Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Легче вообразить конец света, чем конец капитализма



Капитализм и реальное

 

«Капиталистический реализм» — не мое изобретение. Это выражение использовалось уже в 1960-х одной немецкой поп-группой и Майклом Шадсоном в книге «Реклама: нелегкое искусство убеждения». В обоих случаях пародировался «социалистический реализм». В том, как я использую этот термин, новым является то расширительное — и даже чрезмерное — значение, которое я ему приписываю. Капиталистический реализм в моем понимании не может ограничиваться искусством или теми квазипропагандистскими вариантами, с которых связана реклама. Скорее, это нечто вроде повсюду проникающей атмосферы,  обусловливающей не только культурное производство, но и регуляцию труда и образования, действующей в качестве некоей невидимой преграды, блокирующей мысль и действие.

Если капиталистический реализм настолько монолитен и если актуальные формы сопротивления настолько безнадежны и беспомощны, откуда может взяться действительный вызов? Моральная критика капитализма, упирающая на то, что он приводит к страданиям, лишь подкрепляет капиталистический реализм. Бедность, голод и война могут быть представлены в качестве неизбежных составляющих реальности, тогда как надежда на то, что эти формы страдания можно устранить, с легкостью изображается в качестве наивного утопизма. Угроза капиталистическому реализму может возникнуть только в том случае, если будет показано, что в каком-то отношении он является противоречивым или неустойчивым, то есть если показной «реализм» окажется чем-то совсем не реалистическим.

Само собой, то, что считается «реалистическим», что кажется возможным в той или иной точке социального поля, определяется цепочками политических определений. Идеологическая позиция никогда не может достичь настоящего успеха, если она не была натурализована, и она не может быть натурализована, если продолжает мыслиться как ценность, а не как факт. Соответственно, неолиберализм попытался исключить саму этическую категорию ценности. На протяжении последних тридцати лет капиталистический реализм сумел успешно сформулировать «бизнес-онтологию», в которой просто очевидно  то, что все, включая здравоохранение и образование, должно управляться как обычный бизнес. Как заявляли многие радикальные теоретики, от Брехта до Фуко и Бадью, политика освобождения всегда должна разрушать видимость «естественного порядка», должна показывать, что представляемое в качестве необходимого и неизбежного является простой эмпирической случайностью. Такая политика должна сделать так, чтобы обреченное на невозможность предстало достижимым. Стоит напомнить о том, что некогда было невозможным то, что сегодня мы называем «реалистическим»: например, вал приватизации, который прошел с 1980-х годов, был немыслим еще десятилетием раньше. Да и весь нынешний политэкономический ландшафт (с зависшими профсоюзами, денационализированными заводами и железными дорогами) едва ли можно было представить себе в 1975 году. И наоборот, то, что некогда было более чем возможно, сегодня считается нереалистичным. Как с горечью замечает Бадью, «модернизация — это имя строгого и услужливого определения возможного. Все эти "реформы" неизменно преследуют цель сделать невозможным то, что ранее практиковалось (значительным числом людей), и сделать выгодным (для господствующей олигархии) то, что таковым не было».

Здесь, видимо, стоит ввести элементарное теоретическое различие из лакановского психоанализа, сегодняшнее использование которого многим обязано Жижеку: различие между Реальным и реальностью. Как поясняет Аленка Зупанчич, психоаналитическое задание принципа  реальности требует от нас подозрительности по отношению к любой реальности, которая выдает себя за нечто натуральное. «Принцип реальности, — пишет Зупанчич, —

 

это не какой-то естественный порядок, связанный с тем, как существуют вещи… Принцип реальности сам идеологически опосредован. Можно даже утверждать, что он составляет высшую форму идеологию, идеологии, которая представляет себя в качестве эмпирического (или биологического, экономического…) факта, фактической необходимости (которую мы обычно воспринимаем как нечто неидеологическое). Именно в этом пункте мы должны быть наиболее бдительны и внимательны к работе идеологии».

 

По Лакану, Реальное — это то, что должна вытеснять любая «реальность». В самом деле, реальность задает себя именно через подобное вытеснение. Реальное — это непредставимое X, травматическая пустота, на которую можно лишь украдкой бросить взгляд через разломы и рассогласования в поле видимой реальности. Поэтому стратегия, направленная против капиталистического реализма, могла бы обратиться к Реальному (или Реальным), находящимся под реальностью, предлагаемой нам капитализмом.

Экологическая катастрофа — вот пример такого Реального. Конечно, в определенном смысле можно решить, что вопросы экологии ни в коей мере нельзя считать «непредставимой пустотой» капиталистической культуры. Изменение климата и угроза исчерпания ресурсов не столько вытесняются, сколько встраиваются в рекламу и маркетинг. Такой подход к экологической катастрофе иллюстрирует именно структуру фантазии, от которой зависит капиталистический реализм, то есть предпосылку, гласящую, что ресурсы бесконечны, что сама Земля является пустой оболочкой, которую капитал в определенный момент может сбросить, как старую кожу, что любая проблема решается рынком (в конце концов в «Валли» излагается одна из версий этой фантазии — мысль о том, что бесконечная экспансия капитала вполне возможна, что капитал может умножаться и без труда, ведь на космическом корабле «Аксиома» весь труд выполняется роботами, что прожигание ресурсов Земли — лишь временный сбой, так что после некоторого восстановительного периода капитал сможет озеленить планету заново и опять колонизовать ее). Однако экологическая катастрофа фигурирует в культуре позднего капитализма только в виде некоего симулякра, поскольку ее реальные последствия для капитализма слишком травматичны, чтобы ее можно было встроить в систему. Значение экологистской критики в том, что она показывает, как капитализм, отнюдь не будучи единственной жизнеспособной политэкономической системой, на деле готов к разрушению всей окружающей среды человеческого рода. Отношение между капитализмом и экокатастрофой не является ни простым совпадением, ни какой-то случайностью: потребность капитала в «постоянно расширяющемся рынке», его «фетиш роста» означает, что капитализм по самой своей природе противен любому представлению об устойчивости.

Однако экологические вопросы уже стали спорной территорией, местом, где идет борьба за политизацию. Я хочу выделить две другие апории капиталистической системы, которые пока еще весьма далеки от подобного уровня политизации. Первая — это душевное здоровье. В действительности душевное здоровье является парадигмальным случаем функционирования капиталистического реализма. Капиталистический реализм настаивает на том, что к душевному здоровью следует относиться так, словно бы оно было неким природным фактом вроде погоды (правда, и погода уже стала не только природным фактом, но и политическим и экономическим эффектом). В 1960-1970-е годы радикальная теория и политика (Лэйнг, Фуко, Делёз, Гваттари и др.) сфокусировались на таких крайних формах психических болезней, как шизофрения, при этом утверждалось, что безумие является не природной, а политической категорией. Однако теперь мы нуждаемся в политизации гораздо более распространенных расстройств. Их распространение действительно проблема: в Британии депрессия стала заболеванием, с которым наиболее часто приходится иметь дело врачам из Национальной службы здравоохранения. В книге «Эгоистический капиталист» Оливер Джеймс убедительно продемонстрировал корреляцию между ростом числа психических расстройств и неолиберальным режимом капитализма, внедренным в таких странах, как Британия, США и Австралия. Поддерживая тезисы Джеймса, я хочу доказать, что необходимо переформатировать все более тревожную проблему стресса (и депрессии) в капиталистических обществах. Вместо того чтобы относиться к ней так, словно именно индивиды должны как-то избавляться от своей психологической подавленности, то есть, вместо того чтобы принимать за должное общераспространенную приватизацию стресса,  которая была проведена за последние тридцать лет, нам надо спросить: как стало приемлемым то, что так много людей болеют, особенно среди молодежи? «Эпидемия психических расстройств» в капиталистических обществах может указать на то, что капитализм, не являясь единственной работающей социальной системой, на самом деле дисфункционален по самой своей природе, так что издержки на демонстрацию его работоспособности весьма велики.

Другой феномен, который я хотел бы выделить, — это бюрократия. Выступая с обвинениями против социализма, неолиберальные идеологи часто поносили вертикальную бюрократию, которая якобы привела к институциональному омертвению и к неэффективности плановой экономики. Предполагалось, что с победой неолиберализма бюрократия просто выйдет из оборота, оставшись в виде реликвии позорного сталинистского прошлого. Однако такое представление расходится с опытом большинства людей, работающих и живущих при позднем капитализме, у которых бюрократия отнимает весьма значительную часть повседневной жизни. Никуда не девшись, бюрократия просто изменила свою форму. Ее новая, децентрализованная форма позволила ей развиться и усилиться. Сохранение бюрократии в позднем капитализме не указывает на то, что капитализм не работает, скорее оно говорит о том, что способ реального функционирования капитализма весьма отличен от той картины, которая предлагается капиталистическим реализмом.

Я решил сосредоточиться на проблемах душевного здоровья и бюрократии в том числе и потому, что они стали как нельзя более заметными в той сфере культуры, которая все больше и больше подчинялась императивам капиталистического реализма, а именно в образовании. Большую часть прошедшего десятилетия я проработал преподавателем в колледже системы дополнительного образования, поэтому в этой книге я часто использую накопленный там опыт. В Британии колледжи дополнительного образования обычно были местами, куда учащихся, часто из рабочих классов, привлекали, если они хотели получить альтернативу более формальным государственным образовательным институтам. Но с тех пор как эти колледжи в начале 1990-х были выведены из юрисдикции муниципалитетов, они стали подвергаться «рыночному» давлению и государственной стандартизации. Они оказались на передовой тех изменений, которые пройдутся катком по всей образовательной системе и государственным службам, своего рода лабораторией, в которой испытываются неолиберальные «реформы» образования. Поэтому они стали отличным местом, с которого можно начать анализ последствий капиталистического реализма.

 

Марксистская суперняня

 

Ничто не может быть лучшей иллюстрации описанного Жижеком провала функции Отца, то есть кризиса отцовского Сверх-Я при позднем капитализме, чем типичный выпуск «Суперняни» («Supernanny»)[12]. В программе предлагается нечто близкое неустанной, хотя, конечно, неявной, атаке на свойственный эпохе постмодерна гедонизм, потворствующий всему и вся. Суперняня — спинозистка, поскольку, как и Спиноза, она считает самоочевидным, что дети находятся в падшем состоянии. Они неспособны распознать свои собственные интересы, понять причины своих действий и их (обычно вредоносные) последствия. Однако проблемы, с которыми сталкивается суперняня, возникают не из действий или характера детей, от которых можно ожидать лишь того, что они окажутся идиотическими гедонистами. Проблемы связаны с родителями. Именно тот факт, что родители  двигаются по траектории принципа удовольствия, то есть пути наименьшего сопротивления, оказывается причиной большинства семейных несчастий. В рамках быстро заученной схемы действий родители, стремящиеся к легкой жизни, приходят к тому, что начинают выполнять требования своих детей, все больше приобретающих тиранический характер.

Как и многим другим преподавателям или сотрудникам той сферы, что ранее называлась «государственной службой», суперняне приходится разгребать проблемы социализации, которые семья уже не способна решить. Конечно, марксистская  суперняня от улаживания конфликтов в отдельных семьях обратилась бы к поиску структурных причин, которые производят один и тот же повторяющийся эффект.

Проблема в том, что поздний капитализм настаивает на уравнивании желания с интересами и опирается на уравнивание желания с интересами, на отвержении которых некогда основывалась роль родителя. В культуре, в которой «отцовское» понятие обязанности уступило «материнскому» императиву наслаждения, может показаться, что родитель не выполняет  свою обязанность, если он так или иначе препятствует своим детям в осуществлении их абсолютного права на наслаждение. Отчасти это следствие все более настойчивого требования того, чтобы оба родителя работали. В складывающихся условиях, когда родитель видит ребенка не так часто, возникает стремление отказаться от выполнения «репрессивной» функции, предполагающей, что ребенку надо говорить, что он должен делать. Отречение родителей от этой роли дублируется на уровне культурного производства отказом «ответственных лиц» делать что-либо помимо предоставления аудитории того, что она уже (якобы) хочет. Конкретный вопрос сводится к следующему: если возвращение к отцовскому Сверх-Я — со строгим отцом дома и ритовской[13] надменностью на радио и телевидении — и невозможно, и нежелательно, как нам тогда выбраться из этой культуры смертельно-скучного единообразия, которое возникает из отказа критиковать и обучать? На столь значительный вопрос, естественно, нельзя дать исчерпывающий ответ в такой небольшой книжке, как эта, однако далее я попытаюсь изложить несколько предпосылок для его решения и соответствующих соображений. Говоря вкратце, я считаю, что именно Спиноза дает нам наиболее подходящие инструменты для продумывания того, как бы мог выглядеть «патернализм без отца».

В «Пребывании в негативном» («Tarrying with the Negative») Жижек выдвинул знаменитый тезис, гласящий, что спинозизм — это идеология позднего капитализма. Жижек считает, что отказ Спинозы от деонтологии ради этики, основанной на понятии здоровья, якобы вполне совместим с аморальным аффективным инжинирингом капитализма. Известным примером тут служит интерпретация, данная Спинозой мифу о грехопадении и основаниям Закона. Согласно логике Спинозы, Бог не осуждает Адама за съеденное яблоко, поскольку это действие само по себе неправильно. Он говорит ему, что ему не следовало есть яблоко, поскольку оно отравит его. По Жижеку, здесь мы видим драматическую развязку, завершающую работу функции Отца. Акт неверен не потому, что Папочка так сказал. Папочка говорит, что он «неправилен», лишь потому, что выполнение этого акта нанесет нам вред. С точки зрения Жижека, ход Спинозы уничтожает основание Закона, состоящее в садистическом акте раскола (насильственной ране кастрации), и в то же время он отрицает безосновное полагание действующего субъекта в акте чистого воления, в котором субъект берет на себя ответственность за все. На самом деле, в текстах Спинозы можно найти богатый ресурс для анализа аффективного режима позднего капитализма, видеодромно-контрольного аппарата, описанного Берроузом, Филипом К. Диком и Дэвидом Кроненбергом, то есть аппарата, в котором позиция субъекта распылена по фантасмагорической дымке физических и психических дурманящих препаратов. Как и Берроуз, Спиноза показывает, что привыкание, не являясь каким-то отклонением, — это обычное состояние людей, которые обычно порабощаются реактивными, повторяющимися воздействиями застывших образов (самих людей или мира вокруг них). Свобода, говорит Спиноза, — это нечто, чего можно достичь  только тогда, когда мы сможем познать действительные причины наших действий, когда мы сможем отстранить «мрачные страсти», отравляющие и зачаровывающие нас.

Нет никакого сомнения в том, что поздний капитализм оформляет многие из своих предписаний именно через обращение к (определенной разновидности) здоровья. Запрет на курение в публичных местах, неустанная дьяволизация диеты рабочего класса в передачах вроде «Вы то, что вы едите» («You Are What You Eat») явно указывают на то, что мы уже имеем дело с патернализмом без Отца. Дело не в том, что курение — нечто «неправильное», а в том, что оно не даст нам прожить долгую и полную удовольствий жизнь. Однако есть пределы этой акцентуации здоровья: например, душевное здоровье и интеллектуальное развитие едва ли вообще упоминаются. Вместо этого мы наблюдаем редукционистскую, гедонистическую модель здоровья, которое полностью определяется тем, чтобы «хорошо себя чувствовать и хорошо выглядеть». Приемлемо рассказывать людям, как сбросить вес или как украсить квартиру. Однако призывать их к тому или иному культурному совершенствованию — значит осуществлять репрессию и быть элитистом. Предполагаемый элитизм и репрессии не могут заключаться в представлении о том, будто некая третья сторона может знать интересы того или иного человека лучше, чем он сам, поскольку считается, что курильщики либо не знают о собственных интересах, либо неспособны действовать в соответствии с ними. Нет, проблема в том, что только определенные типы интересов считаются релевантными, поскольку они отражают ценности, поддерживаемые консенсусом. Сбросить вес, отремонтировать квартиру и улучшить внешность — вот составляющие «консентиментального» режима.

В замечательном интервью с сайта Register.com режиссер-документалист Адам Кёртис определяет контуры этого режима аффективного управления:

 

Сегодня телевидение говорит вам, что именно чувствовать. Но больше оно не говорит, что думать. Перескакивая от «EastEnders»[14] к риэлити-шоу, вы путешествуете по эмоциям людей, а благодаря монтажу вам мягко внушают, какая форма чувств приемлема. Я называю это «объятия и поцелуи».

Я вычитал это выражение у Марка Равенхилла, который написал отличный текст, в котором говорится, что если вы анализируете телевидение, то сегодня это система наставничества, ведь оно говорит, у кого Плохие Чувства, а у кого Хорошие Чувства. Человек с Плохими Чувствами исправляется «объятиями и поцелуями», которые приходят в конце. То есть на самом деле это система не нравственного, а эмоционального наставничества.

 

Нравственность была заменена чувством. В «империи самости» каждый «чувствует то же самое», никоим образом не выходя за границы собственного солипсизма. Кёртис заявляет:

 

…Люди страдают от того, что они пойманы внутри самих себя — в мире индивидуализма каждый пойман своими собственными чувствами, своими собственными вымыслами. Наша работа как сотрудников государственного телевидения — вывести людей за границы их самости, и если мы не сделаем этого, упадок будет только продолжаться. ВВС следует это понять. У меня идеалистический взгляд, однако если бы ВВС смогла сделать это — вытянуть людей из их оболочки, она обновилась бы так, что могла бы не бояться конкуренции. Конкуренция с маниакальным упорством заставляет обслуживать людей в их маленьких эго. И в определенном смысле, Мердок, несмотря на всю его власть, тоже пойман этой самостью. Это его работа — раскармливать самость.

Для ВВС это следующий шаг вперед. Это не значит, что мы вернемся к 1950-м и будем говорить людям, как одеваться. Нам надо сказать им: «вы можете освободиться от самих себя» — и людям это понравится.

 

Кёртис нападает на Интернет, поскольку, с его точки зрения, он упрощает коммуникацию солипсистов, выстраивает интерпассивную сеть единомышленников, которые подтверждают, а не критикуют предпосылки и предрассудки друг друга. Вместо того чтобы сталкивать разные точки зрения в дискуссионном публичном пространстве, эти сообщества замыкаются в своем внутреннем кругу. Но, как заявляет Кёртис, давление интернет-лобби на старые медиа разрушительно, поскольку его реактивная проактивность не только позволяет медиаклассу отречься от своей образовательной и этической функции, но и дает популистам правого и левого толка право угрозами заставить продюсеров выпускать посредственные, но успокоительные передачи.

Критика Кёртиса в определенном смысле верна, однако она упускает важные качества происходящего в сети. Вопреки его описанию блогов, последние могут порождать новые дискурсивные сети, у которых нет аналогов в социальном поле за пределами киберпространства. Поскольку старые медиа все больше уступают требованиям пиара, а потребительский отчет заменяет собой критическое эссе, некоторые зоны ки-берпространства дают возможность сопротивляться «критическому сжатию», которое с угрюмой неизбежностью распространяется на все остальные места. Тем не менее интерпассивная симуляция участия в постмодернистских медиа, сетевой нарциссизм MySpace и Facebook по большей части порождали вторичный, паразитарный и конформистский контент. Можно заметить некую иронию в том, что отказ медиакласса от патерналистской позиции создал не низовую культуру умопомрачительного разнообразия, а культуру прогрессирующей инфантилизации. Напротив, именно патерналистские культуры относятся к своей аудитории как к взрослым людям, предполагая, что они могут справиться со сложными культурными продуктами, предъявляющими высокие требования к интеллекту. Причина, по которой фокус-группы и иные капиталистические системы обратной связи неизменно проваливаются, даже когда они порождают весьма популярные товары, состоит в том, что люди не знают, чего они хотят. И не только потому, что желание у людей уже есть, но скрыто от них (хотя часто именно так и бывает). Скорее, наиболее сильные формы желания представляют собой именно стремление к чему-то странному, неожиданному, загадочному. А такие вещи могут создавать только художники и профессионалы медиа, которые умеют давать людям нечто отличное от того, что их уже и так удовлетворяет, — то есть те, кто готов пойти на определенный риск.

Марксистская суперняня не просто ввела бы некоторые ограничения, действуя, таким образам, в наших интересах в том случае, когда мы неспособны распознать их сами, но и была бы готова пойти на этот риск, поставить на странные вещи и наше влечение к ним. Еще один ироничный момент капиталистического «общества риска» заключается в том, что оно готово пойти на подобный риск в гораздо меньшей степени, чем якобы закоснелая и централизованная культура послевоенного социального консенсуса. Публично-ориентированные ВВС и Channel 4 поражали и радовали меня сериалом «Жестянщик, портной, солдат, шпион», пьесами Пинтера и фильмами Тарковского. И та же ВВС спонсировала популярный авангард на ВВС Radiophonic Workshop, что позволило встроить музыкальные эксперименты непосредственно в повседневную жизнь. Сегодня такие инновации немыслимы, когда публику заменили потребители. Следствием постоянной структурной нестабильности, «аннулирования дальней перспективы» становится неизменная стагнация и консерватизм, а не новшества. И это не парадокс. Как ясно из приведенных выше замечаний Адама Кёртиса, господствующие в позднем капитализме аффекты — это страх и цинизм. Эти эмоции не могут подтолкнуть к смелым мыслям или предприимчивым броскам, они взращивают конформизм и культ минимальных различий, выпуск продуктов, которые почти ничем не отличаются от тех, что уже добились успеха. При этом такие фильмы, как вышеупомянутые «Солярис» и «Сталкер» Тарковского, из которых в Голливуде воровали идеи, когда снимали «Чужого» и «Бегущего по лезвию бритвы», были сделаны в откровенно гнетущих условиях брежневского советского государства, а это значит, что СССР действовал в качестве культурного антрепренера Голливуда. Поскольку сегодня ясно, что для культурного развития требуется определенный уровень стабильности, следует задать вопрос: как возможно обеспечить такую стабильность и какими силами?

Левым давно пора прекратить ограничивать свои амбиции созданием большого государства. Но «отстраниться от государства» — не значит вообще оставить государство или удалиться в частное пространство аффектов и многообразия, которое, как справедливо доказывает Жижек, является совершенным дополнением к господству в государстве принципов неолиберализма. Такое отстранение означает признание того, что целью действительно новых левых должен быть не захват государства, а подчинение государства общей воле. Это, естественно, требует восстановления самого понятия общей воли, оживления и модернизации самой идеи публичного пространства, которое несводимо к совокупности индивидов и их интересов. «Методологический индивидуализм» капиталистического мировоззрения использует в качестве предпосылки как философию Макса Штирнера, так и учения Адама Смита и Хайека, поскольку такие понятия, как «публика», истолковываются ими как «призрачные», абстрактные фантомы, лишенные всякого содержания. Реальны только индивидуумы (и их семьи). Симптомы провала этого мировоззрения наблюдаются повсюду — в расколотой социальной сфере, где обычным явлением стала стрельба подростков друг в друга и создание опасных супермикробов в больницах. И требуется просто связать следствия со структурной причиной. Вопреки постмодернистскому подозрению по отношению к большим повествованиям, нам требуется снова заявить, что все эти следствия, отнюдь не являются какими-то изолированными случайными проблемами, происходят от одной-единственной системной причины, то есть Капитала. Нам следует начать, словно бы в первый раз, разрабатывать стратегии против Капитала, представляющего себя в качестве чего-то повсеместного и универсального как в онтологическом, так и в географическом отношении.

Несмотря на первые впечатления (и надежды), капиталистический реализм не был подорван кредитным кризисом 2008 года. Спекуляции по поводу того, что капитализм вот-вот рухнет, в самом скором времени были признаны безосновательными. Стало ясно, что дотации банкам не говорят о конце капитализма, а являются массовым подтверждением того тезиса капиталистического реализма, что альтернативы все равно нет. Было решено, что немыслимо  позволить банковской системе рухнуть, а за этим решением последовало масштабное перекачивание государственных средств в частный сектор. Тем не менее в 2008 году кое-что произошло, а именно рухнули те рамки, которые задавали идеологическое прикрытие для процесса капиталистического накопления с 1970 годов. После спасения банков через дотации неолиберализм был дискредитирован во всех смыслах этого слова. Это не значит, что он мгновенно испарился. Напротив, его идеи по-прежнему господствуют в политической культуре, однако это господство уже не часть идеологического проекта, обладающего убедительным прогрессивным потенциалом, а просто инертная, принятая по умолчанию установка, которая никак не может отмереть. Сейчас мы можем понять, что, хотя неолиберализм по необходимости был капитал-реалистическим, капиталистический реализм не обязан быть неолиберальным. Чтобы спасти себя, капитализм может вернуться к модели социал-демократии или обратиться к модели из фильма «Дитя человеческое», то есть некоему авторитаризму. В отсутствие убедительной и непротиворечивой альтернативы капитализму капиталистический реализм будет по-прежнему управлять политэкономическим бессознательным.

Однако, даже если сегодня очевидно, что кредитный кризис не приведет сам по себе к концу капитализма, этот кризис уже привел к частичному выходу из умственного паралича. Мы оказались в политическом ландшафте, в котором разбросано то, что Алекс Уильяме назвал «идеологическим мусором». Это снова нулевой год, расчищено пространство для того, чтобы возник новый антикапитализм, который не обязательно должен быть привязан к старым языкам или традициям. Один из пороков левых заключается в беспрестанном повторении исторических споров, в тенденции все время возвращаться к Кронштадту или нэпу, вместо того чтобы планировать и организовывать что-то на будущее, в которое они действительно верят. Неудачи прежних форм антикапиталистической политической организации не должны стать причиной отчаяния, однако же следует расстаться с какой-то романтической привязанностью к политике неудачи, к удобной позиции маргинала, потерпевшего поражение. Кредитный кризис — это возможность, однако ее следует рассматривать в качестве предельно спекулятивного вызова, толчка к обновлению, которое не может быть возращением. Как весьма убедительно заметил Бадью, настоящий антикапитализм должен быть конкурентом Капитала, а не реакцией на него. Не может быть возврата к докапиталистическим территориальностям. Антикапитализм должен противопоставить глобализму Капитала свою собственную подлинную универсальность.

Ключевым моментом является то, что действительно возрожденные новые силы должны уверенно занять ту политическую площадку, которую я (в самых общих чертах) обрисовал здесь. Ничто по своей природе не является исходно политическим. Политизация требует наличия политического агента, который может преобразовать то, что принимается в качестве само собой разумеющегося, в предмет полемики. Если неолиберализм одержал победу, присвоив желания рабочего класса эпохи после 1968 года, новые левые должны начать с опоры на желания, которые неолиберализм породил, но не смог удовлетворить. Например, левые должны заявить, что они могут сделать то, чего явно не мог неолиберализм, а именно: произвести массовое сокращение бюрократии. Здесь требуется новая борьба за труд, которая определит, кто им управляет. Нужно защитить автономию рабочего (противопоставив ее контролю со стороны менеджмента) и одновременно отбросить некоторые формы работы (такие, как избыточный аудит, ставший столь заметной чертой труда в условиях постфордизма). И в этой борьбе можно победить — но только в том случае, если сложится новый политический субъект. И вопрос открыт — могут ли старые структуры (например, профсоюзы) вскормить эту субъективность или же потребуется формирование совершенно новых политических организаций? Против менеджериализма должны быть выстроены новые формы промышленных действий. Например, если брать случай преподавателей и лекторов, тактику забастовок (или даже отказ принимать экзамены) следует оставить, поскольку она лишь вредит студентам и преподавателям (в колледже, где я раньше работал, однодневные забастовки приветствовались руководством, поскольку они позволяли экономить на зарплатах, практически не сказываясь на работе колледжа). Требуется стратегическое уклонение от всех форм работы, которые нужны лишь для того, чтобы их заметили представители менеджмента, то есть от всей машинерии надзора за самим собой, которая не имеет никакого отношения к собственно образовательным задачам, тогда как менеджмент без нее существовать не способен. Вместо того, чтобы заниматься постановочной, зрелищной политикой, сконцентрированной вокруг (священных) проблем вроде Палестины, профсоюзы преподавателей должны обрести собственное содержание и воспользоваться возможностями, открытыми кризисом, дабы начать освобождать государственные службы от бизнес-онтологии. Если даже фирмы не могут управляться как просто бизнес, с какой стати это должны делать государственные службы?

Мы должны изменить интерпретацию широко распространенных проблем с психическим здоровьем, показав, что это не вопрос медицины, а действительные антагонизмы. Аффективные расстройства — это формы застывшего несогласия, это отвращение и несогласие следует направить вовне, на их реальную причину, то есть на Капитал. Кроме того, распространение некоторых психических заболеваний в условиях позднего капитализма позволяет выдвинуть аргументы в пользу новой воздержанности, аргументы, которые рождаются все более неотложным вопросом экологической катастрофы. Ничто не противоречит конститутивному для капитализма императиву роста в больше степени, чем концепция ограничения благ и ресурсов. Однако, хотя это и вызывает недовольство, нам все более ясно, что сама по себе рыночная и потребительская регуляция не предотвратят экологической катастрофы. В пользу этой новой аскезы должны быть выдвинуты как либидинальные, так и практические аргументы. Если, как показали Оливер Джеймс, Жижек и «Суперняня», неограниченная свобода действий ведет к нищете и отвращению, ограничения, наложенные на желание, скорее ускорят, а не затормозят его. В любом случае, ограничение того или иного рода неизбежно. Вопрос в том, будет ли оно управляться коллективно, или же оно будет навязано авторитарными средствами, когда будет уже слишком поздно. Хотя открытым вопросом остается и то, какие формы должно принять это коллективное управление, это вопрос, который можно решить только на практике и в экспериментах.

Долгую темную ночь конца истории надо понять как удивительный шанс. Сама гнетущая навязчивость капиталистического реализма означает, что даже проблески альтернативных политических и экономических возможностей могут произвести неожиданно сильное воздействие. Ничтожное событие способно проделать дыру в серой ширме реакции, которой отмечены горизонты возможного при капиталистическом реализме. В ситуации, в которой ничего не может произойти, внезапно снова возможным становится всё, что угодно.

 

Об авторе

 

Марк Фишер — критик, теоретик и преподаватель. Его тексты регулярно появляются в журналах Frieze, New Statesman, The Wire,  а также Sight & Sound.  Он был одним из основателей Cybernetic Culture Research Unit. В настоящее время — приглашенный преподаватель в «Центре культурологических исследований» Голдсмит-колледжа Лондонского университета, а также преподает философию в «Городском литературном колледже» Лондона. Вебсайт Марка Фишера: k-punk.abstractdynamics.org. Он женат, живет в Саффолке.

 

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru

Оставить отзыв о книге

Все книги автора


[1] Гарольд Блум (р. 1930) — американский культуролог и литературный критик. В книгах «Страх влияния» и «Карта перечитывания» он излагает свою концепцию литературной динамики, которой, с его точки зрения, движет острая боязнь повтора и непрерывный процесс переинтерпретации трудов предшественников их потомками. (Здесь и далее примечания переводчика и редактора.)

 

[2] Коммодифицировать (от лат.) — превращать в товар.

 

[3] Имеется в виду различие между detournement и recuperation, то есть между намеренным искажением классических образцов с целью их подрыва и встраиванием радикально-критических произведений в мейнстрим.

 

[4] Live Aid — благотворительный концерт 13 июля 1985 года, целью которого был сбор средств в помощь голодающим в Эфиопии. Концерт проходил одновременно на стадионах в Лондоне и Филадельфии, в тот же день прошли аналогичные концерты в Германии и Австралии. Считается, что это событие стало рекордным по количеству зрителей: благодаря телевидению его посмотрели около двух миллиардов человек.

 

[5] Цитаты из «Процесса» Кафки приводятся в переводе Р. Райт-Ковалевой.

 

[6] Banlieues (франц.) — пригороды.

 

[7] Incapacity Benefit — британское государственное пособие, получаемое лицами допенсионного возраста в случае нетрудоспособности, вызванной тем или иным заболеванием или инвалидностью.

 

[8] Ингибиторы обратного захвата серотонина — наиболее популярные антидепрессанты, в частности знаменитый прозак (флуоксетин).

 

[9] Цитаты из «Замка» Ф.Кафки приводятся в переводе Р. Райт-Ковалевой.

 

[10] Бразилец Жан Шарль де Менезес был по ошибке застрелен лондонской полицией в 2005 году. Торговец газетами Ян Томлинсон скончался от сердечного приступа, после того как, оказавшись среди протестующих по время саммита «двадцатки» в 2009 году, получил удар полицейской дубинкой.

 

[11] В результате давки, произошедшей 15 апреля 1989 года на стадионе Хиллсборо в Шеффилде, 96 болельщиков погибли и еще 766 получили ранения.

 

[12] «Supernanny» — программа, выходящая на британском телевидении с 2004 года, посвященная проблемам воспитания детей и подростков; ведущая — профессиональная няня Джо Фрост.

 

[13] Имеются в виду «ритовские лекции» (Reith lectures) — лекции на радио ВВС на политические, научные и иные темы, которые читают ученые, а также политические и общественные деятели. Названы в честь лорда Рита, первого директора ВВС.

 

[14] «EastEnders» — одна из наиболее популярных и старых британских мыльных опер, впервые показана на ВВС One в феврале 1985 года.

 


Легче вообразить конец света, чем конец капитализма

 

В одной из ключевых сцен вышедшего в 2006 году фильма Альфонсо Куарона «Дитя человеческое» герой Клайва Оуэна, Тео, навещает своего друга на электростанции Баттерси, которая превращена в нечто среднее между государственным зданием и частной коллекцией. Сокровища культуры: «Давид» Микеланджело, «Герника» Пикассо, надувная свинья «Пинк Флойд» — хранятся в здании, которое само оказалось подновленным артефактом нашего наследия. Нам предлагают заглянуть в жизнь элиты, спасающейся от последствий катастрофы, вызвавшей массовое бесплодие: на протяжении жизни целого поколения не рождалось ни одного ребенка. Тео задает вопрос: «Какое всё это может иметь значение, если не будет никого, кто это увидит?» Будущие поколения уже не дают алиби, поскольку их не будет. Ответом оказывается нигилистический гедонизм: «Я стараюсь не думать об этом».

Уникальным в дистопии, изображенной в «Дите человеческом», является то, что она специфична для позднего капитализма. Это не обычный тоталитарный сценарий, который практически всегда отрабатывается в кинематографических дистопиях (таких, например, как вышедший в 2005 году фильм Джеймса Мактига «"V" значит вендетта»). В романе Филис Дороти Джеймс, по которому сделана экранизация, демократия приостановлена, а страна управляется назначившими себя Стражами, однако фильм весьма предусмотрительно сглаживает эти подробности. Насколько мы можем судить, авторитарные меры, применяемые повсеместно, были, вероятно, введены изнутри политической структуры, которая остается, по крайней мере номинально, демократической. Война с террором уже подготовила нас к подобному развитию событий: нормализация кризиса создает ситуацию, в которой отзыв мер, введенных в условиях чрезвычайного состояния, становится невообразимым (когда закончится война?).

Когда мы смотрим «Дитя человеческое», вспоминается фраза, приписываемая Фредрику Джеймисону и Славою Жижеку: «Легче вообразить конец света, чем конец капитализма». Этот лозунг схватывает именно то, что я имею в виду под выражением «капиталистический реализм», а именно: широко распространенное ощущение не только того, что капитализм является единственной жизнеспособной политической и экономической системой, но и того, что теперь невозможно даже вообразить непротиворечивую альтернативу ему. Некогда дистопические фильмы и романы были упражнениями в подобных актах воображения: описываемые в них катастрофы служили в повествовании предлогом для продуцирования иных способов жизни. Но не в «Дите человеческом». Создаваемый этим фильмом мир кажется, скорее, экстраполяцией или обострением нашего собственного мира, а не его альтернативой. В этом мире, как и в нашем, ультраавторитаризм и капитал вполне совместимы друг с другом: лагеря и сетевые кофейни прекрасно уживаются вместе. В «Дите человеческом» публичные места пришли в запустение, их заполняет ни кем не убираемый мусор и бродячие животные (особенно впечатляющая сцена разворачивается в заброшенной школе, через которую пробегает олень). Неолибералы, главные капиталистические реалисты, освятили разрушение публичного пространства, однако, вопреки официальным надеждам, в «Дите человеческом» мы не видим устранения государства — оно лишь оголяется до своего ядра, состоящего из военных и полицейских функций. (Я говорю об «официальных» надеждах, поскольку неолиберализм тайком опирался на государство даже тогда, когда на уровне идеологии обрушивал на него всю свою критику. Это стало абсолютно очевидным во время банковского кризиса 2008 года, когда по наводке неолиберальных идеологов государство бросилось помогать банковской системе.)

Катастрофа в «Дите человеческом» — это не то, что ожидает нас за поворотом, и не то, что уже случилось. Скорее, в ней-то мы и живем. Нет какого-то определенного момента крушения. Мир не заканчивается взрывом, он затухает, оголяется, постепенно распадается. Какая разница, что именно вызвало катастрофу. Ее причины так далеко в прошлом, они настолько отделены от настоящего, что кажутся каким-то капризом зловредного существа — негативным чудом, проклятием, которое не снимешь никаким покаянием. Подобную напасть можно облегчить лишь актом, предвосхитить который столь же сложно, как сложно было ожидать проклятия, с которого все началось. Действие бессмысленно — только бессмысленные надежды имеют смысл. Распространяются суеверия и религия — первое, к чему обращаются отчаявшиеся.

Но как обстоит дело с самой катастрофой? Очевидно, что тему бесплодия можно прочесть метафорически — как смещение тревоги иного толка. Я хотел бы показать, что эта тревога просто просится, чтобы ее прочли в культурных терминах, и тогда вопрос фильма будет выглядеть так: как долго может существовать культура, если нет ничего нового? Что случится, если молодежь уже не способна преподносить сюрпризы?

С подозрением, что конец уже пришел, «Дитя человеческое» соединяет мысль о том, что, вполне вероятно, будущее готовит нам лишь повторение и повторные искажения одного и того же. Может ли быть так, что не будет никаких разрывов, никаких «шоков от нового»? Подобные тревоги порождают маниакально-депрессивное колебание: «слабая мессианская» надежда на то, что нечто новое должно произойти, переходит в мрачную убежденность в том, что новому не бывать. Фокус смещается от Следующей Великой Вещи к последней великой вещи — как давно было что-то великое и насколько велико оно было?

На фоне «Дитя человеческого» заметна фигура Т. С. Элиота, ведь фильм, в конечном счете, продолжает тему бесплодия из «Бесплодной земли». Эпиграф, завершающий фильм, — «шанти, шанти, шанти» — имеет отношение скорее к фрагментарной поэзии Элиота, чем к умиротворенности Упанишад. В «Дите человеческом» зашифрованы проблемы и другого Элиота — Элиота «Традиции и индивидуального таланта». Именно в этом эссе Элиот, предвосхищая Гарольда Блума[1], описал взаимоотношение между каноническим и новым. Новое определяет само себя в ответ на то, что уже установлено; в то же время установленное должно перестраивать себя в ответ на новое. Тезис Элиота заключался в том, что истощение будущего не оставит нам даже прошлого. Традиция ничего не значит, когда она больше не оспаривается и не преобразуется. Культура, которая просто сохраняется, не является культурой вовсе. Примером служит изображенная в фильме судьба «Герники» Пикассо, картины, некогда бывшей воплем боли и возмущения перед лицом фашистской жестокости. Как и безразмерная электростанция Баттерси, картина наделяется «иконическим» статусом только тогда, когда она лишается какой бы то ни было функции и контекста. Ни один культурный объект не может сохранить свою силу, когда больше нет новых глаз, способных его увидеть.

Нам необязательно ждать ближайшего будущего, показанного в «Дите человеческом», чтобы увидеть это превращение культуры в музейный экспонат. В какой-то мере сила капиталистического реализма определена тем, как капитализм присваивает и потребляет всю предшествующую историю — таков результат его «системы эквивалентности», которая способна любым культурным объектам, будь они религиозными иконами, порнографией или «Капиталом», приписать определенную финансовую ценность. Пройдитесь по Британскому музею, и вы увидите, что объекты оторваны от своих жизненных миров и собраны словно бы на столе космического корабля Хищника, и тогда вы сможете составить полное представление об уже разворачивающемся процессе. Верования былых культур — при превращении практик и ритуалов в эстетические объекты — подвергаются объективирующей иронии, преобразуются в артефакты. Поэтому капиталистический реализм не просто особый тип реализма. Скорее это реализм как таковой. Это заметили Маркс и Энгельс в своем «Манифесте Коммунистической партии»:

 

В ледяной воде эгоистического расчета потопила она [буржуазия] священный трепет религиозного экстаза, рыцарского энтузиазма, мещанской сентиментальности. Она превратила личное достоинство человека в меновую стоимость и поставила на место бесчисленных пожалованных и благоприобретенных свобод одну  бессовестную свободу — свободу торговли. Словом, эксплуатацию, прикрытую религиозными и политическими иллюзиями, она заменила эксплуатацией открытой, бесстыдной, прямой, черствой.

 

Капитализм — то, что осталось, когда верования свелись к ритуалу или символической проработке, остался только зритель-потребитель, пробирающийся через руины и останки.

Однако этот поворот от веры к эстетике, от ангажированности к позиции зрителя считается одним из достоинств капиталистического реализма. По словам Бадью, когда капиталистический реализм заявляет, что он «освободил нас от "вредоносных абстракций", заданных "идеологиями прошлого"», он выдает себя за щит, спасающий нас от опасностей, порождаемых верой как таковой. Предполагается, что позиция иронической дистанции, свойственная постмодернистскому капитализму, должна наделить нас иммунитетом против соблазнов фанатизма. Нам говорят, что занижение наших ожиданий — это та небольшая цена, которую надо заплатить за защиту от террора и тоталитаризма. «Мы живем в противоречии», как заметил Бадью:

 

<…> отвратительное положение дел, в основе своей поддерживающее неравенство, когда любое существование оценивается в терминах одних лишь денег, предлагается нам в качестве идеала. Сторонники установленного порядка, оправдывая свой консерватизм, не могут назвать его и в самом деле идеальным или чудесным. Вместо этого они решили говорить, что все остальное ужасно. Конечно, говорят они, наверное, мы не живем в условиях совершенного Блага. Однако хорошо уже, что мы не живем в условиях Зла. Наша демократия несовершенна. Но она лучше, чем кровавая диктатура. Капитализм несправедлив. Но он не преступен, в отличие от сталинизма. Мы даем миллионам африканцев умирать от СПИДа, однако мы не делаем расистских и националистических заявлений, как Милошевич. Мы убиваем с наших самолетов иракцев, однако не перерезаем им горло мачете, как в Руанде, и т. д.

 

Такой «реализм» аналогичен дефляционной позиции депрессивного больного, который считает, что любое позитивное состояние, любая надежда — это опасная иллюзия.

В своей теории капитализма, со времен Маркса определенно самой впечатляющей, Делёз и Гваттари описывают его как некую темную потенциальность, которая преследует все прошлые социальные системы. Капитал, утверждают они, это «неименуемая Вещь», та мерзость, которую первобытные и феодальные общества стремились заблаговременно «отпугнуть». Когда капитализм на самом деле наступает, он приносит с собой массированную десакрализацию культуры. Это система, которая более не управляется никаким трансцендентным законом. Напротив, она разрушает все подобные коды, дабы перестроить и заново установить их в режиме ad hoc.  Пределы капитализма не заданы указом, они определяются (и переопределяются) прагматически, в импровизации. В результате капитализм оказывается чем-то весьма похожим на «Нечто» Джона Карпентера, на монструозное, чрезвычайное пластичное существо, способное поддерживать свой метаболизм в чем угодно и поглощать все, с чем оно соприкасается. Как говорят Делёз и Гваттари, капитал — это «пестрая картина, изображающая все, что когда-либо существовало», странный гибрид ультрамодерна и архаики. В период после написания Делёзом и Гваттари двух томов «Капитализма и шизофрении» казалось, что детерриториализирующие импульсы капитализма были ограничены финансами, что сохраняло культуру под властью сил ретерриториализации.

Это болезненное ощущение того, что нет ничего нового, само по себе, разумеется, не ново. В нем мы имеем дело со знаменитым «концом истории», прославленным Фрэнсисом Фукуямой после падения Берлинской стены. Тезис Фукуямы о том, что история достигла своего апогея в либеральном капитализме, часто высмеивали, однако он допускается и даже принимается на уровне культурного бессознательного. Следует, однако, вспомнить, что, даже когда Фукуяма выдвинул этот тезис, мысль о том, что история наконец достигла «последнего рубежа», не была всего лишь проявлением триумфа. Фукуяма предупредил о том, что в его блистающем городе появятся привидения, однако он думал, что эти призраки будут скорее ницшеанскими, а не марксистскими. В некоторых из наиболее проницательных текстах Ницше можно найти описания «перенасыщенности эпохи историей». В «Несвоевременных размышлениях» он писал, что «это придает эпохе опасное настроение иронии по отношению к самой себе, а затем еще более опасное циническое настроение», в результате которого «космополитическая поверхностность», отвлеченное созерцательство замещают решимость и участие. Таково положение описанного Ницше «последнего человека», который все видел, но по-декадентски ослаблен именно этим избытком (само) сознания.

Позиция Фукуямы в некотором отношении является зеркальным отражением позиции Фредрика Джеймисона. Как известно, Джеймисон утверждал, что постмодернизм является «культурной логикой позднего капитализма». Он показал, что крах будущего является конститутивным для постмодернистской культурной сцены, на которой будут господствовать коллаж и стилизации. Поскольку Джеймисон убедительно продемонстрировал связь между постмодернистской культурой и некоторыми тенденциями потребительского (или постфордистского) капитализма, может показаться, что вообще нет никакой нужды в понятии капиталистического реализма. В определенном смысле это так. То, что я называю капиталистическим реализмом, можно подвести под категорию постмодернизма в той теоретической версии, которая была предложена Джеймисоном. И все же, несмотря на героические усилия Джеймисона по прояснению этого понятия, постмодернизм остается крайне спорным термином, а его значение — бесповоротно и вполне закономерно запутанным и неопределенным. Что более важно, я хотел бы доказать, что некоторые из процессов, описанных и проанализированных Джеймисоном, приобрели настолько тяжелый и хронический характер, что произошло изменение самого их качества.

В конечном счете есть три причины, по которым «постмодернизму» я предпочитаю термин «капиталистический реализм». В 1980-х, когда Джеймисон впервые выдвинул свой тезис о постмодернизме, существовали, по крайней мере номинально, некоторые альтернативы капитализму. Теперь же мы имеем дело с более сильным и гораздо более устойчивым чувством исчерпания, культурного и политического бесплодия. В 1980-е все еще был «реально существующий социализм», хотя он уже и приближался к стадии своего окончательного распада. В Британии водораздел классового антагонизма был со всей очевидностью продемонстрирован такими событиями, как забастовка шахтеров в 1984–1985 годах, тогда как их поражение было важным моментом в развитии капиталистического реализма, по крайней мере не менее значимым в своем символическом измерении, чем в практических последствиях. Закрытия шахт требовали именно на том основании, что их сохранение не было «экономически реалистичным» вариантом. Поэтому шахтерам была навязана роль последних героев обреченного пролетарского романа. Восьмидесятые стали периодом, когда шла борьба за капиталистический реализм, когда он затем устоялся и когда учение Маргарет Тэтчер о том, что «альтернативы нет» (нельзя и придумать более успешного лозунга для капиталистического реализма), стало пророчеством, самоисполняющимся с беспримерной жестокостью.

Во-вторых, постмодернизм предполагал некоторое отношение к модернизму. Работа Джеймисона о постмодернизме начиналась с оценки той столь любимой Адорно и другими идеи, что модернизм обладает революционным потенциалом в силу одних лишь своих формальных инноваций. Джеймисон же заметил, что происходит встраивание модернистских мотивов в поп-культуру (например, сюрреалистические техники начали появляться в рекламе). В то самое время, когда некоторые модернистские формы были освоены и коммодифицированы[2], модернистское кредо — предполагающее веру в элитизм и монологическую, выстроенную сверху вниз модель культуры, — было поставлено под вопрос и отвергнуто во имя «различия», «разнообразия» и «множественности». Капиталистический реализм уже не требует подобного столкновения с модернизмом. Напротив, он принимает преодоление модернизма за нечто самой собой разумеющееся: теперь модернизм является тем, что может периодически возвращаться, но только в качестве замороженного эстетического стиля и никогда — как жизненный идеал.

В-третьих, после падения Берлинской стены выросло новое поколение. В 1960-х и 1970-х капитализм был вынужден решать проблему сдерживания и присвоения внешних энергий. Теперь же у него на самом деле прямо противоположная проблема: как после слишком успешного встраивания в себя всего, что ему противилось, он может функционировать без того внешнего, которое он мог бы колонизовать и эксплуатировать? В Европе и Северной Америке для большинства людей в возрасте до двадцати лет отсутствие альтернатив капитализму даже не является проблемой. Капитализм заполняет все горизонты мыслимого. Джеймисон обычно с ужасом рассказывает о том, как капитализм проникает даже в бессознательное. Теперь же тот факт, что капитализм колонизовал сновидения всего населения, настолько самоочевиден, что его не стоит даже специально обсуждать. Небезопасная ошибка могла бы скрываться в представлении, будто недавнее прошлое было неким безгрешным состоянием, полным политических потенций, ведь достаточно вспомнить о той роли, которую коммодификация играла в культуре на протяжении всего XX века. И все же старая борьба между detournement  и встраиванием[3], между подрывом и поглощением, похоже, уже отыграна. Теперь мы имеем дело не с встраиванием в систему произведений, которые, как казалось ранее, обладают подрывным потенциалом, а, напротив, их префабрикацией — упреждающим форматированием и оформлением желаний, стремлений и надежд капиталистической культуры. Подтверждением этому может выступить, например, создание особых «альтернативных» или «независимых» культурных зон, где бесконечно, словно бы это было в первый раз, повторяются старые жесты бунта и протеста. «Альтернатива» и «независимость» не указывают ни на что за пределами мейнстримной культуры. Напротив, они являются стилями, то есть, в действительности, единственными  господствующими стилями мейнстрима. Никто не олицетворял этот тупик (и не боролся с ним) в большей степени, чем Курт Кобейн и «Нирвана». Кобейн — со своей ужасающей апатией и беспричинным гневом, — казалось, дал свой опустошенный голос отчаянию всего поколения, которое пришло после истории, поколения, каждый шаг которого был заранее просчитан, отслежен, продан и куплен еще до того, как он реально состоялся. Кобейн понимал, что он был просто еще одним элементом спектакля; что ничто не идет на MTV лучше, чем протест против MTV; он знал, что каждый его шаг был заранее расписанным клише и что даже это его понимание само было клишированным. Тупик, парализовавший Кобейна, — именно таков, как его описал Джеймисон: как и вся постмодернистская культура, Кобейн обнаружил себя в «мире, в котором более невозможна стилистическая инновация, поэтому остается лишь подражать мертвым стилям, говорить через маску, используя голоса стилей в некоем воображаемом музее». Здесь даже успех означал провал, поскольку успех может значить лишь то, что вы стали новым куском мяса, которым кормится система. Но экзистенциальное напряжение «Нирваны» и Кобейна ушло в прошлое. За ним пришел пастиш-рок, который без всякого страха стал воспроизводить формы прошлого.

Смерть Кобейна закрепила поражение и встраивание в систему утопических, прометеевских амбиций рока. Когда он умер, на рок легла тень хип-хопа, предпосылкой общемирового успеха которого как раз и была та префабрикация капиталом, которую я упоминал выше. Для большей части хип-хопа любая «наивная» надежда на то, что молодежная культура может что-то изменить, была замещена трезвым принятием бескомпромиссной логики этой «реальности». В своем эссе 1996 года в журнале The Wire  Саймон Рейнольдс отмечал:

 

В хип-хопе «реальное» обладает двумя значениями. Во-первых, это слово означает аутентичную, бескомпромиссную музыку, которая отказывается продаваться музыкальной индустрии и смягчать свой посыл ради раскрутки. Но также «реальное» означает, что музыка отражает «реальность», созданную экономической нестабильностью позднего капитализма, институциализованным расизмом, усилением надзора за молодежью и ее преследованием со стороны полиции. «Реальное» означает смерть социального, оно отсылает к корпорациям, отвечающим на рост прибылей не увеличением оплаты или мерами, направленными на благосостояние сотрудников, а… сокращениями (отказом от постоянных рабочих, нужным, чтобы создать пул мобильной рабочей силы, состоящей из частично занятых работников и фрилансеров, которые не могут пользоваться какими-либо бонусами или гарантиями).

 

В конце баста именно отыгрывание в хип-хопе этой первой версии реального — как «бескомпромиссного» — позволило ему с легкостью встроиться во вторую версию, в реальность позднекапиталистической экономической нестабильности, где подобная аутентичность отлично продается. Гангста-рэп не просто отражает уже существующие социальные условия, как утверждали многие его защитники, но и не провоцирует подобные условия, как считали его критики, скорее та схема, в которой хип-хоп и поздний капитализм замкнуты друг на друга, — это одно из средств, благодаря которым капиталистический реализм превращает себя в некий антимифический миф. Между хип-хопом и гангстерскими фильмами, такими как «Лицо со шрамом», «Крестный отец», «Бешеные псы», «Славные парни» и «Криминальное чтиво», возникает близость, поскольку в них утверждается, будто мир лишен сентиментальных иллюзий, он такой, «какой он реально есть» — то есть в форме гоббсианской войны всех против всех, системы вечной эксплуатации и всеобщей преступности. Как пишет Рейнольде, в хип-хопе «стать реальным» — значит иметь дело с естественным состоянием, в котором собаки едят собак и где ты либо победитель, либо проигравший, причем большинство будут проигравшими.

То же самое мировоззрение в стиле неонуара можно обнаружить в комиксах Фрэнка Миллера или Джеймса Эллроя. В работах Миллера и Эллроя есть некий манизм демифологизации. Эти авторы выступают в качестве бесстрастных наблюдателей, отказывающихся приукрашивать мир так, чтобы его можно было втиснуть в явно упрощенные этические оппозиции комиксов о супергероях и традиционного детективного романа. «Реализм» тут скорее заявлен, а не выпячивается, благодаря фиксации на угрюмой продажности всего и вся, хотя гиперболизация жестокости, предательства и дикости у обоих авторов быстро становится пантомимой. Майк Дэвис писал об Эллрое в 1992 году:

…В его смоляной черноте не осталось никакого света, который мог бы отбросить тень, так что зло становится простой криминологической тривиальностью. Результат начинает сильно напоминать моральную текстуру эпохи Рейгана — Буша: перенасыщенность коррупцией, которая уже не может оскорбить или даже просто заинтересовать.

Но именно такое падение чувствительности выполняет определенную работу для капиталистического реализма: Дэвис предположил, что «ролью лос-анджелесского нуара» могло быть «усиление позиции недавно родившегося homo reaganus».

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-03-22; Просмотров: 264; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.108 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь