером чуть‑чуть больше коробочек из‑под детских туфелек, и в каждой из них лежала мертвая куколка. Возле стола сидели две женщины – молодая мать этих пяти деток, которые, не успев родиться, здесь же скончались, и их бабушка. Мы зажгли, поставили свечки и потихоньку удалились. Такое событие! Родилось у женщины сразу пять младенцев. И никто в то время не обратил на это никакого внимания, а какое это было бы событие в других условиях!

 

Горькая весть

 

Всю ночь бушевала вьюга, так сильно, что дребезжали стекла. Утром через сильно замороженные окна трудно было разглядеть, что же делается на дворе. И вдруг открылась дверь, и из канцелярии, весь облепленный снегом, как дед мороз, в комнату вошел наш милый, родной дедушка. В этом похудевшем, уставшем, посиневшем от голода и холода человеке с трудом можно было узнать нашего красавца дедушку.

Мать бросилась к нему:

– Папа, как ты добрался? Как мама?

Тяжело опустившись на стул, он с трудом произнес:

– Я пришел, чтобы вы нас спасли от голода.

И, отдышавшись немного за стаканом горячего чая, сообщил нам страшную, жуткую весть, что от голода умерли мать и отец папы. Умер дедушка Федор, а несколько дней спустя скончалась бабушка Ирина. У людей не было сил похоронить их на кладбище, и их похоронили во дворе в погребе, где всегда летом хранили лед. Они жили тоже недалеко от Мариуполя, на расстоянии 18–20 километров, в селе Сартана.

Отец вздрогнул, закрыл лицо руками, и я видела, как дрожали его пальцы и плечи. Эта страшная весть потрясла нас всех, особенно отца. Он – их единственный сын, в котором они души не чаяли, боролся, отдавая все свои силы, рискуя каждую минуту своей жизнью, за счастье всех людей на свете, в то время как его родители умирали от голода, а он ничем, абсолютно ничем не мог помочь им.

Я уже знала, что такое голод, и понимала, какая это мучительная, жестокая смерть. Я уже много видела смертей за свою короткую жизнь, но так близко она еще не коснулась меня. Я вспоминала их милые, дорогие мне лица. Перед моими глазами стояла моя стройная, гордая бабушка. Она была такая красивая и ласковая, что на нее все заглядывались. Бабушка была особенная. Дедушка был, просто дедушка – голубчик, милый, ласковый, любил удить рыбу, гулять с нами и ходить со мной в длинные‑предлинные прогулки. И вот их нет, нет, нет теперь, они умерли такой ужасной, мучительной смертью. Это казалось мне немыслимо и, уткнувшись в подушку и натянув на себя одеяло, я проплакала весь день. И даже этот жуткий горько‑соленый кусок хлеба я не могла проглотить.

Да что тогда, мне всю мою жизнь, до сих пор, без горечи и боли тяжело вспоминать об этом, и так же, как тогда, когда вспоминаю, кусок застревает у меня в горле.

Отец так сильно переживал, что на него больно было смотреть. У него не было даже времени молча в тишине пережить свое страшное горе.

Налеты становились все более смелыми и жестокими.

И не успел отец прийти в себя, как в комнату ворвался раненый человек. Он с ужасом, без конца твердил:

– Та воны всих, всих поубывалы. Всих начальникив поубывалы. Воны ж думалы, що я мертвый.

Немедленно раздалась команда отца:

– По коням!

И послышался топот бегущих красноармейцев.

Этой ночью налетела какая‑то банда на деревню и всю ночь продолжала убивать, грабить и насиловать.

Я подбежала к отцу, обняла его, он прижал меня к себе с такой силой, что я почувствовала, как дрожало все его тело и сердце билось так сильно, что мне казалось, что всем слышно.

И так продолжалось несколько дней подряд: не успевали красноармейцы освободить одну деревню, не успевали ввести лошадей в конюшни, как их ожидали уже в другом месте, и снова раздавалась команда:

– По коням!

Такой была еще жестокая действительность в то время. Свое горе некогда было горевать. Кругом все еще шла кровавая, беспощадная драка. Окрестность была терроризирована настолько, что люди умоляли отца остаться. Обещали поить, кормить весь отряд, только бы иметь защиту.

 

Сказка и жизнь

 

То, что окружало нас, недолго занимало меня своей новизной, я сильно тосковала о своих бабушках и дедушках. Мы выросли у них на руках, и моя привязанность к ним была такая же сильная, как к отцу и матери, и разлуку с ними я переживала очень тяжело.

Жизнь родных, насыщенная вечной тревогой, опасными походами, боями и стрельбой, ранеными и убитыми, быстро измотала нас, детей. За нами часто заходили какие‑то нам незнакомые люди и уводили нас к себе, иногда на несколько дней, пока все не утихало.

Мне хотелось от того, что происходит вокруг нас, уйти, скрыться, чтобы никто нас ночью не будил, не отрывал от теплой постели и, завернув в шинель, не тащил на мороз во двор, где иногда со всех сторон шла какая‑то беспорядочная перестрелка, бряцало оружие, ржали кони. А затем мы попадали в какую‑то незнакомую избу и на нас смотрели чужие ласковые люди и, сокрушенно качая головой, говорили:

– Диты, як квиточки, тильки б жыты та радуватыся, а тут дывись чи вернуться батько, та маты, чи ни.

Эти жалостливые слова сжимали мне сердце жгучей болью, хотелось плакать, становилось жаль себя и Шурика, который, так же как и я, не понимая, что происходит, испугано прижимался ко мне. Мы тихонько подходили к окну, протаивали в толстом заиндевелом стекле дырочку и весь день тревожно смотрели во двор, ожидая возвращения родителей.

Родные спасли нас от голодной смерти, но ничего они больше нам дать не могли, забот и волнений у них было столько, что им было не до нас. И так мне хотелось снова очутиться там, где остались такие уютные бабушки и дедушки.

Я никак не могла понять, зачем нас оторвали от родного гнезда, и теперь мы должны скитаться по свету, а как хорошо было там, думала я, в такие же пушистые зимние дни.

Я вспоминала, как после сильной вьюги, когда наметало огромные сугробы снега, я затевала игру: набирала полные стаканы снега, ставила на теплую плиту и наблюдала, как снег превращается в воду, и удивлялась, почему сахар, такой же белый и пушистый, не тает так же, как снег.

– Пора спать, – заявляла мама, укутывая меня поплотнее в теплое одеяло, и я спрашивала у мамы:

– А она злая?

– Кто злая?

– Да вот эта вьюга‑ведьма.

– Пурга действительно злая, но она не ведьма, это просто сильный ветер заметает снег. Спи ты, неугомонная. Не буди брата, – и, чмокнув меня в лоб, мама уходила.

Я оставалась недовольная мамиными ответами, у мамы было все просто. Другое дело у бабушки Ирины. У нее все вещи имели свой особый характер, имели свое объяснение, и мне очень нравилось слушать ее рассказы, и я глубоко верила им.

Вот и вьюга, по бабушкиным рассказам, была страшная седая старуха, которая хватала длинными костлявыми руками охапки снега и разбрасывала их с диким хохотом вокруг себя. Когда я заскучала и захотела пойти к своей подруге Зое, бабушка сказала, что пурга очень злая, она не любит, когда детки гуляют и мешают ей беситься, она может схватить меня в свои холодные объятия и заморозить насмерть. Это было понятно, страшно и очень интересно. Я больше никогда не просилась погулять в пургу. А мама говорит – ветер и снег, разве это страшно? У мамы все просто.

Вот летом я любила заглядывать в колодец, бросать туда камешки и наблюдать, как поверхность воды вдруг оживала. Мама кричала:

– Уйди от колодца, упадешь туда!

Бабушка просила:

– Отойди от колодца, не беспокой водяного, вот он схватит тебя за косы и утащит к себе, – и я стала обходить колодец.

А здесь я часто убегала к папиному и моему любимому коню Ваське и горько жаловалась ему:

– А знаешь, Васенька, если бы ты знал дорогу, увез бы ты меня домой, – и я рисовала ему счастливые картины, о которых я сама так тосковала. – Я бы овса тебе свежего дала, на речку купать тебя водила, а потом долго бы летала с тобой по полю, пока солнце не зашло и бабушка не позвала бы нас ужинать. Ты знаешь, Васенька, нет уже ни дедушки Федора, ни бабушки Ирины, и их беленький домик на крутом берегу речки стоит холодный и пустой. И больше никогда, никогда дедушка с трубкой в зубах не будет ходить со мной на рыбную ловлю и рассказывать мне страшные и интересные сказки.

А наша красивая бабушка никогда, никогда уже после долгих прогулок не будет встречать нас и кормить вкусно пахнущим обедом из овощей, собранных вместе со мной рано утром на огороде.

А вечером, Васенька, всегда приходили знакомые, мы пили чай с вишневым вареньем, и огромные звезды, как светляки, выскакивали на черной вуали неба, лягушки у реки прохладно и громко давали свой ночной концерт, а из садика доносился нежный и любимый запах ночной фиалки.

– Значит никогда, никогда этого больше не будет, – твердила я, заливаясь горькими слезами, глядя в его огромные, по‑человечески печальные глаза. – Теперь, Васенька, папа – круглый сирота.

Мне было жалко папу. И жутко и холодно становилось от мысли, что и я тоже, в один страшный день, могу остаться сиротой.

 

Шурик

 

Все военные в отряде отца очень любили моего брата и проводили с ним все свободное время. По‑видимому, он всем напоминал оставленных дома детей или младших братьев. Я помню, как каждое утро, как только раздавалась команда на проверку, мой брат срывался с постели, мчался на двор и становился со всеми в одну шеренгу. Красноармейцы тащили и ставили его на табуретку:

– Наш правофланговый, – шутили те, кто проводил перекличку.

Мы с братом ходили заниматься к Наталье Петровне, мы ее очень любили. Она умела вырезать из разноцветной бумаги такие удивительные вещи: деревья, дома, животных, и все наклеивалось на картон, и получались усадьбы, сельскохозяйственные угодья, городские дома и улицы, по которым двигались экипажи.

Однажды, когда она открыла дверь, чтобы выйти, в дом ворвалась женщина, оттолкнув нас, она бросилась к столу, на котором лежала горсточка муки, и в мгновение ока, хватая двумя руками, засунула все себе в рот и так же мгновенно выскочила, мы не успели даже опомнится.

 

Наш Петя‑пулеметчик женится

 

Рано утром, после большого снегопада, Николенька, Оленька и я деловито доканчивали нашего деда‑мороза – у него уже все было на месте. Усы, для которых я отрезала концы своих кос, какая‑то красная тряпочка вместо носа и угольки вместо глаз, даже метелка была у него в руках, не хватало только трубки во рту.

В это время во двор заехали, гремя бубенцами, широкие, по‑праздничному убранные сани, и из них вышел такой же Дед Мороз, как и наш, но только в шубе и с трубкой в зубах.

И мы решили попросить или стащить ее хоть на время, за это взялся Николенька. И пока живой Дед Мороз, радостный и счастливый, приглашал всех, всех на свадьбу своей дочери Оксаны и нашего Петра‑пулеметчика, его трубка очутилась у нашего деда во рту.

И я вспомнила, как накануне к нам в комнату не вошел, а влетел наш Петро и, сияя от радости, сообщил:

– Женюсь, женюсь на Оксане! Всех, всех приглашаю на свадьбу! Оксана сказала: «Щоб и диты булы», – сказал он, как Оксана, по‑украински.

Оксана была «щира украинка», а Петр – настоящий сибиряк. Добрый, щедрый, он никогда, мне кажется, не съел кусок хлеба, не поделив его с нами, детьми. Я до сих пор помню этот жесткий хлеб, раздиравший горло до крови, и кусочки сахара, пахнувшие потом и махоркой.

 

Звезда театра

 

Несмотря на голод, холод, разруху и на продолжавшуюся еще в той или иной форме войну, театр никогда не умирал. Он даже расцвел с невероятной силой, как никогда раньше. Здесь, в этом местечке, работал великолепный драматический театр. Шли замечательные украинские пьесы: «Наталка Полтавка», «Запорожец за Дунаем», «Назар Стодоля» и мн. другие. И новые, написанные тут же, о гражданской войне и революции, с невероятным количеством стрельбы и порохового дыма. Репертуар был обширный, и энтузиазм молодежи неугасимый.

Хотя артисты в основном были любители, играли они искренне, задушевно. Зрители реагировали замечательно, плакали, смеялись, гремели аплодисменты. Зал всегда был битком набит до отказа.

И все эти постановки начинались и кончались пением «Интернационала». Пели все артисты на сцене: с правой стороны сцены стояли мужчины‑артисты в широченных, «як море сине», шароварах, подпоясанные пестрыми украинскими кушаками, в серых смушковых шапках. Слева артистки в роскошно вышитых украинских костюмах, утопая в блеске монист и разноцветных лент.

И на фоне этой действительно потрясающей разрухи и голода гордо и мощно гремели слова «Интернационала»:

 

Вставай, проклятьем заклейменный

Весь мир голодных и рабов,

Кипит наш разум возмущенный

И в смертный бой идти готов.

 

Зрители в зале вставали и подхватывали:

 

Весь мир насилья, мы разрушим

До основанья, а затем

Мы свой, мы новый мир построим,

Кто был ничем, тот станет всем.

 

Пели с таким огромным, неугасимым энтузиазмом и с такой верой и надеждой на будущее, на то, что действительно «кто был ничем, тот станет всем», что казалось, эти люди могли свет перевернуть.

Под звуки этого «Интернационала» и других революционных песен прошло мое детство, и даже сейчас, когда я слышу их уже только на пластинках, перед моими глазами проплывают картины того далекого прошлого. Я вижу демонстрации под горячими лучами солнца, когда так хотелось пить, и так радостно и весело было вокруг, гремел духовой оркестр, пели песни. Или занесенные глубоким снегом села Украины с их роскошными театральными постановками, которые я так любила и не пропускала ни одной, а если нужны были в них дети, я всегда была под рукой.

Вечером здесь в театре шла оперетта «Наталка Полтавка». Играла и пела в этой оперетте Оксана. Мне и до сих пор кажется, что я никогда и нигде, ни в каком благоустроенном, с отшлифованными голосами театре не слышала лучшего и более искреннего пения.

В фойе театра был киоск, в котором продавали газеты, журналы и конфеты. Больше всего мне запомнились молочные ириски, светло‑коричневые, блестящие, которые я даже не попробовала.

Как всегда в театре было очень шумно и весело. Под конец пришел папа, после какого‑то похода, его встретили аплодисментами. Отец иногда даже очень коротко выступал, заверяя всех, что советская власть стремится создать счастливое будущее и что ликвидация бандитизма и всякого сопротивления советской власти – задача всех и каждого живущего в этом районе человека.

Как всегда, закончилась постановка пением «Интернационала», и все веселой гурьбой проводили нас до калитки.

Оксана была звездой этого театра. У нее был такой ласковый красивый голос, что мне всегда хотелось броситься к ней и расцеловать ее.

 

Украинская хата

 

Рано утром мы выехали в то село, где жили родители Оксаны.

Оксана, крепко укутав нас в свой теплый овчинный полушубок и, прижав к себе, всю дорогу что‑то весело щебетала.

Петро ехал рядом верхом на лошади. Кругом картина была, как на рождественской открытке. Чудесные украинские домики под соломенными занесенными снегом крышами, вокруг домиков плетни, колодцы с журавлями. Поражала чистота и тишина.

Семья Оксаны встретила нас всех как самых дорогих, родных гостей.

Снаружи их домик был такой же красочный, как и все остальные, с занесенным снегом садом и огородом, внутри все блестело от чистоты.

Все было сказочно красиво, но ничего здесь не напоминало мне мою любимую, с таким красивым именем, Македоновку. В ней все дома были городского типа, кирпичные, с балконами, большими окнами, под красными черепичными крышами.

Здесь слева при входе в самую большую горницу была большая белоснежная украинская печь, разукрашенная причудливыми узорами и петухами. Казалось, что это просто украшение и никто не пользуется этой печкой. Но ею пользовались зимой, и даже летом, но как только кончали готовить, ее снова подбеливали, подкрашивали, и она стояла чистая, яркая, нарядная, как будто никто к ней не прикасался. Длинный большой стол стоял в углу справа под образами. Вокруг портрета Тараса Шевченко висело ярко расшитое украинское полотенце.

Веселая, счастливая Оксана старалась сделать все, чтобы нам было уютно и тепло. Нас накормили, притащили старые журналы «Нивы», карандаши, тетради, поставили керосиновую лампу и уютно устроили на лежанке возле печки.

Наш Петро в своей чистой военной форме выглядел красавцем. Оксана, в украинской ярко вышитой кофте, со своей белокурой косой вокруг головы, блестела красотой. Она сидела за столом между папой и Петром в «красном углу» под образами. Я не могла отвести от них глаз. Мать Оксаны хлопотала, вынимала кочергой горшки из этой нарядной печки, подавала ужин.

 

Выстрел

 

И вдруг в этой мирной, спокойной обстановке прогремел выстрел, зазвенело и разлетелось разбитое стекло, раздался легкий стон Оксаны, и она упала головой на грудь и на руки Петра, кровь быстро залила ее лицо.

В тот же момент, когда произошел выстрел, наша лампа упала, разбилась, обдав меня горячей струей керосина, которая обожгла мне живот и ноги. Наше счастье, что лампа погасла до того, как упала и разбилась.

Со двора раздался топот бегущих людей или лошадей, остальное мне до сих пор жутко вспоминать. Искали всю ночь. Следы вели в сад, но шел снег, и их быстро заметало. Прихватили каких‑то двух типов, оказалось – не они.

Была страшная ночь. Так же как и все, я не могла уснуть всю ночь. Страшно горело обожженное горячим керосином тело, но я как будто окаменела и не могла оторвать глаз от мраморно‑белого лица Оксаны, которая только что целовала нас, говорила какие‑то ласковые слова и вдруг навеки умолкла, и можно было кричать, биться головой об стенку – и ничего, ничего не поможет.

Что же творилось с матерью и отцом Оксаны, даже страшно вспомнить. Кто и какими словами мог утешить их? Мать сидела всю ночь, прижав голову к остывающему телу своей дочери. Вместе с ней и их жизнь кончилась. Как можно пережить такое?

И вместо веселой свадьбы были тяжелые, печальные похороны красавицы Оксаны. Она лежала в гробу, как живая, под теми же образами.

Тот, кто совершил это гнусное, жуткое преступление, был, по‑видимому, очень хорошо знаком с этой местностью, т. к. он очень ловко обошел расставленные повсюду патрули и исчез, как сквозь землю провалился.

А нашего веселого красавца Петра невозможно было узнать. Отец предлагал ему уехать в отпуск, прийти в себя. Но он категорически отказался заявив:

– Никуда я не уеду до тех пор, пока от этих гадов и следа не останется. Пока я всю эту сволоту собственными руками не передушу.

Обожженные части моего тела покрылись мелкими волдырями, но я никому ни слова не сказала об этом.

В одном из очередных походов ранен был папа и с ним наша любимая лошадь Васька. Отец так был удручен ранением своей любимой лошади, что на свою рану даже не обратил внимание.

– Та у вас же кровь из голенища хлещет, – сказал кто‑то.

Пришлось разрезать сапог и перевязать рану, но рана Васьки оказалась смертельной.

– Сколько раз он мне жизнь спасал, – грустно вспоминал отец.

Я тоже оплакивала гибель Васьки, я тоже потеряла друга, и теперь мне некому было рассказать, как мне тяжело. Мне казалось, что он по человечески понимал меня.

 

Конец банды Махно

 

 

Амнистия

 

ВУЦИК – Всеукраинский Центральный исполнительный комитет объявил амнистию всем, кто воевал в годы гражданской войны против советской власти на Украине, а теперь готов встать на путь честного труженика и работать на пользу новой советской власти.

Эта амнистия не распространялась только на таких «закоренелых преступников», как командующие белогвардейскими войсками и главари бандитских формирований, врагов рабочих и крестьян Украины: Скоропадского, Петлюру, Тютюника, Врангеля, Деникина, Кутепова, Савинкова, Махно и многих других.

Для того чтобы собрать народ и сообщить ему об амнистии, в то время был один единственный способ – колокольный звон. Поэтому с самого утра начал звонить церковный колокол, и к обеду на площади вокруг церкви было столько народу, что, как говорится, иголке некуда было упасть.

Помню заснеженную, переполненную народом площадь у братской могилы, в которой только что похоронили пять молодых красноармейцев, изрубленных, превращенных в кровавое месиво теми самими бандами, которые еще очень активно орудовали в нашей местности. С трибуны доносился голос отца:

– Война кончилась. Советская власть объявила амнистию.

Женщины в огромных украинских цветных шалях. Мужчины в овчинных тулупах, и среди них много, много военных.

Отец, всегда немногословный, говорил почти 3 часа, и люди стояли и слушали так тихо и внимательно, что, казалось, слышно даже, как падают снежинки. Он говорил с огромным энтузиазмом, с жаром об ужасах, переживаемых страной, о голоде, о разрухе и о том, что нужно общими усилиями взяться за восстановление разрушенной страны и укрепление добытой в таких тяжелых боях свободы. И о том, что амнистию объявила самая гуманная и справедливая советская власть. Когда он закончил, к нему двинулась толпа, его окружили женщины, мужчины, старые, молодые, среди них были даже дети. И все обращались к нему с одним и тем же наболевшим вопросом: «Скажите, у меня муж, отец, сын, брат или просто друг находился в Белой армии, у Деникина, Врангеля, Петлюры, Махно и в различных других военных формированиях, а сейчас прячутся. Если они сдадутся, что с ними будет?»

Многие плакали и ожидали, ожидали от отца ответа, как приговора.

Отец отвечал:

– Наша, теперь уже наша, советская власть объявила амнистию, и тот, кто добровольно сложит оружие, будет помилован.

Люди благодарили.

– Да вы не меня, а советскую власть благодарите, она несет всем свободу и счастье, а я также вместе с вами счастлив, – отвечал отец. Он так глубоко был уверен в этом.

Уже на следующий день рано утром у дверей военной канцелярии образовалась очередь. Одни приходили, бросали оружие и клятвенно обещали никогда не подымать руку против советской власти, другие, и многие из них, говорили, что они были просто мобилизованы, и что у них другого выхода не было. А некоторые заявляли:

– Так мы давно собирались прийти, но боялись, что убьют.

Отец рассказывал, что были и такие, кто говорил:

– Много у меня греха на душе, знаю, что не простят, убьют, но все пошли, и я пришел, чего же одному подыхать.

Однако сопротивление банд[10] все еще не утихало и продолжалось иногда даже с еще большей жестокостью. В этих местах продолжал орудовать какой‑то неуловимый Грицько. Уже одно имя вызывало панический страх у населения. И я помню, как отец этого Гришки, старичок, приходил несколько раз жаловаться на бесчинства сына и просил помощи. Но Гришка оставался неуловимым. И вдруг привезли раненую девочку лет десяти, она без конца твердила:

– Та це все Грицько, вин всих поубывав в хати, всих позаризав.

Он убил всю свою семью, семь человек: отца, двоих братьев, двух невесток и двух детей. Каким‑то чудом уцелела раненная, но живая Наталка. Она долго жила с нами, пока какие‑то родственники не забрали ее.

Отовсюду все еще продолжали поступать сведения о безжалостных зверских убийствах различных представителей местной власти.

 

Угрозы

 

На отца было совершено уже несколько покушений. Отец не переставал получать угрожающие письма, одни написанные от руки, другие напечатанные на пишущей машинке, но содержание было одно и тоже: требование немедленно или в трехдневный срок вывести свои отряды из этого района, а если нет, то вот тебе гроб, с крестом или без креста.

Прочитав такие письма, отец выбрасывал их в мусорный ящик. Только несколько из них сохранились, благодаря Косте, и попали в музеи Мариуполя и Гуляйполя. Там я их и видела, когда мы с классом посещали эти музеи.

И как раз в это время к отцу пришел новый, только что назначенный, не то четвертый, не то уже пятый, председатель местного совета (т. к. всех предыдущих очень быстро убивали, дома, на работе или прямо на улице). Он сообщил, что к нему явился человек от командира особого отряда батьки Махно Забудько.

Забудько, командир особого отряда, не захотел бежать вместе с Махно, когда тот с небольшой группой (остатками своих, когда‑то многочисленных, войск) приблизительно в 200–250 человек, после бесконечных и ожесточенных боев, неоднократно раненный, в августе 1921 г. пересек Днестр и бежал за границу в Румынию. Он остался вместо батьки Махно в их логове в Дибровском лесу и возглавил махновские отряды, или, как тогда уже говорили, махновские банды, которые дрались теперь не на жизнь, а на смерть, зная, что все равно другого выхода у них нет. Эта была война даже более опасная, чем обыкновенный фронт, так как враг был невидимый, скрытый.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 182; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.47 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь