Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Предки и родственники. Эпоха рождения. 799–1811 гг.



 

Боярин Пушкин, Ганнибалы. – Отец и мать. – Няня Арина Родионовна. – Стихотворение «Подруга дней моих суровых…». – Захарово. Вязёмо. – Стихотворение «Мне видится мое селенье…». – Характер отца, С. Л. Пушкина. – Дядя В. Л. Пушкин. – Пьеса «Путешествие В. Л. Пушкина» и И. И. Дмитриев.

 

Александр Сергеевич Пушкин родился в Москве, в 1799 году, 26 мая, в четверг, в день Вознесения Господня, на Молчановке.

Мать его, как известно, была из фамилии Ганнибалов. Общие черты родословной Пушкиных и Ганнибалов переданы были самим Александром Сергеевичем в его «Записках». К ним можно только прибавить несколько заметок. Из всех своих предков, Пушкиных, Александр Сергеевич особенно уважал боярина Григория Гавриловича Пушкина, служившего при царе Алексее Михайловиче послом в Польше, с титулом Нижегородского наместника, и скончавшегося в 1656 году. Александр Сергеевич происходил от него по прямой линии и в честь его дал меньшому своему сыну имя Григория. Из предков своих, Ганнибалов, А. С. Пушкин часто упоминает о родоначальнике этой фамилии, негре Абраме Петровиче. Мы увидим также, что Пушкин посвятил несколько превосходных лирических строф памяти его знаменитого сына, генерал‑поручика Ивана Абрамовича Ганнибала, славного основанием Херсона, где ему воздвигнут памятник, и первою Наваринской битвой, в которой он был участником и героем. Этот Ганнибал, умерший в С.‑Петербурге в начале нынешнего столетия, играл важную роль в своем семействе. Он был благодетелем бабушки Александра Сергеевича, Марьи Алексеевны Ганнибал, урожденной Пушкиной, в ту тяжелую и романтическую эпоху ее жизни, когда муж ее, Осип Абрамович Ганнибал еще при жизни ее женился на Устинье Ермолаевне Т[олст]ой, подделав фальшивое свидетельство о смерти законной жены своей[2]. Марья Алексеевна нашла себе защитника в брате своего мужа, Иване Абрамовиче. Его влиянием расторгнут был незаконный брак, отдана ей малолетняя дочь, Надежда Осиповна, мать нашего поэта, и предоставлено во владение одно из родовых сел мужа – Кобрино[3], в 60 верстах от Петербурга. То самое село Михайловское, где и Александр Сергеевич провел два года уединенной жизни, назначено было постоянным местопребыванием его деду – Осипу Абрамовичу. Он умер там в 1806 году. Смерть соединила враждующих супругов на кладбище Святогорского Успенского монастыря, лежащего неподалеку от Михайловского, где также похоронен, как известно, и внук их. По близкому соседству с Петербургом, Марья Алексеевна Ганнибал, вместе с дочерью своей, часто посещала столицу. Отец поэта, Сергей Львович, служил тогда в Измайловском полку. Свадьба его и Надежды Осиповны, вероятно, происходила в Петербурге, потому что первенец их – дочь Ольга Сергеевна – родилась в 1798 году именно в то время, как Сергей Львович состоял еще на службе в Петербурге. Благодетель семьи и опекун Надежды Осиповны, генерал‑поручик Иван Абрамович Ганнибал был тогда восприемником младенца. Он еще дожил до рождения Александра Сергеевича (смерть этого знаменитого моряка относится к 1800 году), но уже не видел его. В 1798 году Сергей Львович вышел в отставку; в следующем, 1799‑м, Марья Алексеевна продала село Кобрино, и все семейство Пушкиных переехало в Москву, где на деньги, вырученные от продажи имения, Марья Алексеевна приобрела сельцо Захарьино, верстах в сорока от Москвы. 26 мая, как мы сказали, родился там поэт наш, и восприемником его был граф Артемий Иванович Воронцов. При продаже петербургского имения общая няня всех молодых Пушкиных, знаменитая Арина Родионовна, записанная по Кобрину, получила отпускную вместе с двумя сыновьями и двумя дочерьми, но никак не хотела воспользоваться вольной. При продаже (1811 год) Захарьина, или Захарова, как называл его просто сам Александр Сергеевич, она отклонила предложение выкупить семейство одной из дочерей своих, Марьи, вышедшей замуж за крестьянина в Захарове, сказав: «Я сама была крестьянка, на что вольная!» Приставленная сперва к сестре поэта, потом к нему и, наконец, к брату его, Родионовна вынянчила все новое поколение этой семьи. В каких трогательных отношениях с нею находился второй из ее питомцев, прославивший ее имя на Руси, – известно всякому.

Родионовна принадлежала к типическим и благороднейшим лицам русского мира. Соединение добродушия и ворчливости, нежного расположения к молодости с притворной строгостью оставило в сердце Пушкина неизгладимое воспоминание. Он любил ее родственною, неизменною любовью и в годы возмужалости и славы беседовал с нею по целым часам. Это объясняется еще и другим важным достоинством Арины Родионовны: весь сказочный русский мир был ей известен как нельзя короче, и передавала она его чрезвычайно оригинально. Поговорки, пословицы, присказки не сходили у ней с языка. Большую часть народных былин и песен, которых Пушкин так много знал, слышал он от Арины Родионовны. Можно сказать с уверенностью, что он обязан своей няне первым знакомством с источниками народной поэзии и впечатлениями ее, которые, однако ж, как это вскоре увидим, были заметно ослаблены последующим воспитанием.

В числе писем к Пушкину, почти от всех знаменитостей русского общества, находятся и записки от старой няни, которые он берег наравне с первыми. Вот что писала она около 1826 года. Мысль и самая форма мысли, видимо, принадлежат Арине Родионовне, хотя она и позаимствовала руку для их изложения.

«Любезный мой друг Александр Сергеевич, я получила письмо и деньги, которые вы мне прислали. За все ваши милости я вам всем сердцем благодарна – вы у меня беспрестанно в сердце и на уме, и только, когда засну, забуду вас. Приезжай, мой ангел, к нам в Михайловское – всех лошадей на дорогу выставлю. Я вас буду ожидать и молить бога, чтобы он дал нам свидеться. Прощай, мой батюшко Александр Сергеевич. За ваше здоровье я просвиру вынула и молебен отслужила – поживи, дружочек, хорошенько , – самому слюбится. Я, слава богу, здорова – целую ваши ручки и остаюсь вас многолюбящая няня ваша Арина Родионовна (Тригорское, марта 6)». Каким чудным ответом на это письмо служит неизданный отрывок Пушкина, который мы здесь приводим:

 

Подруга дней моих суровых,

Голубка дряхлая моя!

Одна в глуши лесов сосновых

Давно, давно ты ждешь меня.

Ты под окном своей светлицы

Горюешь, будто на часах,

И медлят поминутно спицы

В твоих наморщенных руках.

Глядишь в забытые вороты

На черный, отдаленный путь:

Тоска, предчувствие, заботы

Теснят твою всечасно грудь.

То чудится тебе…

 

Почтенная старушка умерла в 1828 году, 70 лет, в дому питомицы своей, Ольги Сергеевны Павлищевой.

Другим путем к раннему сближению с народными обычаями и приемами могло служить само сельцо Захарово, проданное в 1811 году, когда молодой Пушкин увезен был в С.‑Петербург для определения в лицей. Семейство его, постоянно жившее в Москве с 1798 года, проводило лето в новой деревне Марьи Алексеевны. Зажиточные крестьяне Захарова не боялись веселиться; песни, хороводы и пляски пелись и плясались там часто. В двух верстах от Захарова находится богатое село Вязёмо. По неимению церкви, жители Захарова считаются прихожанами села Вязёмо, где похоронен брат Пушкина, Николай, умерший в 1807 году (род. в 1802 г.), и куда Александр Сергеевич сам часто ездил к обедне. Село Вязёмо принадлежало Борису Годунову и сохраняет доселе память о нем. Там указывают еще на пруды, будто бы вырытые по его повелению, и на церковную колокольню, им построенную. Вероятно, молодому Пушкину часто говорили о прежнем царе – владетеле села. Таким образом, мы встречаемся, еще в детстве Пушкина, с предметами, которые впоследствии оживлены были его гением. Пушкин вспоминал о Захарове на скамьях лицея и в одном из многочисленных легких посланий, там написанных, говорит:

 

Мне видится мое селенье,

Мое Захарово; оно

С заборами, в реке волнистой,

С мостом и рощею тенистой,

Зерцалом вод отражено.

На холме домик мой; с балкона

Могу сойти в веселый сад,

Где вместе Флера и Помона

Цветы с плодами мне дарят,

Где старых кленов темный ряд

Возносится до небосклона,

И глухо тополи шумят.

 

(Неизданное стихотворение)

Гораздо позднее, в 1831 году, перед женитьбою своей, Александр Сергеевич побывал в Захарове и, покуда Марья, дочь няни его, готовила ему сельский завтрак из яичницы, он обежал рощицу возле дома и все места, напоминавшие ему детство его. «Все наше рушилось, Марья, – сказал он по возвращении, – все поломали, все заросло…» Через два часа он уехал. Действительно, флигель, где жили дети прежнего помещика, уже был тогда за ветхостью разобран, и оставался один большой дом. Многие березки на берегу пруда порублены. Впрочем, еще недавно один путешественник[4] видел там старую липу Пушкина; с этого пункта можно было наслаждаться прекрасным видом на пруд и на противоположный берег его, покрытый зеленым еловым лесом. Здесь кстати будет упомянуть, что все русские надписи на деревьях Захарова принадлежат старым или новым гостям его, но совсем не Александру Пушкину, по весьма простой причине: в ранней молодости он писал одни французские стихи, по примеру своего родителя и по духу самого воспитания.

Отец его, Сергей Львович Пушкин, был человек от природы добрый, но вспыльчивый. При малейшей жалобе гувернеров или гувернанток он сердился, выходил из себя, но гнев его проистекал от врожденного отвращения ко всему, что нарушало его спокойствие, и скоро проходил. Вообще, Сергей Львович не любил заниматься серьезными делами по дому, воспитанию и хозяйству, предоставив все это супруге своей, Надежде Осиповне; никогда не бывал он в дальних своих деревнях, как, например, в Болдине (Нижегородской губернии), предоставив имение в полное распоряжение управляющему, своему крепостному человеку, и отдавал все свое время только удовольствиям общества и наслаждениям городской жизни.

Некоторые черты врожденной его беспечности сохранены в семействе и переданы нам Н. И. Павлищевым. Записанный с малолетства в Измайловский полк, Сергей Львович был переведен потом, при государе Павле Петровиче, в гвардейский Егерский. Сергей Львович не мог отстать в службе от некоторых привычек, к числу которых принадлежала привычка сидеть у камелька с приятелями и мешать в нем огонь, причем раз Сергей Львович употребил на это собственную свою офицерскую трость и с ней же явился потом к должности. Начальник, заметив обгорелую трость, подошел к нему и сказал: «Уж вам бы, г. поручик, лучше явиться с кочергою на ученье!» Огорченный Сергей Львович жаловался потом супруге своей на тяжесть военной службы. Между прочим, он питал какое‑то отвращение к перчаткам и почти всегда терял их или забывал дома; будучи однажды приглашен с другими товарищами своими на бал к высочайшему двору, он, по обыкновению, не позаботился об этой части своего туалета и оробел порядком, когда государь Павел Петрович, подойдя к нему, изволил спросить по‑французски: «Отчего вы не танцуете?» – «Я потерял перчатки, ваше величество», – отвечал в смущении молодой офицер. Государь поспешно снял перчатки с своих собственных рук и, подавая их, сказал с улыбкой: «Вот вам мои!» – потом взял его под руку с ободрительным видом и, подводя к даме, прибавил: «А вот вам и дама!»

Оставив военную службу в 1798 году, Сергей Львович переселился в Москву и жил долгое время близ Немецкой слободы, у самой Яузы, не переходя моста. После Отечественной кампании он снова определился на службу и в 1814 г. начальствовал комиссариатскою комиссией Резервной армии в Варшаве. Г‑н Б(ологовский), назначенный на его место, рассказывал, что, принимая от него сложную должность, он застал Сергея Львовича в присутственном месте за французским романом вместо счетов и бумаг. Сергей Львович вышел в отставку с чином V класса.

С другой стороны, Сергей Львович, как и брат его, поэт Василий Львович, были душою общества, неистощимы в каламбурах, остротах и тонких шутках. Он любил многолюдные собрания, а брат его даже славился по Москве своим поваром, Власием, которого он называл Blaise и который в первую холеру умер в Охотном ряду, торговцем. Связи Сергея Львовича были довольно обширны. Через Пушкиных он был в родстве со всею этою фамилиею, а через Ганнибаловых с Ржевскими и их свойственниками – Бутурлиными, Черкасскими и проч. Он даже жил дом об дом с графом Дмитрием Петровичем Бутурлиным, и гости последнего были его гостями. В числе посетителей его были Карамзин, Батюшков, Дмитриев, и молодой Пушкин, который всегда внимательно прислушивался к их суждениям и разговорам, знал корифеев нашей словесности не по одним произведениям их, но и по живому слову, выражающему характер человека и западающему часто в юный ум невольно и неизгладимо.

Вместе со всем лучшим обществом Москвы дом Сергея Львовича, как все избранные дома тогдашнего времени, был открыт для французских эмигрантов: новое средство развлечения, которого все искали. Между этими эмигрантами отличалось лицо графа Ксавье де Местра. Он уже напечатал тогда свое «Voyage autour de ma chambre»[5] и, в промежутках между литературными занятиями, любил посвящать свои досуги портретной живописи и откровенной беседе с друзьями. Портрет матери Пушкина, Надежды Осиповны, работы Местра находился долгое время у Льва Сергеевича Пушкина. Сам Сергей Львович был известен как остряк и человек необыкновенно находчивый в разговорах. Владея в совершенстве французским языком, он писал на нем стихи так легко, как француз, и дорожил этою способностию. Много альбомов, вероятно, сохранили его произведения; и есть слухи, что в это время он написал даже целую книжку, в которой рассуждал по‑французски – стихами и прозой – о современной ему русской литературе. Чрезвычайно любезный в обществе, он торжествовал особенно в салонных играх, требующих беглости ума и остроты, и был необходимым человеком при устройстве праздников, собраний и особенно домашних театров, на которых как он, так и брат Василий Львович отличались искусством игры и декламации[6]. В обществе Сергея Львовича находились также и две известные пианистки, блиставшие вместе с тем и талантом остроумной беседы: девица Першрон де Муши и г‑жа Шимановская. Первая вышла замуж за Фильда, вторая впоследствии сделалась тещей поэта М[ицкеви]ча.

Памятником веселости, оживлявшей это общество, осталась даже печатная книжка. Известно, что когда дядя нашего поэта, Василий Львович Пушкин, сбирался ехать за границу, то И. И. Дмитриев предупредил, так сказать, весь будущий рассказ путешественника в стихотворной шутке под названием «Путешествие NN в Париж и Лондон, писанное за три дня до путешествия». Книжка эта, напечатанная только для друзей, в нескольких экземплярах, сделалась теперь библиографическою редкостию. Шутка И. И. Дмитриева особенно поражает соединением веселости, меткости и вместе благородства, что очень редко встречаем в наших печатных произведениях этого рода. За три дня до отъезда своего за границу Василий Львович обещал, на дружеском ужине, верно передать свои впечатления приятелям. И. И. Дмитриев возразил, что письма его всегда будут драгоценны для них, но что содержание корреспонденции почти уже известно. В подтверждение своих слов он сочинил «Путешествие», к которому приложил еще картинку, изображавшую будущего туриста в Париже, за уроком декламации у Тальмы. Чрезвычайно остроумно и верно изображен там автор «Опасного соседа», с его жаждой новостей, слепым поклонением иностранным диковинкам, усвоением всех возможных мод и вместе неизменным добродушием и прямотою сердца. Вот начало этой книжки, которая может дать понятие о всем ее тоне:

 

Друзья! сестрицы! я в Париже,

Я начал жить, а не дышать!

Садитесь вы друг к другу ближе

Мой маленький журнал читать.

Я был в Музее, в Пантеоне,

У Бонапарте на поклоне,

Стоял близехонько к нему,

Не веря счастью своему.

Вчера меня князь Долгоруков

Представил милой Рекамье,

Я видел корпус мамелюков,

Сиеса, Вестриса, Мерсье…[7]

 

 

Глава II

Лицей. 1811–1817 гг.

 

Детство и первое воспитание. – Страсть к чтению. – Домашний театр и французские стихи. – Лицей. – Кошанский, лицейские журналы, Дельвиг. – Рассказы. – План автобиографии. – Отрывок из лицейских записок. – Куплеты на Шаховского: «Вчера в торжественном венчанье…». – Роман «Фатеша». – Куплеты на учителей: «Скажите мне шастицы…». – Первый опыт литературного характера по поводу Иконникова. – Конец записок. – Разбор лицейских стихотворений. – Подражание Батюшкову, первые печатные стихи «К другу стихотворцу». – Владимир Измайлов и лицейские поэты вообще. – Журналы, где помещались их произведения. – Лицейские стихотворения Пушкина в издании 1826 года. – Об изданиях его стихотворений 1826–1829 годов. Стихи Пушкина в альманахе В. Федорова. – Стихи Пушкина в альманахе М. Бестужева‑Рюмина. – Толки и надежды современников; Дмитриев, гр. Хвостов, В. Пушкин. – Легкость в сочинении стихов, проблески таланта в первых опытах. – Значение лицейских стихотворений. – Характер юношеских произведений Пушкина, подражания, влияние Батюшкова. – Значение элегий 1816 года и развитие таланта к 1817 году. – Неизданные отрывки из «Онегина» о лицее (две первые строфы из 8‑й главы). – Стихотворение «Наперсница волшебной старины…». – Выпуск из лицея. – Физическая организация поэта и его гимнастические упражнения.

 

Воспитание детей в семействе Пушкиных ничем не отличалось от общепринятой тогда системы. Как во всех хороших домах того времени, им наняли гувернанток, учителей и подчинили их совершенно этим воспитателям с разных концов света.

До семилетнего возраста Александр Сергеевич Пушкин не предвещал ничего особенного; напротив, своей неповоротливостью, своей тучностью, робостью и отвращением к движению он приводил в отчаяние Надежду Осиповну, женщину умную, прекрасную собой, страстную к удовольствиям и рассеяниям общества, как и все окружающие ее, но имевшую в характере те черты, которые заставляют детей повиноваться и вернее действуют на них, чем мгновенный гнев и вспышки. Впрочем, она не могла скрыть предпочтительной любви сперва к дочери, а потом к меньшому сыну, да и на самое воспитание детей, кроме ее, гувернеров и гувернанток, имели влияние еще и две тетки Александра Сергеевича – Анна Львовна Пушкина и Елизавета Львовна, по мужу Солнцева. Анна Львовна собирала в дому своем часто всех родных и умела вселять искренние привязанности к себе.

Муж Елизаветы Львовны, Матвей Михайлович Солнцев, был искренним другом Сергея Львовича, с которым мог состязаться в любезности, тонких шутках и французских каламбурах. Правильной системы воспитания тут уже не могло быть, и если существовало какое‑либо единство, то разве в общем недоверии к характеру и способности молодого Александра Пушкина. Это обстоятельство, однако ж, имело впоследствии благодетельное влияние на последнего. Не избалованный в детстве излишними угождениями, он легко переносил лишения и рано привык к мысли – искать опоры в самом себе. Надежда Осиповна заставляла маленького Пушкина бегать и играть со сверстниками, с трудом побеждая и леность его, и молчаливость. Раз на прогулке он, не замеченный никем, отстал от общества и преспокойно уселся посереди улицы. Сидел он так до тех пор, пока не заметил, что из одного дома кто‑то смотрит на него и смеется. «Ну, нечего скалить зубы!» – сказал он с досадой и отправился домой. Когда настойчивые требования быть поживее превосходили меру терпения ребенка, он убегал к бабушке, Марье Алексеевне Ганнибал, залезал в ее корзинку и долго смотрел на ее работу. В этом убежище уже никто не тревожил его. Марья Алексеевна была женщина замечательная, столько же по приключениям своей жизни, сколько по здравому смыслу и опытности. Она была первой наставницей Пушкина в русском языке. Барон Дельвиг еще в лицее приходил в восторг от ее письменного слога, от ее сильной, простой русской речи. К несчастию, мы не могли отыскать ни малейшего образчика того безыскусственного и мужественного выражения, которым отличались ее письма и разговоры. Вторым русским учителем Пушкина, несколько позднее, был, по странному случаю, некто г‑н Шиллер . Впрочем, труды г‑на Шиллера не могли принести особенных плодов в это время, потому что маленький Пушкин и сестра его, воспитывавшиеся вместе, говорили, писали и твердили уроки из всех предметов по‑французски.

Главным руководителем детей был сперва граф Монфор, образованный эмигрант, бывший в то же время музыкантом и живописцем; за ним г‑н Русло, писавший французские стихи; потом г‑н Шедель и другие. Настоящим, дельным наставником в русском языке, арифметике и в законе божием был у них почтенный священник Мариинского института Александр Иванович Беликов, известный своими проповедями и изданием «Духа Массильона» (1808). Когда наняли англичанку (мисс Белли) для Ольги Сергеевны, Пушкин учился по‑английски, но плохо, а по‑немецки и вовсе не учился. Была у них гувернантка немка, да и та почти никогда не говорила на своем родном языке. Вообще ученье подвигалось медленно.

Возлагая все свои надежды на память, молодой Пушкин повторял уроки за сестрой, когда ее спрашивали; ничего не знал, когда начинали экзамен с него; заливался слезами над четырьмя правилами арифметики, которую вообще плохо понимал. Особенно деление, говорят, стоило ему многих слез и трудов.

Но с девятого года начала развиваться у него страсть к чтению, которая и не покидала его во всю жизнь. Он прочел, как водится, сперва Плутарха, потом «Илиаду» и «Одиссею» в переводе Битобе, потом приступил к библиотеке своего отца, которая наполнена была французскими классиками XVII века и произведениями философов последующего столетия. Сергей Львович поддерживал в детях это расположение к чтению и вместе с ними читывал избранные сочинения. Говорят, он особенно мастерски передавал Мольера, которого знал почти наизусть, но еще и этого было недостаточно для Александра Пушкина. Он проводил бессонные ночи, тайком забирался в кабинет отца и без разбора пожирал все книги, попадавшиеся ему под руку. Вот почему замечание Льва Сергеевича, что на 11‑м году, при необычайной памяти своей, Пушкин уже знал наизусть всю французскую литературу, может быть принято с некоторым недоверием.

Первые попытки авторства, вообще рано проявляющиеся у детей, пристрастившихся к чтению, обнаружились у Пушкина, разумеется, на французском языке, и отзывались влиянием знаменитого комического писателя Франции. Пушкин любил импровизировать комедийки и, по общему согласию с сестрой, устроил нечто вроде театра, где автором и актером был брат, а публикой – сестра. Раз как‑то публика освистала его пьесу «L’Escamoteur».[8] Автор отделался от оскорбления эпиграммой, сохранившейся доселе в памяти тогдашнего судьи:

 

Dis‑moi, pourquoi l’Escamoteurce

Est‑il sifflé par le parterre?

Hélas – c’est que la pauvre auteur

L’escamota de Molière[9].

 

Стишки гладенькие и легкие. Они были предшественниками таких же русских стихов, которые Пушкин начал писать уже в лицее. Авторство шло параллельно с его чтением. Ознакомившись с Лафонтеном, Пушкин стал писать басни. Начитавшись «Генриады», он задумал поэму в 6 песнях, но здесь останавливает нас одна характеристическая особенность. Это была не героическая поэма, как следовало бы ожидать, а шуточная. Содержанием послужила война между карлами и карлицами во времена Дагоберта. Карло (карлик, шут. – Прим. ред.) последнего, по имени Toly (Толи. – Прим. ред. ), был героем ее, почему и вся поэма называется «La Tolyade» (Толиада. – Прим. ред. ). Стихотворная шутка начиналась так:

 

Je chante ce combat, que Toly remporta,

Où maint guerrier périt, où Paul se signala,

Nicolas Maturin et la belle Nitouche,

Dont la main fur le prix d’une horrible escarmouche[10].

 

Все это было во вкусе того, что слышал Пушкин вокруг себя и чему он довольно долго подражал, как увидим после. Гувернантка похитила тетрадку поэта и отдала г‑ну Шеделю, жалуясь, что M‑r Alexandre за подобными вздорами забывает о своих уроках. Шедель расхохотался при первых стихах. Раздраженный автор тут же бросил в печку свое произведение.

Г‑н Макаров передает стыд и замешательство молодого Пушкина, когда в доме графа Бутурлина, по разнесшейся молве о поэтических его дарованиях, к нему приступили все жившие там девушки с альбомами и просьбами написать что‑нибудь. Какой‑то господин прочел русское четверостишие Пушкина и для большей торжественности ударял на «о»[11]. Мальчик только успел сказать: «Ah, mon Dieu!»[12] – и убежал без памяти в библиотеку графа, где долго еще не мог прийти в себя. Эта сцена повторилась в жизни Пушкина, но судьей был тогда Державин, слушателями все наставники лицея и публика, собравшаяся на экзамен, а читанное произведение («Воспоминания в Царском Селе») носило уже признаки зарождающегося таланта.

Между тем приблизилось время общественного образования для Пушкина. Глаза всех родителей обращены были тогда на Иезуитский коллегиум, существовавший в Петербурге и приобретший известность в деле воспитания. Пушкины нарочно ездили в Петербург для устройства этого дела и переговоров с директорами заведения, когда положение об открытии Царскосельского лицея совершенно изменило планы их. Директором лицея был назначен Василий Федорович Малиновский, с которым, как и с братьями его, Сергей Львович находился в дружеских сношениях. При помощи его, а особенно при содействии А. И. Тургенева, горячо принявшегося за это дело, двенадцатилетний Пушкин был принят в счет тех 30 воспитанников, из которых, по положению, должен был состоять весь лицей. Василий Львович привез племянника в Петербург и держал его у себя в доме все время, покуда он готовился к экзамену. 12 августа 1811 года Пушкин, вместе с Дельвигом, выдержал приемный экзамен и поступил в лицей. Известно, что месяц и число открытия лицея (19 октября) часто встречаются в стихотворениях Пушкина, посвященных воспоминанию о товарищах и своем пребывании среди них.

Вскоре лицейская семья умножилась. Один из профессоров (г‑н Гауеншильд) завел пансион для приготовления молодых людей к вступлению в лицей, а таких было много. Пансион, с высочайшего соизволения, причислен к казенным учебным заведениям под именем Лицейского пансиона и сравнен в служебных правах с гимназиями. В пансионе, как и в самом лицее, Пушкин нашел дружеские привязанности, которым оставался верен в продолжение целой жизни. Вообще привязанность воспитанников лицея к месту первоначального своего образования составляет их общую черту. Дельвиг тосковал о лицее на другой же день после своего выхода. Известно, что он писал почти тотчас по приезде в Петербург:

 

Не мило мне на новоселье:

Здесь все увяло, там цвело;

Одно и есть мое веселье –

Увидеть Царское Село.

 

Учебная жизнь молодого Пушкина не была блестяща. При обширной, почти изумительной памяти ему недоставало продолжительных, ровных усилий внимания. К тому же в характере его было какое‑то нежелание выказывать и те познания, которые он приобрел. Вероятно, по этой причине аттестат, выданный Пушкину по окончании курса, свидетельствовал, как сообщает Лев Сергеевич Пушкин, о посредственных успехах даже в русском языке[13].

Не входя здесь в подробности преподавания, для чего не имеем мы и достаточных материалов, ограничимся при описании лицея тем, что ближайшим образом касалось Пушкина. Каждый из учеников лицея имел свою отдельную комнату под надзором общего гувернера, С. Л. Ч[ирикова], почтенного человека, посвятившего более тридцати лет жизни исполнению скромной своей должности, и дозволялось по праздникам посещение известных лиц, живших в Царском Селе; для прогулок открыты были воспитанникам сады дворца, а для занятий свободный вход в довольно богатую библиотеку лицея.

Замечательно, что в лицее основные черты характера Пушкина развернулись очень скоро, как будто здесь предоставлен им был простор и сняты были с них досадные помехи; с одной стороны, обнаружилось доверчивое и любящее сердце, с другой – расположение к насмешке и преследованию неприязненных личностей, доводившее иногда многих до детского отчаяния. Товарищи называли его французом, вероятно, за превосходное знание французского языка, но эпитет этот скрывал также и нерасположение их к живому и задорному мальчику и выводил иногда самого Пушкина из терпенья. Только немногие знали – и в том числе Дельвиг – его душу, сильно расположенную к приязни и откровенности. Дельвиг был идеалист в жизни, если не в сочинениях. Он еще в лицее побудил Пушкина заниматься немецкой литературой и читать германских поэтов; но Пушкин, кажется, оставил своего товарища на первых попытках ознакомиться с Клопштоком. Смутное предчувствие жизни, неясная потребность существенности держали его постоянно в кругу французских поэтов, с которыми он знаком был хорошо. Тогда еще не только Пушкин, но и почти никто у нас не видал, как была бедна эта поэзия чувством и истиной. Гораздо лучше этого питал ранние умственные наклонности Пушкина другой предмет – история. Мы находим, по единогласному свидетельству самих товарищей Пушкина, что, вместе с французской и отечественной словесностью, он преимущественно занимался историей и между этими предметами делил все свое время и все свои чтения.

Таким образом, очень естественно, что Пушкин продолжал писать французские стихи и в лицее. У нас есть целое стихотворение его, писанное на заданную тему: jusqu’au plaisir de nous revoir.[14] Приводим два первых куплета этой пьесы, вызванной соревнованием в одном из царскосельских обществ, где в числе занятий были и литературные состязания.

 

Couplets.

Quand un poéte en son extase

Vous lit son ode ou son bouquet,

Quand un conteur traine sa phrase,

Quand on écoute un perroquet, –

Ne trouvant pas le mot pour rire,

On dort, on bailie en son mouchoir,

On attend le moment de dire:

Jusqu’au plaisir de nous revoir.

* * *

Mais tête‑а‑tête avec sa belle,

Ou bien avec des gens d’esprit,

Le vrai bonheur se renouvelle, –

On est content, Ton chante, on rit:

Prolongez vos paisibles veilles,

Et chantez vers la fin du soir

A vos amis, а vos bouteilles:

Jusqu’au plaisir de nous revoir. [15]

 

Когда наконец принялся он за русские стихи, движимый постоянным и неопределенным желанием авторской славы, то с первого раза встретил весьма строгого ценителя в профессоре российской и латинской словесности Н. Ф. Кошанском, который старался даже отвратить его от попыток сочинительства, и только позднее, убедившись в таланте своего ученика, с жаром принялся знакомить его с теорией словесности и с классическими произведениями древности; но рассеянность ученика и болезнь учителя, продолжавшаяся три года, много помешали успеху этого дела. Эпиграммы Пушкина, начинавшие ходить по рукам, доставляли ему ту дешевую известность, которую он предпочитал более дельному отличию на поприще науки: каждый хотел знать эпиграмму его на другого. Люди постарше сверстников и боялись его ударов, и направляли их втайне. Вместе с тем он написал несколько легких посланий, несколько подражаний французским поэтам, которые помещены были в рукописных журналах, издававшихся в самом лицее. Журналы эти совершенно утеряны, и только названия их сохранились в памяти старых лицейских воспитанников; это были: «Лицейский мудрец», «Для удовольствия и пользы», «Неопытное перо», «Пловцы»…

Вообще, наклонность к литературе составляла характеристическую черту лицейского воспитания. Между прочим, воспитанники выдумали довольно замысловатую игру. Составив один общий кружок, они обязывали каждого или рассказать повесть, или, по крайней мере, начать ее. В последнем случае следующий за рассказчиком принимал ее на том месте, где она остановилась, другой развивал ее далее, третий вводил новые подробности, и так до окончания, которое иногда не скоро являлось. Дельвиг первенствовал на этой, так сказать, гимнастике воображения; его никогда нельзя было застать врасплох: интриги, завязки и развязки были у него всегда готовы. Пушкин уступал ему в способности придумывать наскоро происшествия и часто прибегал к хитрости. Помнят, что он раз изложил изумленным и восхищенным своим слушателям историю 12 спящих дев, умолчав об источнике, откуда почерпнул ее. Между тем, при таком же случае, он, еще в грубых чертах, разумеется, передал и две повести, им самим придуманные: «Метель» и «Выстрел», которые позднее явились в «Повестях Белкина».

В бумагах Пушкина сохраняется драгоценная записка, принадлежащая к плану автобиографии, какую замыслил он написать уже в эпоху своей известности и славы. Документ этот, составляющий программу будущего рассказа о самом себе, содержит и перечень всего сказанного нами и несколько новых дополнительных подробностей, из которых многие требуют пояснений, каких мы уже дать не можем. Для будущего биографа Пушкина записка поэта – драгоценнейший очерк, достойный развития и тщательного исследования.

«Семья моего отца, его воспитание, французы‑учителя: Воит…, Mr. Martin. Отец и дядя в гвардии. Их литературные знакомства. Бабушка и ее мать – их бедность. Иван Абрамович. Свадьба отца. Смерть императрицы Екатерины – рождение Ольги. Отец выходит в отставку и едет в Москву. Рождение мое.

Первые впечатления. Юсупов сад, землетрясение, няня. Отъезд матери в деревню. Первые неприятности – гувернантки. Рождение Льва. Неприятные воспоминания. Смерть Николая. Монфор, Русло, Кат. П. и Ан. Ив. Нестерпимое состояние. Охота к чтению. Меня везут в Петербург. Иезуиты. Тургенев. Лицей.

1811, 1812, 1813.

Дядя Василий Львович. Дм. Дм., война с Ан. Ник. Светская жизнь. Лицей, открытие. Куницын. Гр. Аракчеев. Начальники наши. Мое положение. Чечнев, Фролов.

1814.

Смерть Малиновского. Приезд Карамзина. Приезд матери, приезд отца, стихи etc. Мое тщеславие. 15 лет.

1815.

Известие о взятии Парижа. Экзамен, Державин».

Никто не усомнится, что под рукой Пушкина программа эта могла бы развиться в удивительную картину нравов и в мастерское изображение лиц и происшествий. Только последнюю часть ее – свою встречу с Державиным – рассказал нам поэт, унеся все остальное с собою. Если можно выбирать в литературном деле, которое, вероятно, было бы равно замечательно, то особенно достойно сожаления, что первые впечатления молодости нашего поэта – Юсупов сад, землетрясение, няня – потеряны навсегда для читателей[16].

Вслед за этим прилагаем второй документ, но это уже отрывок из подлинных записок Пушкина, веденных им во время пребывания своего в лицее. Он принадлежит, по всем признакам, к 1815 году и писан еще юношеским почерком Александра Сергеевича, на синей бумаге в четверку. Около тридцатых годов Александр Сергеевич произвел нечто вроде аутодафе из всех лицейских писем и записок, какие только мог найти под рукою. Наш отрывок уцелел, вероятно, потому, что затерялся в его тетрадях. Самый поверхностный разбор укажет, сколько еще в нем заключено любопытных данных, освещающих лицо поэта в ту эпоху, которая больше других отошла в тень и мрак прошедшего.

Лицейские записки Пушкина открываются второй половиной анекдота, который был впоследствии рассказан Пушкиным иначе, но здесь анекдот сопровождается еще замечательной припиской.

«… большой грузинский нос, а партизан почти вовсе был без носу. Да[выдов] является к Б[еннигс]ену: «Князь Б[аграти]он, – говорит, – прислал меня доложить вашему высокопревосходительству, что неприятель у нас на носу…» – «На чьем носу, Д[енис] В[асильевич]? – отвечает генерал. – Ежели на вашем, так он уж близко, если же на носу князя Б[аграти]она, то мы успеем еще отобедать».

«Жуковский дарит мне свои стихотворения ».

Таким образом, Жуковский еще в 1815 году обратил внимание и поощрительный взгляд свой на юного поэта. Далее следуют строки:

«8 ноября.

Ш[ишк]ов и г‑жа Б[уни]на увенчали недавно кн. Шаховского лавровым венком…»

Отсюда начинается послание к известному драматическому писателю нашему, которое не приводим и за слабостью стихов, и за резкость некоторых упреков[17].

Поводом к негодованию Пушкина и многих других на кн. Шаховского были его комедии «Липецкие воды» и «Новый Стерн», где в первой видели пародию на баллады Жуковского, а во второй – на сентиментальность Карамзина. Эпитет «записного гонителя талантов» дан был кн. Шаховскому как за эти пьесы, так еще и по неоправданному подозрению в недоброжелательстве к успехам Озерова. Теперь несомненно, что все это было делом увлечения, за которым слепо шел и Пушкин; но надо сказать, что он первый и отстал от толпы, как скоро увидим. Молодой сатирик обращается, однако ж, от стихов к критическому разбору самих произведений даровитого писателя. Это первый пример литературного суждения в Пушкине, а потому выписываем его:

«Мои мысли о Шаховском.

Шах[овской] никогда не хотел учиться своему искусству и стал посредственный стихотворец. Шах[овской] не имеет большого вкуса: он худой писатель. Что же он такое? Неглупый человек, который, замечая все смешное или замысловатое в обществах, пришед домой, все записывает и потом, как ни попало, вклеивает в свои комедии».

Особенно замечательно следующее место в записках:

«10 декабря.

Вчера написал я третью главу «Фатама, или Разум человеческий», читал ее С. С. и вечером с товарищами тушил свечки и лампы в зале. Прекрасное занятие для философа! Поутру читал «Жизнь Вольтера».

Начал я комедию – не знаю, кончу ли ее. Третьего дня хотел я написать ироическую поэму «Игорь и Ольга».

Летом напишу я «Картину Царского Села».

1. Картина сада.

2. Дворец. День в Ц[арском] С[еле].

3. Утреннее гулянье.

4. Полуденное гулянье.

5. Вечернее гулянье.

6. Жители Царского Села.

Вот главные предметы вседневных моих записок, – но это еще будущее».

Эти главные предметы записок обнаруживают постоянное стремление к литературной деятельности в молодом ученике. Некоторые из его товарищей еще помнят содержание романа «Фатама», написанного по образцу сказок Вольтера. Дело в нем шло о двух стариках, моливших небо даровать им сына, жизнь которого была бы исполнена всех возможных благ. Добрая фея возвещает им, что у них родится сын, который в самый день рождения достигнет возмужалости и, вслед за этим, почестей, богатства и славы. Старики радуются, но фея полагает условие, говоря, что естественный порядок вещей может быть нарушен, но не уничтожен совершенно: волшебный сын их с годами будет терять свои блага и нисходить к прежнему своему состоянию, переживая вместе с тем года юношества, отрочества и младенчества до тех пор, пока снова очутится в руках их беспомощным ребенком. Моральная сторона сказки состояла в том, что изменение натурального хода вещей никогда не может быть к лучшему. О комедии Пушкина, вскоре уничтоженной, и о героической поэме почти ничего не могли мы собрать[18], но картина Царского Села могла служить продолжением другой пьесы: «Воспоминания в Царском Селе», которая была в 1815 году прочитана на публичном экзамене лицея в присутствии Державина и породила сцену, так живо рассказанную впоследствии самим Пушкиным. Не мешает прибавить, что отец нашего поэта дополнил ее еще одной чертой. После экзамена был торжественный обед у г‑на министра народного просвещения, графа А. К. Разумовского, на который и Сергей Львович получил приглашение. Державин находился тут же. За обедом граф Алексей Кириллович, обращаясь к Пушкину, заметил: «Я бы желал, однако же, образовать сына вашего к прозе». – «Оставьте его поэтом!» – пророчески и с необыкновенным жаром возразил Державин.

Несколько листков записок заняты ученическими, бессвязными куплетами, в которых повторяются слова, части речи и любимые фразы людей, окружавших Пушкина, не представляя почти никакого смысла сами по себе. Как значение, так и соль куплетов совершенно пропали[19]. Гораздо важнее их одно место в записках, где мечтательность юного поэта, питаемая самыми незначительными обстоятельствами, начинает наполнять его ученическую комнату вымыслами, фантастическими образами и предположениями. Отрывок начинается стихами:

 

«29‑го.

Итак, я счастлив был, итак, я наслаждался,

Отрадой тихою, восторгом упивался!..

И где веселья быстрый день?

Промчались лётом сновиденья,

Увяла прелесть наслажденья,

И снова вкруг меня угрюмой скуки тень!..

 

Я счастлив был! Нет, я вчера не был счастлив; поутру я мучился ожиданьем, с неописанным волненьем стоя под окошком, смотрел на снежную дорогу – ее не видно было! Наконец я потерял надежду, вдруг нечаянно встречаюсь с нею на лестнице… сладкая минута!

 

Он пел любовь, но был печален глас.

Увы! он знал любви одну лишь муку.

 

Жуковский

Как она мила была! как черное платье пристало к милой Б[акуниной]!

Я был счастлив 5 минут!»

Лицейские элегии Пушкина «Месяц», «Окно», «Сну» и проч. оставили нам еще другое напоминовение о всех волнениях воображаемой страсти, которая была только едва мерцающей зарей сердечного чувства, так сильно развитого впоследствии у Пушкина; но он вспомнил об ней позднее с умилением. Прибавим, что он совершенно забыл впечатления, высказанные им в стихотворениях «К Наташе», «К молодой актрисе» и проч., которые связывались с домашним театром одного из жителей Царского Села, и сберег в памяти навсегда только одно: впечатление чистой, детской красоты, случайно встреченной им в годину ученической жизни…

Наконец, заключаем разбор лицейских записок выпиской целого портрета. Это первый полный опыт Пушкина в создании лица, характера – первое чисто литературное его произведение. Полагаем, что эти качества сообщат ему особенную занимательность.

«17.

Вчера провел я вечер с Ик[онниковым].

Хотите ли вы видеть странного человека, чудака, – посмотрите на Ик[онникова]. Поступки его – поступки сумасшедшего; вы входите в его комнату: видите высокого, худого человека, в черном сюртуке, с шеей, окутанной черным, изорванным платком. Лицо бледное, волосы не острижены, не расчесаны; он стоит задумавшись, кулаком нюхает табак из коробочки – он дико смотрит на вас. Вы ему близкий знакомый, вы ему родственник или друг – он вас не узнает. Вы подходите, зовете его по имени, говорите свое имя, он вскрикивает, кидается на шею, целует, жмет руку, хохочет задушевным голосом, кланяется, садится, начинает речь, не доканчивает, трет себе лоб, ерошит голову, вздыхает. Перед ним карафин (графин. – Прим. ред. ) воды; он наливает стакан и пьет, наливает другой, третий, четвертый – спрашивает еще воды и еще пьет, говорит о своем бедном положении. Он не имеет ни денег, ни места, ни покровительства; ходит пешком из П[етербур]га в Ц[арское] С[ело], чтобы осведомиться о каком‑то месте, которое обещал ему какой‑то шарлатан. Он беден, горд и дерзок; рассыпается в благодареньях за ничтожную услугу или простую учтивость, неблагодарен и даже сердится за благодеянье, ему оказанное, – легкомыслен до чрезвычайности, мнителен, чувствителен, честолюбив. Ик[онников] имеет дарования, пишет изрядно стихи и любит поэзию. – Вы читаете ему свою пьесу – наотрез говорит он: такое‑то место глупо, без смысла, низко; – зато за самые посредственные стихи кидается вам на шею и называет вас гением. Иногда он учтив до бесконечности, в другое время груб нестерпимо. Его любят иногда, смешит он часто, а жалок почти всегда».

Здесь кончаются записки Пушкина, и мы теперь же переходим к подробному разбору так называемых лицейских его стихотворений, которые составляют довольно многочисленную семью, заслуживающую внимание по многим обстоятельствам. Не говоря уже об интересе, который связывается даже с незрелыми произведениями истинного художника, они способствуют еще к уразумению нравственной его физиогномии в известную эпоху жизни. За неимением ближайших сведений, погибающих вместе с людьми и даже прежде людей, эти данные имеют сами по себе немаловажное достоинство.

Первыми русскими стихотворениями Пушкина, написанными в лицее, должны считаться его «Послание к сестре», не бывшее в печати, и следующие стихотворения, помещенные в «Вестнике Европы» 1814 года, издававшемся Владимиром Васильевичем Измайловым: 1) «К другу стихотворцу», 2) «Кольна», 3) «Венере от Лаисы, при посвящении ей зеркала», 4) «Опытность» и 5) «Блаженство». За указание этих стихотворений мы обязаны глубокою благодарностию, вместе с читателями нашими, барону М. А. Корфу, сообщившему нам тетрадь стихотворений, где собраны лицейские произведения его бывших товарищей. Без нее, может быть, никогда бы и нельзя было с надлежащей достоверностью разъяснить вопрос о первых произведениях Пушкина. Последние два из приведенных стихотворений очень любопытны как раннее подражание Батюшкову[20]. К 1814 году принадлежат также стихотворения «Красавице, которая нюхала табак», «Пирующие друзья», пьеса «Путешественнику», настоящее заглавие которой было «К Н. Г. Л[омоносо]ву», романс «Под вечер, осенью ненастной…» – и, может быть, «Послание к Батюшкову» («Философ резвый и пиит…»).

Ранее этих первых опытов трудно, кажется, сыскать что‑либо. По указанию кн. Вяземского стихотворение «На смерть Кутузова» («Отечество в слезах познало весть ужасну…»), приписанное одним журналом Александру Пушкину и помещенное в «Вестнике Европы» 1813 года, принадлежит родственнику нашего поэта, Алексею Михайловичу Пушкину.

В 1815 году деятельность молодого поэта расширяется. Кроме двух пьес – «Наполеон на Эльбе», помещенной в «Сыне отечества» на 1815 год (№ XXV и XXVI), и «На возвращение императора Александра из Парижа», напечатанной в «Трудах Общества любителей российской словесности при императорском Московском университете» (1817, часть IX), – уже 18 пьес Пушкина является в «Российском музеуме, или Журнале европейских новостей на 1815 год», издания того же В. В. Измайлова, который был восприемником первых произведений почти всех лицейских поэтов. Дельвиг поместил в обоих его журналах (1814 и 1815 годов) до пятнадцати пьес. Илличевский – девять и проч. Должно заметить, что А. Д. Илличевский своими эпиграммами и шутками, переделанными с французского, пользовался у товарищей высоким уважением как автор и оспаривал у Пушкина честь первенства до тех пор, пока Державин своим одобрением не решил, кому отдать преимущество.

Из восемнадцати пьес Пушкина, помещенных в «Российском музеуме», только девять вошли в посмертное издание его сочинений (1838–41 гг.), а девять выпущены. Подписаны они были в журнале разными цифрами, буквами и анаграммой, что все указано в примечаниях наших к стихотворениям, ныне вполне собранным.

Далее, в «Трудах Общества любителей российской словесности при Императорском Московском университете» 1818 года, часть X, помещены были две пьесы Пушкина, написанные им одна в 1815 году, а другая в 1817‑м: 1) «Безверие» (1817), 2) «Гробница Анакреона» (1815), а в журнале П. Корсакова «Северный наблюдатель» 1817 года пять следующих: 1) «Певец» (1816), 2) «К ней» («Эльвина, милый друг…», 1816), 3) «Послание к Лиде» («Тебе, наперсница Венеры…», 1816), 4) «Пробуждение» («Мечты, мечты…», 1816), 5) «Эпиграмма» («Покойник Клит…», 1816).

Из них только «Послание к Лиде» пропущено было посмертным изданием сочинений Пушкина (1838–41 гг.).

К лицейским же (в точном смысле слова) должна принадлежать и пьеса «Разлука», напечатанная в «Невском зрителе» 1820 года (часть II) под заглавием «К[юхельбекер]у», и пять пьес, напечатанных в альманахе «Памятник отечественных муз на 1827», именно: «Романс» (1814), «Желание» (1816), «Фавн и пастушка» (1816), «Заздравный кубок» (1816), «К живописцу» (1815) и наконец семнадцать впервые помещенных в издании стихотворений Пушкина 1826 года, а именно: «Друзьям» (1816), «Амур и Гименей» (1816), «Роза» (1816), «Ш[ишк]ову» (1816), «Пушкину» (1817), «Дельвигу» (1817), «К***» («Не спрашивай, зачем унылой думой…», 1817), «Торжество Вакха» и девять мелких пьес (эпиграмм и надписей).

Всего же напечатанных при жизни поэта лицейских стихотворений, если включить сюда и «Послание к Каверину» («Московский вестник», 1828, № XVII), считаем мы пятьдесят шесть, между тем как полное число произведений, обозначаемых «лицейскими» и собранных в настоящем издании, восходит до ста двадцати, да и то еще нельзя ручаться, чтоб тут не было пропусков.

Лицейские стихотворения не могут быть ограничены июнем 1817 года, т. е. месяцем выпуска воспитанников, потому что одинаковый тон, сходство стиха и направления связывают с ними неразрывно и произведения нашего поэта второй половины того же самого года. Вот почему как в нашем издании, так и при исчислении его произведений мы отнесли к «лицейским» все пьесы до 1818 года и только с этого года начинаем другой отдел. Правда, название становится не совсем точно, но, будучи принято по общему соглашению для обозначения духа известной цепи произведений, оно не теряет своей верности и в настоящем случае. Пушкин сделался весьма строг к «грехам отрочества», как он называл стихи своей молодости. Из всей кипы их (120) он выбрал в 1826 году для первого собрания своих стихотворений только четырнадцать значительных пьес («Пробуждение», «Друзьям», «Гроб Анакреона», «Торжество Вакха», «Певец», «Амур и Гименей», «Разлука», «Лицинию», «П[ушки]ну», «Ш[ишко]ву», «Дельвигу», «Роза», «Старику», «К***») и девять эпиграмм и надписей; всего двадцать три пьесы. Большая часть их была еще вдобавок вся пересмотрена и исправлена против прежних редакций и рукописей, так что вряд ли может и дать настоящую идею о лицейских произведениях. Мы имели случай видеть тетрадь, с которой печаталось это собрание стихотворений: там девять пьес, уже одобренных цензором, зачеркнуты рукою самого автора. Некоторые из них, как то: «Наездник», «Уныние», «Романс», попали в посмертное издание его стихотворений 1838–41 годов, в отдел лицейских произведений, однако же совсем в другом виде, нежели в тетради, о которой говорим. Причина ясна: издание это в дополнительном, 9‑м томе своем печатало все лицейские стихотворения или с черновых рукописей Пушкина, или с грубых снимков, что еще хуже. Сам Пушкин печатал их уже в законченном виде. Причина эта понудила нас в настоящем издании подвергнуть все лицейские стихотворения тщательной проверке и показать в примечаниях разницу между испорченным списком и настоящим текстом, где это возможно, а где нет – то сберечь поправки, сохранившиеся в черновых рукописях на стихотворениях Пушкина, который одно время (1817 г.) хотел привести их в порядок, как свидетельствуют надписи его на многих пьесах: «переделать», «не надо», «переписать»[21].

Та же самая строгость выбора присутствовала и при вторичном издании стихотворений его в 1829 году в двух томах. В нем повторены только лицейские стихотворения издания 1826 года и не прибавлено к ним ни одной новой пьесы из этого времени. Все это показывает значительную осторожность Пушкина в отношении первых своих произведений. Он даже отказывался от некоторых из них. Так, в альманахе Б. М. Федорова «Памятник отечественных муз» 1827 года напечатано было, с согласия самого автора, несколько лицейских его опытов. Между ними находился «Романс» («Под вечер, осенью ненастной…»), о котором Пушкин совершенно забыл, хотя и вписал его в тетрадь, приготовленную для печати стихотворений его в 1826‑м. В 1830 году он уже не признавал этого стихотворения своим, говоря: «По крайней мере, не должен я отвечать за чужие проказы»[22]. Мы знаем также, что он глубоко был оскорблен, когда, по возвращении в Петербург из путешествия в Арзрум в 1829 году, нашел в альманахе «Северная звезда» г‑на Михаила Бестужева‑Рюмина (а не Марлинского, как напечатано, по странной ошибке, в «смеси» посмертного издания) семь своих лицейских стихотворений, напечатанных без спроса и дозволения. Издатель альманаха поставил под ними буквы Aп . и почел еще за нужное, в предисловии, сделать оговорку: «Издатель, благодаря г‑ну Aп ., доставившего к нему тринадцать пьес[23] (из которых несколько помещены в сей книжке), должным находит просить гг. Неизвестных об объявлении впредь имен своих издателю, ибо, если они желают скрыть их от публики, то в сем отношении совершенно могут быть уверены в скромности издателя, а сему последнему необходимо должны быть известны имена особ, доставляющих к нему для напечатания свои пьесы». Под буквами Aп . издатель, видимо, подразумевал Пушкина, и поэт, раздосадованный столько же нарушением своей собственности, сколько и неблаговидным изъяснением издателя, хотел даже обратиться к посредничеству ближайшего начальства, но ограничился только заметкой в своих записках 1830 года: «Г‑н Бестужев в предисловии какого‑то альманаха благодарит какого‑то г‑на Aп . за доставление стихотворений, объявляя, что не все удостоились печатания… Г‑н Aп . не имел никакого права располагать моими стихами, поправлять их по‑своему и отсылать их в альманах г‑на Б. вместе с собственными произведениями…» Вообще обнародование того, что он сам считал недостойным известности, приводило его в немалый гнев, как увидим впоследствии еще несколько примеров. Теперь же, когда слава его упрочена и первые упражнения в поззии не могут бросить на нее ни малейшей тени, возможно полное собрание лицейских стихотворений должно служить весьма поучительным вступлением к истории литературной деятельности Пушкина вообще и отчасти необходимым к ней пояснением.

Всем известно, что первые опыты Пушкина возбудили толки и ранние надежды современников. Г‑н Макаров в статье «О детстве Пушкина» («Современник», 1843, № 3) собрал весьма любопытные свидетельства о мнениях по этому поводу, ходившие в обществе. «Кто не помнит там (в «Российском музеуме»), – говорит он, – «Воспоминания в Царском Селе», «Послание к Батюшкову», «К***» и проч. Тут светились дарования Пушкина ясно…» Тут уже знаменитый Дмитриев, сравнивая их с обыкновенным родом поэзии, господствовавшей у нас, говорил: «Классическая такта и в стихах и в прозе лишает нас многого хорошего; мы как‑то не смеем не придерживаться к «Краткому руководству к Оратории Российской!» Василий Львович Пушкин, долго не соглашавшийся признать поэтический талант в племяннике, радовался, однако ж, что «Александровы стихи не пахнут латынью и не носят на себе ни одного пятнышка семинарского». Необычайную прозорливость оказал другой певец, граф Д. И. Хвостов. В ранних опытах Пушкина он почувствовал «перелом классицизму». Восторг Державина при слушании строф из «Воспоминания в Царском Селе» уже известен.

Все похвалы эти имели основание. Тем людям, которые застали Пушкина в полном могуществе его творческой деятельности, трудно и представить себе надежды и степень удовольствия, какие возбуждены были в публике его первыми опытами; но внимательное чтение их и особенно сравнение с тем, что делалось вокруг, достаточно объясняют причину их успеха. Стих Пушкина, уже подготовленный Жуковским и Батюшковым, был в то время еще очень неправилен, очень небрежен, но лился из‑под пера автора, по‑видимому, без малейшего труда, хотя, как вскоре увидим, отделка пьес стоила ему немалых усилий. Казалось, язык поэзии был его природный язык, данный ему вместе с жизнью. Сам Пушкин как будто верил в эту мысль и в превосходном стихотворении, вновь отысканном, мог по справедливости сказать про свою Музу:

 

Ты, детскую качая колыбель,

Мой юный ум напевами пленила

И меж пелен оставила свирель,

Которую сама заворожила!

 

Часто посреди простых ученических упражнений, стихотворных нецеремонных бесед с друзьями и в подражаниях Державину, Карамзину и Жуковскому – неожиданно встречаешься у Пушкина с оригинальными образами, с приемами, уже предвещающими позднейшую эпоху его развития. Так, в стихотворении 1815 года «Мечтатель» есть строфа, которая может вообще считаться естественной предшественницей антологических его стихотворений:

 

На слабом утре дней златых

Певца ты[24] осенила,

Венком из миртов молодых

Чело его покрыла,

И, горним светом озарясь,

Влетала в скромну келью

И чуть дышала, преклонясь

Над детской колыбелью.

 

В стихотворении 1816 года «Друзьям» есть уже первые черты той тихой и светлой грусти, которая составляла впоследствии отличительную черту его элегий:

 

К чему, веселые друзья,

Мое тревожит вас молчанье?

Запев последнее прощанье,

Уж муза смолкнула моя.

Напрасно лиру взял я в руки

Бряцать веселье на пирах

И на ослабленных струнах

Искать потерянные звуки.

Богами вам еще даны

Златые дни, златые ночи,

И на любовь устремлены

Огнем исполненные очи!

Играйте, пойте, о друзья!

Утратьте вечер скоротечный; –

И вашей радости беспечной

Сквозь слезы улыбнуся я.

 

Пьеса эта, переделанная Пушкиным несколько позднее, приобрела удивительную круглоту и в этом виде вряд ли чем отличается от лучших его произведений. В стихотворении 1817 года «К молодой вдове» кто, хотя немного знакомый с манерой Пушкина, не узнает его руки?

 

… Вечно ль слезы проливать?

Вечно ль мертвого супруга

Из могилы вызывать?

Верь мне: узников могилы

Там объемлет вечный сон,

Им не мил уж голос милый,

Не прискорбен скорби стон.

Не для них весенни розы,

Сладость утра, шум пиров,

Откровенной дружбы слезы

И любовниц робкий зов.

 

При некотором старании можно было бы увеличить число таких примеров, но и этих достаточно для оправдания нашей мысли. Лицейские стихотворения полны намеков, беглых линий, теней, которые впоследствии самим Пушкиным обращены в ясные, полные и живые образы. Очень многие из этих ранних заметок, совершенно преображенных поэтом в эпоху его самобытного развития, нашли себе место в разных его произведениях. Лицейские стихотворения походят на памятную книжку, где записано многое слишком коротко и бегло, многое слишком пространно и слабо. Пушкин нередко черпал материалы из своего старого запаса, чему несколько примеров собрано нами в примечаниях к его лирическим пьесам.

Основной характер юношеской поэзии Пушкина составляет веселый взгляд на жизнь и стремление к беззаботному наслаждению ею, что и доставило ей успех в публике и между товарищами. Если разобрать стихотворения трех годов, с 1816 по 1818‑й, и отделить от них подражания Пушкина всем предшественникам – Державину, Карамзину и Жуковскому, – остается еще большой отдел легких, игривых посланий, застольных, вакхических песен, которые, видимо, обязаны существованием своим влиянию французских, так называемых анакреонтических, писателей. Еще на скамьях лицея Пушкин прочел всех корифеев этой поэзии – Шолье, Шапеля, Берни, Грессе, Грекура и Парни, – и первые его опыты связаны с этими именами и с тем родом произведений, которым занимался отец его, Сергей Львович. Стихотворения 15– и 16‑летнего Пушкина были только продолжением того рода домашней поэзии, с которым он познакомился у себя в семействе. Не нужно пересчитывать многочисленных произведений этого отдела: они легко узнаются по притязаниям на остроумие, по небрежности картин и самого хода их. Между ними есть даже русская сказка «Бова», которая, несмотря на простонародное свое название и на подражание Карамзину, сильно походит вместе с тем и на сказочку Вуазенона. Правда, некоторые из них уже выступают из ряда холодных, внешне эффектных и остроумных произведений французской поэзии – именно те, где особенно чувствуется влияние Батюшкова, как, например, в пьесах «Гроб Анакреона», «Мечтатель» («По небу крадется луна…») и во всех элегиях Пушкина. Батюшков был первым учителем Пушкина в тонком эстетическом вкусе, в искусстве облекать самые смелые порывы фантазии в грациозные образы и совершенством формы смягчать резкость представления. Пушкин признавал себя учеником Жуковского, но общее впечатление, производимое его юношескими опытами, заставляет перенести это звание и эту честь скорее на Батюшкова, чем на автора «Людмилы». Пушкин высоко ценил даже сходство, какое могут представлять некоторые из собственных его стихов с манерой Батюшкова. Рассказывают, что в 1828 году он, по просьбе одного литератора в Москве, написал ему в альбом известное свое стихотворение «Муза» («В младенчестве моем она меня любила…»). На вопрос литератора, почему пришло ему на ум именно это стихотворение, Пушкин отвечал: «Я люблю его – оно отзывается стихами Батюшкова».

Мы упомянули об элегиях Пушкина 1816 года, каковы «Месяц», «Осеннее утро», «Окно», «Сну» и проч. Нельзя пройти их без внимания. Они, по нашему мнению, составляют переход к более самостоятельным его произведениям, которые появились спустя три года. Напрасно стали бы искать в них глубокого чувства позднейших его произведений: это были первые тревоги поэтической души, первое пробуждение чувства. Отсюда истекал впоследствии тот чудный родник лирических песней, который так освежительно действует доселе на сердце и воображение читателя! Без труда можно видеть, что в основании его элегической задумчивости нет никакого действительного события, еще менее настоящей страсти; но эти неясные и неопределенные жалобы, опережающие жизнь, истинны сами по себе. Лицо, возбудившее их, упоминается в лицейских записках Пушкина, как мы видели. К тому же лицу относится и стихотворение «К живописцу», которое, будучи положено на музыку одним из товарищей Пушкина, часто распевалось в лицее хором, хотя пьеса эта есть только перевод известного стихотворения Парни «Peintre, Qu’Hebe soit ton modele…».[25]

К концу своего пребывания в лицее Пушкин уже обратил на себя внимание и надежды не только сотоварищей и родных своих, подозрительно смотревших до того на его обыкновенные занятия[26], но и представителей русской литературы: Державина, Карамзина и Жуковского. Слава доставалась ему легко, как человеку, предопределенному на это, а вместе с тем и самая жизнь начинала определяться в тех самых чертах, какие видим и впоследствии. К концу лицейского поприща он предается вполне миру фантазии, как говорит один из его соучеников, почти беспрерывно задумываясь и сочиняя в классах, в играх, на прогулках: порывы пылких страстей, которые были в крови его и так сильно ознаменовали его существование, становятся виднее и чаще. К этому надо прибавить, что и воображение молодого Пушкина развилось с необычайной силой в несколько годов пребывания в лицее. Он даже во сне видел стихи и сам рассказывал, что ему приснилось раз двустишие:

 

«Пускай Глицерия, красавица младая,

(Равно всем общая, как чаша круговая…)»,

 

к которому он и приделал потом целое стихотворение «Лицинию», долго носившее обманчивую ссылку на латинскую словесность, откуда будто бы оно почерпнуто.

С глубоким чувством вспоминал поэт первые беседы свои со вдохновением в стенах лицея и оставил чудное описание их в «Онегине»:

 

В те дни, в таинственных долинах,

Весной, при кликах лебединых,

Близ вод, сиявших в тишине,

Являться муза стала мне…

 

В дополнение к этим строфам приводим неизданный отрывок «Онегина», где Пушкин еще подробнее и с таким же поэтическим одушевлением рисует свое собственное лицо в стенах лицея. Кроме автобиографического значения, отрывок наш имеет еще и другого рода занимательность: в нем читатели встречаются впервые с черновым оригиналом вдохновенных строф 8‑й главы «Онегина» о лицее, столь известных публике.

 

I

В те дни, когда в садах лицея

Я безмятежно расцветал,

Читал охотно «Елисея»,

А Цицерона проклинал,

В те дни, как я поэме редкой

Не предпочел бы мячик меткой,

Считал схоластику за вздор

И прыгал в сад через забор,

Когда порой бывал прилежен,

Порой ленив, порой упрям,

Порой лукав, порою прям,

Порой смирен, порой мятежен,

Порой печален, молчалив,

Порой сердечно говорлив.

 

II

Когда в забвенье перед классом

Порой терял я взор и слух,

И говорить старался басом,

И стриг над губой первый пух,

В те дни… в те дни, когда впервые

Заметил я черты живые

Прелестной девы, и любовь

Младую взволновала кровь,

И я, тоскуя безнадежно,

Томясь обманом пылких снов,

Везде искал ее следов,

Об ней задумывался нежно,

Весь день минутной встречи ждал

И счастье тайных мук узнал…

 

И часто потом возвращался Пушкин к сладким воспоминаниям о первых годах своей молодости, а в неизданном стихотворении «Наперсница волшебной старины…» соединил даже в одной, удивительно изящной, раме лицейские воспоминания своего младенчества, видения семнадцатого года с портретом бабушки Марьи Алексеевны, занимавшей его ребяческие лета. Вот оно:

 

Наперсница волшебной старины,

Друг вымыслов игривых и печальных –

Тебя я знал во дни моей весны,

Во дни утех и снов первоначальных!

Я ждал тебя. В вечерней тишине

Являлась ты веселою старушкой,

И надо мной сидела в шушуне,

В больших очках и с резвою гремушкой.

Ты, детскую качая колыбель,

Мой юный слух напевами пленила

И меж пелен оставила свирель,

Которую сама заворожила!

Младенчество прошло как легкий сон;

Ты отрока беспечного любила –

Средь важных муз тебя лишь помнил он,

И ты его тихонько посетила.

Но тот ли был твой образ, твой убор?

Как мило ты, как быстро изменилась!

Каким огнем улыбка оживилась!

Каким огнем блеснул приветный взор!

Покров, клубясь волною непослушной,

Чуть осенял твой стан полувоздушной.

Вся в локонах, обвитая венком,

Прелестная глава благоухала,

Грудь белая под желтым жемчугом

Румянилась и тихо трепетала…

 

Выпуск воспитанников назначен был тремя месяцами ранее определенного срока и происходил 9 июня 1817 года вместо 19 октября. На публичном экзамене из русской словесности Пушкин прочел свое стихотворение «Безверие». В журналах того времени осталось трогательное описание торжества выпуска воспитанников, описание, которое в простой своей форме весьма много говорит сердцу читателя (см. «Сын отечества», 1817, № XXVI).

Государь император удостоил торжественный акт своим присутствием и повелел представить себе всех выпускаемых учеников. С отеческою нежностью увещевал он их о исполнении священных обязанностей к монарху и отечеству и преподал несколько советов, долженствовавших руководить их на пути жизни. Затем представлены были ему все профессора и начальники лицея. Осмотрев с величайшею подробностию устройство лицея, государь император возвратился к ожидавшим его воспитанникам с новыми милостями. Он наградил каждого из них жалованьем, до получения штатного места на предстоящей службе, смотря по разряду, к которому принадлежит каждый. Выходившие с чином 9 класса имели право на 800 руб. асс., а получившие 10 класс – на 700 руб. С глубоким умилением и благословениями проводили профессоры и начальники лицея монарха своего, и ни один из них не был забыт в наградах, щедро излившихся на них вслед за сим.

Пушкин, 19‑й воспитанник по выпуску, принадлежал ко второму разряду и 13 июня 1817 был года определен в Государственную Коллегию иностранных дел с чином коллежского секретаря. Напрасно прежде этого добивался он у отца позволения вступить в военную службу, в Гусарский полк, где уже было у него много друзей и почитателей. Начать службу кавалерийским офицером была его ученическая мечта, сохранившаяся в некоторых его посланиях из лицея. Сергей Львович отговаривался недостатком состояния и соглашался только на поступление сына в один из пехотных гвардейских полков.

Кстати будет сказать здесь, что физическая организация молодого Пушкина, крепкая, мускулистая и гибкая, была чрезвычайно развита гимнастическими упражнениями. Он славился как неутомимый ходок пешком, страстный охотник до купанья, езды верхом и отлично дрался на эспадронах, считаясь чуть ли не первым учеником у известного фехтовального учителя Вальвиля. Все это, однако ж, не помешало Пушкину несколько позднее предполагать в себе расположение к чахотке и даже чувствовать, по собственным словам его, признаки аневризма в сердце.

 

Глава III

Жизнь и литературная деятельность в С.‑Петербурге. 1817–1820 гг.

 

Поездка в Михайловское. – Слова утерянного дневника об этой поездке. – Светская жизнь, болезнь 1818 года. – Г‑жа Кирхгоф, белые стихи и пародия «Послушай, дедушка…». – Черновые тетради. – Внутренний процесс творчества. – Поправки и рисунки Пушкина. – Отрывки из «Альбома Онегина»: «В сафьяне, по краям окован…». – Послание к Каверину 1817 года как взгляд на самого себя. – Пушкин в обществе литераторов. – Анекдот с Карамзиным. – Жуковский исправляет стихи, забытые Пушкиным. – «Арзамас» и «Беседа любителей русского слова». – Вопрос о романтизме, Каченовский, кн. Вяземский, «Бахчисарайский фонтан». – Общества словесности и литературные кружки. – Чтение «Руслана и Людмилы» на вечерах у Жуковского, слово Батюшкова. – Пушкин и Катенин. – Катенин мирит Пушкина с Шаховским и Колосовой. – Осторожность Пушкина в суждениях о людях, причина непомещения в «Сев[ерных] цветах» 1829 (года) стихов Катенина. – Минута недоразумения между Пушкиным и Катениным и письмо первого по поводу этого недоразумения и комедии «Сплетни». – Письмо Пушкина к Катенину (1825 г.) с приглашением заняться романтической трагедией. – Другое письмо к Катенину с изъявлением участия о поступлении «Андромахи» последнего на сцену и скромным отзывом о своих «Цыганах». – Третье письмо к тому же (1826 г.) с приглашением издавать журнал. – Пушкин и Дельвиг. – Важное значение 1819 года; стихи «Увы, зачем она блистает…». – Настоящая манера и сознание своего таланта. – Разнообразие впечатлений, производящее беспрестанную деятельность вдохновения. – Появление стихотворений «Уединение», «Домовому», «Художник‑варвар…». – Ясные признаки самосознания.

 

По выходе из лицея А. С. Пушкин отправился тотчас же в Михайловекое, деревню Псковской губернии, состоявшую тогда из 80 душ и барского дома с красивым и довольно большим садом. Один уцелевший клочок его записок 1824 года, теперь не существующих, сохранил следующие строки: «1824 года, ноября 19‑го, Михайловское. Вышед из лицея, я тотчас почти уехал в псковскую деревню моей матери. Помню, как обрадовался сельской жизни, русской бане, клубнике и проч., но все это нравилось недолго. Я любил и доныне люблю шум и толпу». Семейство его уже покинуло Москву и жило постоянно в Петербурге, уезжая на лето в Михайловское. В деревне молодой Пушкин с первого раза очутился в среде многочисленной дальней своей родни – Ганнибаловых, рассеянных и бедных потомков знаменитого негра Абрама Петровича, награжденного Петром Великим обширными поместьями в тех местах. На обороте того же клочка потерянных записок, о которых мы упомянули, есть слова: «… попросил водки. Подали водку. Налив рюмку себе, велел он ее и мне поднести; я не поморщился – и тем, казалось, чрезвычайно одолжил старого арапа. Через четверть часа он опять попросил водки и повторил это раз 5 или 6 до обеда…» Старый арап, угощавший молодого Пушкина, есть, по всем вероятиям, Петр Абрамович Ганнибал, последний сын родоначальника этой фамилии, переживший всех своих братьев. Много оригинальных и живых лиц должен был встретить Пушкин тотчас же за порогом лицея. Каждое лето возвращался он в Михайловское. Имя этой деревни, доставшейся Надежде Осиповне Пушкиной после смерти ее отца, уже известного нам Осипа Абрамовича Ганнибала, начинало связываться нераздельно с его собственным именем. Круг знакомства у Пушкина должен был, однако же, охватить все слои русского общества. Как литератор и светский человек, будущий автор «Евгения Онегина» уже поставлен был с начала зимы 1817 года в благоприятное положение, редкое вообще у нас, видеть вблизи разные классы общества; но выгода этого положения еще не могла принести тогда всей своей пользы: порывы молодости затемняли дело и мешали какому бы то ни было отчетливому сознанию своего преимущества и своей обязанности как писателя.

С неутомимой жаждой наслаждений бросился молодой Пушкин на удовольствия столичной жизни. С самых ранних пор заметно в нем было постоянное усилие ничем не отличаться от окружающих людей и идти рядом с ними. Запас страстей, еще не растраченных и не успокоившихся от годов, должен был, разумеется, увлечь его за общим потоком еще более, чем какое‑либо правило, наперед составленное для действий. Господствующий тон в обществе тоже совпадал с его наклонностями. Предприимчивое удальство и молодечество, необыкновенная раздражительность, происходившая от ложного понимания своего достоинства и бывшая источником многих ссор; беззаботная растрата ума, времени и жизни на знакомства, похождения и связи всех родов – вот что составляло основной характер жизни Пушкина, как и многих его современников. Он был в это время по плечу каждому – вот почему до сих пор можно еще встретить людей, которые сами себя называют друзьями Пушкина, отыскивая права свои на это звание в общих забавах и рассеянностях эпохи. Для шумных похвал их писал он те легкие заметки, которыми оправдывал недолгое брожение юности, и воспевал вседневные предметы и образы. С людьми, понимавшими достоинство искусства, Пушкин молчал о них или старался отвратить от них внимание. Так, при первом знакомстве своем с П. А. Катениным, выпытывая его мнение о себе, он упорно отказывался прочесть что‑нибудь из своих рукописных произведений, говоря: «Показать их знающему стыдно: они не при нем писаны». Но жизнь шла своим чередом и по заведенному порядку. Водоворот ее, постоянно шумный, постоянно державший его в раздражении, должен был иметь влияние столько же на нравственное состояние его, сколько и на физическую организацию. Спустя 8 месяцев после выхода своего из лицея Пушкин лежал в горячке, почти без надежды и приговоренный к смерти докторами. Это было в феврале 1818 года[27].

Гений молодого поэта, однако ж, возрастал и креп даже в этой сфере и в 1819 году достиг той степени самостоятельности, когда уже можно ясно различить чистое творчество и твердые его приемы. Предшественниками стихотворений 1819 года были только даровитые попытки, но и в них ранние черты бодрости и свежести таланта изумляли опытных и зорких людей, следивших за его развитием. Что касается до публики, то автор наш был упоен ее похвалами за все свои произведения безразлично. Он усвоил себе в это время четырехстопный ямб с рифмами и сообщил ему гибкость, множество оттенков и разнообразие, которых он дотоле никогда не имел. Редко прибегал он к другому размеру, а белых стихов и вовсе не понимал, хотя и написал ими еще в лицее две пьесы: «Бова» и «Фиал Анакреона». По прочтении стихотворения В. А. Жуковского «Тленность», начинающегося, как известно, стихами:

 

Послушай, дедушка, мне каждый раз,

Когда взгляну на этот замок Ретлер,

Приходит в мысль: что, если то ж случится

И с нашей хижиной?

 

Пушкин набросал следующую пародию:

 

Послушай, дедушка, мне каждый раз,

Когда взгляну на этот замок Ретлер,

Приходит в мысль, что, если это проза,

Да и дурная?..

 

В. А. Жуковский от души смеялся над пародией молодого человека, но предрекал ему время, когда он переменит мнение свое о белом стихе.

Мерилом, так сказать, всего нравственного бытия нашего поэта остались его тетради: они указывают нам почти безостановочно состояние его духа и путь, который он избирал. Этот поэтический рассказ начинается, однако ж, только с выезда Пушкина из столицы. До появления его в Крыму страницы его тетрадей белы и представляют мало пищи изыскателю. С Крыма открывается эта длинная повесть внутреннего хода его мысли; она, как постоянный указатель нравственного его развития, преимущественно взята нами в руководители при настоящем нашем труде. Друзья Пушкина единогласно свидетельствуют, что, за исключением двух первых годов его жизни в свете, никто так не трудился над дальнейшим своим образованием, как Пушкин. Он сам несколько позднее с упреком говорил о современных ему литераторах: «Мало у нас писателей, которые бы учились; большая часть только разучиваются». Если бы нам не передали люди, коротко знавшие Пушкина, его обычной деятельности мысли, его многоразличных чтений и всегдашних умственных занятий, то черновые тетради поэта открыли бы нам тайну и помимо их свидетельства. Исполненные заметок, мыслей, выписок из иностранных писателей, они представляют самую верную картину его уединенного кабинетного труда. Рядом с строками для памяти и будущих соображений стоят в них начатые стихотворения, конченные в другом месте, перерванные отрывками из поэм и черновыми письмами к друзьям. С первого раза останавливают тут внимание сильные помарки в стихах, даже таких, которые, в окончательном своем виде, походят на живую импровизацию поэта. Почти на каждой странице их присутствуешь, так сказать, в середине самого процесса творчества и видишь, как долго, неослабно держалось поэтическое вдохновение, однажды возбужденное в душе художника; оно нисколько не охладевало, не рассеивалось и не слабело в частом осмотре и поправке произведения. Прибавьте к этому еще рисунки пером, которые обыкновенно повторяют содержание написанной пьесы, воспроизводя ее, таким образом, вдвойне. Вообще тетради Пушкина составляют драгоценный материал для истории происхождения его поэм и стихотворений, и мы часто будем обращаться к ним в продолжение нашего труда. Поэт наш сам представил верную картину их при описании альбома Онегина:

 

В сафьяне, по краям окован,

Замкнут серебряным замком,

Он был исписан, изрисован

Рукой Онегина кругом.

Среди бессвязного маранья

Мелькали мысли, примечанья,

Портреты, буквы, имена

И думы тайной письмена.

(Из неизданного отрывка «Онегина»)

 

Но до 1820 года мы почти лишены указания тетрадей Пушкина, и этого одного достаточно для определения характера всей эпохи. Мы думаем, что в одном небольшом послании «К К[авери]ну», написанном около 1817 года, выражается лучше и настоящий взгляд автора на самого себя, и вся незатейливая философская система, принятая им в то время:

 

Все чередой идет определенной,

Всему пора, всему свой миг:

Смешон и ветреный старик,

Смешон и юноша смиренный;

Пока живется нам – живи

. . . .

. . . .

И черни презирай роптанье:

Она не ведает, что дружно можно жить

С Киферой, с портиком, и с книгой, и с бокалом;

Что ум высокий можно скрыть

Безумной шалости под легким покрывалом.

 

С первого шага своего в свет Пушкин очутился в обществе тогдашних литераторов как известный и заслуженный его член. Он почти совсем не был в положении начинающего. В детстве его В. А. Жуковский нарочно ездил в Царское Село осведомляться о занятиях даровитого питомца лицея и прочитывать ему свои стихотворения. Пушкин обладал необычайной памятью: целые строфы, переданные ему В. А. Жуковским, он удерживал надолго в голове к повторял их без остановки. Жуковский имел привычку исправлять стих, забытый Пушкиным; каждый такой стих считался дурным по одному этому признаку[28].

По первым своим произведениям Пушкин занесен был также в список «арзамасцев». Известно, что литературное общество, носившее название «Арзамас», составилось из некоторого противодействия к торжественности и отчасти к неподвижности другого литературного общества, имевшего название «Беседы любителей российского слова». Важность обстановки, похожей на заседание, чем вообще отличалась «Беседа любителей», заменена была в «Арзамасе» тоном дружества и шутки. Нерасположение «любителей российского слова» к новым явлениям в нашей литературе подало мысль «арзамасцам» назвать своих участников именами и словами, встречающимися в балладах Жуковского, которые особенно не нравились тогда защитникам «серьезной» поэзии и старых форм стихотворства. Таким образом, были усвоены имена «Старушки», «Громобоя» и друг[их] многими известными лицами в обществе. В. Л. Пушкин получил однословное «Вот!» в название, а Александру Сергеевичу Пушкину дано имя «Сверчок». Под этим именем напечатал он свою превосходную пьесу «Мечтателю»[29], где очерк истинной страсти так далеко оставляет за собой прежние легкие, веселые ее определения. Это уже ступень к мужеству таланта, и как большая часть стихотворений Пушкина, пьеса связывается с действительным лицом и действительным событием. Несколько других подробностей об «Арзамасе» тем более необходимы здесь, что без них трудно понять как деятельность нашей полемики между 1815 и 1825 годами, так и многое во взгляде, привязанностях и убеждениях самого Пушкина.

Всякий, кто изучал отечественную литературу первой четверти нашего столетия, вероятно, чувствовал, что ему недостает ключа для понимания многих намеков тогдашней критики и особенно для уяснения отношений между литературными партиями. Статьи филологического и эстетического содержания этой эпохи и даже стихотворения, послания и эпиграммы покрыты легкой тенью, которая мешает видеть сущность дела. Ключ для разбора недосказанных слов и мыслей может подать только изучение существовавших у нас литературных обществ. В 1815 году еще продолжалась борьба, возникшая по поводу нововведений Карамзина, и противники его направления сосредоточились в обществе «Беседа любителей русского слова», к членам которого принадлежали многие даровитые люди: в числе их был и кн. Шаховской. Все молодое, желавшее новых форм для поэзии и языка и свежих источников для искусства вообще, пристроилось к другому обществу, «Арзамасу». «Арзамас» порожден был шуткой и сохранял основной характер свой до конца. Один веселый и остроумный рассказ под названием «Видение во граде» вызвал его на свет. В рассказе передан был анекдот о некоторых скромных людях, собравшихся раз на обед в бедный арзамасский трактир. Стол их был покрыт скатертью белизны не совсем беспорочной и нисколько не был отягчен изобилием брашен (блюд, пищи. – Прим. ред. ). В средине беседы прислужник возвестил им, что какой‑то проезжий остановился в трактире и, по‑видимому, находится в магнетическом сне. Хотя любопытство и приписывается исключительно прекрасному полу, но друзья «Арзамаса» доказали противное. Они отправились наблюдать нового ясновидящего у дверей и увидели высокого, толстого человека, который ходил беспрестанно по комнате, произнося непонятные тирады и афоризмы. Последние они тут же записали, но скрыли все собственные имена, потому что незлобливость и добродушие составляли и составляют отличительную черту «Арзамаса». Едва разнеслась эта шутка, в которой нетрудно было отгадать все тонкие намеки ее, как автор получил приглашение от одного из своих друзей на первый «арзамасский вечер». Продолжая шутку, лица «арзамасского вечера» назвались именами из баллад В. А. Жуковского и, наподобие Французской Академии, положили правило: всякий новоизбранный член обязан был сказать похвальное слово не умершему своему предшественнику, потому что таких не было, а какому‑либо члену «Беседы любителей русского слова» или другому известному литератору. Так произнесены были похвальные слова г‑ну Захарову, переводчику «Авелевой смерти» Геснера, «Велисария» г‑жи Жанлис и «Странствований Телемака» Фенелона, г‑ну А. Волкову – автору «Арфы стихоглаской» и мног[им] др[угим]. Секретарь общества В. А. Жуковский вел журнал заседаний, и протоколы его представляют автора «Людмилы» с другой стороны, еще не уловленной биографами, – со стороны вообще веселого характера. Это образцы самой забавной и вместе самой приличной шутки. Нам неизвестно, кому произнес похвальное слово Александр Сергеевич при вступлении своем, но ему дозволено было сказать первую речь свою стихами. Стихи эти, к сожалению, тоже утрачены. Не должно забывать, что веселое направление «Арзамаса» не мешало ему весьма строго ценить произведения в отношении правильности выражения, верности образов и выбора предметов. Орудием насмешки и остроумия «Арзамас» поражал ложные или неудачно изложенные мысли, и Пушкин в стихотворной речи своей недаром упоминал о лозе «Арзамаса», которая достигает провинившихся писателей, несмотря на то, зачислены ли они в список «арзамасцев» или нет.

Отношения «Арзамаса» к другим обществам должны были отразиться на всем литературном движении; но здесь первый повод, а с ним и настоящее значение явлений были уже потеряны для большинства публики; так продолжается и доселе. Например, появление комедий кн. Шаховского «Липецкие воды» – сатиры на произведения В. А. Жуковского – и «Новый Стерн» – сатиры на произведения Н. М. Карамзина – только теперь несколько объясняется в глазах исследователя. С них началась жаркая полемика, в которой особенно отделяется от всех бойкостью и меткостию своих заметок кн. П. А. Вяземский, стоявший, разумеется, на стороне авторитетов, обиженных нашим комиком. Еще в «Сыне отечества» 1815 года (№ XVI) является его статья «Мнение постороннего», где, не принимая попыток примирения, сделанных М. Н. Загоскиным в комедии своей «Комедия против комедии», он горячо высчитывает ряд оскорблений, нанесенных лилипутами словесности лицам и именам истинных писателей. Сам В. А. Жуковский в послании к Вяземскому и Пушкину (Василью), напечатанном в «Российском музеуме» 1815 года (№ 6) и не попавшем в последнее собрание его сочинений 1848 года, глубоко жалуется на завистников, омрачающих благородное поприще литератора, и дает советы друзьям, как сберечь свое призвание и творческие идеи в шуме людей, не понимающих ни того, ни другого. В известном ответе своем на это послание («К Жуковскому» – «Благослови, поэт!..») А. С. Пушкин рисует картину враждебных личностей и направлений, уже вызвавших столько жалоб и возражений. Наконец, даже Батюшков, в первой рукописной редакции своего стихотворения «Видение на берегах Леты», ходившей по рукам и измененной впоследствии, обрекал Лете и забвению те лица, которые упорно держались старых форм и смотрели недоброжелательно на попытки разрабатывать новые стороны искусства. Не говорим уже о многих мелких статьях, эпиграммах, баснях и посланиях.

Когда в двадцатых годах стали обнаруживаться в литературе нашей идеи романтизма в противоположность идеям классицизма, то «Арзамас» и враждебное ему направление отделились еще резче и явственнее. Можно сказать, что идеи романтизма находились уже в «Арзамасе» прежде появления их в нашей литературе.

Сторона противудействующая нашла тогда представителя в «Вестнике Европы» М. Т. Каченовского и в столкновениях ее с новыми теориями искусства обнаружила последовательность, какой не было прежде. Споры происходили теперь уже преимущественно по поводу произведений Александра Сергеевича, как прежде предметом их были Карамзин и Жуковский, но приемы, направление и мысли почти одинаковы у почитателей нового деятеля. Князь П. А. Вяземский является и здесь первым защитником его. В 1821 г. он напечатал в «Сыне отечества» (№ 2) свое едкое послание к Каченовскому, которое, во многих местах, было буквальным переводом Вольтерова стихотворения «De l’Envie».[30] К 1824 году принадлежит его жаркая полемика с «Вестником Европы» по поводу «Бахчисарайского фонтана» и «Разговора», приложенного к нему, и наконец только в 1825 году следы борьбы «Арзамаса» со старой партией защитников прежних форм искусства пропадают совсем или принимают другой вид. Так важно было влияние «Арзамаса» на литературу нашу, и надо прибавить к этому, что Пушкин уже сохранил навсегда уважение как к лицам, признанным авторитетами в среде его, так и к самому способу действования во имя идей, обсуженных целым обществом. Он сильно порицал у друзей своих попытки разъединения, проявившиеся одно время в виде нападок на произведения Жуковского, и вообще все такого же рода попытки, да и к одному личному мнению, становившемуся наперекор мнению общему, уже никогда не имел уважения.

Много и других литературных обществ существовало тогда в обеих столицах; так, в Москве было «Общество любителей словесности», в Петербурге – «Общество любителей словесности, наук и художеств» и «Общество соревнователей просвещения и благотворения»[31]. Последнее издавало журнал, а второе печатало свои труды по большей части в журнале «Благонамеренный». Московское общество держалось весьма долго, оно также издавало журнал под названием «Труды Общества любителей российской словесности при Московском университете», в котором, как мы видели, печатались первые опыты Пушкина. Журнал этот прекратился в 1827 году. Кроме самих обществ были еще кружки, составлявшие, так сказать, повторение их, но в уменьшенном виде; таков был незабвенный круг А. Н. Оленина, имевший, как известно, важную долю влияния на современную литературу. Вечера В. А. Жуковского также принадлежат к этой цепи небольших частных академий, где молодые писатели получали и первую оценку, и первые уроки вкуса. Влияние всех этих официальных и неофициальных собраний на просвещение вообще еще не нашло у нас оценки, даже и приблизительной. Хотя Пушкин не принадлежал к некоторым из них, однако же следил равно внимательно за их занятиями. Надо прибавить, что они уничтожены были столько же временем, сколько и распространением круга писателей, вследствие общего разлива сведений и грамотности. С увеличением класса авторов сделались невозможны и те труды сообща, та взаимная передача замыслов и планов литературных, обсуждение начатых произведений всеми голосами, единство направления, – словом, все те особенности, которые заставляют старожилов, по справедливости, вспоминать с умилением об этой эпохе нашего литературного образования. Сам Пушкин, создавший так много новых читателей на Руси и не менее того стихотворцев, сильно способствовал уничтожению дружеских литературных кругов; но вместе с тем он сохранил до конца своей жизни, как уже мы сказали, существенные, характеристические черты члена старых литературных обществ и уже не имел симпатии к произволу журнальных суждений, вскоре заместившему их и захватившему довольно обширный круг действия.

Батюшков проездом в Неаполь, где суждено ему было испытать первые симптомы болезни, отнявшей его еще заживо от света русской поэзии, находился в Петербурге и слышал первые песни «Руслана и Людмилы» на вечерах у Жуковского, где они обыкновенно прочитывались. Известно, что после чтения последней из них Жуковский подарил автору свой портрет, украшенный надписью: «Ученику от побежденного учителя». Батюшков, с своей стороны, нередко с изумлением смотрел, как антологический род поэзии, созданный им на Руси, легко и непринужденно подчиняется перу молодого человека, занятого, по‑видимому, только удовольствиями и рассеяниями света. Тогда уже были написаны те замечательные стихотворения Пушкина, для которых содержанием послужил древний, языческий мир: «Торжество Вакха», «Кривцову» и проч. Рассказывают, что Батюшков судорожно сжал в руках листок бумаги, на котором читал «Послание к Ю[рье]ву» («Поклонник ветреных Лаис…», 1818 г.) и проговорил: «О! как стал писать этот злодей!» И действительно, во многих стихотворениях этой эпохи врожденная сила таланта проявлялась у Пушкина сама собой, заменяя, при случае, гениальной отгадкой то, чего не мог еще дать жизненный опыт начинающему поэту.

Пушкин легко подчинялся влиянию всякой благородной личности. В эту эпоху жизни мы встречаем влияние на него замечательного человека и короткого его приятеля П. А. Катенина. Пушкин просто пришел в 1818 году к Катенину и, подавая ему свою трость, сказал: «Я пришел к вам, как Диоген к Антисфену: побей – но выучи!» – «Ученого учить – портить!» – отвечал автор «Ольги». С тех пор дружеские связи их уже не прерывались. П. А. Катенин был знаток языков и европейских литератур вообще. Можно основательно сказать, что Пушкин обязан отчасти Катенину осторожностию в оценке иностранных поэтов, литературным эклектизмом и особенно хладнокровием при жарких спорах, скоро возникших у нас по поводу классицизма и романтизма. Стойкость суждения Катенина научила его видеть достоинства там, где, увлекаемые спором, уже ничего не находили журналы наши. Независимость убеждений П. А. Катенина простиралась до того, что, сделав несколько опытов в романтической поэзии, он тотчас же перешел к противной стороне, как только число сподвижников нового рода произведений достаточно расплодилось. Катенин, между прочим, помирил Пушкина с кн. Шаховским в 1818 г. Он сам привез его к известному комику, и радушный прием, сделанный поэту, связал дружеские отношения между ними, нисколько, впрочем, не изменившие основных убеждений последнего. Тогдашний посредник их записал слово в слово любопытный разговор, бывший у него с Пушкиным, когда оба они возвращались ночью в санях от кн. Шаховского. «Savez‑vous, – сказал Пушкин, – qu’il est très bon homme au fond? Jamais jene croirai qu’il ait voulu nuire sérieusement а Ozerow, ni а qui que cesoit». – «Vous l’avez cru pourtant, – отвечал Катенин, – vous l’avez ecritet publié; voila le mal». – «Heureusement, – возразил Пушкин, – personnen’a lu ce barbouillage d’écolier; pensez‑vous qu’il en sache quelquechose?» – «Non, car il ne m’en a jamais parlé». – «Tant mieux, faisons commelui, et n’en parlons jamais».[32] Так точно П. А. Катенин помирил Александра Сергеевича и с А. М. Колосовой, дебюты которой поэт наш встретил довольно злой эпиграммой. Известно его поэтическое раскаяние в грехе, заключающееся в небольшом стихотворении «Кто мне пришлет ее портрет?..». Вообще П. А. Катенин заметил в эту эпоху характеристическую черту Пушкина, сохранившуюся и впоследствии: осторожность в обхождении с людьми, мнение которых уважал, ловкий обход спорных вопросов, если они поставлялись слишком решительно. Александр Сергеевич был весьма доволен эпитетом «le jeune M‑r Arouet»,[33] данным ему за это качество приятелем его, и хохотал до упада над каламбуром, в нем заключавшимся. Может быть, это качество входило у Пушкина отчасти и в оценку самих произведений Катенина. Известно, что вместе с достоинством хладнокровного критика Пушкин признавал в нем и замечательные творческие способности. Он даже сердился на московских литераторов, не понимавших поэтической важности баллад и переводов его друга, разделяя, впрочем, благоприятное мнение о произведениях П. А. Катенина со многими из известных своих современников. Так, Грибоедов предпочитал «Ольгу» Катенина «Людмиле» Жуковского, с которой она имела одинаковое содержание и которую превосходила, по мнению автора «Горя от ума», цветом народности и планом. Пушкин написал целую статью о сочинениях его («Литературные прибавления к «Русскому инвалиду» 1833, № 26), сохраненную в нашем издании, и прежде того еще сделал лестную заметку в «Северных цветах» 1829 года, посылая туда одно из его стихотворений[34].

В дополнение к этому мы прибавим, что, несмотря на приятельские отношения наших авторов, была в жизни их минута недоразумения, которая особенно заслуживает упоминовения по благородству, с каким обе стороны отстранили ее почти тотчас же. Пушкин находился уже в Кишиневе, когда в Петербурге давали переводную комедию Катенина «Сплетни», где, как утверждали, заключается намек на отсутствующего поэта[35]. П. А. Катенин, живший в деревне, нашел с своей стороны намек на самого себя в пушкинском послании к Ч[аадае]ву, написанном в 1821 году, и именно в одном стихе его:

И сплетней разбирать игривую затею.

Но первое объяснение уничтожило все недоразумения. Вот письмо Пушкина по этому поводу:

«Ты упрекаешь меня в забывчивости, мой милый: воля твоя! Для малого числа избранных желаю еще увидеть Петербург. Ты, конечно, в этом числе, но дружба – не италианский глагол piombare,[36] ты ее также хорошо не понимаешь. Ума не приложу, как ты мог взять на свой счет стих:

И сплетней разбирать игривую затею.

Это простительно всякому другому, а не тебе. Разве ты не знаешь несчастных сплетней, коих я был жертвою, и не твоей ли дружбе (по крайней мере так понимал я тебя) обязан я первым известием об них? Я не читал твоей комедии; никто об ней мне не писал; не знаю, задел ли меня Зельский. Может быть, да, вероятнее – нет. Во всяком случае, не могу сердиться. Если б я имел что‑нибудь на сердце, стал ли бы я говорить о тебе наряду с теми, о которых упоминаю? Лица и отношения слишком различны. Если б уж на то решился, написал ли стих столь слабый и неясный, выбрал ли предметом эпиграммы прекрасный перевод комедии, которую почитал я непереводимою? Как дело ни верти, ты все меня обижаешь. Надеюсь, моя радость, что это все минутная туча и что ты любишь меня. Итак, оставим сплетни и поговорим о другом. Ты перевел «Сида»; поздравляю тебя и старого моего Корнеля. «Сид» кажется мне лучшею его трагедиею. Скажи, имел ли ты похвальную смелость оставить пощечину рыцарских веков на жеманной сцене 19 столетия? Я слыхал, что она неприлична, смешна, ridicule. Ridicule! Пощечина, данная рукою гишпанского рыцаря воину, поседевшему под шлемом! ridicule! Боже мой, она должна произвести более ужаса, чем чаша Атреева. Как бы то ни было, надеюсь увидеть эту трагедию зимой, по крайней мере постараюсь. Благодарю за подробное донесение, знаю, что долг платежом красен, но non erat his locus…[37] Прощай, Эсхилл, обнимаю тебя как поэта и друга… 19 июля».

Прилагаем несколько других писем Пушкина к Катенину, которые чрезвычайно много способствуют к объяснению нравственной физиономии первого. Все они принадлежат 1825 году и писаны уже из Михайловского. Кроме прямого свидетельства о влиянии Катенина на поэта нашего, они еще служат примером его уклончивости с людьми, происходившей от тонкости чувства и деликатности сердца. Будучи «арзамасцем» по направлению своему, Пушкин находил одобрительные слова для добросовестного труда во всех литературных партиях. Истинную мысль свою берег он только для себя и для немногих, как увидим после.

1) «Ты не можешь себе вообразить, милый и почтенный Павел Александрович, как обрадовало меня твое письмо, знак неизменившейся твоей дружбы… Наша связь основана не на одинаковом образе мыслей, но на любви к одинаковым занятиям. Ты огорчаешь меня уверением, что оставил поэзию – общую нашу любовницу. Если это правда, что ж утешает тебя, кто утешит ее?.. Я думал, что в своей глуши – ты созидаешь; нет – ты хлопочешь и тягаешься – а между тем годы бегут.

Heu fugant, Posthume, Posthume, labuntur armi[38].

А что всего хуже, с ними улетают и страсти, и воображение. Послушайся, милый, запрись да примись за романтическую трагедию в 18 действиях (как трагедии Софии Алексеевны). Ты сделаешь переворот в нашей словесности, и никто более тебя того не достоин. Прочел в Булг[арине][39] твое 3‑е действие, прелестное в величавой простоте своей. Оно мне живо напомнило один из лучших вечеров моей жизни; помнишь?.. На чердаке к[нязя] Шаховского.

Как ты находишь первый акт «Венцеслава»? По мне чудно хорошо[40]. Старика Rotrou, признаюсь, я не читал, по‑гишпански не знаю, а от Жандра в восхищении, кончена ли вся трагедия? Что сказать тебе о себе, о своих занятиях? Стихи покамест я бросил и пишу свои memoires, то есть переписываю набело скучную, сбивчивую черновую тетрадь; 4 песни «Онегина» у меня готовы, и еще множество отрывков; но мне не до них. Радуюсь, что 1‑я песнь тебе по нраву – я сам ее люблю; впрочем, на все мои стихи я гляжу довольно равнодушно, как на старые проказы с К[авериным?], с театральным майором и проч.: больше не буду! – Addio, Poeta, a rivederla, ma quando?..».[41] На адресе штемпель: Опочка 1825, сентября 14.

2) «Письмо твое обрадовало меня по многим причинам: 1) что оно писано из П[етер]б[урга], 2) что «Андромаха» наконец отдана на театр, 3) что ты собираешься издать свои стихотворения, 4) (и что должно было бы стоять первым) что ты любишь меня по‑старому… Как бы хорошо было, если нынешней зимой я был свидетелем и участником твоего торжества! Участником – ибо твой успех не может быть для меня чуждым. Мне, право, совестно, что тебе так много наговорили о моих «Цыганах». Это годится для публики, но тебе надеюсь я представить что‑нибудь более достойное твоего внимания. – «Онегин» мне надоел и спит; впрочем, я его не бросил. Радуюсь успехам Каратыгина и поздравляю его с твоим одобрением. Признаюсь – мочи нет хочется к вам. Прощай, милый и почтенный, – вспомни меня во время первого представления «Андромахи». 4 декабря».

Гораздо яснее и решительнее высказывает Пушкин свои чувства в третьем прилагаемом здесь письме.

3) «Отвечаю тебе по порядку. Стихи о Колосовой были написаны в письме, которое до тебя не дошло. Я не выставил полного твоего имени, потому что с Катениным говорить стихами только о ссоре моей с актрисою показалось бы немного странным.

Будущий альманах[42] радует меня несказанно, если разбудит он тебя для поэзии. Душа просит твоих стихов; но знаешь ли что? Вместо альманаха, не затеять ли нам журнала вроде «Edinburgh Review»?[43] Голос истинной критики необходим у нас; кому же, как не тебе, забрать в руки общее мнение и дать нашей словесности новое, истинное направление? Покамест, кроме тебя, нет у нас критика. Многие (в том числе и я) много тебе обязаны; ты отучил меня от односторонности в литературных мнениях, а односторонность есть пагуба мысли. Если б согласился ты сложить разговоры твои на бумагу, то великую пользу принес бы ты русской словесности: как думаешь? Да что «Андромаха» и собрание твоих стихов?»

Нельзя пропустить в этом перечете людей, окружавших Пушкина, друга его – Дельвига. Дельвиг был истинный поэт, но поэт в душе, лишенный способности воспроизведения своих созданий. От него чрезвычайно много ожидали и, как кажется, особенно за способность развивать планы новых произведений и вообще придумывать содержание поэм. Строгость идеи, глубина чувства, значение лиц и происшествий в его неосуществленных фантазиях были таковы, что раз В. А. Жуковский при рассказе об одной из замышляемых им поэм сказал, обнимая будущего ее творца: «Берегите это сокровище в себе до дня его рождения», – но день рождения не наступил. Известно, что Пушкин с негодованием говорил о невнимании, с каким встретила публика произведения вдохновенного юноши Дельвига, между тем как стихи одного из его товарищей, имевшие, может быть, одно достоинство – гладкость, замечает Пушкин, принимались как некое диво. С юга России он умолял Дельвига написать поэму и говорил: «Поэма мрачная, богатырская, сильная, байроническая – твой истинный удел». Таков был первый взгляд Пушкина на характер поэзии, доступный его лицейскому товарищу, с которым он делил еще на ученической скамье свои авторские тайны и стремления. Впоследствии взгляд Пушкина на поэтическую способность Дельвига значительно изменился, что можно видеть из следующего отрывка: «Идиллии Дельвига, – писал Пушкин уже спустя несколько лет после смерти его, – для меня удивительны: какую силу воображения должно иметь, дабы так совершенно перенестись из 19 столетия в золотой век, и какое необыкновенное чутье изящного, дабы так угадать греческую поэзию сквозь латинские подражания или немецкие переводы; эту роскошь, эту негу, эту прелесть, более отрицательную, чем положительную, которая не допускает ничего напряженного в чувствах, тонкого, запутанного в мыслях, лишнего, неестественного в описаниях». В постоянных разговорах с Дельвигом об искусстве и в обществе его Александр Сергеевич достиг замечательного 1819 года.

1819 год весьма важен в биографии и жизни Пушкина. Можно считать его эпохою появления настоящей пушкинской поэзии, проблески которой старались мы уловить и прежде. В этот замечательный год обнаруживается впервые настоящая манера поэта, и сам он, видимо, сознает качества своего таланта. 1819 год открывается стихотворением «Увы! зачем она блистает…», где глубокое чувство облечено в такое простое, трогательное и вместе мелодическое выражение, что пьеса может назваться родоначальником всех последующих лирических песен его в этом роде. Тогда же начинает сильно выказываться другое замечательное качество Пушкина – разнообразие его впечатлений, беспрестанная деятельность, так сказать, вдохновения, порождаемого самыми противоположными предметами. Стихотворения «Уединение», «Домовому» рядом с упомянутой элегией доказывают это как нельзя лучше. Наконец, в конце года является и задушевная исповедь Пушкина – это драгоценное достояние русской поэзии, доказывающее одинаково и силу его гения, и глубину его сердца. Задушевной исповедью он и замыкается:

 

Художник‑варвар кистью сонной

Картину гения чернит,

И свой рисунок беззаконный

Над ней бессмысленно чертит.

* * *

Но краски чуждые, с летами,

Спадают ветхой чешуей;

Созданье гения пред нами

Выходит с прежней красотой.

* * *

Так исчезают заблужденья

С измученной души моей,

И возникают в ней виденья

Первоначальных, чистых дней.

 

 

Глава IV

«Руслан и Людмила». 1820 г.

 

«Руслан и Людмила». – Анекдот о заклеенной бумажке. – Появление «Руслана» в 1820 г. – Публика, писатели старой школы, И. И. Дмитриев, русская сказка, Каченовский. – Тайная насмешка поэта над чопорностию прежних русских песен и рассказов и над холодной эпической торжественностью. – Поклонники Пушкина. – Отношение «Руслана» к поэме Ариоста. – Холодность поэмы и тщательность отделки. – Вопросы Зыкова. – Критика на «Руслана и Людмилу» в «Сыне отечества» (1820, часть LXIV). – Эпиграмма Крылова, рецензия в «Невском зрителе» (1820 г., часть 3). – Прием в публике. – Значение Пушкина как воспитателя изящного чувства и вкуса в народе.

 

В 1819 году кончена была и поэма «Руслан и Людмила», напечатанная только в следующем, 1820 году, но она принадлежит еще к первому отделу поэтической деятельности Пушкина. Задуманная на скамьях лицея, продолжаемая в летние его поездки в село Михайловское, она совершенно была окончена только на Кавказе, откуда (1820 г.) прислан был известный ее эпилог. По мере того как она создавалась, ее обсуживали, как мы видели, голосами известных литераторов на вечерах Жуковского, и она составляла, вместе с другими предметами, содержание долгих бесед Пушкина с Дельвигом и друзьями. Пушкин жил в это время с семейством своим на Фонтанке у Калинкина моста, в доме бывшем Клокачева, и часто провожал Дельвига на квартиру его от себя и от Жуковского, ко Владимирской, толкуя обо всем, что читали и говорили у последнего. Считаем обязанностию сохранить один анекдот, показывающий его уважение к певцу «Людмилы». В. А. Жуковский часто вместо переписки стиха, которым был недоволен, заклеивал его бумажкой с другим, новым. Раз на вечере у Д. Н. Б[лудова] один из чтецов нового произведения Жуковского, вероятно, недовольный переменой, сорвал такую бумажку и бросил на пол. Пушкин тотчас же поднял ее и спрятал в карман, сказав весьма важно: «Нам не мешает подбирать то, что бросает Жуковский».

Появление «Руслана и Людмилы» встречено было с восторгом публикой и с недоумением теми людьми, которые видели в ней унижение поэзии и вообще достоинства литературы, в чем упрекали, как известно, и преобразования Н. М. Карамзина, совершенные им несколько лет назад в русском языке и в русской словесности. К числу недовольных принадлежал и Дмитриев, питавший, впрочем, несомненное уважение к таланту Пушкина. Дело шло, собственно, о русской сказке как о предмете для эпопеи. Теперь всякому ясно, что поэма «Руслан и Людмила» весьма далеко отстоит – по духу, выражению и облику самих героев – от народной сказки; но тогда разница не вполне понималась и подала повод к весьма любопытным спорам.

Когда появился в «Сыне отечества» 1820 года (№ № XV и XVI) первый отрывок из «Руслана и Людмилы», «Вестник Европы» сделался эхом ужаса, возбужденного в некоторых людях этим вводом сказочного русского мира в область поэзии: «Обратите ваше внимание на новый ужасный предмет, – говорил он, – возникающий посреди океана российской словесности… Наши поэты начинают пародировать Киршу Данилова… Просвещенным людям предлагают поэму, писанную в подражание Еруслану Лазаревичу». Критик «Вестника Европы» еще допускает собирание русских сказок, как собирают и «безобразные старые монеты», но уважения к ним не понимает. Выписав сцену Руслана с головой, критик восклицает: «Но увольте меня от подробного описания и позвольте спросить: если бы в Московское благородное собрание как‑нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал зычным голосом: «Здорово, ребята!», неужели бы стали таким проказником любоваться?.. Зачем допускать, чтоб плоские шутки старины снова появлялись между нами?» («Вестник Европы», 1820 г., № XI).

Вопрос о народной поэзии был поставлен очень резко, как видим. Журнал, поднявший его, имел явные и тайные симпатии даже и таких людей, которым знакомы были итальянские и немецкие волшебные поэмы, но которым фантастический мир русских народных сказаний казался диким и неблагородным.

В «Руслане и Людмиле» заключалось и другое зерно вражды, именно тайная насмешка поэмы над чопорностию прежних так называемых русских песен и рассказов из народной жизни. Холодная эпическая торжественность не была и в то время редкостью, но она имела соперницу в элегической и несколько жеманной подделке сказочных лиц и простонародных песен. Ничего подобного не было в поэме «Руслан и Людмила». Она отличалась беспрестанными отступлениями, неожиданными обращениями к разным посторонним предметам, свободным течением рассказа и насмешливостию. Сам автор как будто шутит над сказочными мотивами, которые употребляет в дело, над собственными приемами и образами. При некотором внимании легко можно заметить сатирическое направление поэмы, которое вышло раз наружу само собой и весьма ярко – именно в 4‑й главе, где помещена пародия на «Двенадцать спящих дев» Жуковского. Все это вместе взятое казалось многим не только дерзким нововведением, но почти разрывом со всеми преданиями искусства.

Поклонники Пушкина особенно были затронуты последним обвинением. Им нельзя было оставить первое произведение любимого поэта бобылем в русской словесности. Они постарались приискать ему знаменитых предков у себя и на стороне: «Душеньку» Богдановича, «Оберона» Виланда, «Неистового Орландо» Ариоста. Мнение о сходстве «Руслана и Людмилы» с «Неистовым Орландом» особенно долго держалось, хотя и оно столь же мало может устоять при поверке, как и предполагаемое сходство поэмы с русскими сказками. Внешней своей формой, оставлением героев своих посреди действия и возвращением к ним после долгого обхода, «Руслан» приближается к манере феррарского поэта, но в нем нет и признака той долгой, постоянной страсти, перемешанной с иронией, какими отличается «Орланд». В русской поэме все молодо, свежо, исполнено порывов чувства, а не страсти, игривой насмешливости, а не иронии. Это был, по нашему мнению, последний блестящий метеор того же французского влияния, под которым Пушкин находился так долго.

Пушкин удивлялся впоследствии, что не заметили холодности его поэмы, но этому была весьма основательная причина: прелесть картин, свежесть всех молодых ощущений отводили глаза и мешали видеть, что за всем этим нет истинного чувства. Необычайно тщательная отделка лишила ее, может быть, и последних его проблесков. Отделка эта выказалась еще строже во втором издании 1828 года, с которого печатались все последующие; там было пропущено и переделано более 12 мест, но зато присоединено было вступление, которое по сказочному духу и народным краскам превосходит всю поэму. Благодаря такому упорному труду стих поэмы сохраняет постоянно хрустальную прозрачность и плавность изумительную, но лишен точности, поэтического лаконизма и долго извивается вокруг предмета грациозными кругами, прежде чем успеет охватить его со всех сторон. Все это могли мы заметить благодаря самому Пушкину, научившему нас понимать своими последующими произведениями настоящее достоинство и стиха, и создания. Позднее Пушкин заметил еще, что кроме «Вестника Европы» и весьма дельных вопросов, изобличающих слабость создания поэмы, поэма «Руслан и Людмила» принята была благосклонно. Эти вопросы, напечатанные в «Сыне отечества» (1820, часть LXIV), принадлежали перу одного молодого человека, дилетанта в нашей литературе, рано похищенного смертию[44]. Они составляют род лаконического допроса, где истинно дельное перемешивается иногда с весьма капризными и произвольными требованиями, как это можно видеть из начала их, здесь приводимого:

«Зачем Финн дожидался Руслана?

Зачем рассказывает Руслану свою историю и как может Руслан в таком несчастном положении с жадностию «внимать рассказы» (или по‑русски рассказам) старца?

Зачем Руслан присвистывает, отправляясь в путь: показывает ли это огорченного человека? Зачем Фарлаф с своей трусостью поехал искать Людмилы? Нам скажут: затем, чтоб упасть в грязный ров: et puis on en rit et cela fait tou‑jcurs plaisir…»[45] и проч.

Младенческое состояние тогдашней критики особенно проявилось в разборе поэмы при выходе ее вполне («Сын отечества», часть LXIV, 1820 года), подписанном буквою В. Уже с этой ранней эпохи все рецензии на Пушкина были ниже его, и он имел полное право говорить впоследствии, что ничему от них не выучился. Верное эстетическое чувство в оценке его произведений явилось незадолго до его смерти и было им же воспитано и приготовлено. Рецензент «Сына отечества» рассказывает содержание поэмы собственною своей прозой, определяет характеры героев общими чертами, вроде следующих:

«Руслан великодушен, храбр, чувствителен, ретив, … но вспыльчив и нетерпелив. Он напоминает Ахиллеса… Людмила веселонравна, резва, верна любви своей, нежна и сильна душа ее, непорочно сердце…» и проч., пересчитывает описательные места и шуточные стихи, прибавляя: «Ныне сей род поэзии называется романтическим». Не забыт, разумеется, и упрек в излишней вольности фантазии, который сделался потом избитым орудием литературного спора. Критик заключает свою статью, по обыкновению, разбором выражений, находит непонятным между прочим «могильный голос» («Не голос ли это какого‑нибудь неизвестного нам музыкального орудия?» – говорит он) и останавливается с изумлением перед выражением «немой мрак». «Смело до непонятности, – замечает он, – и если допустить сие выражение, то можно будет напечатать: говорящий мрак, болтающий мрак, болтун мрак…» и проч.

И. А. Крылов, часто умалчивавший о странностях в людях и в обществе, но всегда понимавший их, написал эпиграмму, ходившую тогда по рукам:

 

Напрасно говорят, что критика легка.

Я критику читал «Руслана и Людмилы»:

Хоть у меня довольно силы,

Но для меня она ужасно как тяжка![46]

 

Восторг публики и особенно той части ее, которая увлеклась нежными или роскошными описаниями, заключающимися в поэме, должен был с избытком вознаградить автора за несколько придирчивых замечаний. Публика готова была всюду следовать за певцом своим по этой легкой и цветистой дороге; но поэт, которому суждено было сделаться воспитателем эстетического чувства в нашем отечестве, вскоре избрал другой путь. Можно сказать без преувеличения, что учитель изящного, данный в нем публике, был не ниже своих обязанностей. Его неистощимая сила, разнообразие его таланта, овладевшего образами как своей народной, так и чужестранной поэзии с одинаковой мощью, наконец, истина и глубина чувства давали призванию его вид законности, которую тщетно хотели оспорить его противники. Заслуги Пушкина как воспитателя художественного чувства в обществе еще не оценены вполне, но с этой точки зрения литературное его поприще приобретает особенную важность.

 

Глава V


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-20; Просмотров: 155; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.602 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь