Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Глава LVI. Заключающая в себе истинную легенду о принце Блэдуде и историю дяди странствующего торговца



 

Насладясь беседой со своим новым другом, мистером Винкелем старшим, достопочтенный президент Пикквикского клуба удалился к себе в комнату размышлять о счастливом событии — примирении отца со своими детьми. От глубоких философских соображений мысли великого человека весьма натурально перешли к истории любви молодых людей, и ему припомнилось их тайное свидание в Бристоле, устроенное под руководством великого человека. Припомнилось ему также, что в то знаменательное время он записал два чрезвычайно интересных рассказа, которым придал, во время своего долгого тюремного заключения, литературную форму, с намерением напечатать их при первом удобном случае.

Как только зародилось это воспоминание в мозгу ученого мужа, он тотчас же достал оба рассказа из своего бюро и принялся их снова перечитывать и исправлять.

Через несколько дней они сделались известны всему образованному миру, появившись в печати в одном из распространенных лондонских журналов в следующем виде:

РАССКАЗ ПЕРВЫЙ. Истинная легенда о принце Блэдуде.

 

 

• • •

Лет за двести до нашего времени, а пожалуй, и ближе, на одной из общественных ванн города Бата еще красовалась надпись в честь ее могущественного основателя, знаменитого принца Блэдуда, но теперь этой надписи нет и следа.

По словам старинной легенды, изустно передаваемой из века в век, много столетий тому назад этот знаменитый принц возвратился из Афин (куда он ездил за тем, чтобы собрать обильную жатву научных познаний) зараженным проказой, почему не решился предстать к королевскому двору своего отца и удалился в пустыню, где печально проводил время в обществе пастухов и свиней. В этом стаде (говорит легенда) паслась свинья, отличавшаяся от всех своей важной и величественной осанкой; к ней принц почувствовал особенную симпатию, ибо это была не простая свинья, а свинья мудрая, задумчивая, осторожная, целой головой превышавшая своих собратий; хрюканье ее было ужасно, укушение пагубно. Молодой принц глубоко вздыхал, взирая на величественную физиономию этой свиньи. Он с грустью думал о своем отце, и слезы текли из его глаз.

Эта мудрая свинья любила полоскаться в мягкой сочной тине. И купалась она не только летом, что и до сих пор делают самые обыкновенные свиньи для собственного освежения и что делали они даже и в те отдаленные от нас времена (что доказывает, конечно, что свет цивилизации уже начинал блестеть, хотя и слабо), — но даже и зимой, во время самых сильных холодов. Ее кожа была всегда так гладка, лосниста, ее взгляд такой светлый и ясный, что принц решился и на себе испробовать очищающие свойства воды, столь благодетельно действующие на его друга. Он сделал опыт. Под черным илом журчали горячие источники Бата. Принц окунулся в них и получил исцеление от своей болезни. Тотчас же он отправился ко двору своего отца, короля, пробыл там некоторое время и вскоре опять возвратился к целебному источнику, основал здесь город и устроил знаменитые ванны.

Конечно, принц с особенным рвением старался отыскать своего друга, но, увы, эти знаменитые воды послужили причиной смерти мудрой свиньи. Она выкупалась в воде, имевшей слишком высокую температуру — и натуральный философ заплатил жизнью за свою страстную приверженность к знанию! Плиний, который шел по его стопам в философии, точно также стал жертвой своей любви к науке.

Такова была легенда. Послушаем теперь, что говорит истинная история.

3а много столетий до нашего времени благоденствовал в своем большом государстве знаменитый Люд Гудибрась, король Британии. Он был могущественный монарх. Земля стонала под его стопами, так он был дороден. Его народ согревался светом его лица, так оно было красно и блестяще. Он был король с ног до головы, и хотя он не был высок ростом, но страшная полнота уравновешивала этот недостаток, и, чего не хватало в вышину, то пополнялось шириной.

Этот добрый король имел королеву, которая восемнадцать лет тому назад произвела ему сына, получившего имя Блэдуд. До десяти лет принц обучался в приготовительном учебном заведении во владениях своего отца, затем, под надзором особоназначенного наставника, отправился в Афины для окончания курса наук. Так как по правилам заведения не требовалось вносить особой платы за то, что воспитанник оставался в школе во время праздничных дней, и не было сделано предварительного условия насчет увольнения принца в известные дни домой, он оставался в училище безвыходно целых восемь лет, по истечении которых отец его, король, послал в Афины лорда-канцлера, чтобы выплатить издержки принца и привести его домой; лорд-канцлер исполнил поручение точно и, когда возвратился назад, был милостиво принят королем и тотчас же получил хорошую пенсию.

Когда король Люд увидел своего сына и заметил, что принц стал красивым молодым человеком, он тотчас же дал себе слово как можно скорее женить принца, чтобы славный род Люда не прекращался до скончания веков. В этих видах он составил чрезвычайное посольство из благородных сеньеров, которым нечего было делать, между тем каждый из них горел желанием получить доходное место. Так удачно составленное посольство Люд послал к соседнему королю просить, чтобы его величество отдал свою прелестную дочь замуж за его сына. При этом он приказал рассыпаться в уверениях, что британский король, хотя пламенно желает сохранить дружеские отношения с королем, своим братом и другом, но, в случае неудачи в сватовстве, найдется вынужденным к горькой необходимости сделать визит своему соседу с огромной армией и выколоть ему глаза. Соседний король, как более слабейший, на такое категорическое заявление отвечал, что он чувствует себя крайне обязанным королю, своему другу, за его доброту и великодушие, и что его дочь сочтет за честь сделаться женой принца Блэдуда, который может во всякое время приехать за ней и получить ее руку.

Едва этот ответ достиг Англии, вся страна возликовала; со всех сторон раздались радостные восклицания, всюду устроились блистательные пиры и слышался звон монеты, которая переходила из рук народа в кошелек сборщика податей королевского казначейства, собиравшего ее для пополнения расходов, которых потребует счастливое бракосочетание. Король Люд выслушал ответ соседнего короля с высоты своего трона, в полном собрании своего совета, и, по случаю великой радости, приказал лорду министру юстиции принести самые лучшие вина и призвать менестрелей, — и пошел у него пир горой.

Среди этих празднеств и всеобщей радости только один человек не пил, когда искрометное вино шипело в его стакане; не танцевал, когда инструменты менестрелей издавали самые чарующие звуки. Этот человек был сам принц Блэдуд, в честь которого народ выворачивал свои карманы, наполняя его кошелек. Принц, позабыв, что за него должен официально влюбляться министр иностранных дел, в противность правилам дипломатии и политики, иозволил себе сделать самопроизвольно сердечный выбор и уже совершил помолвку с дочерью одного благородного афинянина.

Здесь для сравнения мы не можем не выставить поразительный пример одного из многочисленных преимуществ цивилизации и современной утонченности нравов. Если б принц жил в наше время, он без всякого зазрения совести женился бы на принцессе, избранной его отцом и немедленно и серьезно принялся бы за дело, чтобы тем или другим способом избавиться от нее. Он мог бы разбить ее сердце систематическим презрением и оскорблениями; а если бы спокойная гордость, свойственная ее полу, и сознание своей невинности дали бы ей силу противостоять его возмутительному обращению с нею, ему не составило бы труда другим способом отнять ее жизнь и избавиться от нее без шуму. Но ни одно из подобных средств не пришло в голову принцу Блэдуду, и он решился выпросить у отца особую аудиенцию и признаться ему во всем.

Самая древнейшая прерогатива королей — управлять всем, кроме своих страстей. Король Люд предался самому возмутительному гневу; он бросил свою корону на пол, потом опять надел ее на голову (в то время короли носили корону на своей голове, а не держали ее в Тауэре): затопал ногами, бил себя в голову; требовал ответа у неба, зачем его собственный сын возмущается против него; наконец, призвал свою стражу и приказал запереть принца в тюрьму; — такое наказание в старину короли обыкновенно назначали своим сыновьям, если их брачные наклонности расходились с видами и соображениями короля, их отца.

Прошел почти год с той поры, как принц Блэдуд был засажен в тюрьму, и его глаза не видели никакого другого предмета, кроме каменной стены, а об освобождении его не было ни слуху, ни духу. Весьма натурально, что принц стал думать о побеге; в его уме созрел подходящий план бегства, и через несколько месяцев он привел его в исполнение, вонзил при этом столовый нож в сердце своего тюремщика, из опасения, что этот бедняк, имевший семью, будет заподозрен, как пособник бегства принца, и примерно наказан раздраженным королем.

Монарх дошел до крайней степени бешенства, когда узнал о побеге своего сына. Сначала он не знал, на ком выместить свой гнев, как вдруг, к счастью, ему пришел на память лорд-канцлер, ездивший в Афины за принцем: в одно и то же время король отнял от него пенсию и снял с него голову.

Между тем молодой принц, искусно переодетый, бродил пешком по владениям своего отца; он весело и хладнокровно переносил все лишения, поддерживаемый сладкими воспоминаниям об юной афинянке, бывшей невольной причиной его несчастий. Однако ж он остановился отдохнуть в деревне и увидел, что большая часть ее жителей весело танцевала на площади, а лица всех их блестели благонамеренной радостью; принц подошел к ним и рискнул спросить их, с чего это они так радуются и веселятся.

— Разве вы не знаете, о странник, — заметил ему один старик, — о, недавней прокламации нашего милостивого короля?

— Прокламации! Нет. Какой прокламации? — спросил принц, который, проходя по проселочным путям, не знал ничего, что происходило на больших дорогах (если таковые в то время существовали).

— Дело в том, — сказал крестьянин, — что иностранная девица, на которой хотел жениться принц, вышла замуж за благородного иностранца в своей стране; наш король, объявляя об этом событии, приказал везде праздновать его, так как теперь принц Блэдуд, конечно, возвратится ко двору своего отца и женится на принцессе, выбранной его отцом; говорят, она прекрасна, как полуденное солнце. Ваше здоровье, сэр. Боже, спаси короля!

Принц не захотел дальше разговаривать и ушел из деревни быстрыми шагами. Он скрылся в соседний лес и бродил там по самым глухим местам, бродил день и ночь, бродил под палящими лучами солнца, бродил при бледном свете луны, не обращая внимания ни на полуденный жар, ни на ночные туманы. Бродя таким образом из леса в лес, из пустыни в пустыню, и желая достигнуть Афин, он очутился в Бате.

Города Бата, впрочем, в то время не существовало, и принц пришел только на то место, где теперь расположен этот город. В то время там не было и признаков человеческого жилья, не замечалось следов человека; но была та же прелестная природа, как и теперь, то же восхитительное местоположение, та же красивая долина, тот же залив, те же могучия горы, которые издали кажутся мрачными, но на близком расстоянии теряют свою дикость и представляют из себя мягкие, грациозные контуры. Очарованный красотой картины, принц упал на траву; слезы обильно потекли из его глаз и падали на его распухшие от усталости ноги.

— О! — вскричал несчастный Блэдуд, складывая свои руки и печально подняв свои глаза к небу. — О, если бы мой тяжелый путь мог окончиться здесь, на этом месте. О, если бы эти благодетельные слезы, которыми я оплакиваю свои несбывшиеся надежды и обманутую любовь, могли мирно течь целые века!

Его мольба была услышана. То было время владычества языческих богов, которые частенько ловили людей на слове с предупредительностью, подчас тягостной для проболтавшегося смертного. Земля раскрылась под ногами принца, он упал в пропасть, которая мгновенно закрылась над его головой, но его горячие слезы продолжали течь, просачиваясь через землю и образуя источник теплой воды: текут они и теперь.

 

 

• • •

Второй рассказ записан мистером Пикквиком со слов странствующего торговца, передавшего его в трактире за стаканом доброго пунша собранию из нескольких человек, и ведется от его имени. Он носит заглавие:

История дяди странствующего торговца.

 

 

• • •

Мой дядя, джентльмены, был большой весельчак, шутник, забавник, искусник на все руки, одним словом, душа человек. Жаль, что вы его не знали лично, джентльмены. Однако ж, подумав, я должен сказать: и хорошо, что вы его не знали, так как, следуя законам природы, если б вы его знали, вы были бы теперь в могиле или, по крайней мере, приготовлялись покинуть этот мир, что, конечно, лишило бы меня бесценного удовольствия беседовать с вами в эту минуту. Но, джентльмены, я тем не менее пожелал бы, чтобы ваши отцы и матери были знакомы с моим дядей. Могу уверить вас, что они остались бы им вполне довольны, в особенности ваши почтенные матушки. Он обладал многими добродетелями, но преобладающими из них были две: необыкновенная способность приготовлять пунш и удивительное уменье петь застольные песни. Извините, джентльмены, что я остановился на меланхолическом воспоминании об этих достоинствах, которые более уже не существуют; но вы не каждый день в неделе встретите такого человека, как мой дядя.

Я всегда ставил в честь моему дяде, что он был другом и товарищем Тома Смарта, агента известного дома Вильсон и Слэм. Мой дядя разъезжал по поручениям Тиджина и Уэльпа; но долгое время ему приходилось ездить по тем же местам, которые посещал Том; и в первую же ночь, как они встретились, мой дядя почувствовал склонность к Тому, а Том привязался к дяде. Не прошло и получаса после их первого знакомства, как они уже держали пари, кто приготовит из них лучший пунш и скорее выпьет его целую кварту одним духом. Дядя выиграл первое пари, то есть приготовил лучший пунш, зато Том выпил раньше: он перегнал дядю на чайную ложечку. Затем они потребовали каждый по новой кварте и выпили за здоровье один другого, и с этого времени стали друзьями навсегда. В подобных событиях играет главную роль судьба, джентльмены, она сильнее нас.

Что касается наружности, дядя мой был немного пониже среднего роста, немного потолще обыкновенного размера и, может быть, лицо его было чуть-чуть излишне красновато. Физиономия у него была самая развеселая, джентльмены: нечто вроде Пэнча (Punch, полишинель), только с более красным носом и подбородком; глаза у него вечно моргали и светились веселостью, а улыбка — не то, что ваши ничего не выражающие деревянные усмешки, — а настоящая, веселая, сердечная, добродушная улыбка не сходила никогда с его уст. Однажды его выбросило из кабриолета, и он ударился головой прямо о дорожную тумбу. Он так и остался недвижим на месте, и лицо у него, попав как раз в кучу щебня, до того было повреждено и изуродовано порезами, что, по собственному сильному выражению дяди, родная мать не узнала бы его, если бы вернулась снова на землю. Впрочем, рассудив хорошенько, джентльмены, я полагаю, что она и без того не могла бы его, узнать, потому что умерла, когда дядюшке было всего от роду два года и семь месяцев, и не случись даже щебня, одни высокие дядины сапоги сбили бы совсем с толку почтенную леди, не говоря уже о его веселой, красной роже. Как бы там ни было, он свалился, и я слыхал от него не раз, что человек, поднявший его, рассказывал после, что дядя лежал с превеселой улыбкой, как будто только споткнулся слегка; а когда пустили ему кровь и в нем обнаружились первые слабые признаки его возвращения к жизни, он вскочил на постели, разразился громким хохотом, поцеловал молодую женщину, державшую тазик, и спросил себе тотчас же порцию баранины с маринованными орехами. Он очень любил маринованные орехи, джентльмены. Он говорил всегда, что, если есть без уксуса, то нет лучшей закуски к пиву.

Главную свою поездку дядя совершал осенью; он собирал в это время долги и принимал заказы на севере: ехал из Лондона в Эдинбург, из Эдинбурга в Глазго, из Глазго обратно в Эдинбург и затем, на закуску, в Лондон. Вы понимаете, конечно, что вторичная его поездка в Эдинбург предпринималась им для собственного удовольствия. Он ездил туда на недельку единственно для того, чтобы повидаться со старыми друзьями, и, завтракая с одним, перекусывая с другим, обедая с третьим и ужиная с четвертым, он проводил очень приятно эти денечки своего отдыха. Не знаю, джентльмены, случалось ли кому из вас угощаться настоящим, существенным, гостеприимным шотландским завтраком, а потом перекусить слегка блюдом устриц, да запить все это добрыми двумя стаканами виски да дюжиной хорошего элю. Если вам приводилось на себе самих испытывать такое угощение, то вы согласитесь со мною, что требуется порядочно крепкая голова, чтобы еще плотно пообедать и поужинать после этого.

Но, чтобы мне провалиться на месте, если я вру, все это было дядюшке нипочем. Он был такой богатырской комплекции, что такой подвиг считал простой детской игрушкой. Он говаривал при мне, что мог пировать хоть каждый день с дундейцами и возвращаться потом домой не шатаясь; а ведь у жителей Дунди такие крепкие головы и такой крепкий пунш, джентльмены, каких вы не встретите более нигде между обоими полюсами. Мне рассказывали о состоянии одного доброго парня из Глазго с таким же парнем из Дунди; борцы пятнадцать часов к ряду пили не переставая. Оба они задохлись почти в один момент, насколько это можно было засвидетельствовать, но, за этим малым исключением, нисколько не пострадали при этом.

Однажды вечером, почти ровно за сутки до своего обратного путешествия в Лондон, дядя ужинал у одного своего хорошего старого приятеля, судьи, какого-то там Мака с четырьмя слогами еще после того, жившего в древнем городе Эдинбурге. Была тут жена судьи и три дочки судьи, и подросток — сынок судьи, и еще трое или четверо здоровенных, густыми бровями опушенных, веселых шотландских стариков-молодцов, которых судья пригласил для чествования моего дяди и для забавы честной компании. Ужин был на славу. Была тут и форель с икрою, и финская вахня, и головка ягненка, и сальник — великолепнейшее шотландское блюдо, джентльмены, о котором дядя мой говорил, бывало, что оно, появляясь на столе, всегда казалось ему желудком купидона! Сверх того, было много еще других блюд и закусок, название которых я позабыл, но все-таки блюд и закусок великолепных. Девушки были миловидны и любезны; жена судьи милейшее из всех живых существ; дядя был в самом превосходнейшем расположении духа; понятно, что время шло у них весело и приятно, молодые особы хихикали, старая леди громко смеялась, а судья и прочие старики хохотали до того, что даже побагровели. Не помню хорошенько, по сколько рюмок виски тогда было выпито после ужина, но знаю, что к часу по полуночи подросток — сынок судьи совсем потерял сознание в то время, как силился затянуть первую строфу песни: «Вилли варил пиво из ячменя», а так как с полчаса его одного только видел дядя за столом, то и решил, что пора отправляться восвояси, тем более что выпивка началась еще в семь часов и следовало воротиться домой в приличное время. Но, рассудив, что было бы неучтиво уйти без обычного напутствия, дядя пригласил себя сесть, налил себе еще рюмку, встал, чтобы провозгласить свое собственное здоровье, обратился к себе с милым и весьма лестным спичем и затем выпил тост с величайшим сочувствием. Никто не проснулся, однако; тогда дядя выпил еще с ноготок, ровно настолько, чтобы опохмелиться, и, схватив неистово свою шляпу, ринулся вон на улицу.

Ночь была темная, бурная, когда дядя запер за собою дверь дома судьи. Нахлобучив покрепче свою шляпу, для того, чтобы не снесло ее ветром, он засунул руки в карманы и, взглянув наверх, сделал краткое наблюдение над состоянием атмосферы. Тучи неслись с крайней быстротой мимо луны, то совершенно заслоняя ее, то дозволяя ей выглянуть в полном блеске и пролить свет на все окружающие предметы; затем они снова набрасывались на нее с удвоенной быстротой и снова погружали все в непроглядную темь. «Право, так не годится!» — сказал дядя, обращаясь к погоде, как лично оскорбленный ею. «Это вовсе не то, что мне требуется для путешествия. Решительно не годится!» — заключил он внушительно и, повторив это несколько раз, снова отыскал с некоторым трудом свое равновесие, потому что у него немножко закружилась голова от долгого смотрения на небо, и пошел потом весело вперед. Дом судьи находился в Канонгэте, а дяде надо было идти на другой конец Лейтского бульвара, так сказать, с милю пути. С каждой стороны у него высились к темному небу громадные, узкие, разбросанные врозь дома, с фасадами, потемневшими от времени, с окнами, не избегнувшими, по-видимому, участи человеческих глаз и потускневшими, впавшими с годами. Дома были в шесть, семь, восемь этажей вышиной; этажи громоздились на этажах, как в детских карточных домиках, бросая темные тени на грубо вымощенную дорогу и еще усиливая ночную темноту. Кое-какие масляные фонари торчали на больших расстояниях друг от друга, но они служили разве указанием каких-нибудь грязных калиток в соседних заборах или тех пунктов, на которых общая дорога соединилась, уступами и извилинами, с разными лежащими около нее низменностями. Поглядывая на все эти предметы с пренебрежением, взглядом человека, который видывал их и прежде слишком часто и никогда не считал достойными своего внимания, дядя шел по середине улицы, заложив большие пальцы каждой руки в карманы своего камзола, напевая временами разные мотивы с таким зыком и воодушевлением, что мирные граждане пробуждались от своего первого сна и лежали дрожа в своих постелях, пока звук не замирал в отдалении. Успокоив себя мыслию, что то был просто какой-нибудь забулдыга, отыскивавший свой путь домой, они укрывались потеплее и погружались снова в сон.

Я рассказываю вам все эти подробности и упоминаю, что дядя шел по середине улицы, держа пальцы в камзоле, для того, чтобы вы убедились, что, как он сам часто говаривал, джентльмены (и весьма небезосновательно), — в этой истории не было ничего необыкновенного, что вы и уясните себе, если уразумеете хорошенько с самого начала, что дядя был человек вовсе не романического и не суеверного настроения.

Джентльмены, мой дядя шел, засунув пальцы в карманы камзола, держась самой середины улицы и напевая то любовный куплет, то вакхический, а когда то и другое ему надоело, посвистывая мелодическим образом, шел до тех пор, пока не достиг Северного моста, соединяющего на этом пункте старый Эдинбург с новым. Здесь он приостановился на минуту, чтобы поглазеть на странные, неправильные массы огоньков, висевших один над другим и иной раз так высоко в воздухе, что они уподоблялись звездочкам, светящимся с замковых стен, с одной стороны, и Кальтонова холма, с другой, точно из действительных воздушных дворцов, между тем как старый живописный город спал тяжелым сном в тумане и мраке под ними внизу. Голлиродский дворец и часовня, охраняемые денно и нощно, как говаривал один из приятелей моего дяди, троном старого Артура, высились нахмуренно и мрачно, точно угрюмые гении над древним городом. Я сказал, джентльмены, что мой дядя остановился на минуту, чтобы оглядеться; после того, сказав любезности погоде, которая немного прояснилась, хотя луна уже заходила, он, как и прежде, величественно пошел вперед, держась с достоинством середины дороги и посматривая с таким выражением, как будто желал встретиться с кем-нибудь, кто вздумал бы оспаривать у него обладание дорогой. Но не встретил он никого, кто бы захотел посоперничать с ним насчет обладания ею, и таким образом дядя продолжал свой путь, заткнув пальцы в карманы камзола, кроткий, как овца.

При конце Лейтского бульвара дяде приходилось перейти через большое пустое пространство, отделявшее его от переулка, в который ему следовало повернуть, чтобы прямее пройти к дому. В те времена на этом пустыре находилось отгороженное место, принадлежавшее одному каретнику, покупавшему у почтового управления старые, негодные к службе дилижансы. Дядя мой, большой охотник до всяких экипажей, старых, юных или среднего возраста, забрал себе в голову своротить с дороги только для того, чтобы взглянуть сквозь частокол на старые экипажи каретника, которых, сколько он помнит, было тут с дюжину в весьма разрушенном и запустелом виде. Дядя, джентльмены, был человек пылкий и настойчивый; находя, что сквозь частокол плохо видно, он перелезь через него и, усевшись спокойно на старой дроге, принялся весьма серьезно рассматривать дилижансы.

Было их с дюжину, было, может быть, и более, — дядя никогда не удостоверился в этом в точности и, как человек крайне правдивый насчет цифр, не хотел говорить утвердительно о их числе, — но сколько бы их там ни было, они стояли нагроможденные в кучу и в такой степени запустения, какую только можно себе вообразить. Дверцы их были сняты с петель и брошены прочь, обивка оторвана и только кой-где еще придерживалась ржавыми гвоздиками; фонари были разбиты, дышла исчезли, железо покрылось ржавчиной, краска сошла. Ветер свистел сквозь щели этих оголевших деревянных останков, и дождь, собравшийся на их крышках, падал капля по капле во внутренность с пустынным меланхолическим звуком. То были, так сказать, разлагавшиеся скелеты отшедших экипажей, и в этом пустынном месте, в этот ночной час они казались страшными и наводящими уныние.

Дядя сидел, опершись головой о руки, и думал о той озабоченной, суетливой толпе, которая каталась в прежние годы в этих самых старых каретах, а теперь, может быть, изменилась и также безмолвствовала, как они. Он думал о том множестве людей, которым эти грязные, заплесневелые экипажи приносили ежесуточно и во всякую погоду и трепетно ожидаемые извещения, и страстно желаемые отсрочки, и обещанные уведомления о здоровьи и благополучии, и неожиданные вести о болезни и смерти. Купец, влюбленный, жена, вдова, мать, школьник, даже малютка, ковылявший к двери при щелканьи почтового бича, как все они ожидали, бывало, прибытия старого дилижанса! И где были все они теперь?

Джентльмены, дядя мой говаривал, что он помышлял обо всем этом в то время, но я скорее подозреваю, что он вычитал это позднее из какой-нибудь книжки, потому что сам же он подтверждал, что впал в род забытья, сидя на старой дроге и глядя на разрушенные дилижансы; он был внезапно пробужден из него каким-то звучным церковным колоколом, пробившим два часа. Дядюшка же был обыкновенно такой неторопливый мыслитель, что действительное обдумание всех вышесказанных вещей заняло бы его по крайней мере до половины третьего. Я держусь поэтому того мнения, джентльмены, что мой дядя впал в род забытья, не успев подумать решительно ни о чем.

Как бы там ни было, впрочем, церковный колокол пробил два. Дядя мой проснулся, протер себе глаза и вскочил на ноги от изумления.

Лишь только пробило два часа, в одно мгновение все тихое и пустынное место оживилось и закипело деятельностью. Дверцы дилижансов снова висели на своих петлях, обивка была в порядке, железные части блестели заново, краска посвежела, фонари горели; на всех козлах были подушки и длинные чехлы, рассыльные совали пакеты в каждый экипажный карман, кондукторы укладывали сумки с письмами, конюхи выливали ведра воды на поновленные колеса, рабочие налаживали дышла к каждому дилижансу, явились пассажиры, прислуга тащила их чемоданы, кучера запрягали лошадей — одним словом, было совершенно ясно, что каждый из находившихся тут экипажей сноровлялся в путь. Джентльмены, дядя мой при этом зрелище вытаращил глаза до такой степени, что потом, до самой последней минуты своей жизни, дивился, как это он не утратил способности снова закрывать их.

— Садитесь, сэр, — сказал кто-то, и в то же время дядя почувствовал у себя на плече чью-то руку, — вы записаны на внутреннее место. Вам, я полагаю, лучше сесть теперь же.

— Я записан? — произнес дядя, оборачиваясь.

— Разумеется.

Дядя мой, джентльмены, не мог возразить ничего, до того он был озадачен. Конечно, это было удивительно, но еще чуднее показалось дяде, что, хотя здесь теснилась целая толпа и ежеминутно прибывали новые лица, но нельзя было объяснить, откуда они появлялись: казалось, что они родятся каким-то странным образом из воздуха или из земли и исчезают тем же путем. Лишь только рассыльный сдавал свою ношу в дилижанс и получал свое вознаграждение, он поворачивался и уходил, но прежде чем мой дядя успевал выразить удивление и решить, куда пропал рассыльный, полдюжины новых рассыльных уже торчали на том же месте и гнулись под тяжестью нош, которые казались до того громадными, что должны были их раздавить. И пассажиры были одеты как-то странно: все в длинных, широко окаймленных, вышитых кафтанах, с большими манжетами и без воротников. И в париках, джентльмены, — больших, настоящих париках с косой сзади. Дядя не мог понять решительно ничего.

— Ну, садитесь же, что ли, ведь уж пора, — повторил человек, обращавшийся прежде к дяде. Он был одет в платье почтового кондуктора, был тоже в парике и с громадными манжетами на своем кафтане; в одной руке он держал фонарь, а в другой громадную двухстволку, готовясь в то же время, запустить эту руку в свой маленький дорожный ящик. — Сядете ли вы, наконец, Джек Мартин? — сказал он, поднося фонарь к лицу моего дяди.

— Позвольте! — произнес дядя, отступая на шаг или два. — Это совсем уж бесцеремонно!

— Так стоит на путевом листе, — возразил кондуктор.

— И не стоит перед этим «мистер?» — спросил дядя, потому что он находил, джентльмены, что кондуктор, которого он совсем не знал, называя просто-напросто Джеком Мартином, позволяет себе вольность, которую, конечно, не допустило бы почтовое управление, если б только этот факт дошел до его сведения.

— Нет, не стоит, — хладнокровно отвечал кондуктор.

— И за путь заплочено? — полюбопытствовал дядя.

— Разумеется! — отвечал кондуктор.

— Заплочено?.. — произнес дядя. — В таком случае… который дилижанс?

— Вот этот, — сказал кондуктор, указывая на старомодный эдинбурго-лондонский мальпост, у которого были уже отворены дверцы и подножки опущены. — Стойте… вот и другие пассажиры. Пропустите их вперед.

— При этих словах кондуктора появились, прямо под носом у моего дяди, несколько пассажиров. Впереди всех шел молодой джентльмен в напудренном парике и небесно голубом кафтане, вышитом серебром, очень полном и широком в полах, которые были обшиты накрахмаленным полотном. Тиджин и Уэльпс торговали ситцами и льняными тканями для жилетов, поэтому дядя разузнавал материи с первого взгляда. На пассажире были еще короткие штаны и род штиблетов, надетых поверх его шелковых чулков; башмаки с пряжками; на руках манжеты; на голове треугольная шляпа; с боку длинная тонкая шпага. Полы его жилета доходили до бедер, а концы галстука до пояса. Он важно приблизился к дверцам кареты, снял свою шляпу и продержал ее над своей головой, вытянув руку во всю длину и оттопырив при этом мизинец в сторону, как делают многие щепетильные люди, держа чашку чая; потом сдвинул ноги, отвесил глубокий поклон и протянул вперед свою левую руку. Мой дядя хотел уже подвинуться вперед и от всего сердца пожать протянутую руку джентльмена, как вдруг заметил, что все эти учтивости относились не к нему, а к молодой леди, которая показалась в эту минуту у подножки и была одета в старомодное зеленое бархатное платье с длинной талией и корсетиком. На голове у нее не было шляпки, джентльмены, а была она закутана в черный шелковый капюшон, но когда она оглянулась на минуту, готовясь войти в дилижанс, дядя увидел такое восхитительное личико, какого не встречал никогда, — даже и на картинках. Она вошла в карету, придерживая одной рукой свое платье, и дядя говаривал всегда, с прибавлением крепкого словца, когда рассказывал эту часть истории, что он и не поверил бы, что ноги и ступни могут быть доведены до такой степени совершенства, если бы не удостоверился в том собственными глазами.

Но при одном мимолетном взгляде на чудное личико этой леди дядя приметил, что на ее лице выражался испуг, и она смотрела совсем потерянной; она бросила на дядю умоляющий взгляд, он заметил тоже, что молодой человек в напудренном парике, несмотря на выказанную им любезность, можно сказать самую великосветскую, ухватил леди прекрепко за руку возле кисти, при входе ее в карету, и немедленно последовал за ней сам. Какой-то молодец необыкновенно подозрительной наружности, в нахлобученном темном парике, в кафтане сливяного цвета, в сапогах, доходивших ему до ляжек, и с широкой шпагой у бедра, явно принадлежавший тоже к их обществу, уселся возле молодой дамы, которая отшатнулась в угол кареты при его приближении. Заметив это движение прелестной незнакомки, дядя убедился окончательно, что первое его впечатление было верно и что должна случиться какая-нибудь таинственная и мрачная драма или, по его собственному выражению, «какая-нибудь гайка развинтилась». Изумительно даже, с какой быстротой он порешил помочь этой леди в случае опасности, если только она будет нуждаться в его помощи.

— Смерть и молния! — воскликнув молодой джентльмен, схватываясь рукой за свою шпагу, когда дядя мой вошел в карету.

— Кровь и гром! — заревел другой джентльмен и с этими словами, вытянув свою огромную шпагу из ножен, ткнул ею дядю без дальнейшей церемонии. Дядя был безоружен, но он с величайшей ловкостью стащил с подозрительного джентльмена его треугольную шляпу и, подставив ее тулью прямо под острие шпаги, смял ее, потом захватил его шпагу за острие и крепко держал ее в своей руке.

— Ткни его сзади! — закричал подозрительный джентльмен своему товарищу, тщетно стараясь высвободить свою шпагу.

— Пусть не пробует! — крикнул дядя, пуская в ход один из своих каблуков самым угрожающим образом. — Я выбью ему мозги, если таковые имеются, а если нет, то расколочу череп!

И, напрягая в это мгновение все свои силы, дядя вырвал из рук подозрительного человека его шпагу и вышвырнул ее в окно дилижанса; молодой человек снова проорал: «Смерть и молния!» — схватился за рукоять своей шпаги с весьма грозным видом, однако ж ее не обнажил. Может быть, джентльмены, он боялся встревожить молодую леди, как говаривал мой дядя с усмешкой.

— Ну, джентльмены, — сказал дядя, усаживаясь покойно на своем месте. — Мне бы не хотелось, чтобы в присутствии леди случилась чья-нибудь смерть, с молнией или без оной; и мы имеем уже достаточно крови и грома на всю нашу поездку; поэтому я вас прошу, будем сидеть каждый на своем месте, как подобает мирным пассажирам… Эй, кондуктор, поднимите поварской нож этого джентльмена.

Лишь только дядя произнес эти слова, кондуктор появился уже у окна дилижанса со шпагой джентльмена в руках. Передавая ее, он поднял к верху свой фонарь и поглядел серьезно дяде в лицо, и вдруг, к величайшему своему удивлению, дядя увидел при свете этого фонаря, что вокруг окна теснится неисчислимое множество кондукторов и каждый из них также серьезно смотрит ему в лицо. Он в жизнь свою не видывал такого моря белых рож, красных туловищ и серьезных глаз.

— Это самое странное из всего, что мне приходится теперь испытывать, — подумал дядя. — Позвольте мне возвратить вам шляпу, сэр!

Подозрительный джентльмен принял молча свою треуголку, осмотрел внимательно дыру в ее тулье, но под конец вздел ее на верхушку своего парика с торжественностью, эффект которой, однако ж, пропал, так как джентльмен неистово чихнул, и шляпа свалилась к нему на колени.

— Готово! — закричал кондуктор с фонарем в руке, влезая на свое маленькое сиденье сзади кареты. Поехали. Дядя выглянул из окна, когда дилижанс выезжал за ворота, и заметил, что прочие мальпосты, с кучерами, кондукторами, лошадьми и всем комплектом пассажиров, ехали, описывая круги, — круг за кругом, — мелкой рысью, примерно по пяти миль в час. Дядя так и кипел от негодования, джентльмены. Как человек коммерческий, он чувствовал, что с почтовыми посылками так шутить нельзя, и решил отписать об этом почтовому управлению тотчас же по своем прибытии в Лондон.

Но в настоящую минуту все его мысли были заняты молодой особой, сидевшей в заднем уголке дилижанса, с личиком, совершенно укутанным в капюшон. Джентльмен в небесно-голубом кафтане сидел против нее, а подозрительный, в платье цвета сливы, рядом с нею, и оба внимательно наблюдали за каждым ее движением. Если только она чуть-чуть раздвигала складки своего капюшона, дядя слышал, что подозрительный человек ударял рукой по своей шпаге, а по прерывистому дыханию другого (лица его нельзя было рассмотреть за темнотой) можно было догадаться, что он смотрит на нее, как бы желая проглотить ее разом. Все это более и более подзадоривало дядю, и он решился, будь что будет, дождаться, чем разрешится эта таинственность. Он был большой поклонник блестящих глазок, миловидных лиц и хорошеньких ног и ступней; одним словом, страстно любил женский пол. Это у нас уже фамильное, джентльмены; я и сам таков.

Много хитростей употреблял дядя, чтобы привлечь на себя внимание молодой леди или хотя, на всякий случай, завести разговор с таинственными джентльменами. Но все оказывалось напрасным: джентльмены не хотели беседовать, а леди не осмеливалась даже пошевелиться. Дядя от скуки стал временами высовывать голову из окна и покрикивать: «Поезжайте же скорее!» Но, хотя он кричал до хрипоты, никто не обратил ни малейшего внимания на его крики. Он снова откинулся в карету и стал думать о прекрасном личике незнакомки, о ее очаровательных ножках и ступнях. Эти думы несколько развлекли его; время теперь проходило незаметно, и он даже перестал раздумывать о том, куда его везут и каким образом он очутился в этом странном положении. Не то, впрочем, чтобы это положение его беспокоило; нет, был он человек мужественный, веселый, беззаботный, кутящий напропалую и такие ли еще он видал виды. Да, джентльмены, замечательный человек был мой дядя.

Вдруг дилижанс остановился.

— Ну, чего там еще? — спросил дядя.

— Выходите здесь! — сказал кондуктор, опуская ступеньки.

— Здесь! — воскликнул дядя.

— Здесь, — возразил кондуктор.

— Ни за что! — сказал дядя.

— И то ладно, останьтесь, где сидите, — сказал кондуктор.

— И останусь, — сказал дядя.

— Как угодно, — ответил кондуктор.

Прочие пассажиры вслушивались очень внимательно в этот разговор; видя, что дядя решил не выходить, молодой человек протеснился мимо него, чтобы высадить леди. Подозрительный человек был занят в это время рассматриванием дыры в тулье своей треуголки. Выходя из кареты, молодая леди бросила перчатку в руку моего дяди и тихо, держа так близко от него свои губы, что он почувствовал на своем носу ее жаркое дыхание, прошептала одно только слово: «Спасите!» Джентльмены, дядя в то же мгновение выпрыгнул из дилижанса так стремительно, что экипаж покачнулся на своих дрогах.

— Что, небось передумали? — сказал кондуктор.

Дядя посмотрел на него с минуту пристально, раздумывая, не лучше ли будет вырвать у кондуктора двухстволку, выстрелить прямо в рожу старшего незнакомца, повалить остальную компанию ударами приклада, подхватить молодую леди и исчезнуть с нею, как дым. Но при дальнейшем размышлении он покинул этот план, находя его несколько мелодраматичным, и последовал затаинственными незнакомцами, которые между темъвходили уже в старый разрушенный дом, в нескольких шагах от того места, где остановилсядилижанс. Молодая леди нехотя шла между мужчинами, не спускавшими с нее глаз. Они повернули в коридор, и туда дядя пошел вслед за ними.

Из всех разрушенных и запустелых мест, которые только случалось видеть дяде, это было самое ужасное, самое запустелое. По-видимому, здесь некогда была богатая гостиница, но потолки в ней обвалились местами, лестницы были запущены и частью поломаны. В комнате, в которую вошли незнакомцы и куда за ними последовал и дядя, был громадный камин, с совершенно черной от сажи трубою, но он не освещался приветливым огоньком. Белый пепел сгоревших дровъвсе еще покрывал под очага, но камин былъхолоден, и все кругом было мрачно и грустно.

— Славно, — сказал дядя, оглядываясь вокруг себя. — Ехать в почтовой карете, делающей каких-нибудь шесть с половиной миль в час, и потом остановиться на неопределенное время в подобной трущобе, — да ведь это возмутительно. Таких штук нельзя оставлять без внимания, их следует предавать гласности; непременно напишу об этом в газетах.

Дядя говорил довольно громко и с большой развязностью, имея в виду хоть этим путем завлечь незнакомцев в беседу. Но они явно не хотели вступать в разговор и показали, что замечают присутствие дяди в комнате лишь тем, что перешепнулись между собою, бросая на него свирепые взгляды. Леди находилась на противоположном конце комнаты и осмелилась раз помахать дяде рукой, как бы призывая его к себе на помощь.

Наконец, незнакомцы ступили немного вперед, и завязался серьезный разговор.

— Вы, вероятно, не знаете, что это отдельный номер, приятель? — сказал небесно-голубой джентльмен.

— Нет, не знаю, приятель, — ответил дядя. — Замечу только, что если это отдельный номер, то воображаю, как хороша и комфортабельна должна быть общая зала.

С этими словами дядя уселся в кресло с высокой спинкой и так аккуратно смерял глазами джентльмена, что Тиджин и Уэльпс могли бы, по указанию дяди, снабдить этого господина ситцем на полную пару, не ошибаясь ни на вершок больше, ни на вершок меньше.

— Оставьте сейчас эту комнату! — сказали оба джентльмена, хватаясь за свое оружие.

— Что вам угодно? — спросил дядя, притворяясь, что он не понимает, чего они требуют.

— Убирайтесь отсюда или вас тотчас же убьют! — закричал подозрительный джентльмен, вытаскивая свою огромную шпагу из ножен и помахивая ей в воздухе.

— Скорей покончи с ним, — закричал небесно-голубой джентльмен, тоже обнажая шпагу и отскакивая фута на два или на три назад. — Кончай с ним.

Леди громко взвизгнула.

Должен я вам сказать, джентльмены, что дядя всегда отличался большой отвагой и присутствием духа. В продолжение всего этого времени, выказывая, по-видимому, совершенное равнодушие ко всему происходящему, он хитро выглядывал, нет ли где какого-нибудь подходящего оборонительного оружия, и в то самое мгновение, когда оба джентльмена обнажили свои шпаги, дядя усмотрел в углу, возле печи, старую рапиру с картонным эфесом, в ржавых ножнах. Мигом схватил ее дядя, обнажил, щегольски взмахнул ею над своей головой, громко крикнул леди, чтобы она посторонилась, пустил креслом в небесно-голубого, а ножнами в подозрительного, и, воспользовавшись смятением, напал на обоих разом.

Джентльмены, есть рассказ, — который не хуже оттого, что он правдив, — о прекрасном ирландском юноше, которого спросили: «Умеет ли он играть на флейте?» Юноша, как вам известно, отвечал: «Конечно, умею, но только не могу с уверенностью утверждать этого, так как еще никогда не пробовал играть». Это достоверное предание можно применить и к моему дяде в отношении его способности к фехтованию. Он в своей жизни ни разу не держал в руках шпаги, за исключением того единственного случая, когда играл Ричарда Третьего на одном домашнем спектакле, при чем у него было условлено с Ричардом, что тот проколет его насквозь сзади, просто, без всякого предварительного сражения перед публикой. Теперь дяде пришлось сражаться с двумя отъявленными бретерами, и он нападал, отбивался, колол, рубил, вообще фехтовал изумительно ловко и мужественно, хотя до сих пор и не подозревал, что имеет малейшее понятие об этом искусстве. Из этого, джентльмены, видно, как справедлива старинная поговорка, что человек никогда не знает, на что он способен, пока не сделает опыта.

Шум битвы был ужасен; все три бойца ругались, как солдаты, а шпаги их стучали одна о другую, так что со стороны можно было подумать, что каким-нибудь механическим приводом приведены между собою в соприкосновение все ньюпортские ножи. Когда же схватка дошла до полного разгара, молодая леди, вероятно, для того, чтобы ободрить по возможности моего дядю, сдернула свой капюшон и открыла лицо такой поразительной красоты, что дядя почувствовал в себе силу сражаться против пятидесяти человек, лишь бы заслужить только одну улыбку ее и умереть. Он совершал чудеса уже и до этой минуты, но теперь нагрянул на своих противников, как обезумевший, яростный исполин.

В это самое мгновение, небесно-голубой джентльмен повернулся и увидел, что лицо молодой женщины открыто; испустив крик бешенства и ревности, он обратил свое оружие против ее прелестной груди и направил удар ей прямо в сердце, что заставило дядю вскрикнуть от испуга, так яростно, что все здание задрожало. Леди отскочила немного в сторону и, вырвав шпагу из рук молодого человека, прежде чем он успел опомниться, заставила его отступить к стене и проткнула его и стенную обшивку насквозь, вонзив шпагу так глубоко, что на виду остался только один эфес ее; небесно-голубой джентльмен был, таким образом, весьма надежно пригвозжен к стене. Это послужило великолепным примером, Дядя, с громким победным криком и неотразимой силой, принудил своего противника отступить в том же направлении и, воткнув свою рапиру прямо в сердцевину одного красного цветка, находившегося на узоре камзола подозрительного джентльмена, пригвоздил его рядышком с его другом. Так и остались оба они тут, джентльмены, подергивая в предсмертных муках своими руками и ногами, подобно игрушечным фигурам, которые приводят в движение веревочкой. Дядя впоследствии всегда говаривал, что он считает подобный способ разделываться с врагом весьма удобным, но только он непрактичен в экономическом отношении, потому что на каждого пораженного врага приходится жертвовать по шпаге.

— Дилижанс! Дилижанс! — завопила леди, кидаясь к дяде и обвивая его шею своими прелестными руками. — Мы можем теперь спастись!

— Можем! — повторил дядя. — Но не следует ли еще кого-нибудь убить?

Дядя был несколько обманут в своих ожиданиях, джентльмены, потому что по его соображению, после побоища следовало полюбезничать хотя бы только для контраста.

— Нам нельзя терять ни минуты! — сказала молодая леди. — Он (она указала на небесно-голубого) единственный сын могущественного маркиза Фильтовилля!

— Я опасаюсь, моя милая, что вряд ли ему придется теперь наследовать титул своего отца, — возразил дядя, равнодушно поглядывая на юного джентльмена, приколотого к стене на манер жука, как я уже вам докладывал. — Вы подрезали ему наследство, моя душечка!

— Я была похищена из моего дома, от моих родных, от моих друзей! — продолжала молодая леди с лицом, пылавшим негодованием. — Этот негодяй готовился силой жениться на мне!

— Вот дерзость-то! — сказал дядя, бросая презрительный взгляд на умиравшего наследника Фильтовиллей.

— Как вы могли догадаться из всего, что вы видели и слышали, — продолжала молодая леди, — эти господа были готовы убить меня, если бы вы вздумали призывать на помощь. И если их сообщники найдут нас здесь, мы погибли! Две минуты промедления могут стоить нам дорого. Дилижанс!..

И при этих словах сильно взволнованная наплывом тяжелых воспоминаний и естественным возбуждением во время убийства молодого маркиза де-Фильтовилля, она упала на руки моего дяди. Он успел подхватить ее и вынес на крыльцо. Тут стоял уже дилижанс, запряженный четверкой вороных, длиннохвостых и густогривых коней, совершенно снаряженных в путь; но не было ни кучера, ни даже трактирщика, который держал бы их под узду.

Джентьмены, я полагаю, что не оскорблю памяти моего дяди, выразив убеждение, что, хотя он и был холостяком, но ему частенько приходилось в то время держать женщин в своих объятиях; я полагаю даже, что у него была привычка целовать трактирных служанок, и знаю, по совершенно достоверным свидетельствам, что раз или два его заставали в то время, как он расточал поцелуи самой трактирщице. Я упоминаю об этом обстоятельстве с той целью, чтобы показать, какое необыкновенное существо была эта прекрасная молодая леди, если она могла так сильно взволновать моего дядю, что он решительно потерялся. Он говаривал потом не раз, что, когда ее длинные темные волосы рассыпались у него по рукам, а ее чудные темные глаза устремились на его лицо, лишь только она снова пришла в сознание, он почувствовал себя в таком расстроенном, нервном состоянии, что даже ноги его подкосились. Но кто же может спокойно выносить устремленные на него прелестные, темные нежные глаза, не чувствуя на себе их неотразимого влияния? Я не могу, джентльмены; и признаюсь, когда одна знакомая мне пара глаз остановится на мне, мне делается жутко, джентльмены, — это святая истина.

— Вы никогда не покинете меня? — прошептала прелестная леди.

— Никогда! — отвечал дядя. И в ту минуту он говорил вполне чистосердечно.

— Дорогой мой спаситель! — воскликнула молодая женщина. — Дорогой, добрый, отважный спаситель!

— Перестаньте, — сказал дядя, перебивая ее.

— Почему? — спросила она.

— Потому что ваш ротик до того прелестен, когда вы говорите, что я не ручаюсь, чтобы у меня не явилась дерзость поцеловать его.

Молодая леди подняла ручку, как бы для того, чтобы воспрепятствовать моему дяде исполнить его намерение, и сказала… Нет, она не сказала ничего, а только улыбнулась. Когда вы смотрите на прелестнейшие губки в мире и видите, что они складываются в лукавейшую улыбочку… а вы в это время близки к ним и нет возле вас никого… вы ничем лучше не засвидетельствуете вашего поклонения красоте их формы и цвета, как жарким поцелуем. Так поступил мой дядя, и я уважаю его за это.

— Тс! — воскликнула молодая леди встревоженно. — Слышите стук колес и лошадей?

— Так точно, — сказал дядя, прислушиваясь. У него был славный слух для колесного и копытного стука, но тут, казалось, мчалось издалека столько лошадей и экипажей, что было невозможно угадать их число. Судя по грохоту, могло быть карет до пятидесяти, каждая запряженная шестериком чистокровных коней.

— За нами погоня! — воскликнула молодая женщина, ломая свои руки. — За нами погоня! Вся моя надежда только на вас.

В ее лице было такое выражение ужаса, что дядя тотчас же решил, что надо делать. Он посадил ее в карету, прижал еще раз свои губы к ее губам и затем посоветовал ей поднять стекло, чтобы не настудить воздуха внутри, и не бояться ничего, сам вскарабкался на козлы.

— Подожди, милый! — закричала леди.

— Что случилось? — спросил дядя с козел.

— Мне надо сказать тебе кое-что, — продолжала она. — Одно словечко… только одно словечко, дорогой мой!

— Надо мне сойти? — осведомился дядя. Она не ответила, но только улыбнулась опять. И что это была за улыбка, джентльмены! Она разбивала в прах ту, прежнюю улыбку. Дядя слез со своего шестка в одно мгновение.

— Что нужно, моя душка? — спросил он, заглядывая в окно дилижанса. Случилось так, что леди тоже нагнулась в ту самую минуту, и дяде показалось, что она на этот раз еще прекраснее, чем была. Он находился очень близко к ней, джентльмены, и потому старался рассмотреть ее хорошенько.

— Что же нужно, моя душка? — спросил он.

— Обещаешь ли ты мне никого не любить, кроме меня?.. Не жениться ни на ком? — произнесла молодая леди.

Дядя поклялся торжественно, что никогда ни на ком не женится, кроме нее; леди снова спрятала свою голову в карету и подняла стекло. Дядя вскочил на козлы, округлил свои локти, подтянул вожжи, схватил бич, лежавший на крыше кареты, хлестнул передового коня, и пустилась наша длиннохвостая, густогривая четверка полной рысью, делая по пятнадцати добрых английских миль в час и неся за собою старый дилижанс. Батюшки как понеслись борзые кони, управляемые могучей рукой дяди.

Но шум позади их усиливался. Чем быстрее мчался старый дилижанс, тем быстрее мчались и преследователи; люди, лошади, собаки соединились для этой погони. Страшен был этот шум, но и среди него выдавался голос прелестной леди, которая кричала: «Скорее, скорее!»

Они летели мимо темных деревьев, подобно перьям, уносимым ураганом. С быстротой и шумом потока, прорвавшего свои плотины, оставляли они за собою дома, ворота, церкви, стоги сена и всякие другие встречные предметы; но грохот погони становился все громче и громче, и дядя все чаще и чаще слышал дикий крик молодой леди: «Скорей, скорей!»

Дядя налегал на бич и поводья, кони, покрытые белой пеной, мчались, как вихрь, но шум погони увеличивался, и молодая леди кричала: «Скорее, скорее!» В сильном экстазе дядя стукнул громко ногой по козлам… и увидал, что начинало светать, а он сидит посреди двора, принадлежащего каретнику, на козлах старого эдинбургского дилижанса, дрожа от холода и сырости и стуча ногами, чтобы их согреть. Он слез с козел, быстро заглянул внутрь кареты, надеясь там увидать прекрасную молодую леди… Увы! В этом дилижансе не было ни дверец, ни сиденья, от него остался всего один жалкий остов…

Во всяком случае, дядя понимал очень хорошо, что во всем этом скрывалась какая-то непостижимая тайна и что все происходило именно так, как он рассказал. Он остался верным торжественному обещанию, данному молодой леди: отказал многим выгодным невестам и умер холостяком. Он часто толковал, что, не приди ему охота перелезть через забор двора каретника, он никогда бы не узнал, что тени мальпостов, лошадей, кондукторов, почтальонов и пассажиров имеют привычку путешествовать регулярно каждую ночь. При этом он прибавлял обыкновенно, что, по всей вероятности, он был единственным живым существом, ехавшим в качестве пассажира в эту ночь и, я полагаю, он был прав, джентльмены; по крайней мере, мне ни о ком другом слышать не приходилось.

 

 

• • •

— Хотелось бы мне знать, что перевозят эти мальпосты в своих почтовых сумках, — сказал трактирщик, слушавший с большим вниманием весь рассказ.

— Конечно, мертвые письма, — заметил странствующий торговец.

Д-да, должно быть, так, — согласился трактирщик. — А я и не подумал об этом.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-03-31; Просмотров: 204; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.145 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь