Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Спалланцани. У микробов должны быть родители



 

 

I

 

«Левенгук умер... Это тяжелый удар для науки, это потеря, которую трудно возместить. Кто теперь займется изучением маленьких животных?» спрашивали себя ученые люди из Английского королевского общества, спрашивал Реомюр[15]вместе с блистательной Парижской академией. Ответ на этот вопрос не заставил себя долго ждать: в 1723 году прекратились упорные искания неутомимого привратника из Дельфта, а в 1729 году на расстоянии тысячи миль от него, в Скандиано, в северной Италии, родился новый охотник за микробами. Преемником Левенгука был Лаццаро Спалланцани — в детстве странный ребенок, лепетавший стихи во время лепки глиняных кукол и оставлявший своих кукол для жестоких детских опытов над жуками, клопами, мухами и червями. Вместо того чтобы докучать вопросами старшим, он занимался изучением живых существ в натуре, обрывая им лапки и крылышки и стараясь их снова приставить на место. Он не так интересовался вопросом о том, что они собою представляют, как ему важно было выяснить их устройство и механизм действия.

Молодому итальянцу пришлось немало бороться за то, чтобы сделаться охотником за микробами против воли своей семьи. Отец его был юристом и прилагал все старания к тому, чтобы заинтересовать молодого Лаццаро неподражаемыми красотами объемистого свода законов, но юноша упорно увиливал от этой премудрости, предпочитая пускать плоские камни по поверхности воды и размышлять о том, почему камни подпрыгивают и не тонут.

По вечерам ему приходилось сидеть с отцом за своими нудными уроками, но всякий раз, как отец поворачивался к нему спиной, он смотрел в окно на звезды, мерцающие в черном бархате итальянского неба, и на другое утро читал о них лекцию своим товарищам, которые прозвали его за это «астрологом».

По праздникам он устремлялся в леса близ Скандиано и с бьющимся сердцем пробирался к бурно пенящимся горным ключам, при виде которых он забывал о всех своих шалостях и буйных играх, и возвращался домой, погруженный в глубокое, недетское раздумье. Откуда берутся эти ключи? Его домашние и священник говорили, что они образовались в древние времена из слез несчастных, покинутых прекрасных девушек, заблудившихся в лесу.

Лаццаро был очень почтительным и достаточно политичным сыном для того, чтобы не спорить со своим отцом или священником, но про себя он совершенно забраковал это объяснение и решил, что рано или поздно он непременно откроет истинную причину происхождения этих ключей.

Но если молодой Спалланцани с не меньшей решительностью, чем Левенгук, стремился проникнуть в чудесные тайны природы, то свою карьеру будущего ученого он начал совсем в ином духе. Он сказал себе:

«Отец настаивает, чтобы я изучал юриспруденцию? Хорошо, пусть будет так!»

Он сделал вид, что очень интересуется юридическими науками, но каждую свободную минуту посвящал изучению математики, греческого и французского языков и логики, а во время каникул всецело отдавался созерцанию прыгающих по воде камней и естественных родников и втайне мечтал постигнуть причину бурного извержения вулканов. Затем он не без задней мысли отправился к знаменитому ученому Валлинсьери и рассказал этому великому человеку все, что знал.

– Но ведь ты же рожден для того, чтобы быть ученым, — сказал Валлинсьери, — ты только зря тратишь время на изучение законов.

– Ах, учитель, но мой отец настаивает...

Возмущенный Валлинсьери отправился к Спалланцани-старшему и принялся его ругать за то, что он зарывает в землю таланты Лаццаро, навязывая ему крайне узкую, хотя и доходную профессию юриста.

– Ваш мальчик прирожденный исследователь; он когда-нибудь станет гордостью Скандиано и создаст ему бессмертную славу. Ведь это же второй Галилей!

И ловкий юноша с отцовского благословения был послан в университет, в Реджио, чтобы там начать свою карьеру будущего ученого.

В те времена научная профессия считалась уже более почетной и не столь опасной, как тогда, когда Левенгук впервые начал шлифовать свои линзы. Великая инквизиция стала поджимать хвост. Вместо того чтобы преследовать галилеев, она довольствовалась вырыванием языков у мелких преступников и сжиганием малоизвестных еретиков. В каменных мешках и мрачных подземельях не встречались уже члены «Незримой академии», и ученые общества нередко пользовались покровительством правительств и королей, стремившихся извлечь для себя выгоду из научных открытий.

Высмеивать и критиковать суеверия стало не только дозволенным, но и модным занятием. Увлечение естественными науками стало проникать в уединенные кабинеты философов. Вольтер[16]удалился на несколько лет в деревенскую глушь, чтобы изучить великие открытия Ньютона и затем популяризовать их во Франции. Наука проникла даже в блестящие, легкомысленные и безнравственные салоны; и такие столпы высшего общества, как мадам де Помпадур[17], склоняли свои головы над запрещенной Энциклопедией, чтобы постичь искусство изготовления румян и шелковых чулок.

Одновременно с увлечением всякого рода открытиями, начиная с небесной механики и кончая «маленькими животными», люди блистательного века Спалланцани стали выказывать открытое презрение к религии и догмам, не щадя даже самых священных из них.

Еще за сто лет до рождения Спалланцани вы рисковали бы своей шкурой, если бы вздумали усомниться в существовании несуразных мифических животных, описанных Аристотелем в его солидных трудах по биологии. А теперь уже можно было исподтишка над ними посмеиваться и говорить между собой полушепотом:

– Но нельзя же только потому, что он Аристотель, верить ему, когда он врет!

И все же много еще было невежества и всякого псевдонаучного вздора даже в королевских обществах и академиях. И Спалланцани, освободившись от грозившей ему перспективы посвятить свою жизнь нескончаемым судебным спорам и тяжбам, стал жадно впитывать в себя всякого рода знания, изучать всевозможные теории, развенчивать знаменитые авторитеты, сводить знакомства с разными людьми, начиная с жирных епископов, чиновников и профессоров, кончая чужеземными певцами и актерами.

В этом он был полной противоположностью Левенгуку, который в течение двадцати лет с таким терпением шлифовал свои линзы и изучал все на свете, прежде чем ученый мир впервые о нем услыхал. В двадцать пять лет Спалланцани занялся переводами древних поэтов и смело раскритиковал старый, считавшийся образцовым итальянский перевод Гомера[18]. Он блестяще изучил математику со своей кузиной Лаурой Басси, знаменитой женщиной — профессором в Реджио.

И теперь он уже с более серьезным видом пускал по воде камни и вскоре написал ученый трактат о причинах подпрыгивания камней. Затем он сделался священником католической церкви и, служа обедни, делал карьеру.

Презирая в душе всякие авторитеты, он сумел все же войти в милость к влиятельным лицам того времени и обеспечить себе возможность свободно работать. Под маской священника, слепого последователя веры, он продолжал свои энергичные изыскания, не останавливаясь ни перед какими вопросами, за исключением вопроса о существовании бога как своего рода высшего существа. Во всяком случае, если он и задумывался над этим вопросом, то был достаточно хитер для того, чтобы не высказывать этого вслух. Ему еще не исполнилось и тридцати лет, когда он был назначен профессором университета в Реджио и стал читать лекции студентам, пожиравшим его восторженными, широко раскрытыми глазами. Здесь он впервые стал работать над чудесными маленькими животными, открытыми Левенгуком. Он с таким рвением приступил к своим опытам над ними, как будто они грозили снова уйти в таинственную неизвестность, из которой их так счастливо выудил Левенгук.

Эти маленькие животные оказались вовлеченными в один странный вопрос, благодаря которому вокруг них возникла горячая перепалка; если бы этого не случилось, то, может быть, они так и остались бы на многие века только курьезом или были бы даже совершенно забыты. Спорный вопрос, из-за которого лучшие друзья превращались в заклятых врагов, а профессора готовы были расколоть черепа священникам, заключался в следующем: может ли живое существо зародиться самостоятельно, или же у каждого живого существа обязательно должны быть родители? Создал ли творец все растения и всех животных в шесть дней и затем взял на себя простую роль директора-распорядителя вселенной, или же он и теперь развлекается тем, что разрешает новым живым существам возникать чудесным образом из «ничего»?

Во времена Спалланцани более популярной была теория, утверждающая, что жизнь может возникать самостоятельно. Большинство мыслящих людей склонялось к убеждению, что некоторые животные не имеют родителей и являются несчастными незаконнорожденными детьми отвратительного месива из разных грязных отбросов.

Существовал, например, следующий верный рецепт для получения хорошего пчелиного роя: возьми молодого тельца, убей его ударом по голове и закопай в землю в стоячем положении с рогами наружу, оставь его в таком виде на месяц, затем спили рога... и из них вылетит прекрасный пчелиный рой.

 

II

 

Даже видные ученые придерживались этой точки зрения. Английский натуралист Росс в научном трактате писал:

«Оспаривать, что жуки и осы зарождаются из коровьего помета, это все равно, что спорить против разума, здравого смысла и реального опыта. Даже столь сложные животные, как мыши, не обязательно должны иметь отцов и матерей; если кто-либо в этом сомневается, пусть поедет в Египет и там убедится в том, что поля положительно кишат мышами, зарождающимися из грязной тины реки Нила, что является большим бедствием для населения!»

Спалланцани слышал много таких историй, признаваемых за факт весьма солидными людьми; он читал о вещах еще более странных; он прислушивался к горячим спорам своих студентов, старавшихся доказать, что мыши и пчелы не всегда должны иметь родителей. Он все это слышал... и не верил. Спалланцани имел свое собственное мнение в вопросе о зарождении жизни; по самому смыслу вещей ему казалось абсурдным, чтобы животные — хотя бы даже «ничтожные зверюшки» Левенгука — могли зарождаться случайным путем из гнили или грязных отбросов. В их рождении должен быть определенный закон и порядок, должны быть какая-то мера и смысл. Но как это доказать?

Однажды вечером, когда он сидел один в своем кабинете, ему подвернулась под руку небольшая простенькая книжка, внушившая ему мысль о совершенно новом подходе к вопросу о зарождении жизни. Человек, написавший эту книжку, ничего не доказывал словами, он все строил на опытах, — и какую поразительную яркость приобретали все приводимые им факты! Спалланцани совершенно забыл о сне и не заметил, как наступил рассвет, — он все читал и читал...

В этой книге говорилось о суеверии, существовавшем по вопросу о происхождении белых червячков и мух, и о том, что даже наиболее образованные люди признавали возможность их зарождения из гнилого мяса. Затем приводился небольшой опыт, опровергающий этот ложный взгляд раз навсегда.

«Умный парень этот Реди! — думал Спалланцани, снимая сюртук и наклоняя свою толстую шею, чтобы потушить догоревшую свечу. — Как он просто и ловко это доказывает! Берет два кувшина и кладет в каждый из них по куску мяса. Один кувшин оставляет открытым, а другой покрывает легкой кисеей. Затем он следит и видит, как в открытый горшок влетают мухи, а через некоторое время там появляются червячки и из них новые молодые мухи. Он смотрит в кувшин, покрытый кисеей, и не находит там ни червячков, ни мух. Удивительно просто! Кисея закрывает оплодотворенной мухе доступ к мясу, и только... Люди тысячу лет ожесточенно спорили по этому вопросу, и никому из них не пришло в голову сделать такой простой опыт, сразу решающий дело...»

Вдохновленный этой книгой, он решил проделать точно такой же опыт, но только не с мухами, а с микроскопическими животными, так как все профессора в один голос говорили, что если можно допустить возможность происхождения мух из яичек, то уж маленькие-то, еле видимые существа безусловно могут зарождаться совершенно самостоятельно.

Спалланцани стал учиться, как разводить «ничтожных зверюшек» и как нужно обращаться с микроскопом. Он резал себе руки и разбивал дорогие флаконы. Он забывал иной раз протереть свои линзы, и маленькие животные казались тогда едва-едва заметными, точно пескари в замутненной сетями воде. Он страшно злился на свои ошибки; он не был мрачным, спокойным и упрямым работником, как Левенгук. Но при всей своей горячности и нетерпеливости он все же был достаточно настойчив и решил во что бы то ни стало доказать, что все эти басни были только баснями и ничем иным.

В это время другой священник, по фамилии Нидхэм, преданный католик, воображавший себя ученым-экспериментатором, завоевал некоторую популярность в Англии и Ирландии сообщением о том, что маленькие микроскопические животные могут чудесным образом зарождаться в... бараньей подливке. Он представил свои опыты Королевскому обществу, и ученые джентльмены удостоили их своего высокого внимания.

Он рассказывал о том, как он взял прямо с огня баранью подливку, слил ее в бутылку и крепко закрыл пробкой, чтобы маленькие животные или их яички не могли попасть туда из воздуха. Для верности он подогрел бутылку еще раз в горячей воде. «Ясно, — писал добросовестный Нидхэм, — что эта процедура должна была совершенно убить маленьких животных и их яички, которые могли еще оставаться в склянке». Он дал бутылке несколько дней постоять, затем открыл пробку, и — чудо из чудес! — когда он исследовал содержимое бутылки под микроскопом, оказалось, что оно кишит микробами.

«Это чрезвычайно важное открытие! — писал Нидхэм Королевскому обществу. — Маленькие животные могли в данном случае зародиться только из самой подливки. Это реальный опыт, доказывающий, что жизнь может возникать самостоятельно из мертвой материи».

При этом он добавлял, что баранья подливка не является обязательным условием; такой же эффект получается при употреблении семенного или миндального отвара.

Королевское общество и весь ученый мир были крайне взволнованы открытием Нидхэма. Это уже были не бабушкины сказки! Это был твердый экспериментальный факт! И заправилы Королевского общества поспешили устроить собрание для обсуждения вопроса о принятии Нидхэма в свой замкнутый круг высшей научной аристократии.

В это время в далекой Италии Спалланцани тоже узнал научную новость о поразительном зарождении маленьких животных из бараньей подливки. По мере чтения он все больше и больше хмурил брови и щурил свои темные глаза. Наконец он проворчал:

– Микробы не зарождаются сами собой ни из бараньей подливки, ни из миндального отвара, ни из чего бы то ни было на свете! В этом замечательном опыте есть какой-то обман... Сам Нидхэм мог о нем не знать... Где-то здесь зарыта собака, и я должен ее найти.

Им снова овладел бес неверия. Он начал точить нож против своего церковного коллеги. Однажды ночью, когда он был один в своем кабинете, вдали от шумного блеска университетских лекций и веселых салонов, где он был вечно окружен толпою восторженных поклонниц, он вдруг почувствовал острую уверенность в том, что сейчас найдет ошибку в эксперименте Нидхэм а. Он сосредоточенно грыз гусиное перо и глубоко запустил руку в свою косматую шевелюру.

«Откуда могли взяться маленькие животные в кипяченой подливке или в семенном отваре?.. Почему они вдруг там появились?.. Несомненно, потому, что Нидхэм недостаточно долго кипятил бутылку и недостаточно плотно ее закупорил!»

В нем проснулся подлинный исследователь. Он не пошел к своей конторке, чтобы тотчас же написать об этом Нидхэму, нет! Он бросился в свою заваленную стеклянной посудой лабораторию, с лихорадочной поспешностью выбрал несколько склянок, собрал разных семян и стер пыль с микроскопа. Он решил немедленно сделать опыт, хотя бы он грозил ему поражением.

«Итак, будем исходить из того, что Нидхэм недостаточно долго кипятил свой бульон, — ведь могли же в нем быть маленькие животные или их яички, способные переносить высочайшую температуру».

Спалланцани взял несколько больших пузатых склянок с суживающимся горлом. Он протер их, вымыл, высушил и длинным сверкающим рядом выставил на своем столе. Затем он насыпал в одни из них разных семян, а в другие гороху и миндалей, после чего все склянки наполнил чистой водой.

«Я буду не только нагревать эти отвары, — подумал он про себя, — я буду кипятить их целый час».

Он стал разводить огонь и вдруг остановился:

«А как же мне закрывать свои склянки? Одной пробки для этого недостаточно: через нее все-таки могут проникнуть какие-нибудь бесконечно малые существа».

Он задумался.

«Есть, нашел! Я расплавлю горлышки склянок на огне и закрою их самим стеклом, через стекло не проникнут даже самые мельчайшие существа».

Одну за другой он брал свои сверкающие склянки и вертел их горлышки на сильном огне, пока не запаял их все наглухо. Иногда, обжигая себе пальцы, он ронял их из рук, проклинал и ругался и заменял разбитые склянки новыми. Когда, наконец, все они были надлежащим образом запаяны, он с довольным видом пробормотал:

– Ну, а теперь погреем их как следует!

И несколько томительных, скучных часов он просидел над своими склянками, наблюдая, как они плясали и пузырились в котелках с кипящей водой. Одни из них он кипятил всего несколько минут. Другие держал по целому часу.

Наконец глаза его стали смыкаться от усталости. Он вынул из котелков все свои склянки и отставил их в сторону, чтобы потом, по прошествии нескольких дней, посмотреть, не появятся ли в них микробы. Кроме того, он сделал еще одну простую вещь, о которой я чуть было не забыл упомянуть: он приготовил другую, параллельную группу склянок с отварами, но не запаянных, а закрытых одной только пробкой. Прокипятив их в течение часа, он поставил их отдельно.

Затем он на несколько дней вернулся к тысяче своих повседневных дел и занятий, которые никогда не могли исчерпать его бурную энергию. Он писал знаменитому натуралисту Боннэ в Швейцарию, рассказывая ему о своих опытах; он играл в мяч, охотился и занимался рыбною ловлей. Он читал студентам лекции, не только посвящая их в сухие научные теории, но рассказывая о тысячах занимательных вещей, начиная с чудесных «ничтожных зверюшек», найденных Левенгуком в своем рту, и кончая таинственными евнухами и толпами покрытых чадрою женщин в турецких гаремах... И вдруг он сразу исчез. Все студенты, профессора и его поклонницы, светские дамы, в один голос спрашивали:

– Куда девался аббат Спалланцани?

Аббат Спалланцани вернулся к своим склянкам с семенными отварами.

 

III

 

Он подошел к длинному ряду запечатанных склянок и стал отбивать у них горлышки одно за другим. Тонкой стеклянной трубочкой он выуживал из них немного жидкости и рассматривал ее под микроскопом. Он теперь уже не был прежним бурным и пламенным Спалланцани. Он действовал медленно и хладнокровно; он брал одну каплю за другой и наводил на них свою линзу.

Сначала он просмотрел каплю за каплей жидкость из тех склянок, которые он кипятил в течение часа. В награду за свой упорный и утомительный труд он в них не нашел ничего! Затем он с таким же усердием принялся за склянки, кипятившиеся всего несколько минут. Он сломал очередное запаянное горлышко и положил первую каплю под микроскоп...

Там и здесь на сером фоне линзы прыгали и резвились маленькие животные, не совсем, правда, похожие на больших настоящих микробов, но это были все же живые микроскопические существа.

«Они похожи на крошечных рыбок, величиною с муравья», — пробормотал он про себя, и его мысль лихорадочно заработала: «Склянки были запаяны, снаружи в них ничего не могло попасть; и все же в них оказываются маленькие создания, которые могли вынести кипячение в течение нескольких минут!»

Затем он взялся за длинный ряд склянок, которые он нарочно закрыл одной только пробкой, как это делал его противник Нидхэм. Он открывал их одну за другой и по капелькам брал из них жидкость кипячеными стеклянными трубочками...

Он взволнованно отодвинул микроскоп, вскочил со стула и, схватив истрепанную записную книжку, стал с лихорадочной поспешностью записывать свои наблюдения. Он писал о том, что в каждой склянке, которая была закрыта одной только пробкой, кишели маленькие животные! Даже те из склянок с пробками, которые кипятились в течение часа, «были похожи на озера, в которых плавала рыба всех размеров — от китов до пескарей».

«Значит, ясно, что маленькие животные проникли в бутылки Нидхэма из воздуха, — объявил он в заключение. — А кроме того, я сделал еще одно важное открытие: существуют микробы, которые легко переносят непродолжительное кипячение, и для того, чтобы их убить, их нужно кипятить не менее часа».

Это был великий день для Спалланцани и, хотя он этого и не знал, великий день для всего мира. Спалланцани доказал, что теория Нидхэма о самопроизвольном зарождении жизни была ошибкой, точно так же, как Реди в свое время доказал, что мухи не зарождаются из гнилого мяса. Но он сделал еще больше: он вывел молодую науку о микробах из дебрей фантастической легенды, из цикла бабушкиных сказок, из того примитивного состояния, когда ученые из других областей науки покатывались со смеху при одном лишь упоминании о том, что охота за микробами является важной и здоровой отраслью знания.

Взволнованный Спалланцани позвал брата Николая и сестру и рассказал им о своем замечательном опыте. А затем, сверкая глазами, он объявил своим студентам, что жизнь появляется только из жизни и что каждое живое существо должно обязательно иметь родителей, — даже эти маленькие, ничтожные зверюшки Левенгука. Запаяйте склянку с отваром на огне, и снаружи в нее ничего не сможет проникнуть. Прокипятите ее как следует, и все содержащиеся в ней микробы — даже самые живучие зверьки, которые могут выносить кратковременное кипячение, — будут убиты. И ни в каком отваре ни одно живое существо не может зародиться, хотя бы вы хранили его до страшного суда.

Затем он облек свое разоблачение Нидхэм а в блестящий саркастический трактат, и весь научный мир пришел в волнение.

«Неужели Нидхэм действительно ошибся?» — задумчиво спрашивали друг у друга люди, собиравшиеся группами под высокими лампами и канделябрами научных обществ Лондона и Копенгагена, Парижа и Берлина.

Спор между Спалланцани и Нидхэмом не остался достоянием одних только посвященных. Он просочился сквозь тяжелые двери академии на улицу и пополз по великосветским гостиным. В сущности, большинство готово было скорее согласиться с Нидхэмом, потому что люди восемнадцатого века отличались веселой развязностью и цинизмом. Повсюду слышались насмешки над религией и над великими силами природы, и идея о том, что жизнь может возникать случайно и как попало, казалась весьма привлекательной. Но опыты Спалланцани были настолько неотразимы и показательны, что даже самые умные головы не могли придумать против них никакого возражения.

Между тем Нидхэм тоже не дремал и не сидел сложа руки. Он хорошо знал цену широкой гласности и для спасения своего дела отправился в Париж читать публичные лекции о своей бараньей подливке. Здесь судьба его свела со знаменитым графом Бюффоном. Этот граф был очень богат, очень красив и очень любил писать статьи на научные темы. Он воображал, что в его голове сами собой могут зарождаться великие истины, но в то же время был слишком хорошо одет для того, чтобы заниматься опытами. Нужно все же признать, что он знал кое-что из математики и перевел Ньютона на французский язык. И если принять еще во внимание, что он умел проделывать всякие фокусы со сложными формулами, то станет вполне очевидным, что он обязан был знать — без всяких экспериментов, — могут ли маленькие животные появляться на свет божий без родителей или нет. Так рассуждали веселые парижские умники.

Нидхэм и Бюффон прекрасно между собой спелись. Бюффон носил пышный наряд с кружевными манжетами, которые ему отнюдь не хотелось марать о грязные лабораторные столы, покрытые пылью, осколками стекла и лужицами пролитого отвара. Они поделили между собой роли: Бюффон взял на себя мышление и писание, а Нидхэм возился с опытами. Эти два человека задумали изобрести новую великую теорию происхождения жизни, которая была бы общедоступной и могла бы удовлетворить как правоверного христианина, так и убежденного атеиста. Пусть эта теория расходится с реальными фактами, установленными Спалланцани, — это не так важно. Зато она рождена гениальным мозгом Бюффона, и этого вполне достаточно, чтобы опровергнуть любой факт, как бы он ни был реален, как бы он ни был точно запротоколирован.

– Что бы это значило, ваша светлость? Маленькие животные появляются в бараньей подливке даже после кипячения, — спросил Нидхэм знатного графа.

Мысли графа Бюффона завертелись в вихре воображения; затем последовал ответ:

– Вы сделали великое, чрезвычайной важности открытие, отец Нидхэм. Вы попали пальцем в самый источник жизни. В вашей бараньей подливке заключается, по-видимому, та основная сила, — несомненно, сила, ибо все есть сила, — которая творит жизнь!

– Не назвать ли нам ее Производящей Силой, ваша светлость? — заметил отец Нидхэм.

– Да, термин довольно удачный, — сказал Бюффон и, удалившись в надушенный кабинет, сел писать о чудесных свойствах Производящей Силы, творящей маленьких животных из бараньей подливки и семенных отваров. Вскоре Производящая Сила была у всех на языке. Ею тыкали всюду и ею все объясняли. Атеисты подставляли ее на место бога, а церковники называли ее наиболее могущественным божьим орудием. Она стала так же популярна, как уличная песенка или затасканный анекдот.

Хуже всего было то, что Королевское общество лезло из кожи, чтобы стоять во главе всякого научного движения, и успело уже выбрать Нидхэма своим сочленом, а Парижская академия наук поспешила последовать этому примеру. В это время в Италии Спалланцани метался по своей лаборатории и неистовствовал. Ведь это же грозная опасность для науки, это полное игнорирование реальных фактов, без которых наука — ничто!

Но что он мог поделать? Нидхэм и Бюффон затопили весь научный мир пустыми трескучими фразами; они совершенно не считались с доказанными фактами, они не старались даже показать, в чем была, по их мнению, ошибка Спалланцани. Спалланцани был смелым бойцом и забиякой, но он любил воевать с фактами и экспериментами, а здесь он очутился в густом тумане громких слов и не знал даже, против чего ему сражаться. Он кипел гневом и сарказмом, он желчно высмеивал эту чудовищную мистификацию, эту таинственную Производящую Силу.

«Это есть та Сила, — лепетал Нидхэм, — которая произвела Еву из ребра Адама, и эта же самая Сила дает начало знаменитому шелковичному дереву в Китае, которое, оставаясь червем в течение зимы, чудесным образом превращается в дерево летом!»

Много еще подобной галиматьи терпеливо выслушивал Спалланцани, пока, наконец, не понял, что вся наука о жизни рискует быть опрокинутой этой пресловутой Производящей Силой, с помощью которой на глазах у всего мира Нидхэм из червей делает деревья и из мух слонов.

Но тут Спалланцани вдруг посчастливилось получить от Нидхэма конкретное возражение на один из своих опытов.

«В вашем эксперименте, — писал итальянцу Нидхэм, — вода никакой роли не играет. Дело в том, что вы, кипятя свои склянки в течение часа, настолько повреждаете и ослабляете Производящую Силу, заключающуюся в семенах, что она уже не в состоянии производить маленьких животных».

Этого только и ждал Спалланцани. Он сразу забыл и о религии, и об аудиториях, переполненных пылкими студентами, и о прекрасных дамах, которых он так любил водить по своему музею. Он засучил свои широкие рукава и с головою ушел в работу, но не за письменным столом, а за лабораторным прилавком, и не с пером в руке, а со своими склянками, семенами и микроскопами.

 

IV

 

«Итак, Нидхэм говорит, что жар разрушает Производящую Силу семян. Чем он это доказывает? Как он может видеть, чувствовать, взвешивать и измерять эту Производящую Силу? Он говорит, что она заключается в семенах. Ладно. Попробуем нагревать одни семена и посмотрим!»

Спалланцани снова вынул из шкапа свои склянки и тщательно их вымыл. Затем он наварил смесей из разных сортов семян: из зеленого горошка, бобов, вики и разных других. Вся его лаборатория буквально утонула в этом изобилии склянок: они торчали на высоких полках, занимали все столы и стулья, теснились кучами на полу, так что трудно даже было ходить.

«Теперь мы будем кипятить все эти склянки в продолжение разного времени и затем посмотрим, которая из них даст больше маленьких животных», — сказал он и стал погружать один ряд склянок в кипящую воду на несколько минут, другой ряд — на полчаса, третий — на час и четвертый — на два часа. Вместо запаивания на огне он закрывал их одними пробками — ведь Нидхэм уверяет, что этого достаточно! — а затем осторожно их вынимал и ставил на разные полки.

Теперь нужно было ждать результатов. Он ходил удить рыбу и забывал выдергивать удочку, когда рыба клевала; он собирал в окрестностях образцы минералов для своего музея и забывал их взять с собою домой. Он хлопотал о прибавке жалованья, служил обедни, изучал вопросы скрещивания лягушек и жаб и, наконец, снова скрылся в свою темную рабочую комнату с ее батареями бутылок и всякими чудесными приборами.

Если Нидхэм прав, то склянки, кипяченные всего несколько минут, должны непременно содержать в себе маленьких животных, а кипяченные в продолжение часа или двух должны быть совершенно пустыми. Он вынимал из них пробки одну за другой, подолгу смотрел на капли отвара через свой микроскоп и, наконец, весело расхохотался. Оказалось, что сосуды, кипятившиеся в течение двух часов, содержат в себе больше маленьких животных, чем те, которые кипятились всего несколько минут.

«Производящая Сила! Что за вздор! Поскольку склянки закрыты одними лишь пробками, маленькие животные всегда могут проникать туда из воздуха. Вы можете нагревать свой отвар до второго пришествия, но как только он остынет, микробы тотчас же в нем появятся и начнут размножаться».

Спалланцани вышел победителем. Но ему этого было мало. Он затеял одну курьезную вещь, которая вряд ли когда-либо приходила в голову какому-нибудь ученому: он попытался опровергнуть свою собственную идею, разбить свою собственную драгоценную теорию с помощью строгого, честно поставленного опыта.

Это есть тот странный дух самоотречения, встречающийся крайне редко у особого сорта людей, для которых истина дороже их личных нежно взлелеянных мыслей и фантазий.

Спалланцани ходил взад и вперед по своей крошечной лаборатории, заложив руки за спину и предаваясь размышлениям:

«А может быть, Нидхэм в конце концов и прав? Может быть, действительно в семенах существует какая-нибудь таинственная сила, которую жар может разрушить?»

Он снова перемыл свои склянки и взял новую порцию семян; вместо того чтобы кипятить их в воде, он положил их на кофейную жаровню и жарил до тех пор, пока они не превратились в черные, обуглившиеся зернышки. Затем он смешал их с чистой дистиллированной водой, ворча про себя:

– Если в этих семенах была какая-нибудь Производящая Сила, то я уж, наверно, зажарил ее до смерти.

Когда он через несколько дней вернулся к своим склянкам с отваром из жженых семян, он зло и саркастически улыбнулся, и эта улыбка не предвещала ничего хорошего для Бюффона и Нидхэма, так как в каждой капле отвара из всех без исключения бутылок оживленно прыгали и резвились крошечные животные, проводя свои смешные замкнутые маленькие жизни так же весело, как в лучшем отваре из свежих семян. Он попытался разбить свою собственную теорию и этой попыткой только лишний раз подкузьмил благочестивого Нидхэма и блистательного Бюффона. «Они утверждают, что жар убивает их Силу и мешает ей производить маленьких животных, а вот оказывается, что сожженные до угля семена представляют прекрасную питательную среду для крошечных зверюшек, и, стало быть, эта их так называемая Производящая Сила — не что иное, как басня и миф!» Спалланцани громко заявил об этом всей Европе, и она теперь стала уже к нему прислушиваться.

Затем он решил немного отдохнуть от утомительной возни с маленькими животными и углубился в изучение процессов пищеварения в человеческом желудке, жестоко экспериментируя при этом на самом себе. Но для его кипучей натуры этого было недостаточно, и одновременно на жарком и темном чердаке своего дома он стал заниматься разрешением странной проблемы о том, почему летучие мыши, будучи слепы, не наталкиваются на предметы во время своих полетов. Среди всех этих занятий он находил еще время для того, чтобы помогать воспитанию своих маленьких племянников и заботиться о брате и сестре, скромных, незаметных существах, которые не обладали никакими талантами, но были ему близки по крови, и поэтому он их любил.

В погоне за всякого рода знаниями он не останавливался ни перед чем и если позволял себе иной раз крайне безжалостные опыты над животными, то в равной мере не щадил и самого себя, проделывая над собой самые фантастические и жестокие вещи. Изучая, например, процессы пищеварения, он проглатывал выдолбленные внутри и нафаршированные мясом кусочки дерева; затем щекотанием в глотке он вызывал у себя рвоту и смотрел, что сталось с мясом внутри этих деревянных пирожков. Он с таким упорством занимался этим самоистязанием, что в конце концов заболел тяжелым катаром желудка и должен был на время прекратить свои эксперименты.

Спалланцани поддерживал широкие связи с доброй половиной всех скептиков и искателей Европы. Особенно дружеский характер носила его переписка с Вольтером. Он жаловался на то, что в Италии из-за влажного и туманного климата слишком мало талантливых людей; он сделался вожаком смелой группы ученых и философов, которые, сами того не подозревая, способствовали подготовке одной из величайших революций своими попытками найти истину. Эти люди искренно верили, что Спалланцани раз навсегда покончил с басней о самопроизвольном зарождении жизни, и вместе с Вольтером они подняли жестокую травлю против Производящей Силы и ее изобретателей — напыщенного Бюффона и его лабораторного мальчика, отца Нидхэма.

– И все-таки Производящая Сила существует! — захлебываясь, кричал Нидхэм. — Пусть ее нельзя ни взвесить, ни увидеть, но существует таинственное Нечто, способное творить жизнь из подливки, бульона и, может быть, даже из «ничего». Возможно, что эта Сила может противостоять накаливанию, которому ее подвергал Спалланцани, но для своего проявления она особенно нуждается в сжатом и эластичном воздухе. А когда Спалланцани кипятит свои склянки целыми часами, он, естественно, нарушает упругость заключающегося в них воздуха.

Спалланцани моментально забряцал оружием и стал требовать от Нидхэма экспериментов.

– Нагревал ли он воздух для того, чтобы убедиться в понижении его упругости?

Итальянец ждал экспериментальных доказательств, но взамен получал одни только слова.

– Тогда я сам все это проверю, — сказал он и тотчас же снова наполнил свои склянки семенами, запаял их горлышки на огне и основательно прокипятил. Затем в одно прекрасное утро он вошел в свою лабораторию и отбил горлышко у одной из бутылок.

Он навострил уши и уловил тихий шипящий звук: пш-ш-ш...

– Что такое? — пробормотал он, схватил вторую бутылку и, держа ее у самого уха, отбил горлышко. Пш-ш-ш-ш... Снова этот звук.

– Это значит, что воздух или входит в бутылку, или выходит из нее! воскликнул он и, зажегши свечу, приложил ее к самому горлышку третьей бутылки в тот момент, когда он его отламывал.

Пламя свечи потянулось внутрь, по направлению к отверстию.

– Воздух стремится внутрь... Значит, в бутылке воздух менее упруг, чем снаружи... А это значит, что Нидхэм, может быть, и прав...

На момент Спалланцани почувствовал острую боль под ложечкой, на лбу выступил холодный пот, и в глазах все закружилось...

Неужели этот идиот Нидхэм сделал действительно удачный удар, высказав остроумную догадку о влиянии жара на упругость воздуха в запаянной склянке? Неужели этому пустомеле удалось опрокинуть столь тщательно построенное им, Спалланцани, здание из фактов, потребовавшее стольких лет тяжелой работы?

Несколько дней Спалланцани ходил мрачный как туча, придирался к студентам, с которыми был обычно очень любезен, пытался развлечь себя декламацией Данте[19]и Гомера, но от всего этого приходил в еще более дурное настроение. Безжалостный и насмешливый бесенок не переставал над ним издеваться и шептать ему в уши:

– Попробуй-ка выяснить, почему воздух устремляется в твою бутылку, когда ты отламываешь горлышко. Может быть, тут дело вовсе не в упругости?

Этот бесенок будил его среди ночи, сбивал его во время церковной службы.

И вдруг, точно вспышка молнии, в его мозгу блеснуло объяснение всего этого дела, и он поспешил к своему лабораторному столу, который был усеян разбитыми колбами и грязными брошенными бутылками; эта мерзость запустения красноречиво свидетельствовала об унынии и упадке духа.

Он открыл шкап и вынул одну из склянок. Он чувствовал, что напал на след; он докажет Нидхэму, что он и на этот раз не ошибся, и прежде еще, чем он это доказал, он испустил глубокий вздох облегчения — настолько он был уверен, что нашел, наконец, причину слышанного им шипения воздуха. Он осмотрел склянку и сказал с улыбкой:

– У всех склянок, которыми я пользуюсь, довольно широкие горла. Когда я их запаиваю на огне, то требуется немало тепла, чтобы расплавить стекло и плотно закрыть отверстие. Вот это-то тепло и выгоняет воздух из бутылки перед запаиванием. Неудивительно, что воздух устремляется в бутылку, когда я отламываю горлышко.

Таким образом, теория Нидхэма о том, что кипячение колбы понижает упругость заключающегося в ней воздуха, — вздор и больше ничего! Но как это доказать? Как запаять колбу, не выгоняя из нее воздуха? Его дьявольское остроумие и тут пришло ему на помощь. Он взял свежую колбу, насыпал в нее семян и налил чистой воды. Затем он стал вертеть горлышко на огне до тех пор, пока оно не спаялось так, что в нем осталась одна только маленькая дырочка — узенькое-узенькое отверстие, через которое, однако, воздух свободно мог проходить. Затем он дал колбе хорошенько остыть. Теперь давление воздуха внутри колбы было такое же, как и снаружи. Тогда он поднес крошечное пламя к оставшемуся отверстию. В мгновение ока колба была запаяна, не потеряв ни одной капли воздуха.

С довольным видом он положил бутылку в кипящую воду и сидел над котелком в течение часа, декламируя стихи и мурлыкая веселую песенку.

Через несколько дней он с полной уверенностью в результате опыта зашел в лабораторию открыть эту колбу. Он зажег свечку, поднес ее близко к горлышку, осторожно сломал запаянное место. Пш-ш-ш-ш... Но на этот раз пламя потянулось не внутрь, а кнаружи от горлышка: давление воздуха внутри колбы было больше, чем снаружи.

Продолжительное кипячение не только не разредило воздух внутри колбы, а, наоборот, сделало его еще более упругим, а упругость, по теории Нидхэма, была обязательным условием для проявления его пресловутой Производящей Силы. Но несмотря на то, что воздух в колбе был упругим, Спалланцани, выуживая одну каплю бульона за другой, не нашел в нем ни одного маленького животного. Еще и еще раз, с настойчивостью Левенгука, он повторял тот же самый опыт. При этом он разбивал склянки, обливался кипятком, обжигал себе пальцы результат всегда получался один и тот же, хотя он и расширял масштаб своих опытов до пределов возможности.

 

V

 

Он торжественно объявил Европе о своем последнем эксперименте, и Нидхэму с Бюффоном не оставалось ничего другого, как молча и угрюмо сидеть на обломках своей жалкой теории. Им нечего было больше возразить: одним маленьким фактом Спалланцани разрушил всю их искусно возведенную постройку. Затем итальянец сел за стол кое-что для себя записать. Если он был виртуозом в лаборатории, то с пером в руке он был настоящим чертом. Он теперь знал уже определенно, что своими экспериментами он окончательно разбил теорию Нидхэма о самопроизвольном зарождении жизни. Он был твердо убежден, что даже мельчайшие живые существа всегда происходят от таких же точно существ, живших раньше. И, кроме того, он знал еще, что крошечные микробы наследуют определенный вид от своих родителей, точно так же как зебра не может превращаться в жирафу или иметь детьми мускусных быков, а всегда остается зеброй и производит на свет маленьких зебрят.

«Короче говоря, — писал Спалланцани, — Нидхэм оказался кругом неправ, и я доказал, что в науке о жизни существует такой же строгий порядок и закономерность, как в науке о звездах».

Так сошел со сцены Нидхэм вместе со своей достославной Производящей Силой.

Имя Спалланцани ярко заблистало во всех европейских университетах; научные общества признавали его величайшим ученым современности; Фридрих Великий писал ему длинные письма и приказал назначить его членом Берлинской академии; а заклятый враг Фридриха Мария-Терезия, императрица австрийская, поспешила превзойти короля, предложив Спалланцани профессорскую кафедру в своем старинном, запущенном Павийском университете, в Ломбардии. К нему явилась блестящая депутация выдающихся тайных советников, снабженных письмами и мандатами с императорской печатью, и просила его поставить на ноги этот умирающий университет. Много было бесконечных споров и торговли по поводу жалованья (Спалланцани никогда не упускал случая погреть руки), окончившихся тем, что он согласился принять на себя должность профессора естественной истории и заведующего естественноисторическим кабинетом в Павии.

Спалланцани явился в музей, именовавшийся естественноисторическим кабинетом, и нашел все его шкапы пустыми. Он засучил рукава и энергично принялся за работу. Он читал лекции на всевозможные темы; он устраивал публичные опыты в гигантском масштабе и приводил ими в восторг многочисленных слушателей, потому что в его искусных руках эти опыты всегда проходили исключительно удачно. Он выписывал из разных частей света причудливых зверей, странные растения и невиданных птиц и наполнял ими кабинет. Он совершал опасные экскурсии на горные вершины и приносил оттуда минералы и драгоценные руды; он ловил акул и расставлял западни для птиц. И все это он делал отчасти для того, чтобы обогатить коллекциями свой музей, но главным образом чтобы дать исход той кипучей, пламенной энергии, которая так резко отличала его от ходячего типа спокойного и холодного человека науки.

В промежутках между лекциями и лихорадочным собиранием коллекций он запирался в лаборатории со своими бульонами и микроскопическими животными и подолгу занимался тонкими опытами, стараясь доказать, что над этими зверьками тяготеют те же самые законы природы, которым подчиняются и люди, и лошади, и слоны. Он брал капельку бульона с кишащими в нем микробами на маленькое стеклышко, обдувал их табачным дымом и с восхищением наблюдал, как они мечутся взад и вперед, стараясь уйти от раздражающего их дыма. Он стрелял по ним электрической искрой и замечал, что «маленькие животные делаются как бы расслабленными, начинают вертеться на одном месте и вскоре погибают...»

– Можно допустить, что зародыши или яички маленьких животных кое в чем отличаются от куриных, лягушечьих или рыбьих яиц, — хотя бы в том, что они могут в течение некоторого времени переносить кипячение в запаянных флаконах, — но, во всяком случае, сами по себе эти маленькие животные ничем не отличаются от всех прочих живых существ! — воскликнул он однажды. Но ему очень скоро пришлось взять обратно свое смелое заявление.

– Все живые существа на земле нуждаются в воздухе для того, чтобы жить, и если эти зверьки, будучи помещены в пустоту, умрут, то тем самым будет доказано, что они такие же животные, как все прочие, — сказал однажды Спалланцани, сидя один в своей лаборатории. Он искусно вытянул на огне тончайшую стеклянную трубочку, вроде тех, которыми пользовался Левенгук для изучения маленьких животных. Он окунул трубочку в бульон, кишевший микробами; жидкость набралась в трубочку. Затем он один ее конец запаял, а другой остроумно соединил с откачивающим воздушным насосом и, пустив последний в ход, приложил свою линзу к тоненькой стенке трубочки. Он ожидал, что крошечные создания тотчас же перестанут размахивать своими «маленькими лапками, которые им служат для плавания»; он ожидал, что они сразу сделаются расслабленными, начнут вертеться на одном месте и в конце концов совсем перестанут двигаться.

Насос исправно и энергично работал, но с микробами абсолютно ничего не случилось. Они продолжали по-прежнему беззаботно резвиться и, казалось, совершенно не сознавали, что на свете существует такая важная для жизни вещь, как воздух. Они оставались живыми целые дни и недели, и Спалланцани снова и снова повторял свой опыт, стараясь найти в нем какую-нибудь ошибку. Это казалось ему совершенно невероятным: ничто ведь не может жить без воздуха, чем же эти дьявольские зверюшки дышат?

Он написал об этом чудесном факте своему другу Боннэ.

«Природа некоторых из этих микроскопических созданий прямо изумительна. Они могут проявлять в пустоте те же самые функции, что и на открытом воздухе. Они так же оживленно двигаются взад и вперед, а по прошествии нескольких дней даже размножаются в этой пустоте. Не находите ли вы, что это поразительно? Ведь мы привыкли думать, что на свете нет ни одного живого существа, которое могло бы жить без воздуха».

Спалланцани немало гордился силой своего воображения и быстрой сообразительностью, причем это самомнение усиленно поддерживалось в нем лестью и поклонением студентов, умных женщин, ученых профессоров и увенчанных славой королей. Но при всем том он был прежде всего честным экспериментатором и в качестве такового покорно склонил голову, когда новый факт разрушил одну из его смелых гипотез.

И вот этот человек, который отличался такой строгой и суровой честностью в своих экспериментах, который никогда не говорил слова неправды относительно того, что он нашел среди ядовитых испарений и блестящих приборов своей лаборатории, — этот кристально честный ученый не гнушался порою прибегать к довольно некрасивым уловкам для того, чтобы добиться прибавки жалованья. Спалланцани-футболист, Спалланцани — неутомимый искатель и ползун по горам без конца хныкал и жаловался венским светилам на слабость своего здоровья и на то, что «лягушки и туманы Павии сговорились вогнать его в гроб». Для того чтобы его удержать, император повысил ему жалованье и удвоил срок каникул. Спалланцани весело смеялся и цинично называл свою ложь политическим маневром. Он всегда добивался, чего хотел. Он добивался истины своими поразительными опытами, наблюдательностью и сумасшедшим терпением; он добивался денег и положения своей работой, хитрыми интригами и ложью; он застраховал себя от религиозных преследований своим саном священника.

С годами в нем выросло страстное желание посмотреть чужие, далекие страны и заняться смелыми изысканиями за пределами своей маленькой лаборатории. Он решил во что бы то ни стало посетить место древней Трои, история которой его так сильно волновала. Ему захотелось посмотреть на гаремы, рабынь и на евнухов, которые казались ему такой же главой естественной истории, как летучие мыши, жабы и маленькие животные в семенных отварах. Он не переставал упорно гнуть свою линию, и дело кончилось тем, что император Иосиф дал ему годовой отпуск и деньги на поездку в Константинополь... для поправления здоровья, которое никогда еще не было в таком великолепном состоянии.

Спалланцани убрал в шкап колбы, запер лабораторию и драматически-слезливо простился со своими студентами. В Средиземном море он отчаянно страдал морской болезнью и перенес кораблекрушение, но при этом не забыл принять меры к спасению естественнонаучной коллекции, которую он собирал на островках. Султан его очень любезно принял, поил и кормил, а гаремные врачи разрешили ему ознакомиться с бытом прекрасных наложниц. Затем, как добрый европеец восемнадцатого века, Спалланцани заявил туркам, что он восхищен их гостеприимством и архитектурой, но не одобряет существующего у них обычая невольничества и не разделяет их мрачного фаталистического миросозерцания.

– Мы, люди Запада, с помощью нашей молодой науки стремимся одержать верх даже над тем, что кажется неизбежным, над вечными муками и страданиями человечества, — сказал он своим любезным, но малокультурным восточным друзьям.

Через несколько месяцев он отправился сухопутным путем через Балканский полуостров в сопровождении почетного эскорта из головорезов-солдат, предоставленного ему болгарскими князьями и валашскими господарями, и в конце концов прибыл в Вену для засвидетельствования почтения своему патрону и покровителю императору Иосифу II. Это был самый блестящий момент из всей его головокружительной карьеры.

Упоенный славой и почестями, он готов был уже думать, что все его тайные мечты сбылись наяву, но...

 

VI

 

В то время как Спалланцани совершал свое триумфальное путешествие, темные тучи сгущались на юге, над его университетом в Павии, которому он отдал столько трудов и энергии. Много лет другие профессора молча смотрели, как он отнимает у них студентов, молча точили на него зубы и ждали удобного случая.

Путем бесчисленных экспедиций, трудов и опасностей Спалланцани создал когда-то пустому естественноисторическому музею европейскую известность. Кроме того, он имел еще небольшую собственную коллекцию в своем старом доме в Скандиано. В один прекрасный день Канон Вольта, его заклятый враг, какими-то тайными путями пробрался в его частный музей; он долго ходил по музею, вынюхивая и высматривая, и, наконец, улыбнулся недоброй улыбкой. В одном месте он увидел несколько старинных ваз, в другом — чучело птицы, в третьем — какую-то замечательную рыбу, и на всех предметах красовались розовые ярлычки университетского музея в Павии. Завернувшись в свой темный плащ, он незаметно вышел из музея и отправился домой, обдумывая по дороге злобные планы, как бы получше насолить блестящему Спалланцани. Незадолго до возвращения последнего из Вены Вольта, Скарпа и Скополи решили приступить к боевым действиям; они выпустили ехидную брошюрку и разослали ее всем выдающимся людям и научным обществам Европы; в брошюре они обвиняли Спалланцани в том, что он обокрал Павийский университет и спрятал украденные экземпляры в своем собственном музее в Скандиано.

Белый свет померк в глазах Спалланцани. Он понял, что вся его великолепная карьера пошла прахом. В своем болезненном воображении он уже слышал радостное хихиканье людей, которые, расточая ему похвалы, в душе его ненавидели.

Он представлял себе торжество врагов, которых он когда-то разбил и уничтожил своими блестящими опытами, он почти ждал, что на сцену снова появится эта дурацкая Производящая Сила.

Но через несколько дней он уже снова был на ногах, правда в роли героя ужасающего скандала, но все же на ногах и спиною к стене, готовый сразиться грудь с грудью со своими обвинителями. Это был уже не прежний Спалланцани терпеливый охотник за микробами и учтивый корреспондент Вольтера. Он превратился в хитрого и лукавого политика. Он стал требовать назначения специальной следственной комиссии и добился ее. Он собирал вокруг себя сторонников.

Он отвечал огнем на огонь.

Он возвращался в свою Павию, и легко себе представить, какие мысли волновали его, когда он к ней подъезжал. Он думал, вероятно, о том, как он тайком проберется в город, как отвернутся от него все его бывшие друзья и почитатели, как вокруг него постоянно будут слышаться злобное шипение и насмешки.

Но когда он подъехал, наконец, к воротам Павии, он обомлел от изумления. Огромная восторженная толпа студентов вышла к нему навстречу, уверяя его в своей преданности и готовности стать на его защиту, и с бурными овациями проводила к его старому лекционному креслу. Когда-то звучный и самоуверенный голос этого человека сразу охрип... Он всхлипывал... Он, запинаясь, едва мог им сказать о том, что значит для него в данный момент их любовь и преданность.

Следственная комиссия вызвала на допрос его и его обвинителей, и, зная уже достаточно Спалланцани, вы можете себе представить, что за базар и ругань там поднялись. Он доказывал судьям, что «украденные» им птицы были бракованными, плохо набитыми и испачканными экземплярами, позорившими музей государственного университета; их все равно нужно было выбросить. Он продал издохших змей и армадила[20]другим музеям, и Павия на этом деле хорошо заработала.

Что же касается Вольта, его главного обвинителя, то он сам украл из музея драгоценные минералы и раздарил их своим друзьям.

Судьи признали его вполне оправданным, хотя, по совести сказать, и до сего времени неизвестно, насколько он был чист в этом деле. Вольта и его сообщники были изгнаны из университета, и всем партиям, стоявшим «за» и «против» Спалланцани, было предписано самим императором расформироваться и прекратить перебранку, так как этот скандал стал уже достоянием всей Европы. Студенты в возбуждении ломали классную мебель, а другие университеты исподтишка посмеивались и хихикали. Спалланцани сделал последний выстрел по разбитым наголову противникам. Он назвал Вольта «пузырем, наполненным ветром», а также придумал позорные и непечатные прозвища для Скарпа и Скополи. Затем он преспокойно вернулся к своей охоте за микробами.

Много раз во время своего долголетнего изучения микробов он задумывался над вопросом о том, каким путем они размножаются. Ему часто приходилось видеть двух маленьких зверюшек, слипшихся вместе, и он писал по этому поводу Боннэ:

«Когда мы видим двух особей какого-либо вида животных, соединяющих свои тела, нам, естественно, приходит в голову мысль, что они заняты воспроизведением себе подобных. Но так ли это в данном случае?»

Он записывал свои наблюдения в старую записную книжку и делал легкие зарисовки с микробов; при всей своей пылкости и нетерпеливости в других вещах, когда дело касалось экспериментов и вытекающих из них выводов, он был почти так же сдержан и осторожен, как старый Левенгук.

Боннэ поделился сомнениями Спалланцани относительно способа размножения микробов со своим другом, очень талантливым, но почти неизвестным теперь де Соссюром. И этот ученый усердно принялся за изучение вопроса о деторождении у микробов. Вскоре он опубликовал замечательный труд, в котором указывал, что если мы видим двух маленьких животных, соединившихся вместе, то это вовсе не значит, что они сошлись для воспроизведения потомства. И даже наоборот: чудно сказать, но эти парные зверьки представляют собой не что иное, как одного старого микроба, делящегося на две части — на двух новых маленьких животных. «И это, — писал де Соссюр, — есть единственный способ размножения микробов».

Прочитав об этом открытии, Спалланцани бросился к своему микроскопу, почти не веря в возможность такой странной вещи, но внимательное наблюдение показало ему, что де Соссюр был прав. Итальянец написал швейцарцу любезное письмо с поздравлениями. Спалланцани был большим забиякой и в некотором роде даже интриганом, он был чертовски самолюбив и завистлив к славе других людей, но в данном случае эффектное открытие де Соссюра доставило ему столько радости, что он изменил даже самому себе. Между Спалланцани и этим женевским натуралистом установилась та дружеская связь, которая проистекает из сознания, что совместный труд по изысканию фактов и постройке из них великого храма науки гораздо значительнее и выше, чем работа отдельного исследователя и отдельного собирателя фактов.

Вслед за тем Спалланцани был вовлечен в одно из самых интересных и дьявольски трудных изысканий, какие ему когда-либо приходилось делать. Он был втянут в эту работу, во-первых, своей дружбой с женевскими товарищами и, во-вторых, ненавистью к появившемуся на сцене новому научному вздору, почти столь же опасному, как пресловутая Производящая Сила.

Англичанин, по фамилии Эллис, опубликовал статью, в которой заявил, что выводы де Соссюра относительно процесса расщепления маленьких животных в корне неправильны. Эллис допускал, что маленькие зверьки могут случайно раскалываться надвое.

«Но это вовсе не значит, — писал Эллис, — что они таким способом размножаются. Это происходит просто потому, что одно маленькое животное, быстро двигаясь в воде, ударяет сбоку другое и раскалывает его надвое. На этом де Соссюр и построил свою красивую, но шаткую теорию».

«И я должен еще к этому добавить, — продолжал Эллис, — что микробы рождаются друг от друга совершенно так же, как все прочие животные. Рассматривая их внимательно в свой микроскоп, я заметил молодых микробов, помещающихся внутри старых, а присмотревшись к ним еще ближе, — как это ни кажется невероятным, — я увидел еще и внуков внутри этих молодых...»

«Вздор, — подумал про себя Спалланцани. — Он просто ловит рыбку в мутной воде. Но как доказать, что все это глупости и что микробы размножаются именно делением?»

Он был прежде всего человеком науки и отлично знал, что назвать Эллиса глупцом — это одно, а доказать, что маленькие животные не раскалывают друг друга ударом в бок, — это другое. Он сразу же сообразил, как взяться за дело.

«Единственное, что мне нужно, — рассуждал он, — это отделить одно маленькое животное от всех остальных, чтобы оно ни с кем не могло столкнуться; а затем только сидеть и смотреть в микроскоп, разделится оно надвое или нет».

Это был, конечно, самый простой и верный способ решить дело, но как отделить одно из этих чертовски крошечных созданий от целой тучи его товарищей? Можно взять одного щенка из помета, можно выделить маленького пескаря из мириадов его братьев и сестер, но абсолютно невозможно добраться рукой и взять за хвост одного микроба, который должен быть для этого в миллион раз больше, чем он есть на самом деле!

И вот Спалланцани, человек, упоенный хвалебными гимнами и всеобщим поклонением, этот вельможа и кумир толпы, сразу ушел от всех своих триумфов и радостей и углубился в одну из самых тонких, искусных и поразительных по терпению работ всей своей лихорадочной жизни. Он не более не менее как изобрел верный способ отделить одного живого микроба — длиною менее одной двадцатипятитысячной доли дюйма — от всех остальных.

Он взял капельку семенного отвара, кишащего микробами, и осторожно посадил ее на чистое прозрачное стеклышко. Затем тонкой как волос стеклянной трубочкой он набрал каплю чистой дистиллированной воды, в которой не было ни одного маленького животного, и посадил ее на то же стеклышко неподалеку от капли с микробами.

– Теперь займемся ловлей, — пробормотал он, наводя линзу на каплю с микробами. Он взял чистую тоненькую иголку, осторожно ввел ее в каплю бульона с микробами и провел поперечный маленький канал по направлению к водяной капле. Затем он быстро перевел линзу на этот жидкий мостик между двумя каплями и с чувством удовлетворения увидел, что маленькие извивающиеся создания начинают двигаться гуськом по этому каналу. Он схватил крошечную щеточку из верблюжьей шерсти.

– Вот он! Только один-единственный микроб добрался до водяной капли...

Он ловко смахнул щеточкой узенький мостик, лишив возможности других зверюшек пробраться к водяной капле и соединиться со своим одиноким маленьким товарищем.

– Ура! — закричал он в восторге. — Я добился, чего хотел. Никто еще до меня этого не мог добиться. Я поймал одного микроба! А теперь, когда он застрахован от удара в бок, посмотрим, разделится он надвое или нет?

Микроскоп в его руках чуть заметно дрожал, когда он сидел, сгорбившись, с окаменевшей шеей, с застывшими руками и пальцами, напряженно прищуриваясь на водяную каплю с ее единственным обитателем.

«Какой он невероятно маленький! — подумал он. — Он похож на одинокую рыбку в безбрежном морском просторе...»

И вдруг чудесное видение заставило его вздрогнуть. Зверек, напоминавший формой маленькую палочку, начал делаться посредине все тоньше и тоньше... Вот уже две его части остались соединенными между собой только тоненькой, чуть заметной паутинкой... Эти две коротенькие половинки начали отчаянно извиваться и... вдруг сразу отскочили в разные стороны. Они были как будто чуть-чуть короче, но во всем остальном ничем не отличались от своего родителя.

А затем произошла еще более чудесная вещь: эти двое молодых зверюшек через несколько минут точно так же раскололись надвое, и теперь их уже было целых четыре там, где сначала был только один микроб.

Спалланцани проделал этот остроумный фокус десятки раз и всегда получал тот же самый результат и видел ту же самую картину. Тогда он обрушился, как гора кирпичей, на голову злосчастного Эллиса и поверг его в прах вместе с его веселой сказочкой о детях и внучатах внутри маленьких животных. Спалланцани не пожалел яду и издевательств; он покровительственно советовал Эллису вернуться в школу и повторить азбуку охоты за микробами. Он высказывал убеждение, что Эллис не сделал бы своей ошибки, если бы потрудился более внимательно прочитать прекрасную статью де Соссюра, вместо того чтобы высасывать из пальца всякие бессмысленные теории, которые только тормозят трудную работу настоящих исследователей.

Человек науки, подлинный, оригинальный естествоиспытатель, подобен писателю, художнику или музыканту. Он наполовину артист, наполовину холодный исследователь. Спалланцани сам себе рассказывал сказки, считал себя героем нового славного эпоса; он сравнивал себя — даже в своих сочинениях — с Колумбом и Веспуччи[21]. Он говорил об этом новом таинственном мире микробов, как о новой вселенной, и мыслил себя отважным искателем, которому впервые удалось добраться до ее границ. Он ничего еще не говорил о вредоносности маленьких животных, — он не любил вдаваться в фантастические рассуждения, но его гений подсказывал ему, что этот мир таинственных маленьких созданий имеет какое-то чрезвычайно важное, хотя и неизвестное еще значение для своих больших собратьев, человеческих существ.

 

VII

 

В начале 1799 года, когда Наполеон разносил в клочки старый мир, а Бетховен стучался в дверь девятнадцатого века со своей первой могучей симфонией, отразившей стремление многих лучших умов того времени «от мрака к свету», в 1799 году великий охотник за микробами был разбит апоплексическим ударом. Три дня спустя он уже метался своей буйной, неукротимой головой на подушке, декламируя Тассо и Гомера к удовольствию своих друзей, явившихся его навестить. Но, хотя он и отказывался этому верить, это было, как выражается один из его биографов, его лебединой песней.

Через несколько дней он скончался.

Великие египетские фараоны сохраняли свои имена для потомства тем, что придворные могильщики превращали их тела путем бальзамирования в драгоценные и величественные мумии. Греки и римляне запечатлевали свои образы в благородных статуях. Существуют сотни художественных портретов других исторически выдающихся людей. Что же осталось нам от славного Спалланцани?

В Павии стоит на площади его скромный небольшой бюст, а если бы кто-либо захотел поинтересоваться, то рядом, в музее, он мог бы увидеть... его сердце. Что может быть лучшей эпитафией для Спалланцани? Какая реликвия могла бы более совершенно передать его неутолимую страсть к познанию истины, страсть, которая не останавливалась ни перед чем, которая заставляла его презирать жизненные неудобства, смеяться над превратностями и ударами судьбы и пренебрегать собственным здоровьем, если это было нужно для целей эксперимента?

Он знал, что у него больное сердце.

– Выньте его и сохраните после моей смерти, — шептал он в свой последний час. — Может быть, оно поможет вам открыть какой-нибудь новый факт относительно больных сердец.

Это было именно в духе Спалланцани. В этом заключалась вся душа его цинического, пытливого, развязно философствующего века, века, создавшего мало практических ценностей, но построившего высокое, светлое здание для грядущих работников в нем: Фарадея[22]и Пастера, Аррениуса[23], Эмиля Фишера[24]и Эрнеста Резерфорда[25].

 

Глава третья

Луи Пастер. В микробах таится угоза!

 

 

I

 

В 1831 году, спустя тридцать два года после смерти блистательного Спалланцани, охота за микробами находилась в состоянии полного застоя. Еле видимые крошечные животные были почти совершенно забыты, между тем как другие отрасли знания быстрыми шагами двигались вперед; неуклюжие, сердито кашляющие локомотивы приводили в ужас лошадей Европы и Америки; вскоре должен был заработать телеграф. Сооружались чудесные микроскопы, но не было человека, который достоин был в них смотреть, который доказал бы миру, что эти жалкие маленькие животные могут быть иногда более полезными, чем сложнейшие паровые машины; не слышно было даже намека на тот мрачный факт, что эти подлые микробы могут молча и таинственно истреблять миллионы человеческих существ и что они более страшные орудия смерти, чем гильотина или пушки Ватерлоо.

В один из октябрьских дней 1831 года девятилетний мальчик испуганно выскочил из толпы, осаждавшей дверь кузницы небольшой деревушки в горах восточной Франции. Среди взволнованного шушуканья людей, толпившихся у дверей кузницы, мальчик услышал треск и шипение человеческого мяса, прижигаемого раскаленным железом, и это страшное шипение сопровождалось громкими болезненными стонами. Жертвою был фермер Николь. Он только что побывал в зубах у бешеного волка, который с диким воем и ядовитою пеною у рта пронесся по улицам деревушки. Этот испуганно убегавший мальчик был Луи Пастер, сын кожевника в Арбуа, правнук бывшего крепостного человека графа Адрессье.

Проходили дни и недели, и все восемь жертв бешеного волка умерли в жестоких, потрясающих судорогах водобоязни. Их крики и вопли не переставали звенеть в ушах этого робкого — а по мнению некоторых, даже глуповатого мальчика, и железо, которым прижигали раны фермера Николя, выжгло глубокий след в его памяти.

– Отец, отчего бесятся волки и собаки? И отчего человек умирает, когда его искусает бешеная собака? — спрашивал Луи.

Его отец, владелец небольшого кожевенного завода, был старый сержант наполеоновской армии. Он видел десятки тысяч человек, погибших от пуль, но не имел ни малейшего представления о том, почему человек умирает от болезни.

– Должно быть, в волка вселяется бес; а если богу угодно, чтобы ты умер, то ты обязательно умрешь, и тебе уж ничто не поможет, — вероятно, ответил ему благочестивый кожевник. И этот ответ мало чем отличался от ответа мудрейшего ученого или самого дорогого доктора того времени. В 1831 году никто еще не знал, почему человек умирает от укуса бешеной собаки, и вообще причина человеческих болезней была покрыта густым мраком тайны и неизвестности.

Я не стану, конечно, утверждать, что это ужасное происшествие внушило девятилетнему Луи Пастеру мысль открыть когда-нибудь причину бешенства и придумать против нее лечение, — это было бы очень романтично, но маловероятно. Не подлежит, однако, сомнению тот факт, что он был этим случаем гораздо глубже потрясен и на более долгое время напуган, что он во сто раз острее чувствовал запах горелого мяса и переживал ужасные крики жертв, чем обыкновенный мальчик его возраста. Короче говоря, он был создан из материала, из которого созданы художники, и эта художественная черточка в нем вместе с богатыми знаниями помогла ему извлечь микробов из той пучины неизвестности, в которую они канули после смерти знаменитого Спалланцани. Собственно говоря, в первые двадцать лет своей жизни он не выказал никаких признаков того, что когда-нибудь сделается великим искателем. Луи Пастер считался весьма прилежным и внимательным мальчиком, на которого, однако, мало кто обращал особенное внимание. В свободное от занятий время он занимался рисованием на берегу реки, протекавшей мимо их кожевенного завода, и его сестры позировали ему до тех пор, пока у них не затекали шеи, а спины не начинали мучительно ныть от напряженного положения. Он рисовал также странно суровые и не совсем лестные портреты со своей матери, на которых она не выходила, правда, особенной красавицей, но в них было некоторое сходство с оригиналом.

Между тем дело клонилось, по-видимому, к тому, чтобы отложить маленьких зверюшек в долгий ящик вместе с дронтом[26]и другими забытыми животными. Швед Линней, один из самых восторженных классификаторов, много работавший над составлением карточного каталога всех живых существ, опускал руки, когда дело доходило до «ничтожных зверюшек».

– Они слишком малы, слишком туманны, и никто никогда о них ничего определенного не узнает, — отнесем их просто в категорию Хаоса, — говорил Линней.

Защищал их только знаменитый круглолицый немец Эренберг, затевавший пустые и шумные споры о том, есть ли у маленьких животных желудки, представляют ли они собой цельных животных или являются только частью других, более крупных животных; действительно ли они животные, или, быть может, маленькие растения.

Пастер был самым молодым учеником в коллеже Арбуа, но ему страшно хотелось сделаться помощником учителя; у него была страсть учить других мальчиков и в особенности перегонять их в знаниях. Ему еще не исполнилось и двадцати лет, как он получил место младшего преподавателя в коллеже в Безансоне и работал там с дьявольским усердием, уверяя, что нет на свете более трудной работы. Он писал длинные вдохновенные письма своим сестрам, в которых поучал их:

«Желание — это великая вещь, дорогие сестры. Ибо за Желанием всегда следует Действие и Труд, а Труд почти всегда сопровождается Успехом. Эти три вещи — Труд, Желание и Успех — наполняют всю человеческую жизнь. Желание открывает ворота блестящему и радостному Успеху; Труд проходит через эти ворота и в конце своего пути встречается с Успехом, который его венчает...»

Затем отец отправил его в Нормальную школу[27]в Париж, и там он уже приготовился было к великим делам, как вдруг ужасная тоска по родине погнала его назад, на двор кожевни, и он вернулся в Арбуа, оставив на время свои гордые планы. В следующем году он отправился в ту же школу в Париж и на этот раз в ней остался. В один прекрасный день он весь в слезах вышел из лекционного зала химика Дюма.

– Какая великая вещь химия, — бормотал он про себя, — и как восхитительны слава и популярность Дюма!

Он уже тогда чувствовал, что сделается великим химиком; серые и туманные улицы Латинского квартала расплывались в огромный беспорядочный мир, который могла спасти одна только химия.

Хотя он и забросил уже свое рисование, но в душе оставался художником.

Вскоре он приступил к своим первым, неуверенным еще опытам со всякими зловонными веществами и разноцветными растворами в стеклянных пробирках. Его близкому другу Шаппюи, студенту философии, приходилось часами выслушивать лекции Пастера о кристаллах виннокаменной кислоты, и при этом Пастер говорил ему:

– Ах, Шаппюи, как досадно, что ты не химик!

Он бы хотел, чтобы все студенты были химиками, точно так же, как сорок лет спустя он хотел всех врачей превратить в охотников за микробами.

В то время как Пастер склонял свой плоский нос и широкий умный лоб над беспорядочной кучей кристаллов, маленькие микробы снова стали входить в известность благодаря работам двух исследователей-одиночек: одного во Франции, другого в Германии. Скромный, но оригинальный француз Каньяр де ля Тур в 1837 году впервые сунул свой нос в большие чаны на пивных заводах. Он выудил из одного такого чана несколько капель пены и, посмотрев на нее в микроскоп, заметил, что находившиеся в ней крошечные шарики дрожжей выпускают из себя боковые отростки, а эти отростки дают от себя новые крошечные шарики.

– Они живые, эти дрожжи! — воскликнул он. — Они могут размножаться так же, как и другие живые существа.

Дальнейшие исследования убедили его в том, что ни одна варка хмеля и ячменя не может превратиться в пиво без участия дрожжей, этих живых размножающихся шариков.

«Несомненно, что это они своей жизнедеятельностью превращают ячмень в алкоголь», — подумал он и написал небольшую дельную статью на эту тему. Эта прекрасная работа о дрожжах не произвела большого впечатления в научном мире: Каньяр не был пропагандистом и не имел связей в прессе, которая могла бы компенсировать его личную скромность.

В том же году доктор Шванн в Германии опубликовал небольшую статью, в которой сообщал волнующую новость о том, что мясо начинает гнить только после того, как в него проникают маленькие животные.

«Сварите хорошенько мясо, положите его в чистую бутыль и пропустите в нее воздух, проходящий через раскаленные докрасна трубки, — мясо останется несколько месяцев совершенно свежим. Но через день или два после того, как вы уберете эти трубки и впустите обыкновенный воздух, содержащий в себе маленьких животных, мясо начинает издавать отвратительный запах; в нем появляются целые скопища крошечных извивающихся созданий, которые в тысячу раз меньше булавочной головки. Таким образом, не подлежит никакому сомнению, что именно эти зверьки разлагают и портят мясо».

Как широко открыл бы глаза Левенгук! Спалланцани оставил бы своих прихожан, прервал обедню и бросился в свою лабораторию!

Но Европа еле подняла глаза от своих газет, а молодой Пастер в это время как раз готовился сделать свое первое великое открытие в химии.

Он сделал его, когда ему было двадцать шесть лет. После долгой возни с кучками крошечных кристаллов он открыл, что существуют не два, а четыре вида виннокаменной кислоты; что в природе существует масса странных комбинаций, на вид совершенно одинаковых, но представляющих зеркальное отражение одна другой. Когда он, сладко потянувшись и разогнув ноющую спину, понял, что он сделал, он выскочил из своей темной и грязной лаборатории в рекреационный зал и, схватив в объятия молодого ассистента по кафедре физики, с которым едва был знаком, потащил его в густую тень Люксембургского сада. Здесь он торжествующе рассказал ему о своем изумительном открытии: ему нужно было с кем-нибудь поделиться. Ему хотелось поделиться со всем миром!

 

II

 

Через месяц ему уже пели хвалебные гимны седоволосые химики, и он сделался товарищем людей, втрое старших его по возрасту. Он был приглашен профессором в Страсбург и через некоторое время женился там на дочери декана. Он не справлялся о том, отвечает ли она ему взаимностью; он просто сел и написал ей письмо, которое, по его мнению, должно было ее покорить:

«Во мне нет ничего, что могло бы нравиться молодым девушкам, — писал он, — но, насколько я припоминаю, все, кто узнавал меня ближе, очень меня любили».

Она вышла за него замуж, сделавшись одной из самых замечательных, долготерпеливых и в некотором отношении одной из счастливейших жен в истории — речь о ней будет впереди.

Сделавшись, таким образом, семейным человеком, Пастер с головой ушел в работу. Забывая о своих обязанностях мужа и главы дома, он превращал ночи в дни.

«Я на пороге великих тайн, — писал он, — и покрывало, скрывающее их от меня, делается все тоньше и тоньше. Ночи кажутся мне слишком длинными. Мадам Пастер частенько меня упрекает, но я отвечаю ей, что веду ее к славе».

Он продолжал свою работу с кристаллами; он прятался в разные потайные места и проделывал самые дикие и сумасшедшие опыты — опыты, какие могут прийти в голову только помешанному человеку, но в случае удачи превращают помешанного в гения. Он пытался изменить химию живых веществ, помещая их между двумя огромными магнитами. Он выдумывал чудовищные часовые механизмы для раскачивания растений, надеясь таким путем вызвать в них таинственное перемещение молекул, которое превратило бы их в зеркальное отображение. Своими поисками он как бы стремился наглядно опровергнуть миф, что все «творится по воле божьей».

Мадам Пастер терпеливо ждала его каждый день до глубокой ночи, восхищалась им и беззаветно в него верила. Она писала отцу:

«Опыты, которыми он занят в нынешнем году, в случае их удачи увенчают нас славой Галилея или Ньютона».

Трудно сказать, составила ли мадам Пастер такое мнение о своем молодом муже вполне самостоятельно; но, как бы то ни было, нужно признаться, что блуждающие огоньки, за которыми он в то время гонялся, не давались ему в руки, — его опыты не удавались.

Вскоре Пастер был назначен профессором и деканом научной части Нормальной школы в Лилле, и здесь он впервые столкнулся с вопросом о микробах. Именно в этом старинном почтенном городе винокуров, свекловодов и торговцев земледельческими орудиями он впервые затеял свою великую кампанию, представлявшую смесь науки и поэзии, религии и политики и имевшую конечной целью вывести на чистую воду микробов, которые в течение тридцати лет были камнем преткновения для научной ладьи. Он страстно стремился показать миру, насколько важны для него микробы, и в этой работе, естественно, наживал себе и врагов и поклонников; его имя встречалось на первых страницах газет, и одновременно он получал вызовы на поединок; широкая публика весело смеялась над его драгоценными микробами, между тем как он своими открытиями спасал жизнь бесчисленного количества рожающих женщин. Короче говоря, именно отсюда он пустился в свой полет к бессмертию.

Если в Страсбурге истина упорно убегала из-под его рук, то здесь, в Лилле, он быстро стал на путь к славе, предложив свою научную помощь винокурам и свекловодам.

Когда Пастер более или менее устроился в Лилле, к нему явилась делегация от местного промышленного комитета.

– Чего мы больше всего желали бы и чего больше всего желал бы наш предприимчивый город Лилль, профессор, — это тесного контакта между вашей наукой и нашей промышленностью. И вот мы пришли от вас узнать, что нам может дать наука. Повысьте содержание сахара в нашей свекле, дайте нам более высокую добычу алкоголя, а мы уж позаботимся как следует о вас и вашей лаборатории.

Пастер их вежливо и внимательно выслушал и вдруг решил им себя показать. Представьте себе, что промышленный комитет обратился бы к Исааку Ньютону с просьбой объяснить, как применять его законы движения к фабрикам! Этот нелюдимый мыслитель, вероятно, воздел бы руки к небу и тотчас же обратился бы к дальнейшему изучению смысла пророчества Даниила... Фарадей в ужасе вернулся бы к своей старой профессии переплетчика... Но Пастер не был таким тепличным растением. Сын девятнадцатого века, он считал, что наука должна давать человеку кусок хлеба с маслом, и быстро стал завоевывать себе популярность чтением увлекательных публичных лекций на научные темы.

– Найдете ли вы в ваших семьях хоть одного молодого человека, чье любопытство и интерес не были бы в сильнейшей степени возбуждены, если бы вы дали ему в руки картошку и сказали, что из этой картошки он может сделать сахар, из сахара алкоголь, а из алкоголя эфир и уксус? — с увлечением проповедовал он по вечерам шумной аудитории из преуспевающих фабрикантов и их жен.

Однажды мосье Биго, богатый винокур, пришел к нему в лабораторию в полном отчаянии.

– У меня большие неприятности с брожением, профессор, — удрученным голосом сказал он. — Я ежедневно теряю несколько тысяч франков. Не могли бы вы заглянуть ко мне на завод и как-нибудь выручить меня?

Сын Биго был студентом Нормальной школы, и Пастер счел своим долгом поспешить к нему на помощь. Он пришел на завод и осмотрел больные чаны, дававшие слишком мало алкоголя; он набрал в бутылки несколько образцов серой вязкой свекольной массы, чтобы исследовать ее в своей лаборатории. При этом он не забыл захватить немного свекольной массы и из здоровых чанов, дававших достаточное количество алкоголя. Пастер не имел никакого представления о том, как он сможет помочь Биго, ничего еще точно не знал о процессах брожения, превращающих сахар в алкоголь, да, пожалуй, и ни один химик на свете ничего еще не знал об этом. Он вернулся в свою лабораторию, почесал в затылке и решил сначала исследовать массу из здоровых чанов. Он взял одну каплю из этой массы и положил ее под микроскоп в смутной надежде найти в ней какие-нибудь кристаллы. Он увидел в этой капле множество крошечных шариков, во много раз меньше самого маленького кристалла; эти шарики были желтоватого цвета и внутри были наполнены странными мерцающими точками.

– Что бы это могло быть? — пробормотал он. И вдруг вспомнил: — Ах, да! Как это я сразу не сообразил? Ведь это же дрожжи, которые обязательно встречаются в каждой варке сахара, превращающегося путем брожения в алкоголь.

Он стал внимательно изучать эти шарики. Одни из них лежали кучками, другие цепочкой... И вдруг он, к своему удивлению, увидел, что некоторые из них выпускают из себя боковые отростки, как бы молодые побеги, вырастающие на глазах из этих крошечных зернышек.

– Каньяр де ля Тур был прав. Эти дрожжи — живые. Должно быть, они-то и превращают сахарную свеклу в алкоголь! — воскликнул он. — Да, но от этого мосье Биго ничуть не легче. Что могло приключиться со свекольной массой в больных чанах?

Он взял бутылку с варкою из больного чана, извлек из нее немного содержимого, понюхал его, посмотрел через увеличительное стекло, попробовал на язык, опустил в него кусочек лакмусовой бумаги, краснеющей от кислоты, и увидел, что она тотчас же покраснела. Затем он положил одну капельку под микроскоп и заглянул.

– Но ведь здесь же совершенно нет дрожжей; куда девались дрожжи? Ничего, кроме сплошной однородной темной массы. Что бы это могло означать?

Он снова взял бутылку и уставился на нее долгим, задумчивым, рассеянным взглядом, пока до его лихорадочно работавшего сознания не дошел несколько странный, необычный вид сока, плававшего поверх свекольной массы.

– Что это за маленькие комочки, прилипшие к стенкам бутылки? А вот такие же комочки плавают и на поверхности сока. В здоровой массе, где есть дрожжи и алкоголь, этих комочков почему-то не видно.

Он не без труда выудил один из этих комочков, растер его в капле чистой воды и положил под микроскоп.

Там не было дрожжевых шариков; там было нечто иное, нечто весьма странное, чего он никогда до сей поры не видел, — огромная, беспорядочно шевелящаяся масса крошечных палочкообразных существ, одни из которых двигались одиночками, другие тянулись длинной лентой, одна палочка за другой, и все они очаровательно мерцали и вибрировали. Он почти не решался определить их величину, — они были гораздо меньше дрожжевых шариков, каждая палочка была в длину не больше одной двадцатитысячной части дюйма.

Всю ночь он ворочался с боку на бок и не мог заснуть, а рано утром, припадая на свою хромую ногу, побежал на винокуренный завод. Очки на его близоруких глазах съехали набок; он с лихорадочной поспешностью наклонялся и выуживал из больных чанов новые образцы. В этот момент он забыл уже о Биго и о том, что он ему собирался помочь; Биго для него больше не существовал, и ничего для него больше не существовало, кроме его пытливого, ищущего «я» и этих странных, танцующих палочек. В каждом крошечном комочке он находил их целые миллионы. Ночью вместе с мадам Пастер он соорудил чудовищный аппарат, который сделал его лабораторию похожей на кабинет алхимика. С помощью этого аппарата он обнаружил, что кишащий палочками сок из больных чанов всегда содержит в себе молочную кислоту и не содержит алкоголя. В его мозгу с быстротою молнии сложилась мысль:

«Эти маленькие палочки в соку из больных чанов, несомненно, живые, и это именно они производят молочную кислоту. Эти палочки, возможно, ведут войну с дрожжами и берут над ними верх. Они являются, вероятно, таким же бродилом для молочной кислоты, как дрожжи для алкоголя».

Он поспешил поделиться своими соображениями со скромной мадам Пастер, которая понимала его только наполовину, которая абсолютно ничего не знала о брожении, но всегда была его верной и преданной помощницей, так как свято верила в его самые дикие и фантастические выдумки.

Все это было, конечно, только догадкой, но внутренний голос шептал ему, что это было именно так, что он разрешил, наконец, десятитысячелетнюю тайну брожения. В его голове роились тысячи планов всевозможных опытов, которые нужно было поставить, чтобы убедиться в том, что он действительно прав, но в то же время он не забывал и жизненных интересов промышленников, насущных нужд земледельцев и духовных потребностей студентов. Он превратил часть своей лаборатории в нечто вроде опытной станции. Затем он поспешил в Париж и сделал попытку пройти в члены Академии наук, но потерпел неудачу. После этого он повез своих студентов в образовательную экскурсию по пивоваренным заводам Валансьена и чугунолитейным заводам Бельгии. Среди всех этих дел он в один прекрасный день наметил себе твердый план, как доказать, что эти маленькие палочки — живые существа и что, несмотря на свои микроскопические размеры, они проделывают гигантскую работу, которая была бы не под силу и настоящему гиганту, — работу превращения сахара в молочную кислоту.

«Невозможно изучать эти палочки в грязном свекольном месиве, взятом прямо из чанов, — подумал Пастер. — Я должен придумать для них особую питательную среду, чтобы иметь возможность наблюдать, как они растут, размножаются и производят потомство».

Он пробовал распустить эти серые комочки в чистой сахарной воде, но ничего не вышло: они не захотели в ней размножаться.

«Они нуждаются в более питательной пище», — подумал он и после целого ряда неудач изобрел, наконец, для них странный питательный бульон: он взял сухих дрожжей, прокипятил их в чистой воде и хорошенько процедил; затем он добавил туда небольшое количество сахара и немного углекислой извести, чтобы предохранить бульон от окисления. Острием тоненькой иголочки он выловил один серый комочек из сока больной свекольной массы, осторожно посеял этот комочек в своем новоизобретенном бульоне и поставил последний в термостат[28]. А затем... затем нужно было ждать! Самое ужасное в охоте за микробами, что результаты опыта не всегда получаются сразу, а их приходится иногда долго и мучительно ждать.

Он ждал... Он подписывал бумаги, читал студентам лекции, забегал на минутку посмотреть в термостат на свою драгоценную бутылку, давал советы земледельцам относительно посевов и удобрения полей, с рассеянным видом пропускал сквозь пальцы принесенную ему для анализа муку, снова заглядывал в термостат... И ждал! Он лег в постель, ничего не зная о том, что в данный момент происходит в его бутылке, — трудно уснуть, если не знаешь подобных вещей.

Весь следующий день он провел в тех же занятиях, но к вечеру, когда его ноги стали подкашиваться от усталости, он пробормотал про себя:

– Там уже не чистый бульон. Эти окаянные палочки, несомненно, размножились. Посмотрю-ка еще разок...

Он поднял бутылочку к единственному газовому рожку, рисовавшему на стене лаборатории гигантские причудливые тени от аппарата.

– Ну конечно, что-то уже здесь переменилось. На поверхности видна кучка пузырьков, поднимающихся от серых комочков, которые я вчера посеял... А вот и новые серые комочки... И все они пускают пузырьки...

Он сделался нем, слеп и глух ко всему на свете; он стоял как зачарованный перед своим маленьким термостатом. Пролетали часы, казавшиеся ему, вероятно, секундами. Наконец он любовно взял бутылку, нежно потряс ее на свету: маленькие завитки серого клубящегося облачка поднялись со дна бутылки, и из этих завитков беспрестанно выделялись пузырьки газа.

– Ну, теперь можно посмотреть!

Он взял из бутылки одну каплю и положил под микроскоп. Все поле линзы кишело и вибрировало миллионами крошечных танцующих палочек.

– Они размножились... Они живы... — прошептал он про себя и вдруг громко закричал: — Да, да, я сейчас приду!

Это относилось к мадам Пастер, которая звала его наверх обедать, звала хоть немного отдохнуть. Он пришел только через несколько часов.

Десять дней подряд он повторял тот же самый опыт, кладя одну капельку из флакона, кишевшего палочками, в свежий прозрачный флакон дрожжевого бульона, не содержавший ни одной палочки, и каждый раз они размножались биллионами, производя все новые и новые количества молочной кислоты. Тогда Пастер не мог уже больше сдерживаться — он вообще не отличался большим терпением — и решил объявить миру о своем открытии. Прежде всего он сказал мосье Биго о том, что эти маленькие палочки портят ему брожение:

– Удалите эти палочки из ваших чанов, мосье Биго, и вы всегда будете иметь достаточно алкоголя.

Он рассказал своим слушателям о том, что бесконечно крошечные зверьки превращают сахар в молочную кислоту, чего никогда не делал и не может сделать ни один человек. Он сообщил эту новость своему старому профессору Дюма и всем своим друзьям; он прочитал доклад лилльскому научному обществу и послал ученый трактат в Парижскую академию наук. История умалчивает о том, удалось ли мосье Биго изъять из своих чанов эти маленькие палочки, которые подобны сорным травам, заглушающим садовые растения. Но для Пастера это было уже на втором плане. Для него важен был только один факт: существуют еле видимые живые существа, которые являются истинной причиной брожения.

Он работал один, без всяких помощников; у него не было даже мальчика для мытья лабораторной посуды. Но как же, вы спросите, он умудрялся находить время и силы для всех своих многообразных и утомительных занятий? Прежде всего он сам был достаточно энергичный человек, а кроме того, ему во многом помогала мадам Пастер, которая, по выражению Ру, «в своей любви поднималась до понимания его работы». В те вечера, когда ей не приходилось сидеть одиноко в тоскливом ожидании, когда она кончала, наконец, укладывать детей столь рассеянного и невнимательного отца, эта благородная женщина чинно сидела в кресле с прямой спинкой за маленьким столом и писала под его диктовку научные статьи. А когда он возился внизу со своими колбами и пробирками, она переписывала прекрасным почерком ужасные каракули из его записной книжки. В Пастере заключалась вся ее жизнь, а поскольку Пастер был занят только своей работой, ее жизнь все больше и больше растворялась в его работе.

 

III

 

И вдруг в один прекрасный день, когда они уже так славно устроились в Лилле, он приходит к ней и говорит:

– Мы уезжаем в Париж. Я только что получил назначение директором научного кабинета при Нормальной школе. Мне очень повезло.

По приезде в Париж Пастер увидел, что ему совершенно негде работать. Там было несколько небольших грязных лабораторий для студентов, но ни одной для профессоров, и, что было хуже всего, министр просвещения заявил ему, что в бюджете нет ни одного лишнего су для всех этих колб, термостатов и микроскопов, без которых он не представлял себе жизни. Пастер стал шмыгать по всем углам и закоулкам старого, грязного здания и в конце концов по игрушечной лестнице взобрался в крошечную мансарду под самой крышей, где весело разгуливали крысы. Он выгнал крыс и объявил, что здесь будет его лаборатория. Он достал откуда-то денег — тайна их происхождения остается и по сию пору нераскрытой — и накупил микроскопов, пробирок и колб. Ну, теперь, наконец, он сумеет показать людям, какую роль в их жизни играют бродильные палочки — ферменты!

Опыты с палочкой молочнокислого брожения каким-то непонятным путем привели его к убеждению, что все другие маленькие животные точно так же производят какую-то громадную и полезную, а может быть и опасную, для мира работу.

– Для меня нет никакого сомнения в том, что именно дрожжи, найденные мною в здоровых свекольных чанах, превращают сахар в алкоголь; что такие же дрожжи превращают ячмень в пиво и опять-таки дрожжи вызывают брожение винограда, превращая его в вино. Я этого еще не доказал, но я это твердо знаю.

Он энергично протер запотевшие очки и весело полез на свой чердак, Опыты скажут сами за себя; он должен заняться опытами; он должен доказать самому себе, что он прав, но прежде всего и главным образом он должен доказать миру, что он прав. Но, увы, ученый мир был против него!

Знаменитый немец Либих, король химиков, римский папа химии, был с ним не согласен.

– Либих утверждает, что дрожжи не имеют ничего общего с превращением сахара в алкоголь и что все дело заключается в белке, который, расщепляясь, увлекает в этот процесс и сахар, превращая его в алкоголь. Ладно!

В его голове сразу созрел остроумный план, как разбить Либиха. Нужно сделать один маленький простой опыт:

«Надо постараться вырастить дрожжи в бульоне, совершенно не содержащем белка. Если в таком бульоне дрожжи будут расти и превращать сахар в алкоголь, то с Либихом и его теориями будет покончено».

Он горел от возбуждения. Из области чистой науки вопрос перешел уже на личную почву. Но одно дело иметь в голове блестящую идею, а другое придумать для дрожжей безбелковый бульон. У этих проклятых дрожжей оказались страшно прихотливые вкусы. Несколько недель он метался как угорелый по своему чердаку в мрачном и брюзгливом настроении. Наконец в одно прекрасное утро счастливый случай натолкнул его на правильный путь.

Он положил как-то случайно немного аммониевой соли в белковый бульон, в котором он выращивал дрожжи для своих опытов.

– Что за штука? — удивился он. — Аммониевая соль исчезает, а дрожжи дают отростки и размножаются. Что бы это значило? — Он стал соображать. Ага, дело в шляпе! Дрожжи усваивают аммониевую соль, — они будут расти у меня без белка!

Он плотно закрыл дверь чердака; он всегда любил быть один во время работы, так же как любил видеть перед собой блестящую, шумную аудиторию, когда объявлял о результатах этой работы. Он достал несколько чистых колб, налил в них дистиллированной воды и положил туда точно взвешенное количество чистого сахара; затем он насыпал в эти колбы аммониевой соли виннокаменнокислой соли аммония. Достав из шкапа бутылку с молодыми, распускающимися дрожжами, он выудил из нее маленький желтоватый комочек и опустил его в свой новый безбелковый раствор. Затем он поставил его в термостат.

Будут ли они расти?

Всю ночь он ворочался с боку на бок. Он поделился своим страхом и надеждами с мадам Пастер, — она ободрила его. И на сей раз она оказалась его верной и надежной помощницей.

Рано утром он уже был на чердаке. Он позабыл о завтраке и не помнил, как взобрался по лестнице, — он бросился прямо с постели к своему ободранному пыльному термостату, в котором стояла роковая колба. Открыл ее, взял крошечную мутную капельку, растер ее между двумя стеклышками, положил под микроскоп... и увидел, что поле битвы осталось за ним.

– Вот они, молодые, чудесно распускающиеся дрожжи; их здесь целые тысячи и миллионы... А вот и старые дрожжи, дрожжи-родители, которые я засеял вчера в этой бутылке.

Ему захотелось сейчас же бежать, чтобы с кем-нибудь поделиться, но он сдержался: нужно было еще кое-что сделать; он перелил часть бульона из своей роковой колбы в реторту, чтобы выяснить, будут ли эти молодые, распускающиеся дрожжи производить алкоголь.

– Ну, конечно, Либих не прав, никакого белка не надо. Это именно дрожжи — рост дрожжей вызывает брожение сахара.

Он долго сидел, наблюдая, как капельки слез алкоголя стекают по горлышку реторты.

Ближайшие несколько недель он провел в многократном повторении этого опыта, чтобы убедиться в том, что дрожжи продолжают жить и не теряют своей способности производить алкоголь. Эти контрольные опыты были довольно-таки скучной работой. В них не было того острого возбуждения, тех минут бессонного ожидания, когда страстно надеешься на успех и в то же время мучительно боишься за исход опыта.

И вот, наконец, в один прекрасный день он из замкнутого ученого превратился в шумного демонстратора и позера, в фокусника, показывающего потрясающее представление, в миссионера, проповедующего новое слово о микробах. Весь мир должен знать поразительную новость о том, что миллионы галлонов вина во Франции и бездонный океан пива в Германии производятся вовсе не людьми, а неустанным трудом колоссальной армии живых существ, каждое из которых в десять биллионов раз меньше самого крошечного ребенка.

Он читал доклады, произносил речи, бесцеремонно и нагло сыпал неопровержимые доказательства на великую голову Либиха, и вскоре целая буря поднялась в маленькой республике знания на левом берегу Сены, в Париже. Его старый учитель Дюма сиял за него гордостью, Академия наук, отказавшаяся раньше принять его в свои члены, наградила его премией по физиологии, и блистательный Клод Бернар[29], которого французы называли «самофизиологией», в пышных выражениях высказал ему свою похвалу. В один из таких вечеров, когда Пастер выступал с публичным докладом, старик Дюма, который своими лекциями вызывал у него слезы, когда он мальчишкой приехал в Париж, сам старик Дюма бросил ему букет цветов. Всякого другого человека такой поступок заставил бы опустить голову, густо покраснеть и высказать свой скромный протест, но Пастер ничуть не покраснел, — он находил, что Дюма поступил вполне правильно. Вернувшись домой, он сел за стол и с гордостью написал отцу:

«Мосье Дюма, указав на великое достижение, которое я сделал своим доказательством, прибавил: «Академия наградила вас несколько дней тому назад за ваши исследования; эта аудитория приветствует вас как одного из самых выдающихся профессоров нашего времени». Все подчеркнутое мною было сказано мосье Дюма именно в этих выражениях и было покрыто шумными аплодисментами».

Так он готовил почву для тех опасных опытов, к которым он приступил впоследствии, много лет спустя. Он все время подготавливал к ним общественное мнение. Он проделывал оригинальнейшие эксперименты, которые по три года ждали своего завершения. Он брал колбы, наполняя их до половины молоком или мочой, кипятил в водяной бане и запаивал их узкие горлышки на текучем пламени, затем хранил их целые годы. Когда он их открывал, то убеждался, что моча и молоко прекрасно сохранились, что воздух над жидкостью содержит почти прежнее количество кислорода, что в бутылке нет ни одного микроба и молоко даже не свернулось. Он давал микробам возможность размножаться кишащими роями в других склянках с мочой и молоком, которые он не подвергал кипячению, и по проверке оказывалось, что весь кислород в этих флаконах был использован микробами для сжигания и разрушения той питательной среды, в которой они находились. Тогда, подобно величественной птице, Пастер широко простер крылья своей фантазии и представил себе мир без микробов, мир, в котором достаточно кислорода, но этот кислород не может быть использован для разрушения мертвых растений и животных, потому что нет микробов, вызывающих процессы окисления. Он рисовал своим слушателям кошмарную картину пустынных, безжизненных улиц, покрытых горами не гниющих трупов... Без микробов жизнь была бы немыслима!

И тут, наконец, Пастер столкнулся с вопросом, которому он рано или поздно должен был посмотреть в лицо.

Это был вопрос старый как мир, вопрос, звеневший сотни веков в ушах всех мыслителей, вопрос, доставивший так много тревожных минут Спалланцани сто лет тому назад. Это был очень простой, но в то же время абсолютно неразрешимый вопрос: откуда берутся микробы?

– Как это может быть, — спрашивали противники Пастера, — что микробы появляются неизвестно откуда каждый год каждого века, в каждом уголке земного шара для превращения виноградного сока в вино? Откуда берутся эти маленькие существа, окисляющие молоко в каждой кружке от Гренландии до Тимбукту?

Пастер был уверен в том, что дрожжи, палочки и микробы появляются из воздуха; он представлял себе воздух насыщенным этими невидимыми существами. Другие охотники за микробами доказали уже, что в воздухе имеются зародыши, но Пастер решил это еще раз проверить. Он выдумывал странные и сложные аппараты для ловли воздуха; он соединял эти аппараты с чистым дрожжевым бульоном и следил, появятся ли в нем микробы; он снова повторял добрый старый опыт Спалланцани: брал пузатую колбу с узким горлом, наливал в нее бульону, запаивал горлышко на паяльной лампе, кипятил этот бульон несколько минут, — и микробы в бутылке никогда не появлялись.

– Но когда вы кипятите свой дрожжевой бульон, вы вместе с тем нагреваете и воздух, содержащийся в бутылке, а для того, чтобы производить маленьких животных, дрожжевой бульон нуждается в натуральном, не нагретом воздухе. Вам ни за что не удастся устроить так, чтобы при наличии обыкновенного воздуха в бульоне тотчас же не стали развиваться дрожжевые грибки, плесень, вибрионы и другие микроскопические существа! — кричали сторонники теории самопроизвольного зарождения, кричали эволюционисты, шатающиеся ботаники и прочие нечестивцы из своих библиотек и мягких кресел. Они кричали и шумели, но ничего не доказывали на опыте.

Пастер отчаянно старался найти способ ввести ненагретый воздух в кипяченый дрожжевой бульон, предохранив при этом бульон от попадания живых микроскопических существ. Он ужасно волновался и нервничал, но в то же время с веселым лицом встречал знатных сановников, профессоров и журналистов, которые буквально осаждали его лабораторию, чтобы посмотреть на творимые им чудеса. Начальство перевело его из крысиной мансарды в маленький флигель из четырех-пяти комнат у ворот Нормальной школы. Едва ли бы это помещение было признано подходящим для содержания морских свинок при больших современных институтах, но именно здесь Пастер начал свою замечательную работу, имевшую целью доказать всю вздорность идеи о том, что микробы могут зарождаться без родителей.

Итак, как было уже сказано, он страшно метался и нервничал, его аппараты делались все более и более сложными, его опыты — все менее ясными и бесспорными. Вместо обычной, свойственной ему легкости опытов, убеждавших силою своей простой логики, он стал пускать в ход длиннейшие рассуждения и малоубедительные фокусы. Он был сбит с толку и прижат в угол.

В один прекрасный день к нему в лабораторию зашел старый профессор Баляр. Баляр начал свою карьеру в качестве аптекаря, но это был в высшей степени оригинальный и талантливый аптекарь, поразивший ученый мир своим открытием элемента брома, причем это открытие было сделано не в хорошо оборудованной лаборатории, а за простым рецептурным столом в задней комнате аптекарской лавки. Это дало ему славу и кафедру профессора химии в Париже. Баляр был человек негордый; он не горел желанием сделать все открытия в мире, — на его век было вполне достаточно открытия брома, — но он любил ходить и разнюхивать, что делается в других лабораториях.

– Так вы говорите, что зашли в тупик, что вы не видите способа соединить кипяченый бульон с воздухом так, чтобы туда не попадали живые существа! — весело сказал Баляр, смущенно смотревшему на него Пастеру. Послушайте, мой друг, ведь ни вы, ни я не верим, что микробы могут самостоятельно зарождаться в дрожжевом бульоне; мы оба знаем, что они попадают или заползают туда вместе с воздушной пылью, не так ли?

– Да, конечно, но...

– Постойте минутку! — перебил Баляр. — Почему вы не хотите попробовать такую штуку: налейте в колбу бульону, вскипятите его, потом отверстие колбы поставьте в таком положении, чтобы пыль туда никак не могла попасть, а воздух мог бы входить в каком угодно количестве.

– Но как же это сделать? — спросил Пастер.

– Очень просто, — ответил ему безвестный ныне Баляр. — Возьмите колбу, налейте в нее бульону; затем расплавьте горлышко колбы на паяльной лампе и вытяните его в длинную, тонкую, спускающуюся книзу трубку. Придайте трубке такую форму, какую придает лебедь своей шее, когда хочет что-нибудь выловить из воды. А затем... затем нужно только оставить отверстие трубки открытым, вот и все... Получится нечто в таком роде... — Баляр быстро сделал набросок.

Пастер взглянул и моментально понял все дьявольское остроумие этого простого опыта.

– Значит, микробы не могут попасть в колбу, потому что пылинки, на которых они сидят, не могут падать снизу вверх. Это восхитительно! Теперь я все понимаю!

– Вот именно, — улыбнулся Баляр. — Попробуйте-ка проделать эту штуку, и вы увидите, что из этого получится.

Затем он распрощался, чтобы продолжать свои плодотворные посещения чужих лабораторий.

У Пастера было теперь достаточное количество помощников и служителей, и он отдал приказ спешно готовить колбы. Лаборатория загудела и зажужжала резким, прерывистым шумом паяльных ламп, и он горячо принялся за работу. Он брал колбы, наливал в них дрожжевого бульона, расплавлял их горлышки на огне, затем вытягивал и загибал их книзу, придавая им форму лебединых шей, свиных хвостиков, китайских кос и много других причудливых форм. Затем он кипятил находящийся в них бульон, это выгоняло из них воздух, но когда колбы охлаждались, в них входил новый, ненагретый, идеально чистый воздух.

Когда колбы были готовы, Пастер с комической важностью полез на четвереньках в узкую нору под лестницей и осторожно перенес их одну за другой в находившийся там термостат. Наутро он первый пришел в лабораторию, и, если бы там оказался случайный зритель, он мог бы увидеть, как в мгновение ока его зад мелькнул и скрылся внизу, под лестницей.

Словно гончая собака на зайца, он бросился на свой термостат с заключавшимися в нем колбами. Семья, любовь, завтрак и все прочие житейские мелочи в этот момент для него совершенно перестали существовать.

Через полчаса уже можно было видеть, как его глаза радостно сверкают из-под запотевших очков, и у него действительно было полное основание торжествовать, потому что все его причудливые длинногорлые колбы с дрожжевыми бульонами были идеально прозрачны, и в них не оказалось ни одного живого существа. На другой и на третий день в них не произошло никаких перемен. Не оставалось сомнений в том, что система Баляра действует прекрасно и совершенно очевидно доказывает, что самопроизвольное зарождение — вздор и чепуха.

Когда Баляр снова к нему зашел, Пастер поспешил ему рассказать о своих успехах.

– Я так и думал, — с улыбкой сказал Баляр. — Дело, видите ли, в том, что когда колба охлаждается и в нее входит новый воздух, то хотя частицы пыли вместе с зародышами и проникают в узкое горлышко, они задерживаются на влажных стенках маленькой трубочки.

– Но как же это можно доказать? — спросил Пастер.

– А очень просто. Возьмите одну из колб, в которых за несколько дней пребывания в термостате не появилось никаких живых существ, и взболтайте ее так, чтобы бульон хорошо ополоснул изогнутую часть трубки, затем поставьте ее назад в термостат, и вы увидите, что наутро ваш бульон станет совершенно мутным от массы маленьких зверьков — потомков тех, которые застряли в маленькой трубочке.

Пастер проделал этот опыт, и все оказалось действительно так. Несколько дней спустя на блестящем собрании, где места брались с бою виднейшими представителями науки и искусства, Пастер в восторженных выражениях рассказал о своих колбах с лебедиными шеями и о проделанных опытах.

– Можно быть вполне уверенным, что теория самопроизвольного зарождения никогда уже не оправится от того смертельного удара, который наносит ей этот маленький простой опыт! — страстно восклицал он.

Если бы на этом собрании присутствовал Баляр, он, вероятно, так же неистово аплодировал бы, как и все остальные. Редкая душа был этот Баляр!

И вот Пастер затевает грандиозный полупубличный опыт, для которого ему пришлось исколесить всю Францию по железной дороге и с опасностью для жизни лазить по заоблачным горным вершинам. В лаборатории закипела адская работа. Звенела посуда, бегали и суетились помощники, кипели и пузырились горшки с дрожжевым бульоном. Пастер со своими восторженными помощниками, которые скорее, пожалуй, напоминали фанатических монахов, спешно готовили целые сотни пузатых склянок. Они наполняли их дрожжевым бульоном и затем погружали на несколько минут в кипящую воду. В то время как бульон кипел, они наглухо запаивали горлышки склянок на голубом пламени спиртовой горелки. Каждая из этой батареи бутылок содержала в себе кипяченый бульон и... пустоту.

Вооруженный этим огромным запасом склянок, все время хлопоча и суетясь над ними, Пастер отправился в путешествие. Прежде всего он спустился в сырые подвалы парижской обсерватории, где работал знаменитый Леверье, гениально предугадавший существование планеты Нептун.

– Здесь воздух так тих и спокоен, — сказал Пастер своим юнцам, — что в нем почти совершенно нет пыли и, стало быть, почти нет микробов.

Держа склянки как можно дальше от себя, пользуясь для этого особыми раскаленными на огне щипцами, они отбили горлышки у десяти склянок подряд. При отскакивании горлышка раздавался протяжный шипящий звук входящего внутрь склянки воздуха. Затем они снова быстро запаивали склянки на мерцающем пламени спиртовой лампы. Такую же штуку с десятью другими склянками они проделали на дворе обсерватории, а затем поспешили вернуться в свою маленькую лабораторию, чтобы поставить все эти склянки в термостат внизу, под лестницей.

Несколько дней спустя можно было видеть Пастера, сидящего на корточках перед своим термостатом, любовно рассматривающего длинные ряды склянок и радостно улыбающегося своей победе, хотя он вообще улыбался крайне редко только в тех случаях, когда был собою очень доволен.

Он занес что-то каракулями в записную книжку, затем вылез из норы и сказал своим помощникам:

– Девять бутылок из десяти, открытых нами в подвале обсерватории, абсолютно прозрачны: в них, очевидно, не попал ни один зародыш. Все без исключения бутылки, открытые на дворе, замутились и кишат живыми существами. Ясно, что последние были втянуты туда воздухом вместе с содержащейся в нем пылью!

Собрав все остальные склянки, он поспешил сесть в поезд — это было как раз во время летних каникул, когда все другие профессора отдыхали, — и отправился к себе домой, в родные горы Юры. Забравшись на вершину высокого холма Пупэ, он открыл двадцать склянок. Оттуда он поехал в Швейцарию и на склонах Монблана набрал воздуху еще в двадцать склянок. Как он и предполагал, чем выше он поднимался, тем меньше склянок мутнело от попадавших в них микробов.

– Так это, разумеется, и должно быть! — воскликнул он. — Чем выше и чище воздух, тем меньше в нем пыли и, стало быть, тем меньше микробов, носящихся на пылевых частицах.

Он торжественно вернулся в Париж и сообщил академии о своих новых успехах. Он привел поразительные доказательства того, что самый воздух не играет никакой роли в появлении живых существ в дрожжевом бульоне.

– Мне бы хотелось, — сказал он в заключение, — подняться на воздушном шаре, чтобы открыть свои склянки еще выше!

Но ему не пришлось подниматься на воздушном шаре, потому что его слушатели и без того были уже достаточно восхищены и убеждены.

Затем Пастер отправился на заседание химического общества и стал поносить и высмеивать научные способы современных натуралистов; он горячо возмущался и кричал, что натуралисты не хотят стать на единственный, по его мнению, правильный путь научных исследований — на путь экспериментальный.

– Я вполне убежден, что, идя этим путем, они прорыли бы новый глубокий ход в области своих познаний.

Легко себе представить, как натуралистам нравились подобные разговоры! Больше всех ими был задет мосье Пушэ, директор Руанского музея, и к нему всецело присоединились профессора Жоли и Мюссэ, известные натуралисты из Тулузского коллежа. Ничто не могло убедить этих противников Пастера в том, что микроскопические зверьки не могут зарождаться без родителей. Они были искренне убеждены в возможности самопроизвольного зарождения жизни и решили побить Пастера его же собственным оружием.

Так же, как Пастер, они наготовили много склянок, но только вместо дрожжевого бульона они употребляли сенной отвар; создав таким же образом в этих склянках пустоту, они отправились на высокую гору Маладетта в Пиринеях и карабкались на нее до тех пор, пока не оказались на несколько футов выше, чем Пастер был на Монблане. Здесь, под ледяным ветром, вырывавшимся из горных ущелий и пронизывавшим их до костей, они открыли свои склянки. Мосье Жоли чуть было не погиб во славу науки, поскользнувшись на самом краю пропасти, и избежал смерти только благодаря тому, что проводник вовремя успел схватить его за фалду сюртука.

Задыхающиеся и продрогшие, они кое-как спустились вниз и, зайдя в маленькую таверну, поставили свои склянки в импровизированный термостат. Через несколько дней они, к своей величайшей радости, обнаружили, что каждая из склянок кишит крошечными живыми существами... Пастер оказался не прав!

Закипел горячий бой. Пастер на публичном собрании позволил себе саркастически отозваться о чистоте опытов Пушэ, Жоли и Мюссэ. В ответ на это Пушэ заявил, что «Пастер со своими колбами попросту втирает публике очки». Пастер пришел в ярость, назвал Пушэ лжецом и потребовал от него публичного извинения. Тогда Пушэ, Жоли и Мюссэ вызвали Пастера на публичное состязание в Академии наук и заявили, что если хоть одна склянка, будучи открытой на минуту, не даст роста микробов, они признают себя побежденными. Роковой день состязания наступил, — и что за интересный день это должен был быть! — но в последнюю минуту враги Пастера отступили. Пастер продемонстрировал свои опыты перед ученой комиссией; он делал их смело и уверенно, сопровождая ироническими замечаниями. Ученая комиссия вынесла резолюцию:

«Факты, установленные мосье Пастером и опровергаемые Пушэ, Жоли и Мюссэ, отличаются абсолютной и бесспорной точностью».

К счастью для Пастера и к несчастью для истины, обе стороны были по-своему правы. Пушэ со своими друзьями пользовались сенным отваром вместо дрожжевого бульона, а через несколько лет великий английский ученый Тиндаль доказал, что сено содержит в себе стойкие крошечные зародыши микробов, которые могут переносить кипячение в течение нескольких часов! Таким образом, Тиндаль окончательно разрешил этот великий спор и доказал, что Пастер был действительно прав.

 

IV

 

На научной вечеринке в Сорбонне Пастер выступил с популярным докладом в присутствии знаменитого романиста Александра Дюма, гениальной женщины Жорж Занд, принцессы Матильды и других представителей избранного общества. Он представил им в этот вечер научный водевиль, после которого его слушатели возвращались домой в страхе и унынии; он показывал им световые изображения различных видов микробов; он таинственно тушил в зале огни и затем внезапно прорезал тьму ярким лучом света.

– Посмотрите на тысячи танцующих пылинок в свете этого луча! восклицал он. — Весь воздух этого зала кишит пылинками, тысячами и миллионами этих ничтожных, ничего собой не представляющих пылинок. Но не относитесь к ним слишком пренебрежительно: они несут иногда с собой болезнь и смерть — тиф, холеру, желтую лихорадку и множество других заразных заболеваний.

Это были страшные новости. Слушатели содрогались, побежденные искренностью его тона. Конечно, эти новости не отличались особенной точностью, но Пастер не был шарлатаном — он сам во все это свято верил. Пыль и содержащиеся в ней микробы сделались его пунктом помешательства, ночным кошмаром, бесовским наваждением. За обедом даже в самых лучших ломах он подносил тарелки и ложки к самому носу, осматривал их со всех сторон и протирал салфеткой: он горел желанием разоблачить ненавистных микробов.

Каждый француз с волнением и страхом вспоминал о Пастере и его микробах. Странные и таинственные слухи ползли из-под дверей Нормальной школы. Студенты и даже профессора проходили через лабораторию с неприятным и жутким чувством.

Пастер добился того, что к курсу научных занятий был прибавлен еще один лишний год; создавались новые лаборатории; пылкое красноречие его лекций вызывало слезы на глазах у студентов. Он говорил о болезнетворности микробов, не зная еще, насколько они болезнетворны, но он знал, как заинтересовать общественное мнение, как расшевелить такого твердолобого субъекта, как средний французский буржуа.

«Я умоляю вас, — обращался он ко всему французскому народу в страстном памфлете, — уделяйте больше внимания священным убежищам, именуемым лабораториями! Требуйте, чтобы их было больше и чтобы они были лучше оборудованы! Ведь это храмы нашего будущего, нашего богатства и благосостояния».

На пятьдесят лет впереди своего века, он, как ясновидящий пророк, внушал высокие идеалы своим соотечественникам, играя на их мелком стремлении к материальному благополучию. Славный охотник за микробами, он представлял собой нечто большее, чем отвлеченный мыслитель, нечто гораздо большее, чем простой человек науки.

Он решил еще раз показать Франции, как наука может быть полезна для промышленности; он упаковал несколько ящиков со стеклянной посудой, взял с собой своего пылкого помощника Дюкло и отправился в свой родной дом в Арбуа. Он решил заняться изучением болезней вина, чтобы восстановить падающую винную промышленность. Он развернул свою лабораторию в помещении бывшего кафе и вместо газовой горелки пользовался открытой угольной жаровней, которую восторженный Дюкло раздувал ручными мехами. Время от времени Дюкло бегал к городскому колодцу за водой. Неуклюжие аппараты были изготовлены деревенскими плотником и кузнецом.

Пастер ходил по домам своих старых друзей и собирал разные сорта больного вина: горькое вино, вязкое вино, маслянистое вино. Он знал отлично, что дрожжи превращают виноградный сок в вино, но не сомневался в том, что существует какое-то другое крошечное микроскопическое создание, которое мешает работе дрожжей.

Ну, конечно! Когда он навел линзу на каплю вязкого вина, он увидел, что она кишит маленькими забавными микробами, собирающимися в крошечные ниточки бус; бутылки с горьким вином оказались зараженными другим видом микроба, а прокисшее вино — третьим. Тогда он созвал виноделов и торговцев округа и стал им показывать чудеса.

– Принесите мне полдюжины бутылок вина, пораженного различными болезнями, — сказал он им. — Не говорите мне, чем какое вино больно, и я вам скажу это сам, не пробуя вина на вкус.

Виноделы не верили; они пошли за больным вином, посмеиваясь и хихикая между собой. Их смешили фантастические аппараты, загромождавшие старое кафе; они считали Пастера чем-то вроде помешанного чудака. Они решили его обмануть и вместе с больным вином принесли несколько бутылок хорошего. Тут-то он и задал им перцу! Тончайшей стеклянной трубочкой он набрал из бутылки каплю вина и, растерев ее между двумя стеклышками, положил под микроскоп. Виноделы подталкивали друг друга локтями и с веселой умной усмешкой французского простолюдина поглядывали на Пастера, сидевшего сгорбившись над своим микроскопом.

Вдруг он поднял голову и сказал:

– Это вино совершенно здорово. Дайте его попробовать эксперту, пусть он скажет, прав я или нет?

Эксперт попробовал вино, наморщил свой багровый нос и объявил, что Пастер угадал. Так он просмотрел весь ряд принесенных ему бутылок. Каждый раз он поднимал голову от микроскопа и провозглашал:

– Горькое.

Вино оказывалось горьким.

– А это вязкое.

И эксперт устанавливал, что вино действительно вязкое.

Виноделы промычали что-то вроде благодарности и, уходя, сняли шляпы и низко поклонились.

– Бог его знает, как он это делает, но, видно, очень умный парень... очень умный, — бормотали они.

Для французского крестьянина этим очень много было сказано.

После их ухода Пастер и Дюкло с торжествующим видом принялись за дальнейшую работу в своей походной лаборатории. Они занялись вопросом о том, как предохранить вино от болезнетворных микробов. Они пришли к заключению, что если подогреть вино сейчас же после того, как закончилось брожение, подогреть его только немного, не доводя до точки кипения, то все посторонние микробы будут убиты и вино не испортится. Этот небольшой фокус известен теперь повсюду под названием пастеризации.

После того как жители восточной Франции получили урок, как предохранять вино от порчи, жители средней полосы обратились к Пастеру с просьбой приехать помочь им в уксусной промышленности. Он отправился в Тур. Теперь он уже не шел ощупью, как прежде, а выработал твердую систему — в каждом продукте искать прежде всего микробов. Он заглянул в бочки, в которых вино само собою перекисало в уксус; он заметил на поверхности жидкости какой-то странного вида налет. После нескольких недель смелого и уверенного анализа Пастер установил, что этот налет представляет собой не что иное, как биллионы биллионов микроскопических существ. Он собирал целые слои этого налета, взвешивал его, сеял, исследовал под микроскопом и в конце концов устроил публичную лекцию, в которой объявил уксусным фабрикантам, их женам и семьям, что эти микробы пожирают вино и в течение нескольких дней перерабатывают в уксус такое количество алкоголя, которое в десять тысяч раз превышает их собственный вес. Гигантскую работу этих бесконечно крошечных существ можно сравнить с работой человека в восемьдесят килограммов весом, который переколол бы миллион килограммов дров в течение нескольких дней. С помощью такого простого сравнения он дал понять этим людям, какую важную роль в их жизни играют микробы; он заставил их проникнуться уважением к этим маленьким жалким созданиям. Перед отъездом из Тура он научил жителей, как культивировать и разводить этих полезных маленьких животных, которые с помощью кислорода превращают вино в уксус, принося своей работой миллионы франков прибыли.

Затем он в течение некоторого времени спокойно работал в своей парижской лаборатории: пока что ему нечего было больше спасать! И вдруг, в один прекрасный день 1865 года, судьба снова постучалась в его дверь. Она явилась в образе старого профессора Дюма, который пришел к нему с предложением превратиться из человека отвлеченной науки в... лекаря шелковичных червей.

– Шелковичные черви? А что с ними такое? Я даже не знал, что они могут болеть. Больше скажу: я их никогда в жизни не видел! — протестовал Пастер.

 

V

 

– Шелководный район на юге Франции — это моя родина, — сказал Дюма. — Я только что оттуда вернулся. Это ужасно... Я не сплю по ночам, думая о своей родной деревушке близ Алэ... Эта когда-то счастливая страна, весело шелестевшая шелковичными деревьями, которые мой народ называет золотыми деревьями, эта страна превратилась в пустыню. Все разрушается, народ умирает с голоду.

В его голосе послышались слезы. Мало склонный к почитанию кого бы то ни было, человек, любивший и уважавший себя превыше всех, Пастер всегда питал трогательное уважение к Дюма. Ему очень не хотелось ехать на юг лечить шелковичных червей; он знал, что это сопряжено с большими расходами, а тратить деньги он был не особенный любитель. И, кроме того, он вряд ли мог в ту пору отличить шелковичного червя от дождевого. Когда он в первый раз взял в руки кокон и потряс его над ухом, он с удивлением воскликнул:

– Здесь что-то есть в середине!

Но при всей своей надменности и самомнении он сохранил в душе детскую любовь и почтение к старому учителю.

– Я к вашим услугам, всегда и весь, — сказал он Дюма, — делайте со мной, что хотите, я согласен ехать.

И он поехал. Он взял с собой долготерпеливую мадам Пастер, детей, микроскоп и трех энергичных, обожавших его помощников и отправился на борьбу с эпидемией, уничтожавшей миллионы шелковичных червей и разрушавшей благосостояние южной Франции.

После целого ряда неудач и разочарований ему удалось в конце концов выяснить точную причину заболеваний шелковичных червей, и он научил жителей, как определять и сортировать здоровых червей и как отделять их от соприкосновения с зараженными листьями, испачканными испражнениями больных червей. В самый разгар этой работы с ним случилось кровоизлияние в мозг, и он чуть было не умер. Но когда он узнал, что в ожидании его смерти из экономических соображений прервана постройка его новой лаборатории, он разозлился и решил не умирать. Одна сторона у него навсегда осталась парализованной, но он продолжал работу, не взирая на свой физический недостаток. Вместо того чтобы по предписанию врачей оставаться в постели или ехать на берег моря, он, шатаясь и прихрамывая, плелся к поезду, отправляющемуся на юг, сердито ворча, что с его стороны было бы преступлением бросить работу спасения шелковичных червей, в то время как бедные люди умирают с голоду. Каждый француз, за исключением нескольких злопыхателей, называвших его «великолепным позером», относился к нему не иначе, как с преклонением и обожанием.

Шесть лет боролся Пастер с болезнями шелковичных червей. И теперь уже слезы радости, а не горя слышались в голосе старика Дюма, когда он благодарил своего дорогого Пастера. А городской голова города Алэ с волнением говорил о том, что нужно посреди города воздвигнуть золотую статую великого Пастера.

VI

Ему стукнуло сорок пять лет. На некоторое время он почил на лаврах, устремив свой взор на одно из тех ярких, казавшихся нереальными, но всегда заключавших в себе известную долю истины видений, которые его поэтический дар делал для нею доступными. Он перевел свои глаза художника с болезней шелковичных червей на горести человеческие, и... в ушах страдающего человечества прозвучал трубный глас надежды и спасения:

– Если учение о самопроизвольном зарождении жизни ложно, в чем я глубоко убежден, то во власти человека смести с лица земли все заразные болезни!

Осада Парижа немцами в горькую зиму 1870 года заставила его на время прекратить работу и переехать в родной дом в Арбуа.

Здесь он стал разрабатывать адский план «мщения» победителям. Он отлично знал, что французское пиво по качеству значительно уступает немецкому. Так ладно же! Он сделает французское пиво лучше немецкого. Он сделает его пэром среди пив, королем всех пив на свете!

Он отправился путешествовать по пивным заводам Франции. Он собирал сведения у всех, начиная с самого пивовара до последнего рабочего, очищающего чаны. Он проехал в Англию и давал там советы этим краснолицым артистам, выделывающим английский портер и божественный эль на заводах Бэсса и Бартона. Он исследовал с помощью микроскопа содержимое тысячи разных пивных чанов, наблюдая дрожжевые шарики в процессе их работы. Иногда он находил в них тех самых злосчастных микробов, которых он несколько лет тому назад обнаружил в больном вине. Тогда он объяснял пивоварам, что если они будут чуть-чуть подогревать пиво, они легко избавятся от этих вредных пришельцев, что они смогут тогда безопасно переправлять свое пиво на большие расстояния, что их пиво будет лучшим по качеству в целом мире. Он выпросил у пивоваров денег на свою лабораторию, уверяя, что они получат за это сторицей, и с помощью этих денег превратил свою старую лабораторию при Нормальной школе в небольшую опытную пивоварню, блиставшую медными чанами и полированными котлами.

Пастер во многом помог французской пивной промышленности. Об этом у нас имеются авторитетные свидетельства самих пивоваров.

Поистине казалось, что Пастер имеет право на свои фантастические мечты об искоренении всех болезней. Он получил почтительное благодарственное письмо от английского хирурга Листера, который сообщил ему о своем новом способе оперировать больных с предохранением их от таинственной смертоносной инфекции, убивавшей в некоторых больницах восемь человек из десяти.

«Позвольте мне, — писал ему Листер, — от всего сердца поблагодарить вас за то, что вы своими блестящими исследованиями открыли мне глаза на существование гноеродных микробов и тем самым дали мне возможность успешно применить антисептический[30]метод в моей работе. Если вы когда-нибудь приедете в Эдинбург, то я уверен, что в нашей больнице вы получите истинное удовлетворение, увидев, в какой высокой степени человечество облагодетельствовано вашими трудами».

Пастер радовался как ребенок, который только что своими собственными руками соорудил паровую машину; он показывал это письмо всем друзьям; он цитировал его со всеми содержащимися в нем похвалами в своих научных статьях; он поместил его даже в своей книге о пиве.

И тут уж он смело пустился в свои чудесные предсказания и пророчества, которым суждено было осуществиться еще при его жизни.

– Не должны ли мы верить, что наступит день, когда простыми предохранительными мерами мы сумеем обезопасить себя от всякой инфекции...

Он рисовал перед своими слушателями мрачную картину ужасной желтой лихорадки, превратившей в пустыню веселые улицы Нового Орлеана; он заставлял их трепетать от ужаса, рассказывая о черной чуме, свирепствовавшей на далеких берегах Волги, и в заключение он вселял в их души светлую надежду.

Как раз в это время в небольшой деревушке восточной Германии молодой и упрямый прусский врач стал на путь, ведущий прямо и непосредственно к тем чудесам, страстным провозвестником которых был Пастер. Этот врач в свободное от практики время проделывал странные опыты с мышами; он изобрел остроумный способ так манипулировать с микробами, чтобы быть уверенным, что имеешь дело лишь с одним сортом микроба; он научился делать то, чего никогда еще при всем своем блестящем уме не мог достичь Пастер. Оставим на время Пастера на пороге самых грандиозных его успехов и не менее грандиозных споров — и перенесемся к Роберту Коху, чтобы посмотреть, как он научился делать свои поразительные и бесконечно важные опыты с микробами.

 

Глава четвертая


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 259; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.921 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь