Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Герои и чудеса Средних веков. Кафедральный собор. Герои и чудеса Средних веков



Жак Ле Гофф

Герои и чудеса Средних веков

 

 

Жак Ле Гофф

Герои и чудеса Средних веков

 

Посвящается Ханке (1934–2004)

 

Введение

 

Труд, который я предлагаю на суд всех, кому захочется его прочесть, посвящен новой сфере в исторической науке, переживающей стадию бурного развития: сфере имагинарного.

Профессор‑медиевист Эвелин Патлажан определяет ее так: «Сфера имагинарного представляет собою совокупность представлений, выходящих за пределы, устанавливаемые фактическим опытом и дедуктивным мыслительным рядом, объясняющим этот опыт. Можно сказать, что каждая культура, да и каждое общество, даже каждый уровень сложносоставного общества имеют свое имагинарное. Другими словами, граница между реальным и имагинарным неопределенная, в то время как территория прохождения этой границы всегда и повсюду одна и та же, поскольку она есть не что иное, как область человеческого опыта в целом, от самого социально‑коллективного до самого интимно‑личного».

В моей книге «Средневековое имагинарное» я попытался прокомментировать это определение имагинарного. Прежде всего – необходимо отделить его от близких понятий. В первую очередь – от представления. Эвелин Патлажан справедливо говорит об имагинарном как объединении совокупности представлений, однако эта слишком общая вокабула охватывает вообще все ментальные проявления окружающей внешней реальности. «Имагинарное частично заходит в область представления, но занимает там часть проявления невоспроизводимого, не просто переплавленную в образы духа, но обладающую творящей силой саму по себе, поэтическую в этимологическом смысле». Имагинарное выходит за пределы представления и увлекает в иные миры посредством фантазии в самом сильном смысле этого слова. Имагинарное питает и создает легенды, мифы. Его можно определить как систему снов общества, снов цивилизации, трансформирующей реальность во вдохновенные духовные видения. Далее, имагинарное необходимо также отделять и от символического. Средневековый Запад предполагал систему символов как основу – начиная с постоянных ссылок на Ветхий Завет, символическим отображением которого был Новый. В качестве примера приведем определение, которое одному из чудес этой книги дал Виктор Гюго, – вот как поэт описывает собор Парижской Богоматери глазами Квазимодо: «Собор для него был не просто обществом, но еще и целым миром, но еще и всей природой», он творит символический собор, но еще и собор имагинарный, ибо «любая церковь глаголет о чем‑нибудь фантастическом, сверхъестественном, ужасном; тут повсюду отворяются глаза и рты». И наконец, необходимо разделять имагинарное и идеологическое. Идеологическое проникнуто концепцией мира, пытающейся навязать представлению смысл, который столь же искажает материальную «реальность», как и реальность иную, «имагинарную». Средневековая мысль, средневековое слово построены именно на такой идеологии, которая заставляет имагинарное служить себе для вящей убедительности: например, мотив двух мечей, символизирующих власть духовную и власть светскую, будучи поставлен на службу церковной идеологии, подчинявшей мирской меч мечу духовному, использовал образ меча или шпаги, являющийся одним из сильнейших элементов средневекового имагинарного, проникнутого безудержной воинственностью. Термин «имагинарное», конечно же, восходит к слову imagination – воображение, но история имагинарного не есть история воображения в традиционном смысле слова, а это история сотворения и использования образов, побуждающих общество к мыслям и действиям, ибо они вытекают из его ментальности, чувственного ощущения бытия, культуры, которые насыщают их жизнью. Эта история началась несколько десятилетий назад, когда историки научились извлекать из образов новые смыслы. Жан‑Клод Шмит, один из тех ученых, что посвятили жизнь изучению этой новой истории образов и через образы, подчеркивал, что новый смысл образов для историка очень хорошо сообразуется со значениями слова imago в Средние века. «Это понятие действительно стоит в самом центре средневековой концепции мира и человека. Оно имеет в виду не только видимые объекты, но еще и «образы» речи, оно соотносится и с «ментальными» образами памяти и мышления, снами и видениями…

Наконец, понятие образа касается и всей христианской антропологии, поскольку в самых первых строках Библии человек соотносится со словом «образ»: Яхве говорит, что создал человека ad imaginent et simulitudinem nostram, то есть по своему образу и подобию (Бытие, I, 26)». Эта книга представляет собой свод текстов и сочлененных между собою образов, и она стала возможной благодаря учености и исканиям Фредерика Мазюи, великолепного иконографа. Целью сего труда не является дать глобальное представление о средневековом имагинарном, а лишь охарактеризовать его через отдельные общеизвестные компоненты целой большой совокупности. Речь, как и предупреждает заглавие, о героях и чудесах. Слово «герой», которым в Античности называли того, кто отличился необыкновенной храбростью, одержал множество побед и при этом не принадлежал к высшей касте богов и полубогов, с приходом Средних веков и христианства исчезает из средневековой речи и средневековой культуры. Отныне люди, считающиеся героями, при том что это слово не произносится вслух, – это новый тип человека – или святой, или верховный владыка, то есть король. Недавно я посвятил свой труд этим двум категориям средневековых «героев». Герои, о которых идет речь в настоящей книге, – персонажи высокого положения или высокого полета, но это не святые и не короли. То, что я имею сейчас в виду, – это слово, которое в средневековой речи ближе всего к старофранцузскому и которое я хочу обозначить здесь французским словом preux (богатырь, витязь), в конце XII века из прилагательного превратившимся в существительное. Слово это, от которого произошло и prouesse – смелость, отвага, подвиг, – связано в XII веке с высшей воинской доблестью, и означает оно чаще всего смельчака, славного рыцаря. В XIII веке оно главным образом ориентируется на обозначение рыцаря куртуазного, учтивого, красивого, отважного. В представленных здесь героях мы еще встретим и воинскую доблесть, и куртуазность. Некоторые из наших персонажей – лица исторические, но и они быстро стали легендарными – так произошло с Карлом Великим и с Сидом. Иные – полулегендарные, они выросли из темных и иногда просто неясных корней до статуса героев. Так случилось с бретонским королем Артуром, чье имя встречается в очень древних летописях Средневековья, или с графом Роландом, который действительно был племянником Карла Великого, но больше о нем ничего не известно.

Наконец, есть и чисто легендарные фигуры. Это, например, подложный папа, оказавшийся женщиной – папессой Иоанной, или рыцарь‑разбойник, защитник слабых, связанный с лесным миром, Робин Гуд, упоминающийся в летописях XIV века, без малейшего подтверждения его исторического существования в реальности. Это – тут уж сомневаться не приходится – фея Мелюзина и волшебник Мерлин. Даже в первом приближении перечень показывает, что на границе между историей и легендой, между реальностью и воображением средневековое имагинарное строит взаимопроникающий, смешанный мир, представляющий собой сущностный сплав той реальности, что возникает из ирреальности существ, возбуждавших воображение средневековых мужчин и женщин. Читатель может сам видеть, что в этой книге нет ни одного персонажа, который бы ни получил в Средние века или позже статус персонажа легендарного: например, Жанна д'Арк не поражала средневековое воображение, и, даже став персонажем квазилегендарным, она на самом деле не выпала из истории, а если и так, то просто для одних стала подлинной святой, а для других – носительницей националистической идеологии. По перечню видно и то, что представленные здесь герои главным образом мужского пола. Это органично отражает те времена и ту цивилизацию, которую Жорж Дюби называл «грубым мужским обликом Средневековья». И все‑таки нельзя – и даже никак нельзя – утверждать, будто женщина совсем не развивалась в эпоху Средневековья, включая и территорию мифов и легенд, и на этих страницах мы встретимся с четырьмя женщинами, совершенно непохожими друг на друга. Одна из них – личность романтическая, она в самом сердце куртуазной темы, зовут ее Изольда, и я не захотел разлучать ее с Тристаном – в этой книге она представительствует от имени знаменитых пар, населяющих общественную жизнь и имагинарное Средних веков: Элоизы и Абеляра, святого Франциска и святой Клары Ассизской, Тристана и Изольды. В своем труде я не пожелал разлучить их, к чему без всякой жалости стремилась легенда, так в этом, к счастью, и не преуспев. Другая женщина – плод фантазий клириков. Она хорошая иллюстрация того, как велик был страх, который испытывали перед женщиной, этой новоявленной Евой, перед ее обаянием и ее уловками свирепые и нескладные вояки. Экий будет скандал, да просто полная катастрофа, случись вдруг женщине коварно проникнуть в мужское тело и вжиться в мужскую роль, которой достоин только мужчина. Из такого страха, из такого фантазма и родилась легендарная папесса Иоанна.

Две другие героини этой книги – существа сверхъестественные, сказочные; они – свидетельство присутствия в самой глубине христианского Средневековья тем и персонажей, доставшихся в наследство от языческих верований, худо‑бедно побежденных или просто поверхностно христианизированных. Из германского языческого мира выступает дева‑воительница, охраняющая врата тевтонского рая – Вальхаллы, и зовут ее Валькирия. Другая родом из мира кельтского и инфернального – это Мелюзина. Я хотел бы уже сейчас подчеркнуть важность в средневековом имагинарном того, что несколько неопределенно называют «народной культурой». Эта книга не сосредотачивается специально – хотя мы их еще встретим рядом с нашими героями – на «чудесных» объектах, тут читатель не найдет статей, посвященных таким важным предметам средневекового имагинарного, как мечи, например Жуайез Карла Великого, Дюрандаль Роланда, Экскалибур Артура, или любовные напитки, сыгравшие такую важную роль в истории Тристана и Изольды; наконец, нет и статьи о таком таинственном и мистическом предмете, вознесенном на самые вершины рыцарского идеала, как Грааль.

Помимо героев индивидуальных в этой книге представлены и коллективные персонажи, населявшие средневековое имагинарное. Как мы уже сказали о витязях и богатырях, они вырастают то из понятия воинской доблести, то из куртуазности, а бывает, что и из того, и из другого разом. Тут в центре рыцарского имагинарного – фигура рыцаря, а в центре имагинарного куртуазного – трубадур. Я присовокупил к ним и большого забавника средневекового высшего общества, паяца, выдумщика игр и смехуна – жонглера.

Подобно святым и королям, представленным ранее и в другом труде, здесь читатель не встретит и обитателей горних миров. Бесчисленные существа, населяющие небеса и преисподнюю, но частенько прогуливающиеся и по нашей грешной земле, ангелы и демоны, которые непрестанно нападают на людей или защищают их, не принадлежат к составляющему суть этой книги сонму существ преимущественно человеческих, хотя и легендарных и мифологических. Тут будет единственное исключение: речь о «свите Эллекена», которую немцы называют «дикой охотой» или «ревущей охотой» (wilde, wutende Heer), потому что эта кавалькада фантастических всадников, проносящихся сквозь ночи имагинарного средневековых людей, состоит из существ человеческих и, как все привидения, относится к области «чудес». Я не останавливаюсь здесь и на фантастических существах в человеческом обличье, почти никто из коих не смог дорасти до степени элемента, индивидуализированного Средневековьем и оставленного им последующим векам. Я говорю о карликах и великанах. В средневековом имагинарном они встречаются повсюду, но память об этих созданиях необычного роста не приобрела индивидуальной формы. Среди карликов лишь один, отличавшийся необычайной красотой карлик‑персонаж жесты «Гюон из Бордо», Оберон, своим волшебным рогом оставил след в истории музыки благодаря романтической опере Вебера. Среди великанов лишь один‑единственный, если не считать злобного Морхольта из истории о Тристане и Изольде, преуспел в том, чтоб дорасти до положительного героя и даже стать святым, – это святой Христофор, на своих плечах внесший младенца Христа в имагинарное наших дней.

Зато среди героев и чудес можно будет найти и двух представителей чудесного мира животных. Животные не только изобильно населяли и домашний быт, и дикие просторы вокруг мужчин и женщин Средневековья – они еще и осаждали или озаряли их имагинарный универсум. Здесь они представлены животным легендарным – единорогом и животным реальным, которого легендарным сделала литература, – лисом. Оба они, будучи на равных с мужчинами и женщинами Средних веков, здесь служат иллюстрацией отсутствия границы между миром чисто имагинарным и миром, пережившим трансформацию посредством фантазии, – это характерно для средневекового универсума, не осознающего никаких разграничений между природным и сверхъестественным, миром здешним и миром потусторонним, реальностью и фантазией. Однако в этой книге не нашлось места для особого ряда имагинарных животных – для чудовищ. Чудовища в большинстве своем существа исключительно зловредные, а герои и чудеса нашего исследования – персонажи либо положительные, либо по меньшей мере двойственные. На этих страницах охарактеризованы самые достойные представители средневекового имагинарного. Кроме героев, есть в книге и другой раздел – чудеса. Категория чудесного – это наследие времен Античности, а если точнее, то наследие римской учености в христианские Средние века. Само слово, которое появилось в форме mirabilia – во множественном числе, означает реальные географические и в широком смысле природные достойные удивления диковины. Понятие это входит в средневековую литературу и обиход через простонародные диалекты; чудо встречается еще в XII веке в старофранцузском языке в «Житии святого Алексея» и «Песни о Роланде»; другие слова, также выросшие из латыни по схожей схеме, есть в итальянском языке, испанском и португальском языках; в тот же исторический период в немецком встречается Wunder, а в английском – Wonder, а славянские языки, например польский, используют корень «куд» («чуд»). Чудесное стоит в одном ряду с чудотворным и магическим.

Чудотворное остается за Богом и выражается в божественном деянии, бросающем вызов законам природы. Магическое, даже если оно выражается в дозволенной законом форме белой магии, все равно почти всегда подлежит осуждению как вид колдовства, корень которого – связь либо с врагом рода человеческого, дьяволом, либо с его пособниками, демонами и колдунами. А вот чудесное, удивительное и непонятное тем не менее не выходит за пределы природного мироустройства. В своем труде Otia imperialia («Отдых для императора»), энциклопедии, написанной для императора Отона IV около 1260 года, англичанин Гервасий Тильбюрийский так определяет чудесное: «То, что недоступно нашему пониманию, хотя и совершенно естественно». Категория чудесного неуклонно расширяется все Средние века, ибо она вводит на территорию мира земного и человеческого те красоты, которые в известном смысле вырваны у Бога людским промыслом.

Область чудесного – это область удивления мужчин и женщин Средневековья. Чудесное вызывает восхищение. Оно вырастает из самого развитого и разработанного из всех чувств, какими обладал человек Средневековья, – зрения. Чудесное умеет как поддразнивать дух средневековых мужчин и женщин, так и заставить их вытаращить глаза от удивления. В этом труде чудесное выступает в виде трех архитектурных строений, каждое из которых представляет одну из трех основных ветвей власти, доминирующих над средневековым обществом и им управляющих. Первая – власть Бога и его служителей, и тут чудом является кафедральный собор. Вторая – феодальный сеньор, и тут чудо – это укрепленный замок. Третье – власть религиозная, и ее чудо – это обитель. В каждом из этих строений заключено пространство чудесного. Несомненна их связь с тайным садом и с раем, с чудесными территориями мироздания.

Очевидно, что наше средневековое имагинарное связано и с пространством, и со временем. С точки зрения пространства оно фундаментально европейское. Даже в том случае, когда герой или чудо прежде всего связаны с определенной частью христианского мира, они не ограничиваются только им: так, Артур и Робин Гуд безусловно британцы, Сид – испанец, Мелюзина навевала грезы во Франции и на Кипре, где была коронована феодальная семья Люзиньян, а Валькирия – в странах германских и скандинавских.

Если говорить о хронологии, то здесь я хотел представить только имагинарное, сотворенное и выработанное самими Средними веками. Посему я пренебрег тем, что пришло, с одной стороны, из греко‑римской Античности, а с другой – с Востока. В статье «Рыцарь, рыцарство», там, где говорится о воинах‑богатырях, мы еще увидим, как люди XPV века превратили в богатырей наравне со знаменитыми персонажами Средневековья трех античных персонажей: Гектора, Александра и Цезаря, и трех библейских: Иисуса Навина, Давида и Иуду Маккавея. На этих страницах читатель не найдет этих богатырей, чьи образы Средние века попросту заимствовали. Поколебавшись, я исключил и Александра, который хотя и обрел в средневековом имагинарном немалую популярность, все‑таки не был созданием Средневековья. Равным образом не стал я задерживать внимание и на библейских героях, которых Средние века не только не придумывали, но еще и стараниями клириков превратили в нечто принципиально иное, чем герои и богатыри вообще, за исключением трех библейских воителей из свода девяти великих воинов. Если Давид и продолжал жить в эпоху Средневековья, то лишь как поэт и музыкант. Если Соломон в Средние века и пережил бурные перемены, пройдя путь от злого колдуна до благостного мудреца, – он не вписывается в проблематику героев и чудес. Где‑то на обочинах изображаемого мира, как мне представляется, живет лишь один персонаж Ветхого Завета, Иона, чудесным образом проглоченный и исторгнутый китом, и еще тот свод несомненных чудес, который христианство включило в Новый Завет, однако даже при этом они выглядят там чужеродными: это герои и монструозные чудеса Апокалипсиса. Восток, а в особенности Индия, был одним из основных источников средневекового имагинарного. Но единственный индийский герой, притом христианин, индивидуальность которого отметили Средние века, – это пресвитер Иоанн, царь‑священник, якобы приславший в XII веке послание людям Запада, в котором описал чудеса Индии. Однако этот текст циркулировал только в ученой среде, и пресвитеру Иоанну не удалось обрести такую известность, чтобы занять место среди героев и чудес средневекового Запада. Это специфическое распространение мифов, тесно связанное с историей цивилизаций. Пространство же этой книги – средневековая христианская культура и то, чему она наследовала: Библия, греко‑римская Античность и в особенности кельтские, германские, славянские языческие традиции. Широкое распространение этой культуры в обществе сделало ее территорией, размежеванной на так называемую ученую культуру и на то, что зовется «народной культурой». Итак, нам предстоит погружаться в самые глубины европейского и мирового фольклора и воскрешать в памяти наследие древности и точки соприкосновения культуры, особенно в системе, получившей название индоевропейской (например, в случае с Артуром и Мелюзиной). При этом, отнюдь не отрицая таких родственных связей и даже заимствований, мы полны решимости настаивать как на творческой мощи средневекового Запада в сфере имагинарного в ансамбле различных цивилизаций, так и на оригинальности большинства его созданий. Датируемая обработка утопии о стране Кокань – хороший тому пример. А чтобы привести пример коллективного героя, представленного в этом имагинарном, – вспомним о рыцарях: верно ли было бы считать средневековых рыцарей вторичными героями индоевропейской системы, такими, как римские équités (воины) или японские самураи, или сам рыцарский дух есть творение и наследие исключительно европейского Средневековья?

Так же точно и миф, в большинстве случаев связанный с определенным географическим пространством, способ, коим западное Средневековье привязывало своих героев и свои чудеса к определенным местностям, даже если это вовсе не те места, где они родились, придавал им знаменательную географическую оседлость – будь то география реальная или вымышленная.

Если снова вспомнить о хронологии, то это имагинарное создавалось на протяжении всех Средних веков – с IV по XIV столетие. Но особенно расцветало и вырабатывалось, превращаясь в более или менее единый универсум, оно в великий период западного Средневековья, который не только узрел собственный подъем, но и, как я уже попытался показать, заставил ценности, а вместе с ними и образы спуститься с небес на землю. Герои и чудеса Средневековья – мудрые светочи и храбрые старатели этого процесса обустройства христиан на земле, которую они украшают всей славой и обаянием сверхъестественного мира. Так же как на грешной земле был воссоздан Иерусалим небесный, так и герои и чудеса, коих вызвал к жизни Бог, сохранились и были прославлены еще на этом свете. Сей труд хотел бы стать иллюстрацией большого процесса обращения взоров христиан Средневековья к нашей грешной земле в контексте мифов и легенд.

Эта история имагинарного еще и в большой степени и в глубоком смысле история, уходящая далеко в будущее. Моя книга рассказывает о героях и чудесах Средних веков таких, какими Средние века их создали, почитали, любили и потом оставили в наследство будущим столетьям, в которых они продолжали жить, становясь сводом отсылок к прошлому, истолкований настоящего и взглядов на будущее. В некотором смысле это история того, как изменялось отношение к Средним векам, к «вкусу Средних веков» – воспользуемся названием прекрасной книги Кристиана Амальви.

В области исследования имагинарного эта книга – продолжение моей недавней работы «Можно ли считать, что Европа родилась в Средние века?». Мы покажем, что если глубинные основы Европы существовали еще со времен Средневековья, то его наследие – мифы, герои и чудеса – пало жертвой забвения, «утраты», гибели в XVII и XVIII веках, в тот исторический период, когда, начиная с эпохи гуманизма до Просвещения, возник и усиливался «мрачный» образ Средних веков: эпоха обскурантизма, царство сумерек, темные века. Без преувеличения, герои и чудеса Средневековья снова стали «варварскими» – в этом плане очень показательно развитие готики, связанное с кафедральным собором, – или все больше затягивались паутиной забвения, совсем как средневековые фрески, которые покрывали штукатуркой и известью.

И наоборот, эпоха романтизма воскресила легенды и мифы Средних веков, дала им второе рождение в имагинарном, сотворила из них золотую легенду. Эта книга – иллюстрация превратностей памяти, затмений и воскрешений, преобразований цивилизации в том, что есть в ней самого блистательного, самого блистательно эмблематичного.

То, что метаморфозы средневекового имагинарного продолжаются и по сей день, свидетельствует – герои и чудеса освещены светом, придаваемым им их «подлинностью», не лишившись и той ауры, которой объясняется их успех и историческая роль. Средние века сегодня в моде – уже не темные, но и не светлые. Наш труд хотел бы внести свою лепту в популяризацию «обновленных» Средних веков, показать, где их истоки, что они собою представляют и каково их место в перспективах европейского и мирового грядущего.

При этом данное исследование, которое скорее указывает читателю тропинки для самостоятельного изучения, нежели представляет цельный свод, раскрывает и проясняет еще и то, как история, основываясь на документах, поверяемых разнообразными техниками воскрешения прошедшего, меняется, трансформируется по мере того, как люди изобретают все новые средства выражения и коммуникации; так именно в Средние века на смену устному рассказу пришел письменный текст. По ходу книги мы увидим и третье, после эпохи романтизма, возрождение средневекового имагинарного в двух крупнейших изобретениях XX столетия: кинематографе и комиксах. Если существует история, которую обессмертили и обновили великие революционные изменения текста и образа, – то она и есть история имагинарного.

 

Артур

 

 

Кафедральный собор

 

 

Карл Великий

 

 

Замок, ставший мифом средневекового общества и европейской цивилизации, – это замок укрепленный, или крепость. Слово «крепость» вошло в употребление лишь в 1835 году, в процессе романтического возрождения средневекового имагинарного.

Еще со Средних веков его часто путают с дворцом, однако необходимо тщательно различать их как в истории реальной, так и в истории мифа. Дворец обладает двумя характерными особенностями, которые отличают его от укрепленного замка. Прежде всего, он – обиталище королевское или, по крайней мере, княжеское, тогда как в укрепленном замке живет простой сеньор, даже в том случае, если замки, подобно простым сеньорам, могли строить и короли, и из двух характерных функций замка – военной и жизнедеятельной – на дворец переходит главным образом вторая, тогда как первая остается характерной чертой крепости.

Крепость тесно связана с феодализмом, и ее часто повторяющийся образ в европейском имагинарном подтверждает, что феодальная эпоха и ее система с X века до французской революции были фундаментальной стратой европейских материальной культуры, социальных отношений и символики. В целом можно проследить медленную, но постоянную эволюцию укрепленного замка, от функции защищенной крепости до роли жилища. Крепость была тесно связана с военной активностью, и тем показательнее, что ее трансформация решительным образом вырастала из технической революции XIV–XV веков, когда появилась артиллерия. Стены крепости больше не могут устоять против пушек, и замок постепенно превращается в реликт, символ, в руины, вызывающие у многих ностальгию. Но если иметь в виду интересующий нас сейчас длительный период Средних веков, можно предложить хорошее определение укрепленного замка: это «жилая» крепость.

Сначала, в X–XII веках, крепость возникает в двух формах: в Северной Европе в виде башен и неприхотливых укрепленных жилищ, возведенных на природных или насыпных возвышенностях, – это крепость на холме; в Южной Европе такой ранний замок предпочитали возводить на природных возвышенностях или в гористых местностях, то есть на скалах. Вопреки тому, что иногда пишут, замки на холмах и на скалах строились вовсе не главным образом из дерева: с самого начала крепость возводится из камня и, как и собор, является свидетелем возвращения и возвышения камня в Средневековье. Вообще говоря, замок, как и монастырь, неотделим от окружающей его природы. Замок укоренил феодализм в самую почву. В этом его отличие от кафедрального собора, встроенного – хотя и в доминирующей роли – в глубь города и вступающего в отношения с природой лишь тогда, когда романтическое имагинарное, как мы уже видели, сравнивает его с лесом. В противоположность ему замок, даже при том, что в некоторых районах Европы он возводился прямо в городе, например в Нормандии (Кан), во Фландрии (Гент) и особенно часто в Италии, остается связанным с сельской местностью и еще теснее – с природой. Он представляет собой феодальное единство пространственной системы возводимого строения, как в реальности, так и в европейском имагинарном.

Развитие замков на холмах приводит в XI–XII веках к возведению крепостей, которые останутся в европейском имагинарном как визуальные образцы укрепленного замка. Это прежде всего главная башня – донжон (слово, произошедшее от dominionem, место, принадлежащее сеньору), и его этимология ясно указывает на то, чем был в своей основе укрепленный замок – центром управления. Право укрепления и, стало быть, возведения укрепленного замка было королевской прерогативой. Но в том и состоит одна из характерных черт феодализма – он лишал королевскую власть ее привилегий в пользу сеньоров. Кастеляны, которым замки сперва доверяли монархи, быстро становились их хозяевами. И когда пошел обратный процесс, когда короли и принцы принялись заново овладевать этими замками – это превратилось в длинный и знаменательный эпизод феодальной эпохи, наступивший после того периода, который Жорж Дюби назвал временем «независимых округов под управлением кастелянов», с начала XI до середины XII века. Герцоги Нормандские, короли Англии, графы Барселонские, короли Арагонские с легкостью отвоевывали власть над замками у их собственной аристократии, а вот борьба первых королей из династии Капетингов против кастелянов Иль‑де‑Франса в XI–XII веках была долгой и трудной.

Замок распространился по всей территории христианского мира, где поначалу появился в приграничных областях, в зонах конфликтов. Так, в местах соприкосновений с иберийским исламом, например в Каталонии, с X века количество замков насчитывалось дюжинами, а Кастилия обязана им своим названием. По мере строительства в эпоху феодализма во владениях сеньоров развиваются либо укрепленные деревни, либо замки, заставляющие переселиться жителей сеньориального владения – частично или всех. Пьер Тубер, изучавший этот процесс в области Лаций, предложил термин incastellamento, ставший одним из украшений словаря средневекового феодального языка. Укрепленные замки с XI по XVI век возводили повсюду, но были регионы, особенно активные в этом плане из‑за военных конфликтов и вторжений феодалов. Так, Уэльс, столь вожделенный для англичан, к XIII веку весь покрылся замками. Таким образом, Европа остается регионом, изобилующим замками, христианские государи Реконкисты обещают или заселить уже существующие замки, или построить их для своих воинов, следующих за ними на завоевание этих земель и тех же замков. Тогда‑то и родилось известное выражение «замки в Испании», которое еще в ту пору обозначало в христианской Европе понятие воздушного замка, то есть такого, о котором можно лишь мечтать.

Частично еще в те времена, а частично в новейшем и современном европейском имагинарном некоторые укрепленные замки приобрели впечатляющий персонализированный характер. Не обладая духовностью кафедрального собора, укрепленный замок выставляет напоказ свою символическую мощь и заставляет признать себя самодостаточным образом средоточия силы и власти. Например, одно из первых серьезных столкновений между христианскими нациями случилось в XII веке между Францией и Англией из‑за возведения в самом сердце французской территории, оспариваемой англичанами, крепости Шато‑Гайяр, построенной королем Ричардом Львиное Сердце в конце XIII века. Его расположение на острове Сены показывает, насколько важен был этот аспект укрепленного замка, связанный с окружающей его средой и с эффектностью внешнего вида.

Около 1240 года император Германии, король Сицилии Фридрих II приказал возвести в Пуйи Кастель дель Монте. Архитектурой и орнаментальными украшениями Фридрих II превратил этот восьмиугольный замок в настоящий шедевр, объединивший великие традиции христианской и мусульманской архитектуры той поры.

Обычно выразительнейшим образцом сохранившейся средневековой крепости считают замок де Куси, который граф Ангерран III приказал отстроить между 1225 и 1245 годом. Вот как его описывал археолог: «Вот подлинный замок тех лет, притом из самых впечатляющих, с его трапециевидной планировкой, четырьмя угловыми башнями, с чудовищной громадой главной башни, взмывающей над очень длинным фасадом, абсолютно изолированной от куртины и даже от ближайших построек глубоким рвом: и по своим размерам эта крепость велика и примечательна: стены высотой 6 метров, башни высотой 40 метров, высокий донжон 55 метров и 31 метр в диаметре».

Если замок в окружении природном – это преимущественно образчик феодальной крепости, то не менее достойные примеры представляют нам и замки, построенные в городе. В Париже, рядом с дворцом Сите – который является именно дворцом, – короли династии Капетингов приказали возвести нечто долгое время служившее укрепленной резиденцией, и это был Лувр; так же и врата поясных укреплений Филиппа‑Августа, которые использовали в качестве королевской тюрьмы, стали символом крепости – оплота тирании – Бастилии. Французская революция началась со взятия и разрушения этой крепости.

Во времена герцогов Нормандских, королей Английских, замок настойчиво проникает как в их нормандскую резиденцию в Кане – где тщательные раскопки, произведенные Мишелем де Буюаром во второй половине XX века, положили начало современной науке о замке, кастеллологии (замковедению), – так и в их английскую столицу, где лондонский Тауэр, основанный Вильгельмом Завоевателем в конце XI века, является характерным образцом городского замка. В Италии самый почитаемый, хотя и не всегда самый независимый владыка, папа, производит перестройку памятника Античности, громадной гробницы императора Адриана, в крепость одновременно военную и жилую – в замок Святого Ангела, Кастель Сант‑Анджело. Когда в XIV веке папы уходят из Рима в Авиньон, они приказывают возвести там один из самых эффектных укрепленных замков, резиденцию, которая, несмотря на то что называется Папским дворцом, представляет собою прежде всего крепость. Если во Флоренции великие княжеские фамилии, начиная с Медичи, предпочитают строить скорее дворцы, чем замки, то в Милане в XV веке семейство Сфорца приказывает построить крепость‑резиденцию, сохраняющую и образ и функции укрепленного замка, Кастелло Сфорцеско.

Замок тем временем эволюционирует. Пьер Боннасси так определяет эту эволюцию: «Первые донжоны были тесными и неудобными, они зачастую состояли из одной‑единственной комнаты для гостей и бесед (aula) и спальни (camara), где вместе спали кастелян и вся его mesnie (семья и подчиненные), однако обстановка господской жизни быстро расширилась вместе с процессом обогащения, вызванного экономическим ростом. В XII и XIII веках кастелян уже в состоянии щедро выказывать главную добродетель эпохи: великодушие (или скорее широту натуры), его въезд в крепость обставляется в виде праздника, а сама крепость становится привилегированным центром сладкой жизни: отныне замок – среда обитания куртуазной цивилизации.

Тогда и расцветает то, что назвали «жизнь в замке»: помимо функций власти и обороны, жизнь в замке теперь отличается «манерами, культурой, известным искусством жить, роскошью и наслаждением».

В XIV веке наблюдается распространение подъемных мостов, окружающие замок деревянные галереи заменяют на сложенные из камня и поставленные на подпоры галереи с бойницами, возрастает количество двойных укреплений и барбаканов, и, в больших и вновь возводимых крепостях, оборонные укрепления доходят до вершин башен и куртин, образуя широкую террасу, как можно видеть в парижской Бастилии или в замке короля Рене в Тарасконе. Если внутренняя меблировка остается скромной, то текстильное убранство комнат становится все богаче – подушки и тканые ковры, занавески, обивка. Пользуясь словами Жана‑Мари Песеза, «замок конца Средневековья все больше открывается во внешний мир, и дневной свет льется в комнаты через настоящие окна, зачастую попросту загороженные решетками, хотя иногда все‑таки застекленные или хотя бы обклеенные бумагой или промасленной холстиной; по обе стороны окна – подстилки, каменные скамейки, выступающие прямо из толстых стен, они умеют создавать атмосферу общения более интимного, чем просторные залы». Вместе с каменными галереями и другими архитектурными диковинками укрепленный замок обретает и собственный мифологический образ.

Замок продолжает распространяться по всей территории христианского мира. Примером этого может служить Польша. Там, как можно видеть, были возведены как крепость рыцарей Тевтонского ордена в Мариенборге, так и новые городские замки польских королей. В XV веке рядом с кафедральным собором на центральной возвышенности Кракова в Вавеле строится Королевский замок. Придется ждать до 1611 года, пока польский король, перенеся столицу из Кракова в Варшаву, построит Королевский замок и в ней, и он, несмотря на явный характер резиденции, сохранит внешний вид и функции военной крепости. В ходе Второй мировой войны немцы разрушили Королевский замок в Варшаве, и все кончилось тем, что поляки решили восстановить его, что было как попыткой коммунистического режима завоевать расположение польского населения, так и – особенно – символом национального польского возрождения. Руководство восстановительными работами было поручено крупному польскому историку Александеру Жейштору. Так в конце XX века, совершив траекторию по историческому имагинарному, замок, как и кафедральный собор, тоже стал национальным символом.

В XV веке замок, и без того уже давно связанный с празднествами, становится подлинно театральным местом, театром жизни и театром мира (theatrum vitae, или theatrum типах). В ту эпоху место театра, который возродится к жизни позже и не без трудностей, еще занимали кафедральный собор и замок, игравшие роль театрального пространства в промежутке между Античностью и новейшей историей. Наиболее законченной и рафинированной моделью можно считать княжеский замок конца Средневековья Меюн‑сюр‑Йевр, сейчас почти полностью разрушенный, однако его легендарный облик в миниатюре можно видеть на картинках к «Великолепному часослову герцога Беррийского» начала XV века: «Если в нижнем ярусе построек укрепленного замка – отвесные башни, обманные нижние валы, суровость стен, протяженность рвов, то в верхнем ярусе он разворачивает перед нами всю изысканность уходящей готики: стеклянные окна, щипцы крыш с коньками, ощетинивающихся верхушками колоколен, выступы с громадным каменным рыцарем высотой шесть метров, возвышающимся на островерхой крыше залы для приемов, опорные балки и повсюду скульптуры, цветные изразцы с гербовыми символами герцога Жана Беррийского: лилией, медведем и раненым лебедем». Замок Меюн‑сюр‑Йевр словно сошел со страниц волшебной сказки о феях, материализовав мечту, прообразом которой начиная с XI столетия был укрепленный замок.

В период между запустением из‑за неспособности противостоять артиллерии и бытовому дискомфорту и разрушениями, коим подверглась часть замков со стороны таких власть имущих, как Людовик XIII и Ришелье, стремившихся покончить с феодализмом, укрепленный замок более или менее погружается в летаргический сон. Упоминание образа замка в энциклопедиях XVIII века показывает, что в век Просвещения он стал обозначением ретроградного сельского феодализма.

Романтики, разумеется, воскресили замок. Путешествуя по Рейну, Виктор Гюго был очарован полным ностальгии силуэтом замков, и в те же годы движение за реставрацию, в ходе которого национальный немецкий романтизм вновь отстроил кафедральный собор в Кельне, способствовало обновлению, зачастую в фантастической манере, и тех крепостей, что украшали срединную равнину Рейна. Примером может служить реконструкция замка Штольценфельс, возведенного архитектором Арнольдом фон Изенбургом (1241–1259) – в 1688 году этот замок был разрушен войсками Людовика XIV. Город Кобленц в 1802 году смог похвалиться перед прусским князем Империи, будущим Фридрихом‑Вильгельмом IV, только своими руинами. Тот поручил восстановление архитектору Карлу Фридриху Шинкелю, который занимался им начиная с 1836 года. Вышло смешение романтического воскрешения средневекового стиля с буржуазным духом стиля бидермайер XIX столетия. В этой реконструкции привлекает внимание театральный аспект; по правде говоря, это и было задумано как театр для княжеских представлений, гармонично сочетавший здание с ландшафтом. Внутреннее убранство прославляет средневековое рыцарство посредством настенных полотен на исторические сюжеты, оружия и доспехов.

Другие впечатляющие реконструкции замков будут осуществлены по совету власть имущих второй половины XIX века. Во Франции примером может послужить реконструкция, которую Вьолле‑ле‑Дюк сделал для императора Наполеона III и императрицы Евгении, – восстановление замка Пьерфон, построенного в начале XV века и теперь лежавшего в руинах. В восстановленном виде Пьерфон с его прославлением военных героев также стал образчиком возрождения средневековых восприятия мира и символики. Собор Парижской Богоматери и замок Пьерфон – то, что великий архитектор оказался еще и настоящим мастером воскрешения прошлого, отнюдь не случайно. Иной пример, еще более известный, – это ряд напоминающих призрачные видения замков «во вкусе Средних веков», построенных по приказу безумного короля Людвига II Баварского (1864–1886). Главные из них – Неушванштейн, Линдерхоф, Херреншиемзее, Хохеншвангау. Он и сам был перевезен в один из своих замков, называвшийся Берг, и утопился в окружавших его болотах.

Замок, как и собор, во времена романтизма превратился в метафору. Так, Жерар де Нерваль, которого неоступно преследовали мысли о замках, воспел «замок души человеческой», что, конечно, в свою очередь вдохновило Рембо:

 

О времена года, о замки,

Разве есть душа без изъяна?

 

И Верлен, сидя в одиночной камере в тюрьме Монс, превращает свою темницу в «замок души»:

 

Замок, волшебный замок,

Где душа моя возрастала.

 

Но замок может быть и знаком тирании. Виктор Гюго в романе «Девяносто третий год» именно так изображает крепость Де Ля Тург в лесу де Фужер. Здесь отношения между замком и природой навевают чувство страха: «Чудовище из камня вырастало из деревянного чудища». И, подводя итог крепости как символу тирании, Гюго пишет: «Ля Тург выглядел тем роковым следствием прошлого, которое в Париже зовется Бастилией, в Англии – лондонским Тауэром, в Германии – Шпильбергом, в Испании – Эскуриалом, в Москве – Кремлем, в Риме – замком Святого Ангела. Там, в замке Ля Тург, все 1500 лет Средневековья сосредотачивались вассальное рабство, право землевладения, феодализм».

 

А вот в польской национальной литературе ХIX века лежащий в руинах замок становится символом замка славы, который необходимо восстановить. Туг можно вспомнить Мицкевича с его знаменитыми «Паном Тадеушем» и «Гражиной», литовской сказкой о замке в Новогродеке, или Северина Гощиньского с романом «Король замка» (1842). Воплощением такого замка‑мечты о рыцарской славе является замок Курник, близ Познани, с его залом трофеев и всем убранством.

В XX веке и вплоть до наших дней замок, сотворенный Средневековьем и доставшийся нам от него, по‑прежнему волнует европейское имагинарное. В эпоху Средневековья крестоносцы пересадили его на палестинскую почву во время крестовых походов – как главный элемент христианского мира. Зрительным образом такого замка стала крепость Рыцарей в Сирии. Поразительно то, что один из самых легендарных авантюристов XX века, Лоуренс, до того как вступить в борьбу с арабами в окрестностях развалин своих замков, нарисовал и прокомментировал их историю в докторской диссертации, которую он в молодости защитил в Оксфорде.

В целом образ крепости, все еще полный смысла для западного имагинарного, напоминает о той эпохе, когда война шла повсюду, и о том, что ее главный герой – сравнимый со святым, отмеченным милостью Божией, – был воином, который, прежде чем прославиться геройством, прославился и достоинствами своего жилища, тесно связанного с войной.

Другой пример того, как образ крепости присутствует в европейском имагинарном, – то значительное место, какое замок занимает в мире детства. Укрепленный замок – объект для упражнений на уроках рисования. Им полны комиксы, фильмы, телепрограммы, театрализованные действа с педагогически выстроенным историческим колоритом. Среди всех средневековых чудес именно укрепленный замок приумножил свое влияние воздействием на души и на чувства детей.

 

Рыцарь, рыцарство

 

 

Сид

 

 

Сид – пример средневекового героя, который со времени Средних веков превратился из исторической фигуры в мифологическую.

Особенность этой фигуры в том, что она дошла до наших дней, не изменив своего имиджа. Родриго Диас де Вивар, Сид (1043–1099) – примечательный герой испанской Реконкисты, победы христиан над мусульманами, начиная с XII века становился благодаря литературным произведениям, получавшим продолжение как в легендах, так и в устной традиции, героем христианской борьбы против мавров и наконец благодаря театру XVII века стал центральным персонажем великой любовной истории, возродившись в период обновления театрального искусства во второй половине XX века в Авиньоне.

Родриго Диас, родившийся в Виваре, маленьком кастильском городке близ Бургоса, – рыцарь из знатного, но не самого высокого рода, своими воинскими талантами и титулом служивший то королям Кастилии, то мусульманским эмирам. Послужив Альфонсу VI, королю Леона и Кастилии, против христианского короля Наваррского, он был в 1081 году изгнан Альфонсо VI и обратил меч против графа Барселонского и королей Арагонского и Наваррского, взяв сторону мусульманского короля Сарагосы; именно при таких обстоятельствах он и получает прозвище Сид, от арабского sayyid (сеид) – сеньор, господин. Помирившись с Альфонсо VI, он победоносно защищает христиан в битве с Альморавидами – мусульманами – пришельцами из Африки – в регионе Леванта, где завоевывает княжество. Поступив на службу к мусульманскому владыке, бывшему союзником Альфонсо VI, он предпочитает избавиться от такого покровительства и в 1094 году захватывает Валенсию, где основывает первое христианское государство на исламских территориях. Он облагает данью маленькие соседние мусульманские королевства – тайфа. Однако в 1102 году, спустя три года после его смерти, его вдова Химена и кастильский король Альфонсо VI вынуждены уступить его княжество Валенсию маврам. Дени Менжо так описывает Сида как историческую фигуру: «Это "приграничный авантюрист", жадный искатель рыцарских свершений и связанной с ними поживы, служащий как христианским, так и мусульманским хозяевам, которому война обеспечила продвижение на социальную верхушку, закрепленное браком его дочерей с королем Наваррским и графом Барселонским».

Вот такой персонаж превратился начиная с XII столетия в христианского героя, сражающегося против мусульман, в символическую фигуру христианской испанской Реконкисты. Этим превращением Диас де Вивар и его жена Химена прежде всего обязаны настойчивому «пиару» монахов‑бенедиктинцев из аббатства Карденья, близ Бургоса, где пара была погребена. Ведь несмотря на то, что самым большим приключением за всю его карьеру было основание княжества вокруг Валенсии, Сид – герой не просто христианский, он еще и герой Кастилии. А границы Кастилии слава Сида перешагнула благодаря литературному тексту. Речь идет о поэме на кастильском наречии, написанной между 1110 и 1150 годом анонимным автором, название которой было Cantar de mio Cid (а не Роета de mio Cid, как ее стали называть позднее); это средневековая жеста, героический эпос. Сид из Cantar – кастилец, служит исключительно христианам и воюет с мусульманами. Cantar повествует о целом ряде осад, набегов, сражений, в которых Сид всегда выступает предводителем христиан. Другой темой поэмы являются сложные отношения между Сидом и его сюзереном, королем Кастилии, отображающие проблемы феодальной иерархии.

Наконец, Сид из поэмы Cantar, помимо славных воинских подвигов, озабочен укреплением славы и будущности своей семьи, продолжением рода, в данном случае судьбой двух своих дочерей, и их разочарованиями в браке: они вышли за двух инфантов из другой знатной кастильской семьи, инфантов де Каррион, чье оскорбительное и, по правде говоря, скандальное поведение по отношению к тестю спровоцировало судебный поединок и приговор. В конце концов, как мы уже говорили, дочери Сида и Химены смогли найти блестящие партии – Сид и тут вышел победителем.

Незадолго до своей смерти в 1099 году Родриго Диас был прославлен в поэме, написанной на латыни, Carmen Campidoctoris, похвальном слове великому воину, в котором Родриго Диасу присваивалось еще одно прозвище – Кампеадор. Репутация кастильского героя упрочилась и посвященной ему летописью середины XIII века – Historia Roderici.

Монахи из Карденьи воспользовались такой растущей известностью, чтобы попытаться сделать из Сида святого. Его негласную репутацию почти святого, не подтвержденную на официальной церемонии, еще усилило паломничество, которое король Кастилии Альфонсо X Мудрый совершил в 1272 году в Карденью. В 1541 году монахи добились открытия гробницы Сида, и оттуда «изошел запах святости». Он так ударил в нос, что в 1554 году король Испании Филипп добился от Ватикана разрешения на начало процесса канонизации, однако вскоре от этой идеи отказались.

Тем не менее слава героя распространялась все шире, во всяком случае по Кастилии. Летопись, по всей вероятности составленная в начале XIV века, была напечатана в Бургосе в 1512 году под названием Cronica delfamoso cavallero Cid RuyDiez Campeador и переиздана в 1552 и 1593 годах.

Но искусством, придавшим обновленному мифологическому образу Сида новый импульс, станет театр. Рыцарский облик Родриго в театре по‑прежнему изображается с пиететом, но в то же время у персонажа появилась и новая черта – это великий влюбленный. Так, пьесы вовсю пестрят темой любви Родриго и Химены, подпитывая испанский театр конца его золотого века этой драматической коллизией, которую благосклонно принимает и в русле моды на все испанское присваивает себе и французский театр классицизма, обретающий в ней образцовый пример героя, разрывающегося между страстью и долгом. В 1561 году, используя главным образом народные баллады, в центре которых всегда была тема любви, испанский драматург Гильермо де Кастро сочиняет пьесу Las Mocedades de Rodrigo («Молодые годы Родриго»), послужившую источником вдохновения для корнелевского «Сида», первое представление которого в 1636 году в Париже имело невероятный успех.

Волны романтизма Сид как будто избежал. Вероятнее всего, его литературный образ оказался слишком тесно связанным с образом из шедевра классического театра. Что касается исторической фигуры, то ее едва не поколебал, чтобы не сказать – разрушил, нидерландский критик Рейнхардт Дози, который в своих «Изысканиях об истории и литературе Испании Средних веков» (1849) нарисовал портрет того, кого сам он называет «Сидом по вновь найденным источникам». Одним из главных среди таковых источников был ученый араб родом из португальского Сантарема, практически безвестный, который в начале XII века написал в Севилье «Сокровищницу великих испанцев», биографический справочник, где он рисует весьма нелестный образ Сида Кампеадора. Вместо благочестивого и куртуазного рыцаря из испанской легенды Дози изображает жестокого и грубого кондотьера. Он даже утверждает, что Сид был скорее мусульманином, чем христианином.

И только в начале XX века благодаря шедевру знаменитого филолога и историка литературы Района Менендеса Пидаля происходит возрождение Сида как образа национального испанского героя. Используя свою замечательную эрудицию и непревзойденный литературный талант, Менендес Пидаль превращает Сида в центрального и эпонимичного героя гордой и прославленной средневековой Испании. Этот большой и знаменитый литературный труд так и называется «Испания Сида» (1929). Так наконец благодаря Пидалю Сид достигает зенита своей национальной славы. И в определенном смысле становится лицом испанского героизма внутри общеевропейского героического пантеона. Франкизм пытался использовать образ Сида, проводя аналогии между местами рождения Сида и каудильо – соседними Бургосом и Виваром. Таких передергиваний Менендес Пидаль не потерпел и был на несколько лет смещен правящим режимом с поста президента Испанской академии. Однако даже в условиях тех лет это нельзя назвать настоящим противостоянием режиму.

Если, несмотря на многочисленные критические выпады в адрес большого труда Менендеса Пидаля, Сид все‑таки становится образцовым примером средневекового героя – с учетом того, что Средние века использовались национализмом, – то во второй половине XX века ему суждено пережить новое славное приключение, и опять в театральном мире. Демонстрация нескольких решительно осовремененных постановок с харизматичными и очень талантливыми актерами в роли Родриго как юного рыцаря, представителя той категории средневекового рыцарства, что так хорошо описана Жоржем Дюби, сделала трагедию Корнеля едва ли не самым грандиозным событием Национального народного театра и Авиньонского театрального фестиваля. Если в конце XIX века очень консервативный актер «Комеди Франсез» Муне‑Сюлли играл Сида слишком «классичным», то Сид‑юноша оказался по‑настоящему свежим открытием в исполнении столь же молодого актера, владевшего даром зажигать толпы, – Жерара Филипа. Но и другие режиссеры, иные актеры доказали, что Сид вполне может служить материалом для самых смелых и новаторских опытов.

Таким образом, Сид – пример исторического героя, прославленного литературой и театром, объединяющего самых разных актеров, которым нравится черпать из исторического имагинарного: памяти, поэзии, театра и, конечно, образов людей.

Не снискав такого же успеха в кино, Сид тем не менее стал героем известного фильма режиссера Энтони Манна (1960) с участием Чарлтона Хестона и Софи Лорен. А не так уж давно появился фильм, показывающий, что и Сид из тех исторических фигур, которыми может вовсю пользоваться история самая современная, как мы это уже видели в случае с Артуром. Речь о фильме испанского аниматора Хосе Позо «Легенда о Сиде». Здесь Сид – рыцарь без страха и упрека, отчаянный рубака, сражающийся с кровожадными маврами, презирающими все моральные правила и предводительствуемыми бородатым командиром со зверской рожей. Сид вполне мог оказаться и среди жертв 11 сентября 2001 года.

 

Обитель

 

 

Французское слово cloître может означать как часть монастыря, так и весь монастырь.

В европейском имагинарном оно дожило до наших дней, чтобы подчеркнуть две характерные составляющие монастырской идеологии. Монастырь в историческом имагинарном – это прежде всего и главным образом его центральное место, состоящее из внутреннего сада, окруженного открытыми галереями с ведущими в сад аркадами. По другой концепции внутренняя часть монастыря – cloître – это та его часть, которая представляет собой ансамбль закрытых зданий. Основное значение этого слова в обоих случаях связано с идеей закрытости, монастырской ограды. Такова этимология слова cloître, от латинского claustrum, что происходит от глагола claudere – закрывать.

Имагинарный смысл обители и заключается в образе монастырской ограды, в христианском имагинарном связанной с образом сада. Средневековый сад – преимущественно сад огороженный, и эта его замкнутость так же хорошо способна располагать монахов к скотоводству и к хранению выращенных овощей и фруктов, как и выступать духовным пространством, с которым начиная с XI–XII веков очень тесно связан образ Святой Девы. Покончив с превратностями земной жизни, Святая Дева после Успения оказывается либо на небесах, либо в закрытом саду. Основополагающее свойство обители как закрытого сада – это качество, которым обладает рай, и символическая средневековая мысль действительно зачастую говорит о внутренней части монастыря как о райских кущах.

Помимо этого образа небесного Иерусалима, монастырь еще и метафора сердца и человека, ушедшего в собственные глубины; это часть христианской идеологии, которая, развиваясь, провозглашала приоритет внутреннего мира и покоя перед лицом мирских треволнений – по контрасту и взаимно дополняя скитания homo viator, человека странствующего.

Монастырская обитель – это еще и воплощение одного из обликов амбивалентного средневекового христианства и выросшего из него европейского восприятия действительности. Если, как мы уже видели на примере рыцаря, фундаментальным отношением к пространству у средневекового человека была способность перемещаться в нем, то другой стороной, противоположной и дополняющей, была связь с точно определенным местом, то, что на монастырском языке именовалось stabilitas loci (привязанность к месту, оседлость). Таким образом, мужчина – ив меньшей степени женщина – на средневековом Западе раздваивается между местом, с которым он связан, и дорогой.

В церковной архитектуре Запада такая обитель возникает рано, еще в IV веке. Документ эпохи Каролингов начала. К века свидетельствует, что обитель играла одинаково важную роль как в структуре, так и в функционировании монастыря. Речь идет о планировке аббатства Сен‑Галл в современной Швейцарии, которая в одно и то же время и отображение настоящего монастыря, и представление о монастыре идеальном. Внутренние постройки, а в широком смысле и весь монастырь, здесь представляются как род самодостаточного города. Его центр – это вполне безыскусная обычная церковь и соединенные с нею внутренние галереи, ведущие в сад. Распространение монастырей и их земельных владений до размеров настоящего города в эпоху Каролингов подтверждается аббатством Сен‑Рикьер в Пикардии.

Пышный расцвет монастырей датируется романской эпохой (XI–XII века), и современный эстетический вкус охотно признает, что сохранившиеся романские монастыри, в частности в Провансе, – это самое красивое, что дошло до нас из средневековой архитектуры, стой оговоркой, что кафедральный собор преимущественно строили в стиле готики. И в этом противопоставлении тоже видна противоположность сокровенного явному, характеризующая идеологию и мировосприятие в Средние века. Монастырская обитель, понимаемая как внутренняя часть монастыря, – место, где лучше всего воплощается монашеский дух общины и индивидуального благочестия, к которому и восходит само слово «монах» (греч. monos – один). Монастырь – место для молитвы в одиночестве. Его среда – это высшее выражение того основного упражнения в христианском благочестии, которое называется молитвой. Однако монастырские галереи могут служить и для театрализованных коллективных выступлений благочестивого характера, например для религиозных процессий.

По‑видимому, апогея своего развития монастырь и монастырская жизнь достигают во время реформ XII века, самой знаменитой из которых была реформа цистерцианцев. Восхваление внутренней жизни в обители было главной темой духовной и монастырской литературы XII века. Два самых значительных свидетельства такого благочестия – это «Школа монастыря» бенедиктинца Петра Целле, умершего в 1183 году, и De claustro animae («Обитель души») августинского каноника Гуго из Фуйюа, что близ Корби, умершего в 1174 году. Петр Целле настойчиво повторяет, что добродетели обители – это душевный покой (quies) и праздность, приводящая к благочестию (orium). Гуго из Фуйюа дает аллегорическое толкование каждому компоненту монастырского обустройства. Хорошо видно, насколько обитель есть символическое выражение уединенной и созерцательной жизни в противоположность жизни деятельной.

Поскольку монастырская духовность – и тут надо особо отметить бенедиктинцев – обращалась за помощью к искусству и особенно к скульптуре, позволявшей как воздать хвалу Творцу, так и возвысить собственный дух, монастырские галереи часто были богато украшены скульптурами. Среди самых пышных в этом отношении называют монастырь Де Муассак в Юго‑Западной Франции и монастырь Святого Трофима в Арле, в Провансе.

Нищенствующие ордена, начинавшие оседать в городах уже не в маленьких обителях, а в больших монастырях, все‑таки сохраняли внутреннее пространство обители, которое отныне следовало за развитием вкуса – готика, Ренессанс, барокко. Прекрасным примером барочной обители выступает монастырский дворик Борромини начала XVII века, построенный при церкви Сан‑Карло Алле Кваттро Фонтане в Риме.

Главной целью обители была закрытость, отгороженность. Этот идеал и такая практика особенно предписывались женщинам (или они сами нарочно выбирали их для себя). Начиная с V века монахини должны были со всей строгостью соблюдать правило затворничества. Даже сестры нищенствующих орденов, таких, как женский орден кларисс, постоянно жили в затворничестве, что отличало их от братьев, бескорыстное служение которых предполагало частые выходы за пределы их обители. Декреталия Periculosa папы Бонифация VIII в 1298 году распространила обет затворничества на всех монахинь. В XVI веке, в то время как протестантская реформа ликвидирует малые и большие монастыри, католическая Контрреформация расширяет количество маленьких женских обителей. Строгая обитель – один из элементов реформы кармелиток, осуществленной Терезой Авильской. Архиепископ Миланский, Карло Борромео, заботится о том, чтобы обители для монахинь непременно пользовались почетом и уважением. Тридентский собор объявляет об отлучении от Церкви всякого, кто нарушит монастырские обеты. В начале XVII века Франциску Сальскому и Иоанне де Шанталь пришлось помимо своей воли принять на себя заботу об обители внутри их вновь созданного ордена. После всех превратностей Революции и закрытия множества больших монастырей образ маленькой обители с закрытым садом и выходящими к нему галереями сохранился, оказавшись связанным с образом монахини. Говоря о монахинях, посвятивших себя милосердному и деятельному служению, нельзя не упомянуть о паре аббатств, вновь воссозданных в ХIХ веке, – сестер Сен‑Венсан‑де‑Поль и монахинь‑затворниц, чей символический образ воплощают собой кармелитки. «Диалоги кармелиток» Бернаноса, на сюжет которых написал оперу Пуленк, изображают как раз такую незримую связь между женщиной и обителью.

К концу XIX и началу XX века обитель становится окрашенным ностальгией образом средневекового монастырского рая. Как архитектурный шедевр и собрание скульптур, она привлекает внимание богатых собирателей и особенно американских любителей изящного, которые видят в ней высочайшее достижение средневекового искусства. Скульптор Джордж Грей Барнард начиная с 1914 года собирал различные фрагменты европейских средневековых аббатств. В 1925 году Джон Д.Рокфеллер купил его собрание и предложил его нью‑йоркскому Метрополитен‑музею, который в 1926 году систематизировал их и выставил на обозрение публики в своем филиале на главном холме у берегов Гудзона. Там были восстановлены, почти в полном виде, в частности, обители Святого Гильема‑Пустынника и Святого Мигеля де Куксы. Множество скульптур, гобеленов и архитектурных фрагментов окружали эти перевезенные и воссозданные обители. Филиал получил название The Cloisters – Обитель. Так представление о маленьком монастыре обрело историческую память и новое воплощение в городе‑символе современной Америки.

Поскольку сегодня большинство монастырей закрыто, а обители опустели, то это место, превращенное своим напоминанием об уединении и рае в миф, служит декорацией для музыкальных мероприятий известного рода. Самый прекрасный пример этого – обитель Нуарлак в Берри. Вот так в современном европейском имагинарном обитель стала как образом утраченного рая, так и примером разрушенной и упраздненной тюрьмы.

 

Кокань

 

 

Жонглер

 

 

Единорог

 

 

Мелюзина

 

 

Мерлин

 

 

Свита Эллекена

 

 

Папесса Иоанна

 

 

Лис Ренар

 

 

Робин Гуд

 

 

Возможно, Робин Гуд существовал в действительности, однако прежде всего он – плод литературного творчества, герой баллад, в XIII–XV веках составивших целый жанр вокруг этого персонажа, тесно связанного не только с английским, но и с европейским имагинарным.

С именем Робина Гуда в мир европейского имагинарного, восходящего к Средневековью, входит характерный персонаж: мужчина представительной наружности, вне закона, борец и бунтарь, повстанец, живущий в своеобразной среде обитания – в лесу. Этот персонаж, вполне вероятно, и в самом деле жил в Англии XIII века, реальность его существования подтверждается литературой, однако самое раннее упоминание о нем есть в знаменитом «Видении о Петре Пахаре», написанном Уильямом Ленглендом между 1360 и 1390 годом. Там Робин Гуд упомянут как герой народной баллады, при том, что мы располагаем текстами баллад о Робине Гуде, датированными лишь XV и XVI веками. В иллюстрациях и миниатюрах Средних веков изображение Робина Гуда встречается лишь в поздние времена. Его появление в социальной истории Англии в XIII веке и особенно в конце XIV столетия отмечалось как отзвук народных восстаний и религиозных конфликтов 1380‑х годов. Робин Гуд – защитник бедных, униженных и оскорбленных, это лесной житель, и он предводитель шайки. С ним рядом всегда верный товарищ (Джон Малютка) и колоритный монах (братец Тук). Эпоха романтизма добавляет ему и нежную подружку, Мэд Мэриан.

У Робина Гуда есть враг, воплощающий политическую и общественную власть, безжалостную и антинародную, – это ноттингемский шериф. Робин Гуд чаще всего живет и действует в Шервудском лесу, в Ноттингемпшире. Широко известная подробность, немало содействовавшая мифологизации его образа, – он лучник. То, что он имеет эту эмблематичную деталь, подчеркивает его противостояние со знатным дворянским конным рыцарем, вооруженным пикой и мечом. Как все персонажи Средних веков, он – персонаж «раздвоенный» – между справедливостью и грабежами, правом и беззаконием, бунтом и служением, между лесом и двором. Вместе со своей шайкой, в которой есть, к примеру, и народный бунтарь из клириков, он срывает платья с богачей и одевает и кормит бедняков, он приходит на помощь безоружным и беззащитным, если на них напали проезжие рыцари. Названия самых известных баллад XV–XVI веков ясно говорят о том, какого характера его приключения: «Робина Гуд и монах», «Робина Гуд и горшечник», «Робин Гуд и шериф», «Подвиг Робина Гуда», «Смерть Робина Гуда».

Традиция посвященных ему баллад в течение XVI века продолжается до Шекспира, одна из комедий которого – последнее и самое блистательное выражение духа Средневековья «Как вам это понравится» (1598–1600) – и переделка истории о Робине Гуде, герой которой, лишенный своим братом и земель, и всех прав, вынужден искать укрытия в Арденнском лесу.

Миф о Робине Гуде представляет собой особенный случай имагинарного персонажа. Мы уже видели, что эпоха романтизма очень часто придает новый импульс нашим героям и чудесам, однако в случае с Робином Гудом можно говорить просто о втором рождении, состоявшемся в романтической литературе. Отец новейших, да и современных представлений о Робине Гуде – британский романист Вальтер Скотт. Робин Гуд поистине увековечен в его знаменитом романе «Айвенго» (1819). Гениальное прозрение Вальтера Скотта в этом романе состоит в том, чтобы ограничить жизнь своего героя рамками конца XII века, отведя ему великолепную роль в самой напряженной интриге английской истории. Робин со своей шайкой под именем Локсли защищает саксов, подвергшихся грабительскому нападению норманнских завоевателей, и принимает сторону английского короля Ричарда Львиное Сердце, взятого в плен по возвращении из крестового похода, выступая против его брата Иоанна. Более того, он спасает короля, тайно появившись в Англии, и сцена, в которой он открывает свое истинное имя, в романе одна из сильнейших. Тут же решается Вальтером Скоттом и проблема совершенных Робином грабежей – король, по достоинству оценивший его заслуги, отпускает ему эти грехи. Робин заявляет: «Мой повелитель имеет право знать мое настоящее имя. То имя, которое, боюсь, слишком часто оскорбляет многие уши. Я Робин Гуд из Шервудского леса». В ответ король восклицает: «Ах, король всех, кто вне закона, повелитель сорвиголов! Кто не слыхал о тебе? Твое имя докатилось до Палестины. Не сомневайся, храбрый Робин Гуд, – ничто из совершенного тобою в мое отсутствие и вообще в эти мятежные времена никогда не обернется против тебя!»

Получается, что самый живейший успех Робин Гуд снискал, попав на глаза американской публике. А уж после издания книги писателя и книжного иллюстратора Хоуарда Пайла «Веселое приключение Робина Гуда» (1883) и вовсе стал идолом американских детей. В 1890 году с большим успехом шла опера «Робин Гуд» – произведение американского композитора Реджиналда де Коувена (1859–1920), выпускника Оксфорда. Вероятно и то, что американский успех Робина Гуда объясняется его более или менее сознательным уподоблением герою вестерна.

Как бы то ни было, век спустя после Вальтера Скотта Робина Гуда обессмертил именно кинематограф. Его успех закрепили два знаменитых фильма, где героя сыграли звезды Голливуда. Первый – это немой фильм Алана Дуэна 1922 года, в котором центральную роль сыграл Дуглас Фербенкс. Еще больший успех выпал на долю фильма, начатого Уильямом Кейли и завершенного Майклом Кертицем, «Приключения Робин Гуда» (1938), – там в главной роли был Эррол Флинн, а центральную женскую роль исполняла Оливия де Хэвилленд. Робин Гуд был героем множества фильмов, среди которых и мультипликация Вольфганга Рейттермана, снятая на студиях Уолта Диснея (1973), причем у этих лент чаще всего очень яркие и выразительные названия: «История о Робине Гуде и его веселой компании» (1952) Кена Аннакина, «Робин Гуд – принц воров» (1991) Кевина Рейнольдса с Кевином Костнером. Робин Гуд – герой столь привлекательный и волнующий, что его образ вполне способен вдохновить и на создание произведения, где в центре не его разбойничьи ухватки, а чувства стареющего, но по‑прежнему влюбленного мужчины, которого до сих пор преследует злой шериф; этой теме посвящен своеобразный фильм Ричарда Лестера 1976 года «Роза и стрела» («Робин и Мэриан»), где стареющего героя сыграл Шон Коннери, а его подругу Мэриан – Одри Хэпберн. Со времен Средневековья Робин Гуд – герой имагинарного на все времена и для любого возраста.

 

Роланд

 

 

Тристан и Изольда

 

 

«Легенда о Тристане и Изольде вкупе с легендой о Граале – самый великий миф, какой только породил средневековый западный мир, это – миф о роковой любви, ведущей к смерти», – пишет Жан‑Мари Фриц.

Хотя эта легенда и стала мифом, характерным именно для европейского имагинарного, ее параллели довольно часто отыскивают то в мировом фольклоре, то в легенде персидского происхождения. Персидская история о любви царевны Вим и витязя Рамина напоминает историю «треугольника» – Марк, Тристан, Изольда. Но изначальную суть легенды, по‑видимому, надо искать в кельтской культуре, и по всей христианской Европе она распространяется начиная с XII века. Надо сказать, что, хотя Тристан и Изольда – эмблематичные герои Средних веков, история этой пары осталась символом любви и для Новейшего времени и отнюдь не исчерпывается эпохой Средневековья. Если Грааль в этой книге упоминается среди средневековых чудес и диковинок лишь там, где идет речь о героях рыцарских времен, то для Тристана и Изольды мы выделили целую главу – потому что в этом мифе ярче, чем в любом другом, отразился средневековый образ женщины, образ влюбленной пары и образ того чувства, которое, наряду с феодальным долгом вассальной верности, без сомнения, остается самым большим и поистине ценным наследием, какое только Средние века оставили западной культуре, – куртуазной любви.

Миф состоит из серии текстов, сохранившихся преимущественно во фрагментах. Совокупность составляют два романа в стихах, один написан в Англии в 1170–1173 годах Томасом Британским и считается вариантом куртуазным – сохранилось не более четверти текста, – другой, сочиненный около 1180 года поэтом нормандского происхождения по имени Беруль, называют простонародной версией, и от него остался лишь фрагмент в 4485 стихов. Сюда же примыкают три стихотворных повести: два «Безумства Тристана» – они, в зависимости от тех местностей, где были найдены рукописи, называются «Бернскими безумствами» или «Оксфордскими безумствами»; и третья повесть – это лэ Марии Французской «Жимолость». Но и это не все – есть еще скандинавская сага о Тристане и Изольде, написанная братом Робертом по приказу короля Норвегии Хакона IV (1226). «Тристан в прозе» – это созданная около 1230 года переделка мифа о Тристане и Изольде в виде отменно длинного романа, вдохновленного «Ланселотом в прозе»: действие тут разворачивается одновременно при дворе короля Марка, мужа Изольды и дяди Тристана, и при дворе короля Артура. Тристан становится рыцарем Круглого стола и искателем Грааля. По всей христианской Европе миф о Тристане и Изольде распространился в очень ранние годы Средневековья, и, помимо уже упомянутой древнескандинавской саги, следует сказать и о романе Эйльхарта фон Оберге, написанном в последней четверти XII века, и вариантах на средневерхненемецком языке, написанных между 1200 и 1210 годом Готфридом Страсбургским и его продолжателями, Ульрихом из Тюргейма и Генрихом из Фрейбурга. Около 1300 года анонимный автор в Англии написал на среднеанглийском «Сира Тристрема». Во Флоренции, в библиотеке Риккардиана была найдена итальянская версия в прозе, которую можно датировать концом XIII века, она получила название «Тристана Риккардианского».

Исходя из этих текстов, содержание легенды о Тристане и Изольде можно вкратце изложить следующим образом. Сирота Тристан воспитан дядей, корнуэльским королем Марком. Во время своего путешествия в Ирландию он освобождает от стерегущего ее дракона (тут узнается как легенда о святом Георгии, так и рыцарская суть образа Тристана) Изольду, дочь королевы Ирландии, и добивается ее руки для короля Марка. Однако во время долгого плавания по морю они с Изольдой по неосторожности выпивают любовный напиток, который мать Изольды приготовила для своей дочери и короля Марка. Влекомые друг к другу неукротимой страстью, молодые люди становятся любовниками. Камеристка, виновная в ошибке с любовным напитком, соглашается пожертвовать своей девственностью и в брачную ночь ложится в постель к королю Марку вместо Изольды. Следует серия романических перипетий, суть которых в том, что Тристан и Изольда пытаются скрыть взаимную любовь от заподозрившего неладное короля Марка, его баронов, неприязненно поглядывающих на юную пару, и вассалов, которые в немалой степени влияют на короля Марка. Наконец, застигнутые на месте преступления, они приговорены к смерти королем Марком. Им удается бежать, и они скрываются в лесу Моруа, ведя жизнь отверженных бродяг. Марк находит их там, но они держатся с таким целомудрием, что он решает пощадить их, и они возвращаются ко двору. Двусмысленная клятва верности смывает с Изольды обвинение в супружеской измене, а Тристан мстит своим врагам – баронам, однако король Марк отправляет его в изгнание. Отныне любовники видят друг друга лишь издалека, обмениваясь тайными взглядами во время редких появлений Тристана при дворе, куда он приходит то в одежде пилигрима, то в образе жонглера, а то в рубище безумца. Ему предстоит жениться на Изольде Белорукой, дочери короля Кархэкса, но он хранит верность Изольде Белокурой и не заключает брака с другой Изольдой. Раненный отравленной стрелою, он призывает к своему изголовью Изольду Белокурую; но Изольда Белорукая из ревности говорит больному Тристану, что вместо белого паруса, возвещающего о прибытии белокурой Изольды, приплывает корабль с парусом черным, что означает ее отсутствие на корабле. Отчаявшийся Тристан вручает себя смерти, а Изольде Белокурой остается лишь броситься на его мертвое тело и умереть самой.

Миф о Тристане и Изольде наложил глубокий отпечаток на европейское имагинарное. Образ влюбленной пары и представление о любви отмечены его несомненным влиянием. Любовный напиток стал символом внезапной любовной страсти и роковой сути любовного чувства. История треугольника крепко связала любовную страсть с темой адюльтера. Наконец, в западном имагинарном этот миф укоренил мысль о фатальной связи любви и смерти. Уже Готфрид Страсбургский в XIII веке писал: «Правда, они не мертвы, с тех самых стародавних времен; их чарующие имена продолжают жить, и сама их смерть еще долго будет жива, навеки, ради всего доброго, что есть на свете; их смерть не перестанет быть для нас животворной и свежей. ‹…› Мы будем читать об их жизни, мы будем читать об их смерти, и будет нам сие сладостней хлеба насущного». Не останется незамеченной и определенная безликость и известная немощность Марка – короля и мужа. История Тристана и Изольды подчеркивает ограниченность брачных уз и монархической власти. Миф отводит любви место в области маргинального, если не вовсе бунтарского.

Остается вопрос, вырастает ли миф о Тристане и Изольде целиком из куртуазности или частично отклоняется от нее. Представляется бесспорным, что даже в куртуазной версии мифа о Тристане и Изольде заметны черты дискуртуазные (мы еще столкнемся с этим же в идеологии трубадуров). Кристиан Марчелло‑Ниция подчеркивал: в том, что касается отношений между мужчиной и женщиной, сюжет выходит за пределы куртуазной этики. «У куртуазной дамы прежде всего цивилизаторская роль; она вводит молодого человека в феодальное общество, заставляет разделить его ценности. ‹…› История же Тристана, совсем напротив, проявляется как ряд отречений, как прогрессирующая маргинализация, приводящая к гибели. Именно в этой перспективе следует рассматривать и переодевания Тристана: в противоположность куртуазной даме, которая побуждает к воинским подвигам, любовь, которую Тристан испытывает к Изольде, побуждает его не к проявлению воинских талантов, а к коварным уловкам и изощренности выдумок».

Миф о Тристане и Изольде живо волновал имагинарное мужчин и женщин XV и XVI веков. В середине XV века английский поэт Мэлори сочиняет «Тристрама Лионского», который имеет большой успех. В XVI веке на тему этой легенды слагаются датские баллады. Немец Ганс Сакс пишет в 1553 году «Тристана и Изольду». В 1580 году появляется «Тристан и Изольда» на сербохорватском. Уйдя в тень в течение XVII и XVIII веков, миф вновь переживает ренессанс, по обыкновению – в эпоху романтизма. A.B. Шлегель сочиняет в 1800 году неоконченного «Тристана»; Вальтер Скотт издает в 1804‑м «Сира Тристрема»; сага о Тристране издана в 1831 году по‑исландски.

Возрождение и распространение мифа о Тристане и Изольде во Франции связаны с активной научной деятельностью XIX века. С 1835 по 1839 год Франсиск Мишель издает основную часть стихотворных романов о Тристане. В 1900‑м Жозеф Бедье публикует текст, на современном языке воссоздающий корпус тристановских легенд, под названием «Роман о Тристане и Изольде», и ему удается растрогать широкую читательскую публику тем, что он сам называет «прекрасной историей о любви и смерти».

Между тем Тристан и Изольда воскресают в английской поэзии – в поэме 1852 года, написанной Мэтью Арнольдом, и в «Тристраме Лионском» Суинберна. Но особенно они обязаны новой жизнью Рихарду Вагнеру. Вагнер еще в 1854 году впервые задумал написать «Тристана и Изольду» и под влиянием Шопенгауэра сделал акцент на трагической и безнадежной стороне мифа, причем либретто, как и музыку, он, по своему обыкновению, написал сам. Закончил он «Тристана и Изольду» в 1859–1860 годах; первое представление оперы состоялось в 1865 году в Королевском Мюнхенском театре под управлением Ганса фон Бюлова, и как раз в это время Вагнер стал любовником его жены Козимы, дочери Листа, – от их связи родится ребенок, девочка, которую они назовут Изольдой.

Если в XIX столетии Тристаном и Изольдой заинтересовалась опера, то в XX теме Тристана и Изольды посвящается еще один шедевр, вдохнувший в миф новую жизнь под роковым знаком любви и смерти. Это «Вечное возвращение», фильм Жана Деланнуа по сценарию Жана Кокто, где легендарных любовников сыграли Жан Маре и Мадлен Солонь.

 

Трубадур, трувер

 

 

«Трубадур» – французский вариант возникшего в XII веке старопровансальского слова «тробадор».

Оно означает представителя плеяды лирических поэтов, основавших литературу Лангедока и ставших родоначальниками того, что в Европе XIX века стали называть куртуазной любовью. Слово «трувер» – северофранцузский вариант слова Trobador и на языке северных областей Франции означает лирических поэтов, появившихся там немного позднее в качестве подражателей окситанских трубадуров. Термин происходит от слова trobar, по‑окситански trouver, и служит определением слагателя слов и поэм. Влияние, оказанное творческим гением трубадура, его социальная и культурная роль в Окситании и позднее во всей христианской Европе XII–XIII веков таковы, что и фигура трубадура, и фигура трувера достойны занять место среди героев Средних веков, а созданная ими литература, как и воспетые ими ценности – то есть, по сути, ценность любви, – заслужили определения одного из средневековых чудес.

Литература трубадуров – это результат светского творчества при феодальных дворах южных областей, сперва в Аквитании и Провансе, а потом в Каталонии и Северной Италии.

В этой книге трубадуры выступают как свидетельство многочисленности тех мест и обилия корней, имевшихся у тех культур, из которых в основном и складывалась вся культура Средневековья. Значительное место кельтской культуры мы уже видели, а теперь вот трубадуры засвидетельствуют важность культуры окситанской.

Трубадуры были изобретателями и певцами finámor. Это понятие частично связано с куртуазностью, с аристократическим идеалом «искусства жить», который включал учтивость, утонченность нравов, изящество, но при этом еще и рыцарскую честь.

Finámor – это любовная связь, суть которой в разработанном трубадурами искусстве любить. Объект этой связи – замужняя женщина, внушающая влюбленному чувство, которое он выражает, всячески подчеркивая почтение к ней и преподнося ей любовные мольбы и жалобы в форме послания, выраженного стихотворениями или песнями трубадуров. Эта связь является калькированной феодально‑вассальной моделью, любимая женщина – госпожа (mi dona на окситанском языке означает «монсеньор»), а влюбленный, как и выступающий его посланником трубадур, – ее вассал.

Целью finámor является как эмоциональное, так и чувственное удовлетворение, которое трубадуры называют joy. Finámor определяли как «эротику овладения влечением». Несмотря на явные связи с куртуазностью, поэзия трубадуров может впитывать и антикуртуазные течения. Рене Нейи утверждает, что «во все периоды развития в окситанской лирике существовали "дикие поэмы", плохо согласующиеся с куртуазным идеалом и направленные против него, где в такой же резкой форме, как в песнях старых голиардов, получили самое широкое распространение себялюбивые и женоненавистнические инстинкты распутных и воинственных баронов. Тут уже можно говорить о литературе нонконформистской, любви дискуртуазной, то есть лишенной какой бы то ни было учтивой формы, и о лирике непристойной».

Проблема, о которой все еще идут споры, – в том, повышали ли трубадуры социальную роль женщины в обществе и служили для ее возвеличивания, или же они были всего лишь прикрытием пронизывавшего все средневековое общество женоненавистничества. Жан‑Шарль Юше определял finámor как «искусство держать женщину на расстоянии при помощи слов». Служа прекрасной даме, трубадуры в этом случае могли быть и ее тюремщиками. Много раз подчеркивали, насколько фигура трубадура и его литературное и музыкальное творчество привязаны к аристократическому центру общества, то есть ко двору. Более спорна роль, иногда приписываемая некоторым женщинам, занимавшим высокое общественное положение, – роль меценаток. Если о таковой роли Эрменгарды, виконтессы Нарбоннской (умерла в 1196), а для северных районов Франции – графини Марии Шампанской (умерла в 1198), дочери короля Франции Людовика VI и Алиеноры Аквитанской и покровительницы многих трубадуров, в их числе и великого Кретьена де Труа, можно говорить с уверенностью, то меценатство самой Алиеноры Аквитанской уже вызывает определенные сомнения.

Первым знаменитым трубадуром был крупный сеньор, Гильом IX, родившийся в 1071 году и бывший герцогом Аквитанским с 1086 по 1126 год, который превратил свою столицу Пуатье в центр, где искусство трубадуров познало первое процветание. Но хотя Гильом IX и великий лирик, он в то же время поэт непристойный и поэт‑женоненавистник. Его «Жизнеописание» середины XIII века утверждает: «Граф Пуатевинский был превеликим обманщиком женщин. Владел он великим искуссвом в пении и трубадурском художестве. И немало постранствовал он по белу свету, повсюду кружа головы дамам».

Искусство трубадуров распространяется по Северной Франции благодаря новым героям, которые были их эквивалентом, – труверам. Регионами, где труверы особенно многочисленны и деятельны, были Шампань, Пикардия и Артуа. Но в XIII веке их становится все больше к северу Франции, и Аррас, где горожане и труверы объединяются в культурное сообщество, ле Пюи, становится крупным центром поэзии и лирической музыки. В середине XII века окситанский трубадур Джауфре Рюдель, сеньор Блайи, отправившись в крестовый поход, изобретает поэзию amor de lohn (дальней любви). Поэт середины XII века Маркабрю был первым поэтом trobar clos, то есть труверов «замкнутого», темного стиля, представителем «герметической» формы поэзии трубадуров, которая прельстила очень многих европейцев, в их числе и молодого Франциска Ассизского.

Наряду с любовью война также была излюбленной темой трубадуров, охотно воспевавших воинскую доблесть героев. Например, Бертран де Борн (1159–1195) заявляет: «Скажу вам так – чем есть, и пить, и спать, усладу большую я вижу в гоне врага, когда кричат в пылу погони: "Вот он! Рази! За ним!" – и валится богатый и бедняк, простолюдин и князь в бездонный ров, уже забитый трупами, – а кони все ржут и ржут, лишившись седоков… Нет зрелища приятней для очей, чем искры от скрестившихся мечей».

Альбигойский крестовый поход в начале XIII века произвел переворот в обществе, породившем трубадуров. И вот в течение XIII века характер творчества трубадуров меняется, что находит особенное выражение в новых литературных жанрах, таких, как роман: «Фламенка», написанная во второй половине XIII века в Руэрге в среде приближенных сеньора де Рокефейля, рассказывает историю вельможи, обманутого его молодой женой и ее любовником. Важно, что уже пишут и биографии трубадуров, их «Жизнеописания», где эти литераторы выглядят еще и общественными деятелями, «Жизнеописания» эти дробятся на тексты, в которых прослеживается связь между жизнью трубадура и его творчеством во славу finámor, – такие подглавки называются razos.

При этом, если социальное положение трубадуров начиная с самых истоков их существования было весьма различным и среди них могли быть важные феодальные сеньоры, мелкие и крупные дворяне, буржуа, простолюдины и разночинцы, служившие прежде всего ценностям аристократическим, то в течение XIII века трубадуров недворян становится больше, даже при том, что их творчество зачастую продолжает нести на себе печать куртуазности.

Следует отметить Гираута де Рикьера (около 1230–1295), родившегося в Нарбонне, происхождения скромного, который одинаково успешно служил и виконту Нарбоннскому, и королям Французскому и Кастильскому и был «последним из трубадуров». Во всяком случае, это последний великий певец finámor. Последняя новация произошла в конце XIII века – трубадуры принялись на все лады воспевать необыкновенную прекрасную даму, культу которой поклонялись с исключительным рвением, и это была Дева Мария.

Пожалуй, трубадуры чаще и охотнее иных представителей средневекового имагинарного выбирались, особенно во Франции, героями в эпоху романтической культуры. Даже более того, бурный расцвет регионов и возрождение диалектов способствовали тому, что в центре возрождения окситанской культуры оказалась фигура трубадура. Гастон Парис в статье 1883 года о Кретьене де Труа впервые употребил выражение «куртуазная любовь» – и приблизительно в те же годы, уже с 1851‑го, появляется выражение «стиль трубадур», означающее псевдоготику в архитектуре, а с 1876 года историки литературы заговорили о «трубадурском жанре».

И в наше время трубадуры – персонажи, неплохо чувствующие себя в европейском имагинарном; в окситанской культуре и истории они и вовсе на первом месте, и образ трубадура был принят и проработан самыми актуальными и самыми популярными жанрами современной культуры. Трубадурам одинаково уютно как в мировом рекламном бизнесе, так и в новой молодежной музыке. Доказательством тому – молодежная группа рок‑певцов из Тулузы, назвавшая себя Faboulous Trobadors (Легендарные трубадуры»).

 

Валькирия

 

 

Имя «валькирия» – результат соединения двух древнескандинавских слов, означавших «убитый» и «выбирать». Валькирии – это, по‑видимому, существа, восходящие к духам смерти и демонам‑проводникам в загробное царство в древнескандинавской мифологии.

В эпоху викингов они были то амазонками, то дочерьми Одина, верховного бога скандинавов. Это девы, которые ведут героев, павших со славою на поле брани, в первобытный рай скандинавов – Вальхаллу. Упоминания о валькириях встречаются то в германской эпической поэме конца XII века «Песни о нибелунгах», то в стихотворных и прозаических текстах, в которых легенды и песни, до этого распространявшиеся в устной форме, обрели письменное изложение. Основные из них – это поэтические песни «Эдды», песни о богах и героях, сложенные между IX и XII веком и содержащиеся в исландской рукописи последней трети XIII века, «Эдде», изложенной в прозе исландским поэтом Снорри Стурлусоном (1179–1241), и «Сага о Вельсунгах», прослеживающая ветвь рода Вельсунгов, предков Сигурда, до верховного божества германской мифологии Одина.

Имагинарная героиня, валькирия фигурирует в этой книге потому, что она являет собою важный пример присутствия в средневековом имагинарном, которому наследует имагинарное общеевропейское, наряду с имагинарным кельтским еще и имагинарного германского и скандинавского. Вслед за «Тристаном и Изольдой» валькирия также подтверждает и то значительное место, какое в истории наследия средневекового имагинарного занимает творчество великого композитора XIX века Рихарда Вагнера.

Чаще всего насчитывают девять валькирий, иногда говорят о двенадцати. Главное воплощение валькирии – это героиня средневековой германской эпической поэмы конца XII века «Песнь о нибелунгах» Брунгильда (Брюнхильда). Брунгильда ослушалась Одина, и он наказал ее за это, погрузив в сон и лишив статуса валькирии. Отныне она будет простой смертной, которой суждено выйти замуж за того, кто сумеет ее пробудить; однако она приносит клятву, что выйдет только за мужчину, не ведающего страха. Брунгильда разбужена королем Сигурдом, и они обручаются, обменявшись брачными клятвами, но не вступив в брачный союз. Однако Брунгильда выходит за Гуннара, или Гюнтера, одного из нибелунгов, а Сигурд женится на Гудрун (или Кримхильде), сестре Гуннара. Брунгильда, мучимая ревностью и уязвленная в своей чести, требует от Гуннара убить Сигурда, но убивает Сигурда другой нибелунг, Готторм, когда тот спит. Сраженная скорбью Брунгильда приказывает положить себя на тот же погребальный костер, на котором горит труп Сигурда.

Миф о валькирии является примером пары, объединяющей сверхъестественное существо и смертного, преимущественно рыцаря. Став смертной, валькирия не лишается своего сверхъестественного происхождения. Эта героиня показывает еще и то, какое значение в средневековом имагинарном имела тема военного насилия и борьбы с чудовищами. Женщина в таком мире – существо, связанное со смертью.

Начав с того, что провожала павших воинов в рай, валькирия заканчивает тем, что вовлекает их в любовь, роковой финал которой – смерть. В опере Вагнера валькирия Брунгильда – любимая дочь верховного бога Одина, ставшего Вотаном. К тому же она его наперсница, и у нее восемь сестер. Далее Вагнер изображает ослушание Брунгильды, которой захотелось оказать покровительство Зигмунду, сыну короля Вельсунга, правнуку Одина. Брунгильда, превращенная в человеческое существо, решает принять смерть вслед за своим супругом Зигфридом, но поджигает и Вальхаллу, разрушая исконный божественный уклад и универсум. Такая гибель богов со всей очевидностью воскрешает в памяти закат короля Артура и рыцарей Круглого стола в «Смерти Артура» начала XIII века. В конечном счете средневековое имагинарное развивается под знаком смерти, но также и под знаком обновления, и под знаком связей и взаимопроникновений двух миров – сверхъестественного и человеческого.

А возрождение этих героев – полулюдей, полубогов, и валькирии в их числе, – произойдет в XX веке в кинематографе, в шедевре Фрица Ланга «Нибелунги» (1924).

 

От автора

 

Это новое издание той самой «замечательной книги», которую я выпустил в издательстве «Seuil» в 2005 году. Повторю здесь, какие задачи эта книга ставит перед собою. Прежде всего – подчеркнуть значимость имагинарного в истории, затем – показать, что эпоха Средневековья сотворила героев и чудеса, которым суждено будет еще долгие века заставлять людей мечтать и чаще всего выражающие социальную и материальную реальность эпохи: кафедральные соборы, рыцари, любовь (Тристан и Изольда), игры и зрелища (жонглеры, трубадуры и труверы), необыкновенные женщины, балансирующие между Богом и Сатаной (Мелюзина, папесса Иоанна, Изольда, валькирия). Особенно мне хотелось исследовать изменения имагинарного в долгие последующие периоды, отмечая фазы его упадка и подъемов. Таковыми были главным образом эпоха романтизма и – в еще большей степени – современность с новыми способами художественного выражения: кинематограф, комиксы.

 

Все это имеет целью подчеркнуть ценность Средних веков и в лицах показать их актуальность.

Я приношу самую искреннюю благодарность Лоуренсу Девиллэрсу, который подсказал мне идею этой книги.

 


[1] Перевод Вс. Рождественского

 

[2] В русском переводе «Звезда кануна». (Примеч. перев.)

 


Жак Ле Гофф

Герои и чудеса Средних веков

 

 

Жак Ле Гофф


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 166; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.416 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь