Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Ждёт повышения один, второй – ареста.Стр 1 из 3Следующая ⇒
Но вернёмся обратно. Это было сельское отделение милиции, в старинном, дореволюционном доме, когда то принадлежавшем богатому купцу. На фасаде этого кирпичного массивного дома были разные изразцы и отколовшаяся местами лепнина, детали, свойственные архитектуре той эпохи, с трудом сохранившиеся после того, как он потерял собственного хозяина и стал казенным. Некогда украшавшие этот дом узоры, теперь только придавали ему убогость. При таких мощных стенах, ему ещё сотни лет стоять. Мне показалось и он, когда то претерпевший на себе это разделение, до сих пор вопрошал, где же на самом деле чёрное и где белое, кто есть хорошо а кто плохо: то ли помещик, построивший его, живший в нём, и ухаживавший за ним, - то ли эти люди в форме, которые переделали его в оплот порядка и законопослушания. Открылась дверь и меня позвал милиционер. Это, то самое отделение, где две комнаты сделаны под камеры. В коридоре стоял столик, за которым сидел дежурный. Меня завели в комнату, которая по местным меркам считалась приёмной отделения милиции. Брат по прежнему сидел со спокойным лицом и даже как обычно слегка улыбался. Было много разных вопросов и ко мне, и к хозяину, ответы на которые аккуратно ложились на чистые листы казённой бумаги. После нескольких подписей, хозяина отпустили а меня оставили, и я обрадовался, что меня закроют вместе с братом, но я ошибся. Меня ещё подержали на случай, если появится какой-нибудь ко мне вопрос. Когда меня отпустили, предупредив что я могу ещё понадобиться, я подошёл и обнял брата. Он не мог сделать то же самое, его руки были прикованы наручниками за спиной. Он успел ещё раз предупредить меня на даргинском языке, чтоб я ничего не менял в графике работы. Мы с ним всегда говорили на русском, и было интересно слышать, как он говорит на своём. Он жил в семье, как все нормальные люди, только первые пять лет своей жизни. Остальные все годы он почти не слышал своего языка, поэтому его познания в родной речи оставляли желать лучшего. Он произносил заковыристые слова так, как произносил бы их русский. В Дагестане считается постыдным забыть свой язык. Но в данном случае его вины в этом нет. Что он мог знать в свои пять лет? А русский язык в Дагестане потому везде, что это – самая многонациональная территория на земном шаре. Помню, в одном моём классе было двенадцать национальностей! И представьте себе того, кто решил бы говорить на своём языке. Ну вот и меня отпустили и я оказался на улице. Той самой улице Ленина. Я уже никуда не торопился. Да и куда было торопиться? На ферму? Кто меня там ждал? Конечно, хозяин был бы не прочь, чтоб я продолжал так же работать, но это не могло продолжаться долго. Иду медленно перебирая ноги. Падает наискось снег, за заборами лают собаки, недоумевая, как это человек спокойно гуляет в такое время, - значит вор какой-нибудь. А я – весь в раздумьях, в догадках, погружен в предстоящие планы действия, что ни холода и ничего не чувствую. Проходя мимо домов смотрю в окна и вижу: сидит семья, кто-то читает, кто-то ест, кто-то смотрит телевизор. Виден домашний уют. «Как же им хорошо», – думал я, и невольно вставал передо мной всё тот же вопрос: почему именно нам было суждено не иметь такого семейного тепла? Почему же с самого детства, когда мы ещё были совсем чисты и непорочны, когда ещё даже не могли иметь грехов, почему же с тех детских лет мы так наказаны? Мне подумалось, что в природе есть некие силы, не важно как их назвать, которые наказывают потомков за грехи предков. Так со своими мыслями я оказался уже далеко за селом и почти добрёл до фермы. Собаки кинулись выполнять свой долг, хотя прекрасно знали, что это я, но по их собачьей инструкции так было положено. Я взял себя в руки. Раскисать не время. Война ещё не окончена. Я почувствовал себя Штирлицом, живущим и работающим в тылу врага. Даже по-детски начал играть его роль. Мне часто приходилось в степи играть по две роли, так как не с кем было дискутировать или ссориться. Хозяин был как никогда вежлив. Видимо, понял, что с милицией он переборщил. Но я Щтирлиц, и моё поведение должно говорить что-то вроде: «Так им, этим бандитам и надо». Хозяин спросил о том, сколько я ещё могу у него поработать. Я сказал, что дней десять, на всякий случай, хотя я и не собирался ни дня после того, как увижусь с братом. Казалось, всё стало на свои места: брат – за решёткой; я отношусь спокойно к случившемуся и продолжаю даже работать. Но это казалось до тех пор, пока на второй день не приехала всё та же бригада, на той же машине. Я был неподалёку, и выполняя утренние обязанности, наблюдал за ними. Когда из УАЗика вышел «добрый» и поздоровавшись за руку, что-то сообщил хозяину, тот испуганно отпрянул назад. Тут я понял, что именно он услышал от них. Значит брат сбежал, и скоро объявится где ни-будь на пастбище. У меня в душе вновь вспыхнула надежда, что он появится и заберёт меня с собой. Они вошли в дом. Хозяин то выбегал за дровами, то за водой, то всячески суетился для ублажения гостей. Теперь ему светила месть, и они были для него единственной защитой. Но могли ли они спасти его от мести такого оборотня, ведь не поселяться же им на ферме? Даже, если бы и поселились, это бы его не спасло. Он мог выследить из-за любого куста, да и местность такая, прячься где угодно, а ферма видна как на ладони. Тут выскочил хозяин из-за угла дома и позвал меня. Войдя в дом, я поздоровался. Меня стали допрашивать о том, как это я мог за ночь спилить решётки. Да к тому же на обоих окнах. Я сначала ничего не понимал, но тут в голове мелькнуло: вот что он там пилил, когда я стоял на стороже ночами! До меня тут же дошло в чём дело. Вот какой туз козырный был у него в руках! А эти думают, что это я за ночь спилил решётки деревенских камер. Неужели они не знают, что это не возможно за одну ночь? Что это было давно сделано? А впрочем, они меня и не подозревали, просто брали на мушку. Прошло ещё пару дней. Я стал сомневаться, что брат после такого объявится на ферме или вообще поблизости. Но к счастью я ошибся. Однажды утром что-то мелькнуло и исчезло в конюшне. Ещё толком не рассвело и я не мог разглядеть. Бросив ведро с кормом, которое сыпал в корыта, я кинулся в сараи. Там было совсем ещё темно. Но он меня видел и шёпотом позвал. Мы обнялись крепко. Я чувствовал, что теперь-то мы должны будем расстаться надолго, хотя всё же теплилась надежда, что он меня заберёт с собой, и я не хотел отпускать его из объятий. Хозяин был ещё в доме. Он вообще выходил только тогда, когда всё было готово, только чтобы проверить и дать следующие указания. Хозяин – барин, я – батрак, и на этом точка. Брат приказал оседлать двух коней. Я обрадовался. А когда он сказал, чтобы тот самый лучший был у него, я догадался, что он уходит один, и с комом в горле я взялся седлать для него лучшего коня и сдерживая слёзы, выбрал лучшее седло, которое хозяин берёг для себя. Тем временем, брат взобрался под самый камышовый потолок конюшни, и найдя на ощупь там небольшую сумочку на молнии, бросил вниз. Звук был такой, словно она была набита гвоздями и шурупами. Я молча всё делал, чтобы ни его не отвлекать, ни времени не терять. Сейчас было не до разговоров. – Я зайду на минутку к хозяину, – сказал Хабиб. Даже в полумраке я увидел на его лице предвкушение мести. Ему ничего не стоило убить его: семь бед – один ответ. – Подожди, Хабиб! Может, не надо!? Он и так напуган и боится тебя до смерти, – пытался я остановить его за рукав. – Нет, я его не трону, вот, держи обрез, мне только посмотреть ему в глаза. То, что выражали его глаза в этот момент, напечаталось в памяти моей навсегда, словно это было пять минут назад. Его взгляд одновременно выразил и ненависть к хозяину, и злость на весь белый свет, и жалость ко мне, и безысходность ситуации и необратимость предстоящих действий. Всё слилось в этот миг в одном его взгляде. Мне показалось что всё происходит под влиянием каких-то неведомых сил, и что он сам не хочет этого, но обречён выполнять под гипнозом, и что это его сильно мучит, хотя он пытается скрыть это и от меня и от самого себя. Но кто, кто его вёл? Какая это неведомая сила, чей гипноз? Я держал наготове коней, сумку с «гвоздями» и завёрнутый тяжёлый обрез. Когда он направился к дому, то даже собаки его помнили и, виляя хвостами, подбежали к нему. Вот он исчез в дверях дома. Через секунд десять после этого вдруг я услышал два выстрела, и меня охватил ужас. Не может этого быть! Неужели он застрелил брата? У меня выпало всё из рук, и я в панике кинулся к дому. В голове мелькнуло, что последнее время хозяин не расставался с заряженным ружьём. Но я не успел добежать до дома, как в дверях появился брат. Он широко улыбался. – Всё! – подумал я, – хозяина больше нет! К счастью, хозяин был жив и невредим. Хабиб просто войдя внутрь, первым делом потянулся за ружьём, которое оказалось на своем постоянном месте, и не отрывая своего взгляда от испуганной и онемевшей физиономии хозяина, улыбнулся ему, дав ему ещё раз почувствовать, что если он захочет, он его убьёт в любой момент. В подтверждение своих слов он выпустил ему под ноги оба патрона и вышел с улыбкой, с которой я и застал его на пороге. Это для меня была улыбка, а для хозяина это был страшный оскал. Ружье не случайно оказалось заряженным, ждал этого, но не в эту минуту, а Хабиб застал его врасплох. По пути к конюшне он остановился у колодца, выбил ногой деревянное подобие крышки и бросил туда ружьё. В руках он держал прихваченную упаковку патронов для обреза. Мы как один запрыгнули на коней и выехав в дальние ворота, ускакали прочь от фермы. Отъехав несколько километров и подобрав удобное для того место, брат сказал: «Привал». Мы слезли с коней, но не путали их и не выпускали из рук узды. Присели. Он открыл сумку, и я впервые в жизни увидел столько золота. Он объяснил, что брал ювелирный когда-то и ещё какой-то антикварный магазин. Он так же распаковал упаковку с патронами и стал распихивать их по всем карманам. Выбрав размер, он надел себе на средний палец массивное золотое кольцо со всевозможными камушками и толстую золотую цепочку – на шею. На ней был золотой крест с распятым Христом. Он заметил мой вопросительный взгляд, и сказал, не дожидаясь моего вопроса: – Если Бог есть, то он один, а если их много, то не верю ни одному из них. Этим он оправдывал то, что на цепи был крест и что он всё равно надел его. Да и было ли ему до религий в этот момент? А кто его вообще приобщал к религии? Он знает, что «должен» быть мусульманином, и на этом все его познания в религии исчерпаны. В тюрьмах думают лишь о выживании в этой земной жизни, а не в загробной. Он знал, что ситуации бывают в жизни самые неожиданные, и дело решают секунды. Я не переставал удивляться его предусмотрительности. Не сдержавшись, я спросил насчёт решёток, на что он ответил: – А ты что, думал, я там чай пил, когда ты коней наготове держал за сараями? – сказал он, улыбаясь своею злою улыбкой. Больше вопросов насчёт решёток я не задавал. – Тем ментам досталось кое-что из моего золотишка, – проговорил он с сожалением, – всё поснимали. Шеф их сказал мне, что вернут когда я отсижу, но я ему ответил что, когда я отсижу их дети будут старше их самих. Хабиб использовал те тонкости и хитрости, которым научили в тюрьмах бывалые воры. Есть такие вещи, которые не разглашаются. Их можно обменивать на деньги. Один проигравшийся до ниточки даже спас себя этим, продав такую хитрость, применение которой отключало любую современную сигнализацию. Кто только там не сидит? Ведь не все же они воры и разбойники? Среди тюремных обитателей уникальнейшей в этом отношении страны СССР можно встретить и учёных, и докторов, и профессоров. Уж не беден интеллектуалами Советский Союз. – Мухтар, – обратился он ко мне, – мне нужно торопиться. Он посмотрел на меня тем своим обычным, хищным взглядом, но уже в предпоследний раз в своей жизни. Никто из нас тогда не предполагал, что мы увидимся с ним ещё один раз в жизни, через восемь лет и всего лишь на несколько минут. – И знаешь куда? – продолжал он. – В никуда! У меня впереди туман. Я тороплюсь раствориться в нём. Один Бог знает, чем кончатся мои бега. Мне поздно сворачивать с пути. Я выберусь из этой огромной зоны, что называют СССР. Только ты, Мухтар, не повтори наши грехи, мои и отца. Ты счастливейший человек, ты можешь появиться где угодно. Ты свободен. Не побывав в моей шкуре, ты не оценишь, какое это счастье. – Ты хочешь сказать, что мы сейчас… – Да, мы должны расстаться, – прервал он мой вопрос, зная наперёд, что я хотел сказать, – мне одному легче, я так привык, а вместе мы попадёмся. Да и на свободе ты будешь полезен. Будешь посылки слать мне в тюрьму, приезжать на свидания, если мне ещё придётся сидеть. А если удастся один из моих планов, то я тебе буду посылать помощь из заграницы. – А может мне находиться не вместе с тобою, а держаться на расстоянии и в нужный момент быть наготове? – не унимался я, хотя уже потерял всякую надежду и понимал наивность этой просьбы. Он не отменял так легко своих решений. Колебания для него всегда были пагубны. Конечно, он и сам хотел бы быть со мною вместе, но соврал, что я буду помехой чтоб сохранить мою свободу. Чтобы уберечь меня от падения в эту яму, из которой так трудно, почти невозможно выбраться. В этот момент я вспомнил на миг, как дедушка рассказывал про свою молодость. А ведь всё повторяется один в один. Его тоже старший брат не брал с собой когда они собирались в набеги и он тайком, на большом расстоянии скакал за ними по лесу. И на миг мелькнула мысль, сделать то же самое. Но, почему то я не осмелился на это. – Вот тебе на дорогу и на первое время, – сказал он, протягивая горстку золотых изделий, – оденешься, и ещё на пол годика хватит пожить. – Нет, Хабиб, я не в таком положении, и мне это ни к чему, – отказался я, – тем более, мне ещё хозяин должен за три месяца, и мне этого хватит. – Тогда вот это ты должен взять, – протянул он одно массивное кольцо, на котором блестели бриллиантовые капельки. Спорить не стал. Положил в дальний карман. Всё это мне казалось какой-то игрой. Я не мог осознать всей серьёзности положения брата. Я понимал лишь на столько, на сколько позволял мой возраст, в котором я ещё не прочь был играть в машинки. Мы встали, обнялись и сели на своих коней. Да, действительно правда, что надежда умирает последней. Мне казалось, что брат меня просто разыгрывает и что он вот-вот улыбнётся и скажет: «Не печалься, я пошутил, едем вместе». Но, увы, этого не последовало. – Долго прощаться – плохая примета, – сказал он, ища взглядом свой туманный путь, – я тебя сам найду, это не так сложно. Это было сказано, скорее, для моего утешения. – Я желаю тебе…, – ком в горле сбил мою речь, – всего, что ты желаешь себе сам, – договорил я уже сам про себя, так как он, отвернувшись, резко хлестнул коня и умчался. Он не хотел, чтобы я увидел, как у него появились слёзы. Но мне уже не от кого было их скрывать, и горизонт поплыл в моих глазах. Когда я их утёр, то брата уже не было видно. Я не понимая что делаю пришпорил коня вслед. Я скакал давая волю своим чувствам. Тогда впервые я плакал открыто и громко за последние лет пять. Мне казалось нет больше ни чего на этой земле что будет мне дорого, а самое дорогое только что исчезло на горизонте. Даже в этот момент мне всё ещё казалось что брат меня проверяет и вот вот появится с какой нибудь неожиданной стороны. Остановив коня я спрыгнул и даже не держал коня за узды. Мне было настолько всёравно что будет дальше со мной. Я лёг на снег вниз лицом и чувствовал как снизу медленно холод окутывал моё тело. Думал может мне лежать так до тех пор пока не растаю в этой земле. – Ну почему я не старше его? – думал я. Тогда бы я его заставил сделать всё иначе, и может всё изменилось бы. Я еле сдерживался от того, чтобы пришпорить коня и помчаться вслед, несмотря ни на его приказы, ни на что на Земле. Оставались последние мгновения, когда я ещё мог его найти, догнать, броситься в ноги и сказать, чтоб либо застрелил, либо взял с собой. Но не смог я этого сделать и как вкопанный, стоял мой конь, и – я, весь в оцепенении от холода лежал на снегу. Только теперь в моё сознание пришло полное понимание того, что брата мне уже не догнать. Поднявшись я медленно поплёлся в сторону, которая для меня уже опустела и ничего не представляла. Конь словно понимая ситуацию побрёл за мной. Хозяина застал за работой. – Мне нужно ехать, – сказал я ему. Мне в эти минуты сама жизнь была безразлична, не говоря о её деталях. Собрал свои вещи, которые уместились в маленькую сумочку. В мыслях я был уже далеко отсюда. Он удалился в свою комнату и через минуту вышел с деньгами. Мне было абсолютно безразлично, сколько он мне пожалует денег. Он даже не смел спросить насчёт коня, на котором уехал брат. Он был рад, что Хабиб после такого оставил его в живых. Сухо попрощавшись с ним, я побрёл пешком по направлению к селу. Собаки, словно догадываясь о моём отъезде, бросились провожать. Я иногда баловал их, чем мог, тайком от жадного хозяина, который считал, что собаки для того и рождаются, чтобы жить впроголодь. А когда без разрешения отпускал тех, что на цепи, то он сильно ругался. Дойдя до речки, за которой начиналось село, я ещё раз оглянулся на ферму. Вспомнилось, как в первый день, вот здесь, среди зелени, я шёл к ферме, гадая что меня там ждёт. Теперь я возвращался, и кругом всё было покрыто снегом. Ветки деревьев и кустов, когда-то шумевшие листвой, теперь словно худые руки нищего, просящего подаяния, были устремлены к небу и кругом всё тихо и белым-бело.
Глава 15. Элистинский СИЗО (1985 г) Открылась дверь моей первой камеры. В нос ударил ужасный запах. Этот запах вмещал в себя целый букет «пряностей», таких как перегар, пот, сырость, дым сигарет и возглавлял этот букет запах туалета, который тут же, в углу камеры. Дело в том, что не всегда ты можешь смыть за собой, а только тогда, когда дежурный в коридоре соизволит включить воду, если на этот час вообще есть вода. С непривычки мне стало тошно, но настрой был соответствующий положению. За мной закрылась тяжёлая, обитая со всех сторон железом дверь и послышался звук ключей с обратной стороны. Было ощущение, что я временно ослеп. Что открывай глаза, что закрывай – одно и то же. Первым делом из темноты спросили, есть ли покурить. Удивило их безразличие к своему здоровью. В такой духоте ещё и курить? Глаза медленно настроились на мрак и я стал различать предметы. В камере – все в одних трусах. Приблизился к большим деревянным нарам, занимавшим большую часть камеры, на которых валялись обезумевшие от жары арестанты. Когда прикоснулся чтобы сесть, они были такими липкими, что я даже спросил, не разлил ли тут кто что-нибудь. - С краю они ещё не липкие, вот залезешь подальше, без посторонней помощи не отодрать будет – послышалось из глубины. В камере засмеялись и оживились. Когда стал видеть лучше, подумал: лучше бы не видеть этого, эту грязь, следы раздавленных клопов и тараканов по стенам. Над дверью в стене было квадратное углубление, заделанное решётками и сеткой, из-за которой еле пробивался тусклый свет сорока ватной лампочки. На противоположной стене было маленькое окошечко. Но самого окошечка не видно, о нём напоминала решётка, сделанная как говорится, на совесть. За этой решёткой – сплошной железный лист, в котором просверлено много дырочек. – Неужели это специально, чтобы обитателям камер ограничить доступ воздуха и света? Право считаться главной достопримечательностью камеры всё же остаётся за вышеупомянутым туалетом. Это всего лишь небольшое возвышение в углу камеры, в котором было отверстие, напрямую связанное с канализацией. Теперь представьте себе запах в камере, где с таким окошечком ни о какой циркуляции воздуха не может быть и речи. Если кто-то сходил в туалет, то ему нужно стучаться, чтобы дежурный включил воду, но это делалось в камере для приличия. На деле же дежурному наплевать на проблемы в камерах. Нас много – он один. Да и за усердие ему никто лишнего не заплатит. А будешь сильно ломиться, угодишь в карцер или в другую пустую камеру, где тебя попинают и вернут в родную, что и делали с моим отцом именно здесь. Только его держали отдельно, одного, как специального, для «обработки». Это ему за побег в горах. И брат мой сидел в этих самых камерах. Кто знает, может он и в этой сидел? К полудню открылась кормушка и подали «обед». Не буду описывать это, чтобы уж совсем не казаться нюней, которому всё не так. Кормят только раз в сутки, в полдень. Я ещё не знал что полмесяца, которые я здесь проведу, не зачтут в срок. А когда Люба приходила в милицию, то ей коротко отвечали: «Любимый ваш в Иваново, там его и ищите». Это чтобы не возиться с устройством свидания и т.д. Потом я слышал от кого-то, что она несколько раз приходила в милицию, плакала и никто из милиционеров ни сказал ей ничего утешительного и даже того элементарного, что они были просто обязаны сказать. Так она и не будет знать ничего до тех пор, пока мне не разрешат писать, а это случится только через полгода. Я исчез из её жизни так же неожиданно, как и появился. Я ни о ком и ни о чём ином не переживал, как о разлуке с Любовью. Душа просто стонала от досады. Как я ждал её приезда ко мне! Я сходил с ума от ожидания, прислушивался к каждому шороху, каждому шагу на улице, выглядывал в окно... и дождался. Теперь я осваивал новую жизнь очередного «инкубатора». Я знал что и здесь будут подрезать крылья, да ещё как! Нужно было потихоньку привыкать ко всему что было вокруг меня. Многое я знал от брата. И как вести себя в этих местах, как говорить, что говорить а чего не говорить но это было как говорится, понаслышке. Теперь же мне нужно всё это реально увидеть, почувствовать, ощутить на собственной шкуре. Трудностей у меня никаких не было. Всё воспринимал как естественное. Армия дала кое-что, что теперь мне пригодилось, а это как раз то, что я не так брезглив, не привередлив к условиям, научен терпеть и надеяться на светлое будущее. На третьи сутки к нам закинули - да, именно закинули, - изо всех сил упиравшегося мужчину средних лет. С виду ему было около тридцати. Он был с ног до головы джинсовый, а это в то время означало что он не из бедных. Он шёл по очень недостойной с точки зрения тюремных понятий статье. Это статья 117 УК СССР – изнасилование. Он «косил». Косить – это значит доказать видавшим виды тюремным врачам то, что ты невменяем, хотя ты вполне здоров. Когда в тюрьмах " косят", то глотают вилки, ножи, большие острые предметы, вскрывают вены, если нечего проглотить и делают над собой такие изуверства, что даже наблюдающему может статься плохо. Здесь нужно иметь многое: и талант актёра и решительность косить до конца, и самоотречение и хладнокровие. Бывали случаи, когда только что оперированный, чудом спасённый от гибели, но не от суда арестант, глотал вторично по несколько гвоздей или вилок. Бывают и смертельные исходы, когда вовремя не подоспевает помощь. Согласно воровским законам, мешать этому нельзя, это его личное дело. Можно только звать на помощь, когда дело сделано. Есть прекрасное неписаное правило, соблюдая которое ты не рискуешь вляпаться ни во что: «В чужой раговор не лезь, – за свой отвечай». И ещё одно очень важное правило: «Не верь, не бойся, не проси». Об этом я был хорошо проинформирован братом. Строжайшее их соблюдение давало мне возможность избегать всяких проблем. А если и были проблемы, то не у меня, ибо я был прав по всем пунктам. А доказать кто прав не трудно, если в камере есть связь, а в любой камере она есть. Но об этом дальше. Так вот тот самый, «джинсовый», встав среди ночи, с бешеным рёвом оттолкнувшись от стены кинулся головою вперёд на железную дверь, точно так же, как это делаем мы, когда с разбегу ныряем в воду. Дверь же эта, словно собрана из остатков разбившегося самолёта, вся в мелких шурупах и болтиках, которые вросли в неё ржавчиной из-за бессменной камерной сырости и влажности. От сильного удара он тут же упал. В камере естественно все проснулись и наблюдали его самоистязание. Видимо ему грозил приличный срок, иначе бы «овчина не стоила выделки». Все соблюдали неписаный закон и никто не лез ни с уговорами прекратить, ни с целью помочь. От этого становилось жутко на душе. На твоих глазах человек разбивает себе голову, а ты сиди спокойно и смотри как будто это происходит на экране телевизора. Но я знал, что теперь я в другом мире и здесь – свои правила. Эмоции, жалость и прочие сентиментальности нужно спрятать подальше, здесь они неуместны. Когда «джинсовый» умолк, а умолк он сразу после такого удара, подождали ещё пару минут. Он даже не шевелился. Из-под головы на полу появилась кровь и один пожилой, очевидно сведущий в тюремных делах сказал, что пора стучаться чтоб унесли. Так и сделали. Дежурный открыл дверь камеры и вызвал по рации кого положено и его уволокли. Но через пару часов его, всего мокрого до ниточки и уже не упирающегося, вновь закинули к нам. Мы думали что он уже передумал косить, когда он рухнул на нары и провёл там сутки, почти не шевелясь. Даже не отозвался, когда ему сказали, что принесли обед. Как оказалось, тем временем в его голове зрела мысль о самоубийстве. Глубокой ночью мы все проснулись от грохота. Оказалось, он решил повеситься, но, то ли джинсы не выдержали, то ли он неудачно сделал петлю, у него это не вышло. Над дверью торчал короткий, но довольно толстый болт. Он всегда привлекал внимание, так как в камере больше некуда смотреть, кроме как на какой-нибудь выступ или единственное углубление, где за двойной решёткой покрытая слоем пыли тускло светила лампочка, вокруг которой насыщенная пылью паутина. Поскольку в камере нет необходимого в таких случаях стула, то он использовал ту возвышенность, которая у нас считалась туалетом. Когда петля на шее, и ты с неё сошёл, то обратно уже не ступишь, если ты вдруг передумал отправляться на тот свет, так как выступ этот немного в стороне. После неудавшейся попытки покинуть этот свет он стал орать как бешенный. Это была истерика. Настоящая истерика! То ли он морально не мог пережить своё положение, то ли ему грозила смертная казнь или ещё хуже, что не редко бывает, он не виновен, но доказать не может. Ведь у нас как? По закону - тебе должны доказать твою вину. А на практике - ты должен доказывать что не виновен. В промежутках между его криками послышались шаги в коридоре и, когда вставили ключ, скрип открывающейся двери сопровождался громким матом. Если он тем, кто за стеной так надоел, то представляете каково было нам? Его увели, и ещё некоторое время до нас доносился его рёв. Когда настала тишина, в камере вздохнули облегчённо и стали шутить на эту тему. Это была естественная реакция, которая должна была разрядить напряжение и вернуть нам душевное равновесие. Больше мы его не видели и не слышали о нём ничего. На утро пришли и отпилили этот соблазнительный болт, наш единственный шанс. Прошло ещё пару дней, когда вдруг «зазвенел телефон». Телефон – это канализационное отверстие, которое служит нам туалетом. Из него послышался голос. Так переговариваются с соседней камерой. Конечно, слышимость плохая, орать тоже нельзя: дежурный засечёт; но передать кое-что можно. Оттуда спросили, есть ли в камере чеченец. Мы сказали, что есть даргинец, говорящий на чеченском, то есть я. Поскольку язык был доступен только нам двоим, то он мог говорить громче, не боясь дежурного. Ему нужно было передать родным, что он здесь, и просил узнать, кто в камере имеет шансы быть освобождённым. Но в камере не оказалось таковых. Все имели достаточно оснований не сомневаться в том, что получат по несколько лет. Если б эта камера была той, в которую сажают пьяниц, дебоширов и прочих мелких хулиганов, которым могут дать максимум пятнадцать суток, то помочь мог бы любой из нас. А дело было вот в чём. Его забрали со степной точки, когда он был один, и никто из родных не знает где он. В старом заброшенном колодце, что неподалёку от их точки, нашли труп человека. Его взяли по подозрению, но «прессовали» каждый день, а что это такое, не трудно догадаться. Им нужно на кого-то это дело «повесить». Представить себе невозможно, чтобы в какой-нибудь цивилизованной стране взяли человека по подозрению и не только никому не сообщили, но и ему самому не давали сообщить родным об этом и при этом бы избивали, добиваясь признания в том чего он не совершал. И всё это без всякого адвоката. О каких правах человека говорить в нашей стране? Ещё он сказал, что бьют через день, давая передышку. В основном по почкам и так, чтобы снаружи не было видно следов побоев. Он на чеченском мне сказал, что никакого отношения к этому не имеет и что не признается в том, чего не делал. Они ему говорят, что, мол всё равно это на тебе висит, и никуда от этого не денешься. Я очень сожалел, что ничем не мог ему помочь. По подозрению более трёх суток держать под стражей не имеют права. Но опять-таки, это по закону, который где-то там, на бумаге. Человеку, не испытавшему на себе такую жестокую несправедливость, трудно представить состояние этого парня, которому было двадцать шесть лет. Этот изолятор находится в центре города. Дети ходят в школу мимо его стен и им говорят, что там сидят преступники, а ловят их добрые дяди милиционеры. И будут они в этом убеждены до тех пор, пока не вырастут и не попадут в эти же камеры. А потом будут сидеть и думать, что где-то рядом идут в школу дети, и им говорят, что там сидят… Вообще, что отличает наше тюремное заключение, например, от американского, это то, что у них лишают только свободы, у нас же лишают всего. Американец может, отсидев свой срок, выйти оттуда адвокатом, инженером и кем угодно. Он живёт так же, имея всё, кроме возможности свободного передвижения по своей стране. У нас даже вольный не имеет свободы передвижения, его остановят, проверят и если не местный, заберут до выяснения. Их тюремщик и наш вольный – одно и то же. Выходит, у нас весь народ, за исключением власть имущих, отбывает пожизненный срок. Но вот настал и мой черёд. Из Иваново за мной прилетел конвой в составе двух человек. Один был в гражданке. Это опер, молодой, почти мой ровесник. Другой – уникальный молодой милиционер, с худощавым лицом и высокий. Уникальность его заключалась в том, что он был действительно добрым, несмотря на то, что он милиционер. Это был как раз такой милиционер, каким я их представлял в детстве. Он был в подчинении у оперуполномоченного, который демонстративно распоряжался им. Меня из камеры повели в наручниках прямо в кабинет. Там поменяли наручники, так как у прилетевших за мной, были свои. Пока решали, какую им, то есть уже нам, выделить машину, которых и так не хватает у милиции, самолёт был уже на взлётной полосе. Когда мы подъехали к аэропорту, он уже взлетел. Я как сидел в «воронке» в наручниках и за решёткой, так не выходя оттуда был привезён обратно в свою камеру, где я уже спешно попрощался со всеми, так как забирают без предупреждения. Меня забрали перед самым обедом. Пошли вторые сутки, как я ничего не ел. На второй день опять в то же время, перед обедом, меня забрали, и пошли третьи сутки голодания. Удивительно устроена эта система: нигде не предусмотрены эти «мелочи». На этот раз и вовсе не было свободной машины, и меня повезли на общественном транспорте. Долго не мог открыть нормально глаза от солнца. Тогда я сделал открытие, что к темноте глаза привыкают быстрее, чем к свету. В автобусе ехал обычный народ и я им завидовал, ведь у них было то, что сейчас мне казалось самым дорогим - у них была свобода. А потом вспомнил чеченца из соседней камеры и подумал: - «Какая свобода у советского человека? » - и перестал завидовать. Когда Чикатило за четырнадцать лет убил пятьдесят шесть женщин? Ведь добрая половина дел была «раскрыта», а «виновные» наказаны, кто – расстрелом, кто – пятнадцатью годами и так далее. А Чикатило, тем временем, продолжал своё дело. Вот тогда эти самые «виновные» тоже думали, что они свободные люди. Во время пересадки на другой автобус в самом центре города я увидел знакомых девчат из мединститута, среди которых была моя подруга, с которой я периодически встречался. Мы с «опером» стояли рядом, как неразлучные друзья. Мы и были с ним неразлучными из-за наручников, которые соединяли его левую руку, с моей правой. Поскольку мы оба – в летних рубашках с короткими рукавами, то скрыть этого было невозможно. Она поначалу стала звать, но подруги ей быстро указали на наручники, и она понимающе кивнула. Мне невольно вспомнился куплет из одной песни А. Розембаума, который я в мыслях стал напевать: …И когда он меня, гад, по городу вёл, Руки за спину, как по бульвару, Среди шумной толпы, я увидел её… Понял сразу, что зэк ей не пара. Уже тогда, не будучи ещё судим, я знал наизусть большинство песен Вилли Токарева, Александра Новикова, многие из Розенбаума, Аркадия Северного, Звездинского, Шуфутинского и многих других, кого у нас запрещали официально, но народ их слушал. Очень любил иммигрантские и тюремные темы. В них есть страдание, есть правда, есть вообще то, чего не всегда можно было найти в «разрешённых» песнях. Вот мы и в аэропорту. Меня – в дежурную часть милиции, к тому самому оперу, который не носит формы и, без которого аэропорт не аэропорт. Каково же было его удивление, когда меня ввели к нему под конвоем. Лицо его невольно вытянулось, изображая не столько удивление, сколько сожаление, что в тот раз он меня отпустил. Меня пристегнули к трубе в углу, где и была скамья для «гостей». Переговорив с ним, «мои» ушли организовывать наш отлёт. Этот уставился в упор и смотрит. Злорадствует. – Я ведь чувствовал в тот раз, что тут что-то не то, как же я мог…? – сокрушался он. Мне кажется, он бы отказался от месячной зарплаты, только бы вернуть тот день. Какое он упустил удовольствие! Представляете себе, задержать человека, который вот уже пятый месяц в розыске? Неужели в этом он находит удовольствие? Неужели в этом есть какой-то азарт? Что же приятного в том, чтобы задержать и отправить «куда следует»? Может быть то, что можно проявить свою власть? Самоутвердиться в собственных глазах, мол и я не лыком шит, имею власть? Обычно это необходимо бывает мелким людишкам, которые больше ни на что неспособны. Что ж, видимо он таковым и был. Теперь же его роль в моей судьбе была нулевой. Он был для меня не более опасен чем прохожий. Я улыбался, что его страшно раздражало. Отсидев три года я вновь столкнусь с ним в буфете аэропорта. Он будет самоуверенно лезть, протягивая руки с деньгами вне очереди. Я не буду знать, что это его руки и спокойно оттолкну их в сторону. Когда наши взгляды сойдутся, то оба мы будем удивлены. Только я буду вполне спокоен, а он просто посинеет от злости. Но что он сможет мне, освободившемуся сделать? Он тогда всё-таки возьмёт без очереди, как сотрудник аэропорта, позвав буфетчицу по имени. А я, уже наученный кое каким опытом, не стану лезть на рога. Мы с ним, оказывается, будем и через восемь лет общаться, но уже в другом тоне. В дежурку вошёл молодой лейтенант, мой конвоир и сел рядом. Ему вовсе не шла эта форма. В душе он не был милиционером и казалось, на него насильно надели эту форму. Он со мной говорил так, как будто мы с ним приятели. Даже спросил меня, не голоден ли. Я сказал, что уже третьи сутки идут как не ел. Он удивился и сказав что принесёт что-нибудь из буфета, вышел. Какая же была пропасть между двумя этими людьми, работавшими в одних и тех же органах. Этот «аэропортовский» больше всех суетился, чтоб меня скорее посадить на рейс и чтобы наверняка, скорее свершился надо мною суд. Он ещё в утробе матери видимо был инфицирован такой заразой как «микромент». Она прогрессирует очень медленно и неизлечима. Иные живут с этой болезнью до старости. Больного легко узнать как по лицу, так и по позе, ведь вверх лезут в той же позе, что и ползают. |
Последнее изменение этой страницы: 2017-05-11; Просмотров: 153; Нарушение авторского права страницы