Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Глава 7. МЫ СРАЖАЕМСЯ С КАВАЛЕРИЕЙ



 

На следующий день на нас напали кроу, мы славно с ними повоевали и, окрыленные победой, решили подраться с кем-нибудь еще. Так мы сразились с ютами и шошонами, а затем, выменяв несколько лошадей у черноногих, разбили и их. После каждой удачной схватки, в которой удавалось убить много врагов, шайены ходили раздувшись от гордости, но были злы и неприветливы, когда доставалось им. В последнем случае вопли плакальщиков не стихали до самого утра. Индейцы вообще любят повоевать, но терпеть не могут терять в сражениях друзей и близких. Они действительно относятся друг к другу с большой теплотой. Что же до врага, то его они ненавидят, как такового, однако ни за что не променяют ни на кого другого.

По поводу каждой победы шайены устраивали празднества. Если битва произошла неподалеку от нашего лагеря, женщины и дети бродили по полю боя с дубинками в руках и добивали раненых врагов, отрезая у них в качестве сувениров носы, уши и более интимные части тела. Они получали от этого истинное удовольствие. Да, доведись вам повидать столько, сколько мне, вы бы тоже ко всему привыкли.

Бизонья Лежка, добрая душа, заботилась обо мне как родная мать. Сколько раз прижимала она меня к своему толстому животу, и ее луноподобное лицо озарялось ласковой улыбкой. Она стремилась подсовывать мне самые лакомые куски, укрывала меня по ночам шкурами, чинила мою одежду… Она была женщиной до мозга костей, как Старая Шкура — мужчиной. Но что бы вы подумали, увидев, как это милейшее создание вспарывает животы беспомощным кроу и выпускает им кишки?

Я скажу вам что: да ничего. Я довольно быстро привык к подобному зрелищу. Кстати, ни кроу, ни юты, ни шошоны и не думали протестовать, поскольку и сами занимались тем же самым. Так какое же, черт возьми, мне до этого дело? Вы, конечно, помните отношение Старой Шкуры к бледнолицым: их поступки были непонятны ему, но он допускал, что в них может быть какой-то смысл. И я не собирался позволять индейцу превзойти меня в терпимости. Так что, когда Бизонья Лежка или кто-нибудь из краснокожих подростков возвращался из прерии, сияя от гордости и волоча за собой ту или иную часть человеческого тела, мне оставалось лишь восторгаться вместе со всеми.

Нет, моя проблема была посерьезнее. Еще не став взрослым, я уже успел убить «своего» врага и теперь при всем желании не смог бы отвертеться от участия во всех происходящих сражениях и драках. Становиться хееманех, вроде Маленького Коня, мне тоже не хотелось, так что выбора у меня просто не оставалось. Вот я и старался, не будучи все-таки шайеном, убивать как можно меньше.

Кроме того, я пытался сохранить в себе хоть что-то от цивилизации предков, не делая при этом ничего такого, что могло бы не понравиться моим друзьям дикарям. Очень рискованная затея, уверяю вас. Зачастую просто не удавалось избежать участия во всяких варварских мероприятиях, если вы понимаете, что я имею в виду. А, ни черта вы не понимаете! Ну ладно, ладно, скажу: как ни мерзко это звучит, но мне то и дело приходилось снимать скальпы. Причем нелишне заметить, что жертва далеко не всегда была мертва или хотя бы без сознания, а нож не всегда достаточно остр, чтобы не издавать жуткий скрежещущий звук, не говоря уж о звуке, с которым скальп расстается с черепом. Бог свидетель, никогда бы я этим не занимался, но проклятый Маленький Медведь всякий раз маячил где-то неподалеку, следя за тем, чтобы я не смел манкировать святой обязанностью каждого шайена. К пятнадцати годам у него скопилось уже столько скальпов, что даже с небольшого расстояния казалось, будто он весь покрыт волосами, как гризли.

Но я не собираюсь уделять скальпам слишком много внимания. К счастью для меня, существовал выход, вполне законно освобождавший воина от этой кровавой процедуры и даже ценившийся выше нее, поскольку был связан с куда большим риском. Речь идет о так называемом «нанесении ударов» (в буквальном переводе с шайенского), и выглядело это так: воин на лошади врывается в самую гущу врагов и, раздавая налево и направо удары рукоятью томагавка или легкой дубинкой, расчищает дорогу себе и тем, кто едет за ним. Врагов при этом, как правило, не убивали… Вообще, если попытаться описать образ жизни шайенов одной-единственной расхожей фразой, то вполне можно сказать, что они постоянно искали на собственную задницу приключений.

Всякий раз, когда я хотел увильнуть от почетной обязанности скальпирования, я брался за «нанесение ударов», но, разумеется, старался держаться вторым, а еще лучше — четвертым или пятым. Первым мог ехать разве что полный идиот. Собственная жизнь всегда представляла для меня неоспоримую ценность, и я даже и не думал состязаться с признанными мастерами этого дела, например с Койотом, который слыл просто непревзойденным героем, оставив далеко позади Маленького Медведя со всем его волосатым богатством. Последний изо всех сил пытался не отставать, но всегда в последний момент не мог сдержаться и, вместо того, чтобы нанести удар рукояткой, пускал в ход сам томагавк. А Койот, практически безоружный, врезался в самую кучу врагов и, орудуя одной лишь легкой дубинкой, умудрялся выйти из боя, не получив ни царапины. Все знали, что он владел могущественным талисманом.

Я мог бы часами рассказывать обо всяких интереснейших эпизодах войны, но они слишком будоражат души тех, кто ни разу не рисковал своей шкурой, а для тех, кто прожил жизнь, похожую на мою, воевать — все равно что для вас сидеть за рулем спортивного авто, поэтому я воздержусь. Не стану говорить и о своих многочисленных ранах, шрамы от которых до сих пор на моем теле, как поблекшие татуировки.

Тем самым летом, когда мы стояли лагерем на Пыльной реке, полковник Харни напал на стоянку черных сиу у Голубой реки, что неподалеку от Северного плато, и убил восемьдесят человек. Сразу надо сказать, что это было дружественное белым племя (иначе они бы его просто не нашли), поэтому и не оказало сопротивления (иначе потери не были бы столь ужасны). Больше всех пострадали женщины и дети, так как воины поспешили ретироваться, уводя лошадей. Это звучит по-идиотски, но виной всему оказалось невежество. Я говорю и о белых, и о индейцах. Женщин убивает только трус, но солдат тех времен, влетая на полном скаку во «вражеский» лагерь, не всегда успевал распознать, где кто, а дети… дети были единственными, кто решил принять вызов с оружием в руках.

Что же до бежавших воинов, то и здесь не все так просто. Надо знать, как индейцы вообще воюют между собой: одно племя нападает, а другое отступает, а затем они меняются местами. Это позволяет свести к минимуму случайные жертвы и дает всем равные шансы. Армия же воюет по своим законам, не имея ни малейшего понятия о законах индейских, да даже если бы и имела, то все произошло бы точно так же. А все потому, что бледнолицый не получает никакого удовольствия от войны как таковой, она для него лишь инструмент, средство проложить себе дорогу. Он охотится за душой врага, а не за телом. Сломить, унизить навсегда — вот его цель. Этим занимаются и военные, и пацифисты, которых, кстати, среди шайенов не было да и быть не могло, так как война для индейцев — часть жизни и дает племени много новых лошадей. Власть и могущество в понимании бледнолицых их абсолютно не интересовали.

У себя на Пыльной реке мы мгновенно узнали обо всем случившемся, вот только не спрашивайте меня как. Не знаю. Я никогда не мог понять, каким образом индейцы всегда обо всем узнают, и просто принимал это как данность. Впрочем, на этот раз Красная Собака сообщил мне по секрету, что ему все рассказал один знакомый орел, которого он поймал сегодня утром. Ловить орлов особая и весьма почетная профессия среди шайенов. Минуты две спустя новость облетела весь лагерь. Вожди не стали собирать совет, поскольку, с одной стороны, не явился никто из сиу, дабы предложить план совместных действий, а с другой — события доказали мудрость и предусмотрительность Старой Шкуры, предпочитавшего держаться подальше от белых, не предоставляя им тем самым возможности нарушить былые обещания.

Мы не меняли стоянку до конца года, так как местность эта была куда лучше, чем на плато, и изобиловала оленями, медведями и дровами, так как предгорье Бигхорна лежало всего милях в шестидесяти к западу; его пурпурное осеннее основание заканчивалось у самых облаков серебристой короной, которая, тая летом на солнце, в избытке давала чистую пресную воду.

Однако и холодало здесь тоже быстрее, чем в других местах. Помню, как-то мы вчетвером, возвращаясь с охоты, случайно наткнулись на шестерых кроу. День выдался на редкость прохладный, и, когда мы лениво потянулись за нашими луками, кроу ответили на языке знаков: «Куда торопиться? Сразимся, когда потеплеет!» — и спокойно отправились восвояси. Мы вздохнули с облегчением.

Когда же наступали настоящие морозы и дыхание, слетая с губ, тут же оседало инеем на одежде, мы почти не вылезали из палаток и питались заготовленными с лета вяленым на солнце мясом и салом. Все, что могло дать тепло, ценилось страшно дорого. Помните, я рассказывал об охоте на антилоп? Так вот та самая жирная девица потребовала от своего ухажера шесть лошадей и еще целую кучу подарков (оставшихся у ее семьи) за согласие выйти за него замуж…

Однажды, когда Ничто выпорхнула из своего типи, чтобы набрать снега в котелок, я тут же оказался поблизости и, подражая голосам птиц, попытался привлечь ее внимание. Но она и не посмотрела в мою сторону, а вскоре появилась ее ма, которая запустила в меня только что обглоданной костью: иди, мол, отсюда, противный мальчишка, знаем мы, что у тебя на уме! На этом моя любовная эпопея той зимы и закончилась.

К наступлению первых теплых дней все мы — мужчины, женщины, дети и животные — изрядно обленились и обрюзгли, а наши языки страсть как изголодались по свежей пище. Никогда не ждешь весны так, как когда ты молод и охоч до развлечений. Старая Шкура к таковым уже не относился, но жизненные соки проснулись и в нем, причем даже прежде, чем лопнули почки на деревьях, и он подарил своей младшей жене, Белой Корове, очередного ребенка. До сих пор, говоря о его отпрысках, я упоминал лишь Красного Загара да Маленького Коня, ведь с ними я общался больше, чем с прочими, но вся их армия была примечательно многочисленна, разнокалиберна и разновозрастна.

Падающая Звезда, жена Красного Загара, тоже ходила с животом, как и многие другие женщины после утомительного сезона вынужденного безделья своих мужей, лишенных охоты и войны. Официально же предполагалось, что дети заменят павших в битвах воинов. Когда вырастут, разумеется.

А потери были немалые. Из уже знакомых вам индейцев в схватках с пауни и ютами погибли Бесстрастное Лицо, Большая Челюсть, Желтый Орел и Пятнистый Волк, который, если помните, едва не пал от руки Керолайн, когда хотел заняться пьяной любовью с нашей ма.

Я долгое время полагал, что лагерь Старой Шкуры — это и есть все шайены или, по крайней мере, основная часть племени, его, так сказать, костяк; однако в конце концов выяснилось, что это всего-навсего одна семья, хотя и огромная, где все так или иначе состоят в родстве друг с другом.

Шайен ужасно страдает, когда о нем или о ком-нибудь из близких идут позорные слухи. И вскоре я узнал, почему семья Старой Шкуры живет столь замкнуто.

Давным-давно, когда Старая Шкура был еще мальчишкой, его отец убил своего соплеменника, повздорив с ним из-за женщины. Тогда его изгнали из семьи вождя Горелая Дорога, а вместе с ним ушли и все его родственники. Они стали жить отдельно, однако даже после смерти виновного не смогли вернуться назад. На них также легла печать позора, и всякий раз, встречаясь с другими Людьми, они должны были опускать голову и отводить глаза. Их так и прозвали «татоимана», что значит Стыдливые.

Когда же Старая Шкура стал вождем и показал себя мудрым советчиком и отважным воином, ему предложили вернуться к Горелой Дороге. Предлогом послужил праздник пляски солнца, на который раз в год собиралось все племя. Но, видимо, страсть к наставлению рогов была у этой семейки в крови, поскольку молодой вождь не замедлил повторить подвиг своего папаши. Он украл женщину из семьи Волосатой Шкуры, оставив вместо нее оскорбленному мужу двух лошадей в качестве платы за беспокойство. Тот, разумеется, счел сделку невыгодной и возжелал ее расторгнуть, однако нарвался на стрелу.

Старая Шкура не осмелился после этого явиться к Горелой Дороге и на долгие годы удалился вместе со своей семьей в прерию. К тому времени, как я попал в племя, им уже было позволено участвовать в общих сборах всех шайенов, но только когда последние проходили не в лагере семьи Горелой Дороги. Они так и остались Стыдливыми.

Однако теперь, после того как жирная девица вышла замуж за последнего холостого воина, шайенам Старой Шкуры стало угрожать прямое кровосмешение, поскольку их ряды давно уже не пополнялись, если не считать, конечно, Желтого Орла, но он погиб, оставив двух вдов и полнуй палатку ребятишек, которых пришлось усыновить Мелькающей Тени.

Поэтому я не думаю, что решение Старой Шкуры двинуться по весне на юг осуждалось, хотя оно и противоречило его собственному желанию держаться подальше от бледнолицых. Нам необходим был приток свежей крови, а большинство остальных шайенов обитало внизу, за плато. В окрестностях Пыльной реки стояло немало лагерей сиу, наших верных военных союзников, но, едва дело касалось семейной чести, Старая Шкура вел себя как последний сноб. Он и впрямь верил в историю своего племени, согласно которой шайены пользовались лошадьми уже тогда, когда все прочие ездили на собаках, и считал сиу недостойными подобных брачных уз, хотя никогда и не говорил об этом вслух.

Таким образом, женщины начали сворачивать лагерь: разбирали палатки, складывали шкуры и прочий скарб, привязывая все к спинам самым сильных собак. Вскоре пестрый караван двинулся в путь: кто ехал верхом, кто шел пешком, а с флангов нас охраняли воины. За караваном на юг тянулся длинный след лошадиного помета, обглоданных костей и золы многочисленных костров.

Для меня эта дорога стала началом возвращения в мир белых людей, хотя сам я тогда об этом и не подозревал.

Мы добрались до развилки Соломона у реки Канзас, сейчас это северная часть штата того же названия, и увидели огромный лагерь площадью больше мили, где обитали сотни семей шайенов, зимовавших, в отличие от нас, вместе. До сих пор мне не доводилось видеть столь грандиозного зрелища: около тысячи палаток образовывали гигантское кольцо, причем жилища каждой семьи стояли вокруг своего главного типи, в котором обитал вождь или шаман. Здесь были все семьи, о которых я до сих пор знал только понаслышке, не говоря уже о большом отряде воинов, именовавших себя Псами и выполнявших функции полиции.

Когда мы въезжали в лагерь, Старая Шкура чувствовал себя весьма неуютно. Я без труда читал это у него на лице, ведь лица индейцев, когда те находятся среди своих, столь же выразительны, как и лица всех прочих. Но никто не пытался нас остановить, никто не подошел и не спросил: «Куда это вы едете? Что вам здесь надо?» — как наверняка поступили бы с чужаками, и вскоре я заметил, что старый вождь явно вздохнул с облегчением.

Едва мы оказались внутри лагеря, к нему навстречу вышли вожди Горелой Дороги и приветствовали его как брата, приглашая поставить свои палатки рядом с их. Старое преступление было забыто. Все шло просто прекрасно, в честь нашего приезда забили недавно пойманного огромного бизона, и мне досталось несколько кусков великолепного сочного мяса, что было весьма кстати после долгого пути. Все вокруг наперебой приглашали нас в свои палатки, где оказывали всяческие знаки внимания… короче говоря, наше прибытие превратилось в национальный праздник.

Ораторы произносили речи, сказители распевали легенды, хееманех, к которым присоединился и Маленький Конь, исполнили благодарственную пляску, очень грациозную и тепло принятую. Среди зрителей шла оживленная беседа, Мелькающая Тень травил анекдоты из охотничьей жизни, кто-то жаловался на деспотизм шамана, кто-то сетовал на скудость припасов и скуку зимовки… Говорили о внезапной агрессивности бледнолицых, о том, как пострадал от них вождь Большая Голова, о том, что придет время, когда шайены поставят всех на место и восстановят справедливость. После этих слов выступили два шамана, Лед и Тьма, и заявили, что дадут воинам могучее заклинание, которое заставит пули бледнолицых ложиться на землю вокруг них, не причиняя им ни малейшего вреда.

Короче говоря, шайены, казалось, не имели ничего против того, чтобы разом уничтожить всех бледнолицых в долинах, — задача не из легких, но вполне выполнимая, если учесть размеры лагеря. Даже я загорелся этой идеей, ведь мы теперь могли выставить конницу в полторы тысячи воинов! Кроме того, на юге нас бы поддержали кайова и команчи, а на севере — арапахо и сиу. Я рассуждал как индеец, не думая о возможных потерях моей собственной расы. Возможно потому, что индейцы сделали для меня куда как больше, чем мои белые соплеменники, а потом никто и не собирался нападать, скажем, на Сент-Луис, Чикаго или Эвансвиль…

Я часто подкарауливал Ничто у тропинки, ведущей к реке, и, когда она проходила мимо, залезал ей под юбку и легонько Щипал за зад. Единственным ответом на столь повышенное внимание к ее особе было то, что ухаживаниям Койота она придавала не больше значения, чем моим. Мы с ним добивались ее расположения на равных, строго поделив участки военных действий: я, как уже отметил выше, ждал ее у тропинки, а он пытался обворожить в прерии, когда она собирала бизоний помет для костра. Ни о какой вражде или ревности и речи не шло, мы с Койотом были в совершенно нормальных отношениях. Но не больше. Вы знаете, как это бывает: у вас уже есть друзья, у вас уже есть враги, но нет ни малейшего желания заводить новых. Так же и у индейцев.

Кроме того, я не выказывал особого нетерпения: шайен обычно ухаживает за своей пассией лет пять, мне стукнуло пятнадцать, так что у меня была еще куча времени в запасе. Готов побиться об заклад, вы и не подозревали, что краснокожие столь медлительны в этом. Но шайены — воины и, пока совсем не припекло, предпочитают свободу. Когда целый день сражаешься, ночью хочется просто спать, и ничего больше…

Что ж, сэр, время в этом большом лагере летело быстро, и вскоре подошел черед солнечной пляски, затеваемой лишь для того, чтобы доказать всем, и себе в первую очередь, превосходство Людей над прочими племенами. Едва дело доходило до самоистязания, Маленький Медведь всегда оказывался на высоте. И на этот раз он обвешался неимоверным количеством шипов и шакальих черепов и слонялся по лагерю кровоточащей тенью. На следующий день все его тело являло сплошную рану, но он ходил с гордо поднятой головой, всем своим видом выражая полное презрение к боли и страданиям.

Вам может показаться, что последующее поведение шайенов вообще типично для них: после стольких разговоров о том, как вышвырнуть всех бледнолицых со своих земель, и после разного рода церемоний, должных укрепить их в этом решении, они начали сворачивать лагерь и готовиться к походу… назад, дабы держаться подальше от неприятностей. Все очень просто. Индейцы все время воюют между собой, но им просто не доставляет никакого удовольствия драться с белыми. Это абсолютно неблагодарное занятие, особенно если чудом удается победить.

Каждое мини-племя, то есть семья, двигалось чуть поодаль от остальных, но вскоре они образовали два внушительных по размерам потока, один из которых отправился на север, к плато, а другой — на юг, в Колорадо, к торговому форту Вильям Бент у рек Пургатори и Арканзас. Мы отправились вместе с Горелой Дорогой.

Но пока краснокожие отошли не так уж далеко от места бывшей стоянки, самое время сказать, что Старая Шкура полностью достиг своей цели и выдал замуж большинство свободных девиц. Их мужья шли теперь с нами, а вождь пребывал в столь приподнятом настроении, что наверняка опять забрался бы под чужую бизонью шкуру, находись он по-прежнему в лагере Горелой Дороги. Я не раз замечал, как при взгляде то на одну, то на другую толстуху в глазах его появлялось мечтательное маслянистое выражение. Мою голову подобные мысли тогда еще не посещали, мне просто хотелось иногда услышать мягкий голос Ничто, заглянуть в ее огромные черные глаза…

Примерно через день пути вернулись наши разведчики и доложили, что нам навстречу движется конная колонна солдат. К тому времени уже трое шайенов были вооружены карабинами, и Бугор, давно мечтавший опробовать их в деле, предложил принять бой. Но Старая Шкура и верховные вожди Горелой Дороги, заботясь о женщинах и детях, решили повернуть обратно на юг и соединиться с другими шайенами. Мы повстречали их недалеко от Развилки Соломона. Конечно, это были лишь остатки былого огромного воинства, остальные ушли далеко вперед, но все же теперь мы насчитывали около трех сотен воинов и штук пятнадцать ружей, что казалось шайенам мощной и прекрасно оснащенной армией.

Возбуждение перед предстоящей схваткой было столь велико, что я даже не сразу разобрался со своими собственными соображениями на этот счет: поначалу мне было абсолютно наплевать на избиение бледнолицых в западной прерии, поскольку я не знал других белых к западу от Сент-Джо, кроме остатков моей семьи, да и те наверняка уже перебрались к мормонам в Солт-Лейк-Сити. Но, подумав получше, я понял, что не смогу принять участия в этой бойне. Предстояло нешуточное сражение с кавалерией Соединенных Штатов, а я был теперь шайенским воином, причем неплохо себя зарекомендовавшим. Итак, мне предстояло стать либо трусом, либо предателем, и я искренне сожалел, что драться мы будем не с кроу.

Размышляя таким образом, я покрывал себя красными и желтыми полосами боевой раскраски и затачивал плоским камешком наконечники стрел. Есть люди, которые в момент принятия трудного решения не могут ничего делать, давая мозгам полный простор для работы, но я не из таких: если мои руки чем-то заняты, то и голова работает лучше, а если УЖ и это не помогает, то тем более бессмысленно сидеть, теребя подбородок или чеша в затылке.

Мы отправили женщин и детей на юг, к реке Арканзас, а сами снова поставили палатки. Затем шаман Лед привел нас к маленькому озерцу, воды которого, по его словам, должны были сделать нас неуязвимыми. Когда солдаты начнут стрелять, сказал он, нам надо поднять руки ладонями вверх, и все пули будут падать у наших ног, не причиняя ни малейшего вреда.

Вот тут-то мне все стало ясно: меня наверняка убьют.

Когда живешь среди индейцев, подобные озарения приходят нечасто. Да, я знаю, что лекарство Волка-Левши вылечило мою страшную рану на голове, но ведь я был без сознания и просто не имел возможности рассуждать! Вдребезги пьяный человек может свалиться с крыши, отряхнуться и пойти дальше, тогда как трезвый на его месте разбился бы в лепешку. Я вовсе не утверждаю, что волшебство, колдовство или магия, называйте это как хотите, не может остановить ружейную пулю. Я только хочу сказать, что пулю не сможет остановить тот, кто в это не верит. То есть я. Все эти заговоры и внушения вполне могли помочь Буфу, Красному Загару, Маленькому Медведю, но не мне.

Если вы внимательно меня слушали, то без труда вспомните, как воин кроу — тот, которого я убил, — распознал во мне белого ночью. А теперь-то предстояло сражаться днем! Я был весь вымазан краской, но ведь у меня рыжие волосы! Мне не хотелось, чтобы все было слишком явно, и, когда пошли последние приготовления к бою, я подошел к Старой Шкуре с такими словами:

— Дедушка (а именно так и следовало обращаться к мужчине его возраста), я не знаю, как мне следует поступить. Я не хочу показывать врагу цвет моих волос, но и не хочу обрезать их, чтобы враг не подумал, что я трус и боюсь быть скальпированным. С другой стороны, я слишком молодой и неопытный воин для полного головного убора из перьев.

Вождь задумчиво пожевал губами, а потом снял свой видавший виды цилиндр и надел его на меня. Размер был определенно не мой: лишь уши помешали ему опуститься мне до плеч.

— Носи это, пока сражаешься, — сказал Старая Шкура, — но не потеряй и не забудь вернуть потом, ведь мне дали его вместе с медалью Великого Отца из главного стойбища бледнолицых.

Дабы мое новое приобретение не свалилось, я проделал в полях дырки, пропустил через них веревку и завязал ее под подбородком.

Отряд выступил. Я ехал рядом со старым вождем, который восседал на своей лучшей лошади. Вскоре мы с ним оказались на небольшой возвышенности, и он сообщил мне, что навстречу нам движутся двести пятьдесят всадников, до них еще миль пять, а еще через три мили за ними следует пехота. Как я ни вглядывался в даль, я видел только пыльную прерию, и ничего, кроме нее.

Вождь обратил ко мне свои старые выцветшие глаза и сказал:

— Нам предстоит разбить бледнолицых, сынок. Впервые я встречаюсь с ними как с врагами. Я всегда считал, да и продолжаю считать, что всем их поступкам должно быть какое-то объяснение… Они, конечно, странные и, похоже, не знают, где находится центр вселенной. Поэтому-то я никогда и не любил их, хотя и не испытывал к ним ненависти. Но последнее время они нехорошо поступали с Людьми. И мы должны проучить их.

Тут в его взгляде промелькнула какая-то неловкость, он смущенно почесал нос и продолжил:

— Не знаю, помнишь ли ты свою жизнь до того, как попал к нам и стал любимым сыном для меня, для Бизоньей Лежки да и для всего нашего народа… Твое появление наполнило гордостью мое сердце и принесло славу в мой типи… Мне не хотелось бы говорить о той твоей прошлой жизни, тем более что она, возможно, и стерлась в твоей памяти. Я только хочу сказать, что, если ты все-таки не забыл то время и считаешь, что духи твоих предков не позволяют тебе выехать сегодня против бледнолицых, ты можешь не участвовать в битве, и никто не посмеет сказать тебе дурного слова. Ты и так уже неоднократно доказал, что ты мужчина, а мужчина должен слушаться лишь своего сердца, и никто не смеет задавать ему вопросов.

Он так и не сказал мне: ты ведь тоже белый, но дал на всякий случай полное отпущение грехов. При всем его высокомерии к тем, кому не посчастливилось изначально принадлежать к племени Людей, ему все же хватило такта проявить уважение к моим чувствам, равно как и к обстоятельствам моего рождения.

— Дедушка, — ответил я, — сегодня хороший день, чтобы умереть.

Услышав такие слова, индеец никогда не станет доказывать вам, что вы ошибаетесь, что надо трижды подумать о возможных последствиях, что жизнь дается только раз… короче говоря, не несет всей той чуши, что положено нести в подобных случаях среди нас, белых. Ведь он и сам принял то же решение и будет сражаться, пока руки смогут держать томагавк и натягивать тетиву.

Старая Шкура лишь удовлетворенно кивнул и больше не проронил ни слова.

В этот момент невесть откуда выскочил заяц и уселся невдалеке от нас. Втянув носом воздух, он нехорошо посмотрел на старика, повел длинными ушами и удрал.

Вновь я увидел старого вождя лишь спустя несколько лет.

Солдаты достигли реки в двух милях к западу от нас и направились вниз по течению. Они знали, что индейцы где-то поблизости, но совсем не ожидали встретить три сотни конных шайенов, ожидавших их в полном боевом порядке: левый фланг у самой воды, а правый — под прикрытием обрывистого берега.

Люди вырядились как на парад: воины и их лошади были в полной боевой раскраске, орлиные перья гордо трепетали на ветру, наконечники копий и стволы ружей сверкали на солнце… Некоторые шайены негромко беседовали со своими росинантами, и те в ответ раздували ноздри и фыркали, чуя приближение кавалерии и относясь к своим врагам-собратьям так же, как шайены-люди — к бледнолицым.

Я сидел на одной из лошадей, добытых во время налета на лагерь кроу. Это было доброе покладистое существо, жизнь которого мало чем отличалась от моей собственной. Я нашептывал ему на ухо всякую ласковую чушь, стреляя в то же время глазами по сторонам, так как небезосновательно подозревал, что далеко не все мои соплеменники разделяли уверенность Старой Шкуры, поместившего меня в авангарде, особенно Маленький Медведь, нетерпеливо гарцевавший справа и бросавший на меня настороженные взгляды. Все его тело от пояса до лба покрывала черная краска, у самых волос шла желтая полоса, белые вертикальные полосы пересекали его щеки, а глаза были обведены белыми кругами.

Маленький Медведь то злобно ухмылялся, то шумно втягивал воздух сквозь плотно сжатые зубы… Не знаю уж, что на него тогда нашло, ведь долгое время мы вообще не обращали друг на друга никакого внимания. Я не стал ему отвечать, так как чувствовал себя неважно, и лицо мое оставалось бесстрастным лишь благодаря боевой раскраске. Эта раскраска вещь просто замечательная: какие бы бури ни терзали вас изнутри, выглядите вы всегда невозмутимо и угрожающе.

Бугор и остальные вожди ездили вдоль строя, а за ними носился шаман Лед, махая в сторону бледнолицых маленьким идолом со скверным выражением лица, погремушками гремучих змей и бизоньими хвостами.

Кавалеристы остановились в полумиле и изучающе разглядывали наших воинов. Мне вдруг захотелось, чтобы они просто рассмеялись, развернулись и уехали (я имею в виду солдат). Сам я еле удерживался от хохота; вам, возможно, знаком этот нервный смех, который тем сильнее, чем ближе и неотвратимее становится опасность.

А если добавить к этому то, что я, почти голый, размалеванный, со старым цилиндром на голове, вот уже пять лет корчащий из себя индейца, оказался лицом к лицу с тремя или четырьмя сотнями белых, вооруженных карабинами, то мой смех станет еще понятнее.

Но как бы там ни было, я сдерживался изо всех сил, и из моего горла вырывалось лишь низкое булькающее рычание, звучавшее довольно по-шайенски. Оно даже впечатлило Маленького Медведя, и он подхватил его, а вскоре уже все шайены глухо рычали, сделав из моего истеричного всплеска новую боевую песню. Наше войско всколыхнулось и медленно двинулось вперед; песня захватила всех, связывая в единое целое, напоминая, что ни один шайен не существует сам по себе, а является частью Великого Круга, ежедневно проходимого Солнцем, что жизнь и смерть — понятия относительные и все когда-либо жившие продолжают существовать в этом кругу, что они — непобедимые, неуязвимые Люди, вершина творения матери-природы.

Мы продвинулись на двести-триста ярдов, а солдаты так и не двинулись с места, словно зачарованные подобным зрелищем. Индейцы уже доставали луки и выхватывали из-за пояса томагавки, намереваясь перебить беззащитных врагов, когда в рядах голубых мундиров надрывно пропела труба.

Сабли вылетели из ножен, защелкали затворы карабинов.

Мы остановились. Разделявшие оба войска шестьсот ярдов сократились до четырехсот, затем до трехсот; труба больше не играла, смолкло и наше пение, в воздухе висел лишь нарастающий грохот тысяч подкованных копыт, вспарывающих прерию. Казалось, что на нас надвигаются не люди в синих мундирах, а огромная машина, окутанная желтоватой пылью и ощерившаяся сотнями сверкающих клинков, готовых изрубить в прах все живое на своем пути.

Теперь мы застыли как парализованные, а расстояние неумолимо сокращалось. Сто ярдов… семьдесят пять… А еще через секунду все наше лихое воинство было разметано по прерии и удирало во всю прыть своих лошадей. Колдовство, как видите, если и действовало на пули, то было совершенно бессильно перед «длинными ножами» (так индейцы называют сабли бледнолицых).

Я все время говорил «мы» лишь для полноты картины. На самом же деле, едва первые ряды голубых мундиров столкнулись с вконец обалдевшими индейцами, я сорвал с себя цилиндр Старой Шкуры и швырнул его на землю, где он был моментально превращен в ничто копытами лошадей, а затем куском заранее приготовленной тряпки стал лихорадочно стирать с лица краску и орать по-английски все, что приходило в голову.

Я не говорил на своем родном языке пять лет и с ужасом обнаружил, что с трудом подбираю слова. А заниматься этим времени не было, поскольку рядом со мной вырос кавалерист футов шести ростом, верхом на огромном жеребце. Все мои краснокожие друзья и домочадцы разбежались, как бизоны во время степного пожара, и я оказался предоставленным сам себе.

Как я уже говорил, я орал все подряд, не переставая тереть лоб и лицо тряпкой. Может показаться, что я нес полную околесицу. Так оно и было на самом деле, но я хотел лишь одного: заставить этого верзилу задуматься. «Боже, храни Джорджа Вашингтона!» — завопил я, но кончик его сабли просвистел в дюйме от моего кадыка. Меня спасло лишь то, что я за мгновение до этого откинул голову назад, дабы крик мой обрел максимальную силу. Вашингтон, как видите, мне мало помог, и, пока голубой вояка заносил руку для нового удара, я успел проверещать: «Боже, храни мою ма!»

Я всегда недолюбливал переростков. Уверяю вас, если величина человека от пяток до макушки превышает пять футов, то с каждым новым дюймом разум его убывает в обратной прогрессии. Так что этот кавалерист был слишком велик для убеждений. Он сначала убил бы меня и только потом увидел бы цвет моей кожи.

Пришлось сменить тактику. Я спешился и, укрываясь за своей лошадью от сабельных ударов, улучил момент, чтобы одним прыжком вскочить на круп его коня. Моя атака оказалась столь неожиданной для этого тупицы, что он почти не сопротивлялся, когда я сбросил его на землю и, встав коленями на плечи, приставил ему к горлу нож для скальпирования.

Все это время память моя работала вовсю, пополняя изрядно поистаявший словарный запас, но как назло сейчас в голову лезли лишь самые убедительные выражения из тех, что я слышал от взрослых в Эвансвиле:

— Ах ты, вонючий засранец, — с жаром заявил я ему, — неужто мне надо перерезать твое… горло этим… ножом, чтобы ты открыл, наконец, свои… глаза и понял, мать твою, что я такой же… белый, как и ты?

В его рыбьих глазах мелькнула тень понимания, и он сдавленным голосом осведомился:

— Так какого хрена ты делаешь здесь, да еще и размалевался, как последняя… ?

Наконец-то мы нашли общий язык.

— Это долгая история, — ответил я и помог ему встать.

 

Глава 8. НОВАЯ СЕМЬЯ

 

Об этом сражении вы наверняка читали в книжках, ведь оно было первой настоящей склокой между шайенами и регулярной армией. Солдаты божились, что зарубили тридцать индейцев, полковник доложил о девяти, а на самом деле погибло всего четверо и несколько человек получили раны. Произошло же это в 1857 году, в июле месяце.

Стоит вернуться к цивилизации, как сразу обнаруживаешь, что существуют страшно важные вещи, вроде того, какое сегодня число, сколько сейчас времени, сколько миль до форта Ливенуорт, сколько стоит там табак, сколько пива выпивает за день некий Фленаган или, скажем, как часто Хофман ходит к шлюхам. Цифры, цифры… Я уж и забыл, что они имеют какое-то значение.

Но вернемся к моей истории. Когда все успокоилось, этот солдат, которого звали Малдун, отвел меня к полковнику. Ему я поведал душераздирающие подробности того, как пять лет назад, убив всю мою семью, шайены под страхом смерти заставили меня присоединиться к своему отряду и держали все это время в своем варварском плену. Малдун со своей стороны добавил, что я вполне мог его убить, но воздержался. Полковник посмотрел на меня с некоторым сомнением: боевая раскраска была уже смыта, а в серой рубахе и голубых панталонах, одолженных мне Малдуном и бывших размеров на восемь больше, чем нужно, я выглядел совершенно безобидно.

Волноваться мне было не о чем. В то время вы могли говорить об индейцах все что угодно, зная наверняка, что собеседник проглотит любую нелепицу. А если ваш собеседник еще и военный, то это лишь упрощало задачу: многие солдаты действительно верили в то, что индейцы едят друг друга и спят с собственными дочерьми.

Полковник выразил мне свои соболезнования, а затем попытался выудить из меня сведения о стоянке шайенов и их лошадях, чтобы спалить первое и украсть второе. Но я разыграл из себя полуидиота, разум которого серьезно пострадал от изощренных пыток, и тем самым сумел избежать ответа. В конце концов полковник и сам нашел лагерь, пустив своих людей по следам удравших краснокожих, и сжег покинутые палатки. Я был очень рад, когда не увидел среди них жилища Старой Шкуры: видимо, Бизонья Лежка и Белая Корова успели разобрать его и унести с собой. Найти самих шайенов солдатам так и не удалось, поскольку, если судить по следам, они ушли из лагеря сразу во все стороны: старый индейский трюк, причем совершенно безотказный. Я-то знал, что, едва опасность минует, они встретятся в условленном месте и разобьют там новый лагерь.

Почти все лето солдаты прочесывали прерию от форта Бент до развилки Соломона, а оттуда — до форта Ларами, где и остались, так и не встретив ни одного шайена.

Все это время я, естественно, был с ними; за мной присматривал Малдун, великодушно забывший, что я едва его не убил, и обращавшийся теперь со мной, как с беспомощным ребенком. Я не возражал, поскольку он оказался хоть и болваном, но болваном добродушным. Малдун долго тер меня едким солдатским мылом, ворча, что от меня несет, как от козла, хотя я вполне мог бы переадресовать сей упрек ему самому да и его многочисленным приятелям. Но я помалкивал, так как отлично помнил, что и нас с Керолайн в свое время раздражал запах, которым в шайенском лагере было пропитано буквально все.

Прочие кавалеристы вели себя со мной так же, и, если не считать необходимости постоянно слушать их дурацкую болтовню, чувствовал я себя вполне сносно. В их компании мне не составило труда снова зажить жизнью белых, хотя, пока длился поход, мы спали на земле, жарили на костре мясо, я продолжал охотиться со своим луком и стрелами и ездить на своей индейской лошадке (что, кстати, делало меня страшно популярным), но говорил крайне мало. Этот недостаток солдаты относили на счет моей умственной неполноценности, развившейся в жестоком плену, и сочувственно качали головами.

Если вам кажется, что полковника интересовал мой опыт пятилетней жизни среди варваров, то вы жестоко ошибаетесь. Ему на это было глубоко наплевать. Мне потребовалось не так уж много времени, дабы понять, что мало кого из белых вообще интересует мнение собеседника.

В форте Ларами, как сказали бы индейцы, мой амулет перестал действовать.

Я снова стал белым лишь для того, чтобы спасти свою жизнь, ничего другого у меня и в голове не было, но я совершенно не ожидал, что теперь придется быть белым и впредь. Слишком долго я жил вдали от цивилизации и начисто позабыл, как тут у них все организовано, как живет мир, в котором нельзя просто взять да и зайти поспать в соседний типи…

Однажды, когда я в очередной раз терпеливо выслушивал солдатскую болтовню, меня вызвал к себе полковник.

— Книги в этом форте ведутся из рук вон плохо, — сказал он, — и я не могу найти в них даже упоминания о том трагическом происшествии с твоей семьей. А посему, боюсь, виновные не понесут достойной кары, даже если ты их опознаешь… если индейцев вообще можно опознать. Единственный выход — перебить их всех. Но хватит мрачных воспоминаний, дружок. Сейчас гораздо важнее то, что перед тобой открывается новая жизнь…

Новая жизнь для меня началась с отправки на восток, в форт Ливенуорт, главную штаб-квартиру полка, с колонной кавалеристов, выступавшей туда на следующий день. Ливенуорт стоял на реке Миссури, в непосредственной близости от Вестпорта, позже переименованного в Канзас-Сити, и Индепенденс, где мой па купил когда-то повозку и упряжку волов. Это был центр местной цивилизации или, по крайней мере, того, что в те дни выдавалось за таковую.

Подобная новость мне совершенно не понравилась. В форте Ларами и так было просто не продохнуть от обилия бледнолицых; я плохо спал в их прямоугольных бараках, поскольку привык к тому, что меня окружает все круглое: шайены вообще боготворили круг, видя в нем выражение всего сущего. Угол же, по их понятиям, прерывал плавное течение бесконечности и, как не раз говаривал Старая Шкура, «не обладал силой».

Теперь же я вернулся в мир углов, а где-то там, в прерии, Люди оплакивали своих мертвецов, жарили мясо и, сидя вокруг костра из бизоньих лепешек, говорили о подвигах предков… А может быть, в этот самый момент они таились в засаде у лагеря пауни, или же, наоборот, пауни сейчас уводили их лошадей… Там в прерии осталась и Ничто в своем замечательном платье из кожи белой антилопы…

Они наверняка знали, где я. Они всегда обо всем узнавали одним им ведомыми путями. Обо всем, что касалось их соплеменников. Их не интересовали волнения рабов, судьба Джона Брауна [4] или происшествия в белом Канзасе.

Но я не слишком горевал, что покидаю форт Ларами, превратившийся за эти пять лет в переполненный грязный курятник. Так мне, по крайней мере, казалось, но лишь до тех пор, пока я не повидал другие обиталища белых. С сожалением должен сказать, что у форта стояло немало палаток, среди которых попадались даже шайенские. Это были спившиеся изгои, и Люди не признавали их за своих, называя Теми, Кто Вечно Околачивается У Фортов, или попросту Бродягами. На них никто не обращал внимания, даже банды головорезов, то и дело шнырявшие неподалеку. Некоторые отщепенцы приторговывали украшенными орнаментами шкурами, другие давали «в долг» своих жен и дочерей белым, не бесплатно, разумеется, но все, как один, требовали денег у правительства, пространно и туманно обещая взамен «вечную дружбу» со стороны своих племен, которые от них отвернулись.

Закон запрещал продажу спиртного индейцам, но Бродяг никогда не видели трезвыми: белых женщин в форте почти не было, и их краснокожие сестры пользовались большим спросом. Кроме того, закон — законом, но я что-то ни разу не слышал о том, что кто-то из торговцев арестован. «Огненная вода» шла нарасхват, и на нее можно было выменять все, что угодно.

Я упоминаю об этом лишь потому, что там, в Ларами, встретил своего старого знакомого. Снедаемый тоской по вольной жизни краснокожих, я как-то слонялся по этому индейскому городку, отмахиваясь от старых грязных скво, пытавшихся всучить мне видавшие виды бизоньи шкуры, когда вдруг увидел большую брезентовую палатку, из которой, пошатываясь, выходил вдребезги пьяный человек.

Внутри стояла неописуемая вонь, несколько краснокожих выпивох толпились у грубо сколоченной стойки, на которой стояла одна единственная мятая жестяная кружка. Ее наполнял белый в засаленной кожаной одежде. Он выглядел так, словно не умывался с самого рождения и никогда в жизни не держал в руках бритву.

— Ну че, паря, опять приперся? — приветствовал он мутноглазого индейца, дрожащей рукой протягивающего ему только что снятые мокасины. Их явно было недостаточно, и торговец покачал головой. Тогда индеец снял с себя почерневшую от жира и дыма костров рубаху.

Белый поднял вверх согнутый указательный палец и произнес:

— Только половину, краснозадый сукин сын. Только половину, и даже не спорь, говноед несчастный!

С этими словами он налил кружку до половины, и ее содержимое мгновенно исчезло в глотке «клиента».

— Эй, подгребай сюда, приятель! — окликнул меня хозяин вертепа. — Не боись, для тебя найдется кой-че получше этой лошадиной мочи. У меня тут припасена бутылочка…

Он нагнулся, запихал в мешок мокасины и рубаху и извлек на свет божий бутылку настоящего виски.

— Их я пою смесью собственного изобретения, — продолжал он, скаля желтые зубы. — На галлон берешь пинту виски, порох, черный перец, серу и табак, а потом доверху доливаешь водой. Эти скунсы все равно не чувствуют разницу. Но здесь — то, что надо. Пей, — и он протянул мне бутылку.

— Нет, спасибо, — ответил я.

— Ну как хочешь. Только повремени чуток линять отсюда, ладно? Мне нечасто доводится почесать язык с белыми, ведь весь божий день я обихаживаю этих… — он откупорил бутылку, и виски с бульканьем полилось ему в рот. Другой индеец, по одежде шайен, потянулся было вперед, но получил такую затрещину, что покатился по земляному полу. Остальные не обратили на него ни малейшего внимания.

— Ты не думай, — продолжал разглагольствовать изобретатель отравы, — по вечерам я хожу в форт, где ужинаю со старшими офицерами, они все — мои лучшие друзья. Но днем мне одиноко. Ох и нелегко же мне иметь дело с этим краснокожим дерьмом, ведь они перебили всю мою семью прямо у меня на глазах и пере… всех женщин. Как только Канзас станет самостоятельным штатом, я буду сенатором и займу в конгрессе причитающееся мне по праву место, — он сделал еще глоток. — А ты че, и впрямь не хочешь хлебнуть? Ну ладно, ладно… так че я там говорил? Ах, да…

Но я уже шел к выходу, осторожно огибая распростертые на полу тела. Во-первых, тогда я еще не пил виски, а во-вторых, я всегда терпеть не мог, когда мой братец Билл начинал врать. Слава Богу, что он меня не узнал.

В Ливенуорте, действительно большом форте, меня поселили у армейского капеллана, жившего со своей семьей в маленьком домике. Это был тощий парень с лошадиными зубами; его жена выглядела абсолютно так же, а вот их светловолосые дети даже отдаленно не напоминали никого из них. Я прожил у них несколько недель, и всякий раз, когда жена и дети уходили из дома, капеллан зазывал меня к себе в кабинет, где и вел скучнейшие душеспасительные беседы, а для пущей убедительности гладил меня по колену. Наверное, он был хееманех, хотя дальше колена дело так и не пошло. Я не жалел, когда пришла пора покинуть их, тем более что его жена все время ко мне принюхивалась и упорно меня мыла.

Однажды меня вызвал к себе сам генерал, командовавший гарнизоном форта, и сказал:

— Ну, Джек, наконец-то мы нашли для тебя подходящий дом. Ты будешь сыт и одет, и у тебя будет замечательный отец. Тебе предстоит многому научиться, но ты смышленый мальчик. А если когда-нибудь ты решишь избрать карьеру военного и воевать вместе с нашими храбрыми ребятами, я с радостью помогу тебе.

Сказав так, он снова уткнулся в заваленный бумагами стол, а его ординарец вывел меня на улицу, где я увидел капеллана, стоящего у легкой двухместной коляски и беседующего с толстяком огромного роста.

Пока не забыл, скажу, что это была моя первая и последняя встреча с генералом. Никто в Ливенуорте никогда не спрашивал меня о жизни среди индейцев. Но ведь и шайенам не приходило в голову поинтересоваться у меня логикой поведения белых людей… Никто не любит правду.

Итак, меня подвели к коляске, и капеллан сказал:

— А вот и наш маленький дикарь.

У толстяка была черная борода лопатой, он носил черный фрак, не сходившийся на огромном пузе. Его жир казался скорее твердым, чем мягким, если, конечно, вы понимаете, что я имею в виду. Так выглядели силачи былых времен: если им двинуть кулаком по брюху, то кулак не утонет в нем, а отскочит, как от стенки. Сплошная мышца. Раньше я видел таких только на картинках.

Мне уже грезились большие арены, на которых мы вместе даем представления, выжимая пудовые гири одной левой, разрывая толстые железные цепи, ломая подковы и так далее, когда капеллан продолжил свою мысль:

— Этот добрый человек, Джек, решил усыновить тебя. Ты должен почитать его как родного отца, ведь отныне, по закону, он таковым для тебя и является.

Толстяк посмотрел на меня поверх бороды, повел могучими плечами и загудел густым басом, как со дна глубокого колодца:

— Ты правишь повозкой, парень?

Я смотрел на него с восхищением и, желая угодить, ответил:

— Да, конечно, и неплохо.

— Ты просто врунишка, мальчик, — гудел он. — Где это ты мог научиться править повозкой, если жил у индейцев? Но ничего, лживость-то мы из тебя выбьем.

Он нагнулся, сгреб меня за воротник и засунул в коляску. Все это он проделал одной рукой.

— Ох, Джек, — заверещал капеллан, — ты должен относиться с уважением к его преподобию и не забывать хорошие манеры, которым ты научился, живя у нас.

Так вот, мой новый па оказался не артистом, а еще одним чертовым проповедником. Можно подумать, что на мою долю их выпало недостаточно! Звали его преподобный Сайлас Пендрейк. Вдобавок к черной бороде у него были густые черные брови и белоснежная кожа. Держался он не слишком дружелюбно, и, пока мы ехали к реке Миссури, я все гадал, куда лучше всадить мой нож для скальпирования, который я припрятал под рубашкой, заткнув за пояс армейских штанов. Однако одного взгляда на размах его плеч хватило, чтобы заставить меня призадуматься: лезвие могло просто не пробить его толстую шкуру.

Нож и солдатские обноски Малдуна были моей единственной собственностью. Лошадь отобрали у меня в Ливенуорте, и больше я ее не видел. Думаю, капеллан продал ее, дабы вернуть потраченные на меня деньги. Мой лук и стрелы сломали его белокурые детишки.

На пристани Пендрейк въехал прямо на палубу маленького колесного пароходика. Можете представить себе, какой силой обладал его серый норовистый конь, чтобы возить такую тушу! Благородное животное косилось на меня и фыркало: видимо, несмотря на частые купания, запах индейца меня так и не покинул.

Вскоре пароходик отплыл. Я заинтересовался было тем, что стучало и гремело в его чреве, но тут вспомнил слова Старой Шкуры: если Человек плывет по большой воде, он неминуемо погибнет. Да, я родился в Огайо, в Эвансвиле, но это было слишком давно, а Миссури доверия не внушала. Ее воды вполне хватило бы на то, чтобы затопить всю пустыню в Неваде.

Я не собираюсь описывать все путешествие, скажу только, что приплыли мы в маленький городок на западе штата Миссури и через пару часов пути оказались у собственной церкви Пендрейка, рядом с которой стоял его двухэтажный дом. Впервые за все это время толстяк снова обратился ко мне с вопросом:

— Ты знаешь, как отцеплять повозку, парень?

Я хорошо усвоил полученный урок, а потому ответил:

— Нет, сэр, не знаю. Понятия не имею.

— Значит, тебе придется поработать мозгами и сообразить, как это делается, — невозмутимо парировал он. Забегая вперед, скажу: Пендрейк, как и большинство знакомых мне преподобий, безупречно мог делать только одно, а именно — есть. В остальном же он говорил и действовал настолько медлительно и тупо, что порежься он, то изошел бы кровью, прежде чем поднять свой жирный зад и догадаться перевязать рану.

Стоит ли объяснять, что мне не составило труда сообразить, как отвязать коня и отвести его в стойло. Но я не знал, как мне поступить потом. Этот чертов Пендрейк ничего мне не сказал, и я ломал голову, стоит ли идти в дом. А если он решил поселить меня в конюшне? Или, наоборот, само собой подразумевалось, что, справившись с работой, я поднимусь наверх? Минут пять я слонялся взад-вперед, ожидая его появления или хотя бы окрика, но ни того, ни другого не последовало. В конце концов я плюнул и пошел в дом.

Поднявшись по лестнице и пройдя большую светлую прихожую, я оказался в комнате, бывшей чем-то средним между гостиной и кабинетом. На стенах висели масляные лампы, а на спинках дивана и мягких кресел лежали покрывала, явно затем, чтобы не пачкать мебель сальными волосами. У Пендрейка, при его толщине, наверняка была с этим проблема.

И тут громовой голос позади меня произнес:

— Ты в моем кабинете?!

Интонация выдавала и гнев, и искреннее удивление одновременно.

— Да, но я ничего не сломал и не разбил, — ответил я.

Сказав так, я повернулся, ожидая увидеть эту тушу, нависшую надо мной с занесенной для удара рукой, но Пендрейк стоял довольно далеко, в дверях. Да, с подобным голосом можно находится за сто ярдов от собеседника, а последний этого даже и не заметит.

Но теперь между нами стояла женщина с темно-русыми волосами, обрамлявшими ее милое лицо и собранными узлом на затылке. У нее были голубые глаза и белая кожа, причем просто белая, а не мертвенно-бледная, как у Пендрейка. Мне показалось, что ей лет двадцать, тогда как Пендрейку — пятьдесят, и я принял ее за его дочь.

Она улыбалась мне, чуть приподняв верхнюю губку, под которой блестели безупречно белые зубы. Однако слова ее были адресованы Пендрейку:

— Он просто никогда раньше не видел кабинетов, — произнесла она бархатным голосом. — Не хочешь ли присесть, Джек? Да садись же! — и она показала на табуретку, покрытую зеленым плюшем.

Пендрейк сопел у нее за спиной, но не вмешивался.

— Нет, мэм, спасибо, — ответил я.

Тогда она спросила меня, не желаю ли я стакан молока и кусок пирога.

Молока мне хотелось меньше всего на свете; если я когда-то и любил его, то давно уже забыл об этом, но решил подыграть девушке, так как хотел завести в доме хоть одного друга.

На кухне мне повстречалось еще одно существо, отнесшееся ко мне весьма приветливо. Впрочем, у него не было другого выбора, поскольку цвет ее кожи сильно отличался от белого. Закон в Миссури тогда еще позволял держать цветных рабов. Это была жизнерадостная кухарка-негритянка и звали ее Люси Лавендер. Глядя на нее, я без труда представил себе ее деда или прадеда, рыскающего по африканской саванне с тяжелым копьем в руках. Люси жила вместе со своим мужем, подстригавшим Пендрейку газоны, в крохотном домике рядом с конюшней, и я часто слышал по ночам, как они ссорятся. Самое интересное заключалось в том, что Лавендерам незадолго до этого дали свободу, но они никуда не ушли, то ли опасаясь снова угодить в рабство где-нибудь в новом месте, то ли просто в силу привычки.

Белая женщина, которую я принял за дочь Пендрейка, оказалась его женой. Она была лет на пять-шесть старше, чем мне показалось, а сам Пендрейк — года на три моложе. Даже внешне между ними лежала настоящая пропасть, и я до сих пор не знаю, что она в нем нашла. Скорее всего, этот брак устроили их родители: ее отец был судьей, а столь важная персона вряд ли пожелает видеть в своих зятьях торговца спиртным или табаком.

Пока я давился молоком, миссис Пендрейк сидела за столом напротив меня и расспрашивала о моей прошлой жизни. Не уверен, что ее это действительно интересовало, но я был польщен. Она оказалась первой живой душой, которая хоть с какой-то теплотой отнеслась к моим приключениям. Я немало удивился, встретив такое внимание со стороны утонченной жительницы белого поселения Миссури, ведь даже Люси, стоящая почти на той же ступени социальной лестницы, что и я, лишь хихикала и без конца повторяла: «Боже ж мой!» — откровенно считая меня жалким врунишкой.

Я старался не слишком мучить ее своими рассказами и следить за собой во время еды. Жена капеллана преподала мне кое-какие манеры, ведь когда я впервые сел за их стол, то схватил мясо руками. Теперь я отламывал от пирога миссис Пендрейк маленькие кусочки и отправлял их в рот кончиком ножа.

Когда я насытился, она сказала:

— Ты и представить себе не можешь, Джек, как мы рады видеть тебя здесь. У нас нет детей, и ты словно принес с собой солнце.

Очень мило с ее стороны.

Затем она надела шляпку, взяла зонтик от солнца, и мы пошли покупать мне новую одежду. Несмотря на ранний октябрь, стояла замечательная погода, и недолгая прогулка доставила нам истинное удовольствие. Навстречу попадалось немало знакомых миссис Пендрейк людей, они раскланивались, а иногда и заговаривали, желая выяснить, что это за чучело идет с ней рядом. Чучелом меня делали прежде всего волосы, не стриженные вот уже пять лет, и я, хоть и старался выглядеть достойно, бросал довольно враждебные взгляды на всех этих старых дев, школьных учительниц, библиотекарш и иже с ними.

Что до мужчин, то не думаю, чтобы хоть один из них мог потом вспомнить, был я высоким или низким, толстым или худым, поскольку все они глаз не сводили с миссис Пендрейк. Просто пожирали ее взглядом.

Наверное, я не слишком верно описал ее, ведь я рос среди индейцев и у меня сложилось соответствующее представление о женской привлекательности, на первом месте в котором стояли черные волосы и темные глаза. Кроме того, миссис Пендрейк стала мне приемной матерью, и я не мог смотреть на нее только как на женщину. Но в глазах белых мужиков, повстречавшихся нам в тот день, я читал полный восторг. Ей стоило только захотеть, и они, высунув язык и выстроившись в цепочку, поползли бы за ней на коленях.

 

Глава 9. ГРЕХ

 

Естественно, мне пришлось пойти в школу. Может, вас это и удивит, но я не особенно возражал. Тяжелее всего было просиживать долгие часы на жесткой лавке в окружении малолеток и слушать занудное блеяние старой совы-учительницы. До того как я попал к индейцам, я умел немного читать и считать и даже помнил, что президентом тогда был Джордж Вашингтон… Да, кажется, Вашингтон.

Я очень добросовестно относился к учебе, дома мне помогала миссис Пендрейк, и к весне я уже освоил весь курс наук, известный двенадцати-тринадцатилетней малышне. Правописание всегда мне давалось, хоть и слабо, а вот в арифметике я был хуже младенца. Короче говоря, я ходил в школу очень давно, и если вы намерены передать мою историю так же подробно, как записываете, то все поймут, что рассказал ее человек малограмотный и невоспитанный. Это уж точно.

Возможно, Пендрейки и говорили друг с другом в моем присутствии, но, убей Бог, я этого не помню. Вспоминая их сейчас, я ясно вижу стол, во главе которого сидит его преподобие, напротив — миссис Пендрейк, а я — сбоку. Люси подает блюдо за блюдом. Во время молитвы голос преподобия смягчался и становился глуховато-медоточивым. Он был едоком по призванию и в этом мог заткнуть за пояс даже моих приятелей-шайенов, с той лишь разницей, что индейцы ели только тогда, когда испытывали голод, а не по часам, и тогда, когда вообще было что есть. Я, пожалуй, расскажу, чем он обычно питался, дабы у вас сложилось верное представление о нем самом и о его аппетите.

На завтрак Люси подавала шесть яиц, целую ендову картошки и бифштекс величиной с две его гигантских ладони, приставленных друг к другу. Когда все это исчезало в его брюхе и запивалось двумя квартами кофе, на столе появлялся пирог. На ленч он съедал двух целых цыплят в подливке, снова картошку, невообразимое количество зелени и овощей, кусков пять хлеба и половину здоровенного торта с кремом. Обедал Пендрейк «в легкую», то есть не притрагивался ни к чему, кроме трех-четырех кусков утреннего пирога с мясом, а завершал трапезу бисквитами с кофе или чаем.

Затем наступал ужин. Он поглощал целый котел супа, в который крошил столько хлеба, что блюдо из жидкого превращалось в густое. Потом подавали рыбу, а после — оковалок жареной говядины на кости. С ним он расправлялся единолично после того, как мы с миссис Пендрейк отрезали себе по маленькому кусочку. К говядине Люси готовила гору картофеля, тушеную морковь, мелко рубленную зелень в острой подливе, сладкую репу, размоченный чернослив, пятифунтовый пудинг, кофе и ставила перед ним остатки торта.

Но, несмотря на все свое обжорство, Пендрейк был самым утонченным и воспитанным едоком на свете: никогда не хватал пищу руками (за исключением хлеба), не забывал пользоваться ножом и вилкой и повязывать себе салфетку. Он смаковал каждый кусочек, соблюдая одному ему ведомый ритуал, и больше всего напоминал барышню за вышиванием. Когда преподобный вставал из-за стола, его тарелки сверкали чистотой, будто только что вымытые, а кости были обглоданы столь добросовестно, что даже муравей не нашел бы, чем поживиться. Пендрейк за едой являл собой подлинный спектакль, и я, насытившись, наблюдал за ним почти что с восхищением.

Миссис Пендрейк ела мало, что меня не удивляло, — ведь она почти ничего не делала, в отличие от своих краснокожих сестер, занятых выше головы от рассвета до заката, да и от моей настоящей ма, вечно жаловавшейся на то, что день слишком короток и она ничего не успевает. Но за мою приемную мать готовила Люси, домом занималась еще одна цветная девица, жившая неподалеку, а всем остальным, включая сад, — Лавендер. Так что ей самой оставалось лишь быть тем, кем она и была от рождения, — здоровой, красивой белой женщиной, вся забота которой заключалась в том, чтобы помочь мне с уроками, когда я возвращался из школы.

Прожив пять лет среди дикарей, я приобрел манеры, отнюдь не являвшиеся утонченными, но и весьма далекие от хамства. Мне, например, и в голову не приходило просто подойти к миссис Пендрейк да и сказать: «По-моему, вы просто белая бездельница», — хотя я именно так и думал. Причем это не дешевое критиканство, она мне очень нравилась, и я всегда охотно помогал ей, когда было в чем. Ей нравилось казаться заботливой матерью, а мне нравилось делать вид, что я в этом нуждаюсь.

В первые месяцы в школе я немало нахлебался от моих ровесников-мальчишек, поскольку учился вместе с десятилетками. Я старался не обращать на это внимания, но ведь знаете, как бывает: они тут же решили, что я не могу постоять за себя, и принялись награждать всякими идиотскими кличками вроде «грязного индейца» и так далее.

Однажды целая шайка этих наглецов подкараулила меня у поворота дороги, по которой я обычно возвращался домой. Я, как всегда, шел один, и они стали дразнить меня индейцем, и это было совсем несправедливо, ведь все в округе знали о том, что «жестокие краснокожие пять лет насильно удерживали меня в плену». Вы можете сказать, что я заслужил подобное обращение своим враньем, но ведь они-то этого не знали! Балбесы просто не могли простить мне мою прошлую жизнь, полную опасностей и приключений, и бешено завидовали.

Я хотел молча пройти мимо, но один из них, прыщавый детина лет шестнадцати, вышел вперед и преградил мне путь.

— Дня не проходит, — доверительно сообщил он, — чтобы я не расправился с каким-нибудь вонючим индейцем.

Мне не хотелось связываться с ним сейчас, ведь я почти позабыл приемы кулачного боя, столь непопулярного среди шайенов. Индейские мальчишки иногда мерялись силами, но никогда не дрались друг с другом всерьез: вокруг хватало настоящих врагов, сражаясь с которыми они, кстати сказать, никогда не стремились утвердить свое превосходство, повалив их и заставив «жрать землю». Нет, они их просто убивали и снимали скальпы.

Я стоял и задумчиво смотрел на этого разглагольствующего дурака, пока он не заехал мне кулаком чуть ниже правого уха. В голове у меня загудело, и я упал, рассыпав книги. Остальные засвистели, заулюлюкали и стали кровожадно приближаться.

Моей последней битвой была наша стычка с кавалерией, и я вообще не имел опыта выяснения отношений с белыми людьми, тем более на их территории. Тем не менее требовалось что-то предпринять. Я медленно поднялся на колени и тут заметил, как верзила поднял свой башмак, дабы ударить меня по… м-м-м… самому уязвимому месту.

Когда человек заносит ногу для удара, он теряет ряд преимуществ, поскольку находится в положении шаткого равновесия. Мой горе-противник, видимо, этого не знал, и я поспешил восполнить столь вопиющий пробел в его образовании. Снова упав на землю и прокатившись под поднятой ногой, я сильно дернул его за вторую, и он свалился, как куль с мукой. В мгновение ока я наступил ему коленом на горло и выхватил из-под рубахи нож для скальпирования…

Нет, конечно же я не пустил в ход свое оружие. Дождавшись, когда его лицо побагровело от страха и нехватки воздуха, я встал, отряхнулся, собрал книги и спокойно пошел домой. Все-таки, как ни крути, индейцем я не был.

Придя домой, я обнаружил, что верхушка челюсти под правым ухом здорово распухла, и миссис Пендрейк, увидев это, сказала:

— Ой, Джек, я отведу тебя к зубному врачу.

— Нет, спасибо, — ответил я, — дело вовсе не в зубе мудрости. Мы были с ней в столовой, где всегда занимались уроками, хотя я лично предпочел бы для этого какое-нибудь другое помещение, поскольку рядом, в кабинете, все время бубнил преподобный, репетируя вслух свои проповеди. Но ей это не мешало.

В тот день она надела ярко-синее платье, потрясающе сочетавшееся с ее голубыми глазами. А волосы… Боже мой, ее волосы! Если вам в жизни хоть раз довелось видеть прерию в момент, когда солнце еще стоит высоко над головой, но уже начинает клониться к закату, окрашивая неповторимо мягкими тонами верхушки пушистых колосков бизоньей травы, то вы без труда представите себе теплый цвет ее волос… Но о чем я говорил? Ах, да… Так вот, мы, по обыкновению, сидели рядом за столом, и, услышав мой ответ, она спросила, что же тогда случилось с моей щекой.

— Драка, — сказал я. — Один мальчишка ударил меня.

Ее рот принял форму большой буквы «О», и она опустила мне на руку свою прохладную ладонь. Она и впрямь старалась быть матерью, хотя и представления не имела, как это делается. Настоящая мать тут же дала бы мне по другому уху или потащила бы к врачу. А миссис Пендрейк лишь сказала, что все это весьма печально; она всегда так говорила, когда не знала, как поступить.

Я решил помочь ей выйти из затруднительного положения и опустил левую щеку ей на грудь, а разбитую скулу накрыл ее ладонью.

— Ну и шишка, — сказала она. — Бедный, бедный Джек!

О чем говорить, вы небось и сами знаете, как это бывает… Лежа на ее упругой молодой груди и вдыхая запах ее тела, я чувствовал, что сердце мое бьется все чаще и громче.

Вот ведь негодный мальчишка, скажете вы. Думайте, что хотите, но ведь миссис Пендрейк была лишь лет на десять старше меня. Я с трудом думал о ней как о матери, но все чаще и чаще как о молодой прелестной женщине… поймите меня правильно. Мозг мой окутал розовый туман, и черт знает, что бы я выкинул, не явись в этот момент в дом маленькая делегация в составе мальчишки, которого я извалял в пыли, его отца и городского полицейского, собиравшегося, по всей видимости, повесить меня за ношение холодного оружия.

Если до сих пор миссис Пендрейк как мать и оставляла порой желать лучшего, то в этой ситуации она повела себя просто безупречно. Едва дело доходило до, так сказать, дипломатии, ей могла бы позавидовать сама английская королева.

Начнем с того, что она не сдвинулась с места, оставив незваных гостей торчать в прихожей. Нет, она не крикнула им: «Стойте где стоите!», или: «Сегодня приема нет!» — а просто посмотрела на них. Похожий на буйвола полицейский занял весь дверной проем, и, когда отец того мальчишки хотел что-то сказать, они менялись местами, суетясь и толкаясь. Самого мальчишки мы так и не увидели.

— Миссис, — начал полицейский, — коль мы, вот с ними, пришли вот к вам, так эта не из-за таво, шоб даставить вам неудобства, и, коль вы заниты чичас, мы могем притить и поздже.

Он немного подождал, но миссис Пендрейк никак не прокомментировала его выступление. Тогда слуга порядка продолжил:

— Ну вот и ладно. Я тут парня привел, он, Лукас Инглиш, сын Горация Инглиша, шо хозяин фуражной лавки…

— Так это мистер Инглиш прячется за вами, мистер Тревис? — спросила миссис Пендрейк, и два визитера исполнили свой неуклюжий танец, меняясь местами.

— Да, мэм, это я, — ответил Инглиш, — и поверьте, в моем посещении нет ничего личного… Все эти годы его преподобие удовлетворяет свои потребности в корме именно в моей лавке…

Миссис Пендрейк холодно улыбнулась в ответ и сказала:

— Надеюсь, вы имеете в виду, что его преподобие удовлетворяет у вас не свои потребности в корме, а потребности своих лошадей. Не хотите же вы сказать, что преподобный Пендрейк ест овес?

Инглиш деланно рассмеялся и исчез из виду, а его место снова занял полисмен.

— Тут, миссис, вот в чем дело. Эти два шалопая, пахожа, падрались. Адин дастал нож и, па утверждению другова, пригразил снять с няво скальп, на манер краснакожих, — Тревис ухмыльнулся. — А эта, сами панимаете, не па закону.

— «Скажи мне, кто непогрешим?» — как писал один поэт [5], ответствовала миссис Пендрейк. — Я уверена, мистер Тревис, что сын Инглиша и не собирался использовать свой нож против моего дорогого Джека, а просто по-мальчишески хотел напугать его. И если Джек простит глупого забияку, я не стану предъявлять никакого обвинения. — Она посмотрела на меня и спросила: — Так ведь, дорогой?

— Ну конечно! — ответил я, чувствуя к ней полное обожание за столь ласковое обращение.

— Вот и все, мистер Тревис, — подвела черту миссис Пендрейк, — насколько я понимаю, обсуждать больше нечего. Люси вас проводит.

После этого великолепного спектакля я понял, что кое-чем обязан миссис Пендрейк. О, уверяю вас, даже тогда я догадывался, что все делалось вовсе не для меня: она просто не могла позволить какому-то мужлану подвергнуть себя допросу. Мой нож не был для нее тайной, но я теперь принадлежал ей, являлся частью ее мира, и на меня распространялась ее собственная неприкосновенность. По крайней мере, она так считала. Я никогда не встречал другой женщины, белой или краснокожей, бывшей о себе столь высокого мнения, и это давало ей неоспоримую власть над людьми, которой она пользовалась, как хотела. Если бы она употребляла ее лишь должным образом, это было бы слишком по-мужски, а миссис Пендрейк была женщиной до мозга костей.

Я уже говорил, что не воспринимал ее как мать, но сейчас мне хотелось проявить благодарность, даже если для этого и пришлось бы покривить душой. Ласковое обращение «дорогой» могло прозвучать лишь как часть ее роли в описанном выше представлении для идиотов, но оно меня искренне тронуло.

— Матушка, — спросил я (впервые назвав ее так), — а что это за поэт написал такую мудрую фразу?

Слова из книжек были для нее всем, и я знал, что играю наверняка. Она счастливо улыбнулась, молча подошла к шкафу и сняла с полки изрядно потрепанный томик.

— Его зовут мистер Александр Поуп. У него много замечательных строк… Вот, например, только вдумайся:

Туда толпой стремятся все глупцы,

Куда ступить боятся мудрецы…

Она прочла мне довольно много из того, что насочинял этот парень, и слова отдавались в моей голове, как стук лошадиных копыт, поскольку большинства слов я попросту не понимал. Но мне все же показалось, что он человек умный и умеет верно выразить ту или иную мысль. Есть все же единственно верные слова, когда по-другому уж и не скажешь…

Но, на мой взгляд, для поэта он был как-то недостаточно романтичен. Нет, конечно, глядя на мальчишку, испытавшего то, что испытал я, нетрудно решить, что он не просто завзятый реалист, но и прожженный циник. Может, так оно и есть, но никому и в голову не придет подходить с теми же мерками к женщине, особенно к очаровательной белой женщине, которая к тому же совершенно беспомощна в практических вопросах.

Вот тогда-то я и влюбился в миссис Пендрейк окончательно. Даже сейчас, в старости, я часто вспоминаю о ней: иногда с раздражением, но чаще с восторгом. Да, ее властная натура сыграла не последнюю роль, по крайней мере, в том, как она одним мизинцем расправилась с полицейским и тем торговцем овсом, но я так и вижу ее с томиком мистера Поупа в руках у западного окна гостиной: головка чуть наклонена, и вечернее солнце золотит ей волосы, резко очерчивая линию носа и лба… Она всегда знала, как поступать правильно, ей дала это цивилизация, причем в столь же полной мере, как шайенам тот же дар достался от их дикости, от самой природы. И я сумел понять, что ее беспомощность и безделье — тоже неотъемлемая часть цивилизации. Приставьте такую женщину к какой-нибудь работе, и она потеряет весь свой шарм, подобно античной статуе, которую водрузили на телегу, привязали веревками и куда-то повезли.

Наверное, тогда-то я и постиг смысл белой жизни. Он заключался не в моторах, не в арифметике и даже не в стихах мистера Поупа, а в том, чтобы стать таким, как миссис Пендрейк.

Я назвал свое чувство влюбленностью, но вы, работая над моим рассказом, смело можете именовать его любовью.

Я сидел на стуле с открытым ртом, когда со стороны кабинета прогудел голос его преподобия. Оказывается, он все это время стоял на пороге и был молчаливым свидетелем разговора своей жены с «гостями», равно как и наших с ней экскурсов в высокую поэзию. Ему хватило такта дождаться, пока миссис Пендрейк закончит чтение, и лишь затем оповестить всех о своем присутствии.

— Мальчик, — сказал он мне, и в голосе его прозвучала неподдельная теплота, — я считаю, что все три месяца, проведенные в этом доме, ты честно и добросовестно относился к своей учебе, — он запнулся и стал смущенно расчесывать пятерней свою бороду. Воистину неожиданностям этого дня не было предела. — Мне бы не хотелось, — продолжил он наконец, — чтобы у тебя сложилось неверное впечатление, будто вся наша жизнь лишь труд и заботы. Поэтому завтра, в воскресенье, я возьму тебя с собой на рыбалку, если, конечно, миссис Пендрейк не станет возражать и если ты сам не имеешь ничего против.

На дворе стоял ноябрь, и, хотя зима еще не наступила, было холодно и слякотно, так что ни один нормальный человек, находясь в здравом уме и твердой памяти, не отправился бы рыбачить ради собственного удовольствия. Тем не менее я принял его приглашение, не думая ни секунды. Я не выносил преподобного, за исключением тех случаев, когда тот принимал пищу, но, хоть это и может показаться вам странным, я был в долгу перед его женой, а значит, задолжал и ему.

На следующий день мы поехали к реке. Погода была мерзопакостная, воздух напоминал пропитанную влагой губку, и не успели мы добраться до воды, как кто-то сжал ее и полил дождь. Мы отправились в путь в открытой коляске, которой правил Лавендер. Только ему и достало здравого смысла предусмотреть хоть какую-то защиту от непогоды, захватив зонт, мы же полностью оказались во власти стихии.

То, что Пендрейк ничего не смыслит в рыбной ловле, я понял сразу, увидев, как он насаживает на крючок шарики из хлебного мякиша (другой наживки не было: Лавендер божился, что в конце ноября червей взять просто негде). Денек выдался достаточно поганым, чтобы отбить охоту у самого заядлого рыбака, но, раз уж Пендрейк решил испытать судьбу, спорить с ним полезным не представлялось, хотя вода и лила с его шляпы и черного пальто ручьями.

Лавендер с неискренней готовностью предложил нам свой зонт, но Пендрейк отказался, и неф, облегченно вздохнув, положил под раскидистым деревом одеяло, сел на него и принялся просматривать невесть как попавший к нему иллюстрированный журнал. Читать он не умел, но, видимо, понимал даже больше тех, кто умеет, так как все время фыркал и смеялся.

Мы с преподобным спустились по пологому берегу к реке, и он спросил:

— Как тебе это место, мальчик?

— Не хуже других, — ответил я. Мои волосы слиплись от дождя, вода струилась по щекам, но я приехал сюда не затем, чтобы повеселиться. Кроме того, намокать мне было не впервой, и я этого не боялся.

Но тут он взглянул на меня поверх бороды и с неподдельным сожалением сказал:

— Ой, мальчик, да ты же весь промок! — И с этими словами достал необъятный носовой платок и ласково вытер мне лицо.

Не знаю, сумею ли я верно объяснить, но искреннее тепло было столь редкой птицей в моей жизни, что я застыл как громом пораженный. Меня даже не возмутила бессмысленность его жеста, ведь через мгновение лицо намокло опять, да и вообще глупо вытирать лицо человеку, на котором нет ни одной сухой нитки. А он опустил свою огромную ладонь на мое мокрое плечо и виновато посмотрел мне в глаза. И тут я с потрясающей ясностью увидел, что если лишить его бороды, то, несмотря на недюжинные размеры и незаурядную физическую силу преподобного, миру предстанет лицо человека слабого и неуверенного в себе. У него были большие карие глаза, едва помещавшиеся под веками, когда он моргал.

— Нам незачем оставаться здесь, если ты не хочешь, — сказал Пендрейк. — Мы можем вернуться домой. Идея с рыбалкой была не самой удачной, — он тряхнул головой, и с его бороды во все стороны полетели брызги. Затем он повернулся лицом к мутным водам реки и торжественно произнес: — Он посылает дождь Свой на головы праведных и неправедных…

— Кто? — удивился я.

— Ну, конечно, Отец Наш Небесный, мальчик! — воззрился на меня Пендрейк и нервным движением забросил свою снасть в воду, покрытую крупной рябью. Поплавок плясал на ней как бешеный, и было невозможно понять, клюет или нет.

Индейцы ловили рыбу острогами, и это нравилось мне куда больше лески и крючка. Кроме того, дождь уже доконал меня, поскольку за три месяца жизни в тепле и довольстве я изрядно раскис. Но мне не хотелось обижать преподобного, и я предложил ему остроумный выход из нашего затруднительного положения.

Ему следовало приказать Лавендеру пригнать коляску к самой воде, распрячь лошадь и вернуться с ней под дерево, а мы заберемся под наш открытый экипаж и преспокойно станем ловить рыбу дальше.

До этого мог бы догадаться любой дурак, но Пендрейка искренне восхитила моя сообразительность. Он испытывал явное облегчение от того, что я больше не буду мокнуть. С ним же дело обстояло хуже: по самой своей профессии он не мог позволить себе других удовольствий, кроме еды, и предпочитал во всем остальном терпеть неудобства. По крайней мере, только этим и могу я объяснить то, что он выбрал для поездки открытую коляску, тогда как у него была и крытая. И непонятно, зачем ему понадобился Лавендер, разве что он чувствовал себя неловко со мной наедине?

Человеку его размеров было непросто втиснуться под днище экипажа, но в конце концов ему это удалось, и какое-то время мы сидели молча, вдыхая запах мокрой шерсти, а дождь продолжал лить, смывая забытые нами снаружи шарики хлебного мякиша.

— Знаешь, мальчик, — снова заговорил Пендрейк, — когда ты спросил меня о том, кто посылает нам дождь, я осознал свою страшную ошибку. — Он сидел, уперев бороду в огромный живот и задумчиво смотрел на занавес из дождевых струй, стекавших с края нашего «потолка». — Я позволил тебе жить в невежестве, как животному, хотя и призван нести слово Божие. Вчера, — сокрушенно говорил он, — я вдруг увидел, что ты быстро взрослеешь и из мальчика скоро превратишься в мужчину.

На мгновение я испугался, что вчера он видел меня на груди своей жены и превратно это истолковал.

— Миссис Пендрейк… — продолжил преподобный и запнулся, а я весь напрягся, готовясь удрать. — Миссис Пендрейк — женщина и ничего не понимает в подобных вещах. Она смотрит на тебя глазами матери и видит только любимого сына, что конечно же делает ей честь. Но я — мужчина, а посему не чужд греху. Мне довелось пережить всякое, причем примерно в твоем возрасте. Я знаю, что такое дьявол, мальчик, я держал его за руки, чувствовал его зловонное дыхание, и оно казалось мне нежнейшим ароматом…

Он повысил голос и еще минут пять продолжал бичевать себя подобными признаниями, уперевшись головой в дно коляски, отчего его шляпа смялась в блин, а сама коляска приподнялась на несколько дюймов над мокрой землей.

Наконец он успокоился и уже более мягко произнес:

— Я слышал ваш разговор с полицейским. И знаю, что нож был у тебя. И я отлично понимаю, мальчик, почему тебе могло прийти в голову достать его… Меня совершенно не интересует, кто эта девочка. Я уверен, что, хоть поступком твоим руководил дьявол, ты просто не распознал его под женским обличьем. У нее ведь бархатные щечки, шелковистые волосы, длинные ресницы, голубые глаза и алые губки? Неважно! Под этой маской — звериный оскал, а ее медовый рот — пещера смерти.

Я даже вздрогнул, словно меня укусили. О каких девчонках он говорит? Ведь моим одноклассницам дай Бог по десять лет!

— Я не осуждаю тебя, мальчик, — гнул свое преподобный. Скажу тебе больше: и мне знаком огонь, пылающий в крови и пожирающий разум. Твое детство прошло среди дикарей. Но ведь мы отличаемся от них, не правда ли? Да, мы другие, потому что умеем подавлять в себе первобытные порывы, умеем сдерживать свои желания, а не поощрять их. Женщина — это сосуд, и во власти мужчины превратить ее в золотую чашу или в помойное ведро.

В этот момент появился Лавендер под зонтом и с огромной корзиной в руке. Согнувшись в три погибели у коляски, он заговорил идиотским заискивающим тоном, который, как видно, приберегал именно для преподобного Пендрейка, поскольку обычно слова его текли хоть и не по правилам, но грубо и убедительно.

— Ваша честь, — юлил он, — вот вам… ежели захотите… с сыночком вашим… это ленч.

— Поставь и уходи, — коротко бросил его преподобие.

Когда Лавендер убрался, Пендрейк сказал:

— Вот тебе пример. Неужели ты думаешь, что если бы Лавендер и Люси жили, как все, не оскорбляя законов божеских и человеческих, я бы настаивал на их браке?

На это я мог бы ответить (хотя, разумеется, промолчал), что прежде всего не знаю, является ли его преподобие сторонником или противником рабства. Да, он освободил Лавендера, но это еще ни о чем не говорит. Если он аболиционист, то почему утверждает, что вольная жизнь избалует цветных и сделает их ленивыми? Сегодня, я знаю, вы можете вычитать в книжках по истории, что в Миссури тех дней вопрос рабства стоял крайне остро, что по ночам трещали выстрелы, что в штате процветал террор и тому подобное. Не знаю, правда ли это, могу сказать лишь одно: живя в самом сердце этого штата, я ни о чем подобном слыхом не слыхивал. Так что в следующий раз, читая нечто подобное, имейте это в виду. С другой стороны, я знавал немало людей, которые исколесили всю прерию вдоль и поперек в самый разгар войны с индейцами, и не встретили ни одного враждебно настроенного краснокожего. Здесь тот же случай: я никогда не встревал в политику, а потому многого и не знал. Тогда найти поутру на улице труп с ножом в спине или с дыркой от пули редкостью не являлось, и все относились к этому довольно обыденно. Да и Пендрейка в городе уважали за то, что он никогда не выступал с громогласными заявлениями в чью-либо пользу.

Преподобный замолчал и снял с корзины покрывавшую ее клеенку. Люси уложила туда больше, чем все племя Старой Шкуры съедало за зиму: три холодных жареных цыпленка, здоровенный ломоть ветчины, дюжину крутых яиц, две буханки хлеба и шоколадный торт.

Кроме неподвижного сидения под коляской, мы ничего не делали, и я почти не проголодался. Кроме того, я чувствовал себя немного не в своей тарелке, то ли из-за мокрой одежды, то ли от того, что Пендрейк стал обсуждать со мной слишком уж личные вопросы. Ответы на них я знал еще в десять лет, до своей жизни у индейцев, но с тех пор успел позабыть, что белые видят в отношениях между мужчиной и женщиной только грязь до тех пор, пока их, несчастных, не повенчают церковь и закон. Лавендер и Люси жили вместе, но это было против «законов Божеских и человеческих», а вот стоило Пендрейку произнести над ними несколько слов, как все сразу стало о'кей.

Я съел пару бутербродов с ветчиной и был совершенно сыт. Все же остальное исчезло в необъятном брюхе преподобного.

Затем он расчесал бороду пятерней (я так ни разу и не видел, чтобы он пользовался гребнем), выпил кувшин воды, заботливо присланный Люси вместе с корзиной, и сказал:

— Мне доставило огромное удовольствие поговорить с тобой, мальчик. И надеюсь, ты сделаешь определенные выводы. До сих пор нам не доводилось познакомиться друг с другом поближе, ведь хоть я и отец твой на земле, я очень занят служением своему Отцу на небе. Но Он и твой отец, и, служа ему, я служу также и тебе. Эти заботы оставляют мне крайне мало времени на развлечения вроде сегодняшнего, хотя хорошо проводить время — в меру, конечно, — не грех.

Я забыл упомянуть, что как-то мне пришлось проторчать все воскресенье в церкви и слушать, как преподобный бубнит перед прихожанами. Единственным утешением являлось присутствие там же миссис Пендрейк. Сидеть рядом с самой красивой женщиной в городе и видеть, как все мужчины, включая стариков, пожирают ее глазами, периодически отмахиваясь от своих злобно шипящих жен, было настоящим праздником. Но эти проповеди! Беда Пендрейка заключалась в том, что в нем не горел огонь. В отличие от моего па, он не находил освобождения в религии, а, наоборот, еще глубже замыкался в себе. Правда, его не убили индейцы, как моего па, но жить закупоренным в бутылке не менее опасно.

Преподобный Пендрейк очень любил порассуждать о грехе. Меня же страшно занимало, что же он под ним подразумевает. Если помните, для моего па грехом было сквернословить, жевать табак, плевать и забывать умыться. Пендрейк, похоже, смотрел на это иначе. Но, как бы там ни было, рыба не ловилась, а ленч был уже съеден, и я, чтобы подлизаться к нему, так же, как к миссис Пендрейк (когда назвал ее матушкой), спросил, что такое грех. В конце концов, преподобный оказался не таким уж плохим парнем, он даже вытер мне лицо. Я в этом совсем как индеец: если мне делают добро, я стремлюсь отплатить тем же.

Его определение греха оказалось более подробным и многословным, нежели у моего па, наверное потому, что последний был проповедником-любителем и даже не умел читать. Но к чести Пендрейка надо сказать: он честно признался, что столь развернутое суждение о грехе не столько его собственное, сколько библейского апостола Павла.

Грехом, по его мнению, являлись: прелюбодеяние, блуд, похоть, измена, идолопоклонство, колдовство, ненависть, ревность, гнев, бунт, ересь, зависть, смертоубийство, пьянство, кутежи и так далее.

Пять долгих лет моим воспитанием занимался мой второй по счету отец, Старая Шкура. Так вот если из этого длинного списка грехов выкинуть слово «зависть» — вождь никому не завидовал, поскольку имел все, что хотел, — то все остальные прекрасно описывают его нрав. И он пользовался среди шайенов вполне заслуженным авторитетом.

Что до меня, то я успел совершить совсем мало из вышеперечисленных преступлений. Но, с другой стороны, я был еще молод

К концу дня мне стало плохо, и несколько последующих недель я провел в постели. Вот что значит цивилизация: едва познакомившись с ней, я свалился с воспалением легких.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-20; Просмотров: 188; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.361 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь