Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Из книги Л.Д. Троцкого «Дневники и письма». Энгельс, несомненно, одна из лучших, наиболее цельных и благородных по складу натур в



 

[12 февраля 1935]

…Энгельс, несомненно, одна из лучших, наиболее цельных и благородных по складу натур в галерее больших людей. Воссоздать его образ – благородная задача и в то же время исторический долг. На Принкипо я работал над книгой о Марксе – Энгельсе, – предварительные материалы сгорели. Вряд ли придется снова вернуться к этой теме. Хорошо бы закончить книгу о Ленине, чтоб перейти к более актуальной работе – о капитализме распада.

Христианство создало образ Христа, чтоб очеловечить неуловимого господа сил и приблизить его к смертным. Рядом с олимпийцем Марксом Энгельс «человечнее», ближе; как они дополняют друг друга; вернее: как сознательно Энгельс дополняет собою Маркса, расходует себя на дополнение Маркса, всю свою жизнь, видит в этом свое назначение, находит в этом удовлетворение, – без тени жертвы, всегда сам по себе, всегда жизнерадостный, всегда выше своей среды и эпохи, с необъятными умственными интересами, с подлинным огнем гениальности в неостывающем очаге мысли. В аспекте повседневности Энгельс чрезвычайно выигрывает рядом с Марксом (причем Маркс ничего не теряет). Помню, я, после чтения переписки М[аркса] – Э[нгельса] в своем военном поезде, высказал Ленину свое восхищение фигурой Энгельса, и именно в том смысле, что на фоне отношений с титаном Марксом верный Фред ничего не теряет, наоборот, выигрывает. Ленин с живостью, я бы сказал с наслаждением, присоединился к этой мысли: он горячо любил Энгельса именно за его органичность и всестороннюю человечность. Помню, мы не без волнения разглядывали вместе портрет юноши Энгельса, открывая в нем те черты, которые так развернулись в течение его дальнейшей жизни.

17 февраля [1935] …Жизнь наша здесь очень немногим отличается от тюремного заключения: заперты в доме и во дворе и встречаем людей не чаще, чем на тюремных свиданиях. За последние месяцы завели, правда [радио]аппарат TSF, но это теперь имеется, кажись, и в некоторых тюрьмах, по крайней мере в Америке (во Франции, конечно, нет). Слушаем почти исключительно концерты, которые занимают ныне довольно заметное место в нашем жизненном обиходе. Я слушаю музыку чаще всего поверхностно, за работой (иногда музыка помогает, иногда мешает писать – в общем, можно сказать, помогает набрасывать мысли, мешает их обрабатывать). Н[аталья] слушает, как всегда, углубленно и сосредоточенно. Сейчас слушает Римского‑Корсакова.

TSF напоминает, как широка и разнообразна жизнь, и в то же время придает этому разнообразию крайне экономное и портативное выражение. Одним словом, аппарат, как нельзя лучше пригодный для тюрьмы.

Тюремная обстановка.

27 марта [1935] …Сегодня гуляли – поднимались в гору… Н. устала и неожиданно села, побледневшая, на сухие листья (земля еще сыровата). Она прекрасно ходит и сейчас еще, – не уставая, и походка у нее совсем молодая, как и вся фигура. Но за последние месяцы сердце иногда дает себя знать, она слишком много работает, со страстью (как все, что она делает), и сегодня это сказалось при крутом подъеме в гору. Н. села сразу, видно, что дальше не могла, и улыбнулась виноватой улыбкой. Как мне стало жаль молодости, ее молодости… Из парижской оперы ночью мы бежали, держась за руки, к себе на rue Gassendi, 46, au pas gymnastique… это было в 1903 году… нам было вдвоем 46 лет, – Н. была, пожалуй, неутомимее. Однажды мы целой группой гуляли где‑то на окраине Парижа, подошли к мосту. Крутой цементный бык спускался с большой высоты. Два небольших мальчика перелезли на быка через парапет моста и смотрели сверху на прохожих. Н. неожиданно подошла к ним по крутому и гладкому скату быка. Я обомлел. Мне казалось, что подняться невозможно. Но она шла на высоких каблуках своей гармоничной походкой, с улыбкой на лице, обращенном к мальчикам. Те с интересом ждали ее. Мы все остановились в волнении. Не глядя на нас, Н. поднялась вверх, поговорила с детьми и так же спустилась, не сделав, на вид, ни одного лишнего усилия и ни одного неверного движения… Была весна, и так же ярко светило солнце, как и сегодня, когда Н. неожиданно села в траву…

«Против этого нет сейчас никаких средств», – писал Энгельс о старости и смерти. По этой неумолимой дуге, меж рождением и могилой, располагаются все события и переживания жизни. Эта дуга и составляет жизнь. Без этой дуги не было бы не только старости, но и юности. Старость «нужна», потому что в ней опыт и мудрость. Молодость, в конце концов, потому так и прекрасна, что есть старость и смерть. Может быть, все эти мысли оттого, что TSF передает Götterdämmering [142] Вагнера.

2 апреля [1935] У меня снова открылся вчера болезненный период. Слабость, легкое лихорад[очное] состояние, чрезвычайный шум в ушах. Прошлый раз во время подобного состояния H[enri] M[olinier] [143] был у местного префекта. Тот справился обо мне и, узнав, что я болен, воскликнул с неподдельной тревогой: «Это крайне неприятно, крайне неприятно… Если он умрет здесь, мы ведь не сможем хоронить его под вымышленным именем!» У каждого своя забота!

Только что получил письмо из Парижа. Ал. Львовна Соколовская, первая жена моя, жившая в Ленинграде со внуками, сослана в Сибирь. От нее уже получена открытка за границей из Тобольска, где она находилась на пути в более далекие части Сибири. От младшего сына, Сережи, профессора [144] в технологическом институте, прекратились письма. В последнем он писал, что вокруг него сгущаются какие‑то тревожные слухи [145] . Очевидно, и его выслали из Москвы. – Не думаю, чтоб Ал. Льв[овна Соколовская] проявила за последние годы какую‑либо политическую активность: и годы, и трое детей на руках [146] . В «Правде» несколько недель тому назад, в статье, посвященной борьбе с «остатками» и «подонками», упоминалось – в обычной хулиганской форме – и имя А.Л., но лишь попутно, причем ей вменялось в вину вредное воздействие – 1931 г.! – на группу студентов, кажется, Лесного института. Никаких более поздних преступлений «Правда» открыть не могла. Но одно уж упоминание имени означало безошибочно, что следует ждать удара и по этой линии.

Платона Волкова, мужа покойной Зинушки, арестовали снова в ссылке и отправили далее. Севушка (внук), сынок Платона и Зины, 8‑ми лет, недавно только перебрался из Вены в Париж. Он находился при матери в Берлине в последний период ее жизни. Она покончила с собой, когда Сева находился в школе. Он поселился на короткое время у старшего сына и невестки. Но им пришлось спешно покидать Германию ввиду явного приближения фашистского режима. Севушку отвезли в Вену, чтоб не было лишней ломки в языке. Там его устроили в школу наши старые друзья. После нашего переезда во Францию и начала контрреволюционных потрясений в Австрии мы решили перевезти мальчика в Париж, к старшему сыну и невестке. Но семилетнему Севушке упорно не давали визы. Долгий ряд месяцев прошел в хлопотах. Только недавно удалось перевезти его. За время в Вене Сева забыл совершенно русский и французский язык. А как прекрасно он говорил по‑русски, с московским напевом, когда пятилеткой впервые приехал к нам с мамой на Принкипо! Там, в детском саду, он быстро усваивал французский и отчасти турецкий. В Берлине перешел на немецкий, в Вене стал совсем немцем, а теперь в парижской школе снова переходит на французский язык. О смерти матери он знает и время от времени справляется о «Платоше» (отце), который стал для него мифом.

Младший сын, Сережа, в противоположность старшему и отчасти из прямой оппозиции к нему, повернулся спиной к политике лет с 12‑ти: занимался гимнастикой, увлекался цирком, хотел даже стать цирковым артистом, потом занялся техническими дисциплинами, много работал, стал профессором, выпустил недавно, совместно с другими инженерами, книгу о двигателях. Если его действительно выслали, то исключительно по мотивам личной мести: политических оснований не могло быть!

Для характеристики бытовых условий Москвы: Сережа рано женился, жили они с женой несколько лет в одной комнате, оставшейся им от последней нашей квартиры, после нашего выезда из Кремля [147] . Года полтора тому назад Сережа с женой разошелся; но за отсутствием свободной комнаты они продолжали жить вместе до последних дней. Вероятно, теперь ГПУ развело их в разные стороны… Может быть, и Лелю сослали? Это не исключено!

3 апреля [1935 г.] Я явно недооценил непосредственный практический смысл заявления о «подонках троцкистов»; острие «акции» снова направлено на этот раз против лично близких мне людей. Когда я вчера вечером передал письмо от старшего сына из Парижа Н[аталье], она сказала: «Они его [Сергея] ни в каком случае не вышлют, они будут пытать его, чтоб добиться чего‑нибудь, а затем уничтожат…»

…С какой непосредственностью и проникновенностью Н[аталья] представила Сережу в тюрьме: ему должно быть вдвойне тяжело, ибо его интересы совсем вне политики, и у него, поистине, в чужом пиру похмелье.

4 апреля [1935 г.] Все текущие «мизерии» личной жизни отступили на второй план перед тревогой за Сережу, А.Л., детей. Вчера я сказал H.: «Теперь наша жизнь до получения последнего письма от Левы кажется почти прекрасной и безмятежной…» Н. держится мужественно, ради меня, но переживает все это несравненно глубже меня…

…Его [Сталина] чувство мести в отношении меня совершенно не удовлетворено: есть, так сказать, физические удары, но морально не достигнуто ничего: нет ни отказа от работы, ни «покаяния», ни изоляции; наоборот, взят новый исторический разбег, которого уже нельзя приостановить. Здесь источник чрезвычайных опасений для Сталина: этот дикарь боится идей, зная их взрывчатую силу и зная свою слабость перед ними. Он достаточно умен в то же время, чтобы понимать, что я и сегодня не поменялся бы с ним местами: отсюда эта психология ужаленного. Но если месть в более высокой плоскости не удалась и уже явно не удастся, то остается вознаградить себя полицейским ударом по близким мне людям. Разумеется, Сталин не остановился бы ни на минуту перед организацией покушения против меня, но он боится политических последствий: обвинение падет неизбежно на него. Удары по близким людям в России не могут дать ему необходимого «удовлетворения» и в то же время представляют серьезное политическое неудобство. Объявить, что Сережа работал «по указанию иностранных разведок»? Слишком нелепо, слишком непосредственно обнаруживается мотив личной мести, слишком сильна была бы личная компрометация Сталина.

5 апреля [1935 г.] …Почты мы здесь не получаем. Большая почта доставляется с оказией из Парижа (раза два в месяц), совершенно спешные письма идут через посредствующий адрес и приходят с некоторым опозданием. Сейчас мы ждем вестей о Сереже, – ждет особенно H., ее внутренняя жизнь проходит в этом ожидании. Но получить достоверное известие не просто. Переписка с Сережей и в более благополучные времена была лотереей. Я не писал ему вовсе, чтоб не дать властям никакого повода придраться к нему. Только H., и притом только о личных делах. Так же отвечал и Сережа. Были долгие периоды, когда письма переставали доходить вовсе. Затем внезапно прорывалась открытка, и переписка восстанавливалась на некоторое время. После последних событий (убийство Кирова и пр.) цензура иностранной] корреспонденции должна была стать еще свирепее. Если Сережа в тюрьме, то ему, конечно, не дадут писать за границу. Если он уже в ссылке, то положение несколько более благоприятно, однако все зависит от конкретных условий. За несколько последних месяцев ссылки Раковские были совершенно изолированы от внешнего мира: ни одного письма, даже от близких родных, не доходило. Об аресте Сережи мог бы написать кто‑нибудь из близких. Но кто? Не осталось, видимо, никого… А если кто и остался из дружественно настроенных, то не знает адреса.

 

 

* * *

 

Дождь прекратился. Мы гуляли с Н. от 16–17 ч. Тихая и сравнительно мягкая погода, небо обложено, по горам завеса тумана, запах навозного удобрения в воздухе. «Март выглядел апрелем, а теперь апрель стал мартом», – это слова H., я прохожу как‑то мимо таких наблюдений, если Н. не повернет моего внимания. Ее голос ударил меня в сердце. У нее грудной голос, чуть сиплый. В страдании голос уходит еще глубже, как будто непосредственно говорит душа. Как я знаю этот голос нежности и страдания! Н. заговорила (после большого перерыва) снова о Сереже: «Чего они могут потребовать от него? Чтоб он покаялся? Но ему не в чем каяться. Чтоб он «отказался» от отца?.. В каком смысле? Но именно потому, что ему не в чем каяться, у него нет и перспективы. До каких пор его будут держать?»

 

Н. вспомнила, как после заседания Политбюро (это было в 1926 г.) у нас на квартире сидел кое‑кто из тогдашних друзей в ожидании результата. Я вернулся с Пятаковым (как член ЦК Пятаков имел право присутствовать на заседаниях Политбюро). Пятаков, очень взволнованный, передавал ход «событий». Я сказал на заседании, что Сталин окончательно поставил свою кандидатуру на роль могильщика партии и революции. Сталин в виде протеста ушел с заседания. Мне, по предложению растерявшегося Рыкова и Рудзутака, было вынесено «порицание». Рассказывая об этом, Пятаков повернулся в мою сторону и сказал с силой: «Он вам этого никогда не забудет, ни вам, ни детям, ни внукам вашим». Тогда слова о детях и внуках – вспоминала Н. – казались далекими, скорее просто формой выражения; но вот дошло до детей и даже до внуков: они оторваны от А.Л., что станется с ними? А старшему, Левушке, уже 15 лет [148] …

Мы говорили о Сереже. На Принкипо обсуждался вопрос о его переезде за границу. Но куда и как? Лева связан с политикой кровью, и в этом оправдание его эмиграции. А Сережа связался с техникой, с институтом.

На Принкипо он томился бы. К тому же трудно было загадывать о будущем: когда наступит поворот? в какую сторону? А если со мной что приключится за границей?.. Было страшно отрывать Сережу от его «корней». Зинушку вызвали за границу для лечения, – и то трагически кончилось.

Н[аташу] томит мысль о том, как тяжело чувствует себя Сережа в тюрьме (если он в тюрьме), – не кажется ли ему, что мы как бы забыли его, предоставили собственной участи. Если он в концентрационном лагере, на что надеяться ему? Он не может вести себя лучше, чем вел себя в качестве молодого профессора в своем институте…

«Может быть, они просто забыли о нем за последние годы, а теперь вдруг вспомнили, что у них есть такой клад, и решили соорудить на этом новое большое дело…» Это опять мысли Наташи. Она спросила меня, думаю ли я, что Сталин в курсе дела. Я ответил, что такие «дела» никогда не проходят мимо него, – в такого рода делах ведь, собственно, и состоит его специальность.

В последние два дня Н. больше думала об А.Л., чем

о Сереже: может быть, с Сережей, в конце концов, ничего и нет, а А.Л., в 60 лет, отправлена куда‑то на дальний Север.

 

 

* * *

 

Человеческая натура, ее глубина, ее сила, определяются ее нравственными резервами. Люди раскрываются до конца, когда они выбиты из привычных условий жизни, ибо именно тогда приходится прибегать к резервам. Мы с Н. связаны уже 33 года (треть столетия!), и я всегда в трагические часы поражаюсь резервам ее натуры… Потому ли, что силы идут под уклон, или по иной причине, но мне очень хотелось бы хоть отчасти запечатлеть образ Н. на бумаге.

9 апреля [1935 г.] Лева переслал открытку Александры] Львовны уже с места ссылки. Тот же отчетливый, слегка детский почерк, и то же отсутствие жалоб…

 

 

* * *

 

О Сереже никаких вестей и, может быть, не скоро придут. Долгое ожидание притупило тревогу первых дней.

5 мая 1935 г. Третий прочитанный роман – «Большой конвейер» Якова Ильина [149] . Это уже чистый образец того, что называется «пролетарской литературой», – и не худший образец. Автор дает «роман» тракторного завода – его постройки и пуска. Множество технических вопросов и деталей, еще больше дискуссий по поводу них. Написано сравнительно живо, хотя все же по‑ученически. В этом «пролетарском» произведении пролетариат стоит где‑то глубоко на втором плане, – первое место занимают организаторы, администраторы, техники, руководители и – ставки. Разрыв между верхним слоем и массой проходит через всю эпопею американского конвейера на Волге. Автор чрезвычайно благочестив в смысле генеральной линии, его отношение к вождям пропитано официальным преклонением. Определить степень искренности этих чувств трудно, так как они имеют общеобязательный и принудительный характер, равно как и чувство вражды к оппозиции. В романе известное, хотя все же второстепенное, место занимают троцкисты, которым автор старательно приписывает взгляды, заимствованные из обличительных передовиц «Правды». И все же, несмотря на этот строго благонамеренный характер, роман звучит местами как сатира на сталинский режим. Грандиозный завод пущен незаконченным: станки есть, но рабочим негде жить, работа не организована, не хватает воды, всюду анархия. Необходимо приостановить завод и подготовиться. Приостановить завод? А что скажет Сталин?! Ведь обещали съезду и пр. Отвратительный византизм вместо деловых соображений. В результате – чудовищное расхищение человеческих сил и плохие тракторы. Автор передает речь Сталина на собрании хозяйственников: «Снизить темпы? Невозможно. А Запад?» (В апреле 1927 г. Сталин доказывал, что вопрос о темпах не имеет никакого отношения к вопросу о построении социализма в капиталистическом окружении: темп есть наше «внутреннее дело». Итак: снизить заказанные сверху темпы «нельзя». Но почему же дан коэффициент 25, а не 40 или 75? Заданный коэффициент все равно не достигается, а приближение к нему оплачивается низким качеством, износом рабочих жизней и оборудования. Все это видно у Ильина, несмотря на официальное благочестие автора…

Поражают некоторые детали. Орджоникидзе говорит (в романе) рабочему ты, а тот отвечает ему на вы. В таком духе ведется весь диалог, который самому автору кажется вполне в порядке вещей.

Но самая мрачная сторона в романе конвейера – это политическое бесправие, безличие рабочих, особенно пролетарской молодежи, которую учат только повиноваться. Молодому инженеру, который восстает против преувеличенных заданий, партийный комитет напоминает о его недавнем «троцкизме» и грозит исключением. Молодые партийцы спорят на тему: почему никто в молодом поколении не сделал ничего выдающегося ни в одной из областей? Собеседники утешают себя довольно сбивчивыми соображениями. Не потому ли, что мы придушены? – проскальзывает нота у одного из них. На него набрасываются: нам не надо свободы дискуссий, у нас есть руководство партией, «указания Сталина». Руководство партией – без дискуссий – это и есть «указания Сталина», которые, в свою очередь, лишь эмпирически подытоживают опыт бюрократии. Догмат бюрократической непогрешимости душит молодежь, пропитывая ее нравы прислужничеством, византийщиной, фальшивой «мудростью».

Где‑нибудь, притаившись, и работают, вероятно, большие люди. Но на тех, которые дают официальную окраску молодому поколению, неизгладимая печать недорослей.

8 мая 1935 г. Из Москвы через Париж сообщают: «Вам, уж, конечно, писали по поводу их маленькой неприятности». Речь идет явно о Сереже (и его подруге). Но нам ничего не писали, вернее, письмо погибло в пути, как большинство писем, даже совершенно невинных. Что значит «маленькая» неприятность? По какому масштабу «маленькая»?

От самого Сережи вестей нет.

 

 

* * *

 

Старость есть самая неожиданная из всех вещей, которые случаются с человеком.

 

 

* * *

 

Норвежское рабочее правительство как будто твердо обещало визу. Придется, видимо, ею воспользоваться. Дальнейшее пребывание во Франции будет связано со все большими трудностями, притом в обоих вариантах: в случае непрерывного продвижения реакции, как и в случае успешного развития революционного движения. Не имея возможности выслать меня в другую страну, пр[авительст]во, теоретически «выславшее» меня из Франции, не решается направить меня в одну из колоний, ибо это вызвало бы слишком большой шум и создало бы повод для постоянной агитации. Но с обострением внутренних отношений эти второстепенные соображения отойдут назад, и мы с Н. можем оказаться в одной из колоний. Конечно, не в сравнительно благоприятных условиях Сев[ерной] Африки, а где‑нибудь очень далеко… Это означало бы политическую изоляцию, неизмеримо более полную, чем на Принкипо. В этих условиях разумнее покинуть Францию вовремя.

…Норвегия, конечно, не Франция: неизвестный язык, маленькая страна, в стороне от большой дороги, запоздание с почтой и пр. Но все же гораздо лучше, чем Мадагаскар. С языком можно будет скоро справиться настолько, чтоб понимать газеты. Опыт норвежской Рабочей] партии представляет большой интерес и сам по себе, и особенно накануне прихода к власти Labour Party в Великобритании.

Конечно, в случае победы фашизма во Франции скандинавская «траншея» демократии продержится недолго. Но ведь при нынешнем положении дело вообще может идти только о «передышке»

 

 

* * *

 

…В последнем [150] письме, которое Н. от него получила, Сережа как бы вскользь писал: «Общая ситуация оказывается крайне тяжелой, значительно более тяжелой, чем можно себе представить…» Сперва могло казаться, что эти слова носят чисто личный характер. Но теперь совершенно ясно, что дело идет о политической ситуации, как она сложилась для Сережи после убийства

Кирова, и связанной с этим новой волне травли (письмо написано 9 декабря 1934 г.).

Нетрудно себе действительно представить, что приходится ему переживать – не только на собраниях и при чтении прессы, но и при личных встречах, беседах и (несомненно!) бесчисленных провокациях со стороны мелких карьеристов и прохвостов. Будь у Сережи активный политический интерес, дух фракции – все эти тяжелые переживания оправдывались бы. Но этой внутренней пружины у него нет совершенно. Тем тяжелее ему приходится…

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 220; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.171 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь