Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Из ада в рай, минуя чистилище



 

В конце 1973 и с началом 1974 годов вновь всплыла тема Солженицына. Заручившись самой широкой поддержкой на Западе, писатель верно просчитал, что может себе позволить открытую и беспроигрышную конфронтацию с советским руководством, публикуя на Западе все более критические произведения.

При первом же после Нового года свидании Бар передал нам несколько вырезок из немецких газет, представлявших собой либо изложение, либо прямые перепечатки публикаций в нашей прессе. Советские трудящиеся клеймили писателя за антикоммунистический, клеветнический характер появившихся на Западе его произведений. Они призывали советское руководство немедля «принять самые строгие меры» против клеветника. Схожестью и нелогичностью публикаций «почерк» безошибочно выдавал руку «серого кардинала» — Суслова. Мистические «советские люди», осуждавшие произведения, которых никогда не читали, были неисчерпаемой темой для вышучиваний и издевок.

Что же касается самого Солженицына, то вследствие пропагандистской кампании реальная опасность грозила ему теперь не со стороны властей, — которые к этому времени расписались в своем бессилии, — а со стороны распропагандированных и психически неуравновешенных людей. Именно на эту сторону проблемы обратил наше внимание Бар, передавая газетные вырезки и напомнив, насколько уже заангажирован Брандт в глазах немецкой интеллигенции как защитник Солженицына.

В разговоре Бар не забыл, конечно, упомянуть и Бёля, который в то время был одним из наиболее переводимых и широко печатаемых немецких авторов в Советском Союзе.

Итак, проблема Солженицына зависла над советским руководством в виде крепкого кокоса на высокой пальме. Колоть его никто не отваживался, но и жить под угрозой его непредсказуемого падения мало кого устраивало. Долго так продолжаться не могло.

Однако учитывая консерватизм Суслова, за которым твердо закрепилась кличка «окостеневшего мозга партии», созревшая «беременность» властей в сложившейся ситуации могла разрешиться лишь уродцем, что и свершилось.

В этой истории меня серьезно удручало подчинение Андропова воле Суслова, которого он люто ненавидел, что, однако, тщательно скрывал от посторонних. Не знаю как с остальными, но в моем присутствии он позволил себе лишь несколько «выбросов» переполнявшего его негодования по поводу некоторых шагов, предпринимавшихся главным идеологом партии, о чем наверняка позже пожалел. И в этом был свой резон. Дойди что-то подобное до ушей «кардинала», Андропов был бы тут же сметен с политической арены очередной дьявольской интригой. И это при том, что он был умнее, сильнее и много современнее Суслова Грустно было наблюдать, как более прогрессивное пасовало перед ортодоксальностью.

Пребывая большую часть времени за границей, я имел возможность рано познакомиться лишь с двумя произведениями Солженицына — «Один день Ивана Денисовича» и «Раковый корпус». Воспитанный на русской классике, я не пришел в восторг от уровня беллетристики, но и не обнаружил в обеих вещах ни одного места, которые бы могли хоть как-то подорвать железобетонные устои советского строя.

О Солженицыне шеф со мной практически разговоров не вел.

Что касается писателей в целом, то к ним он испытывал смешанное чувство страха и уважения. В каждом отдельном случае одно превалировало над другим. Но во всех случаях он стремился, если это не противоречило его положению, сохранять хотя бы тонкую нить человеческих отношений с ними.

Я видел его глубоко расстроенным в день, когда неожиданно умер по-настоящему талантливый русский писатель, актер и режиссер Василий Шукшин. Андропов названивал в различные партийные и государственные инстанции, добиваясь достойных похорон и увековечивания имени покойного.

Говорили, что он настоял на выдаче из государственной казны выдворяемому Солженицыну трехсот западногерманских марок «на дорогу», несмотря на постоянные напоминая со всех сторон о том, что у писателя на счету в Швейцарии скопилось не менее десятка миллионов гонорарных денег.

Андропов был весьма доволен, когда ему рассказали, что Солженицын поблагодарил вручившего ему эту незначительную сумму перед приземлением во Франкфурте, обещая вернуть ее, как только представится возможность.

Однажды вечером в первых числах февраля 1974 года, возвратившись на виллу в Восточном Берлине, я нашел на столе записку, в которой мне предписывалось срочно связаться с Москвой.

Рано утрем я связался с Москвой по аппарату шифрованной телефонной связи. На сей раз все происходило как-то необычно, телефонисты бесконечное число раз перепроверяли надежность связи, полноту звучания, адъютанты просили ни в коем случае не отходить от аппарата, повторяя, что вот-вот соединят с шефом.

Шло время. То и дело перезванивали дежурные, чтобы убедиться, не исчез ли я снова. Было ясно, что частые, длительные и безуспешные поиски подорвали их доверие ко мне.

Как выяснилось позже, говорил он со мной из приемной Брежнева, где его перехватили дотошные помощники. Сухим, официальным голосом он, словно по бумажке, зачитал заранее заготовленный текст.

 

«Принято решение о лишении гражданства А.Солженицына со всеми вытекающими последствиями. Поинтересуйтесь у Брандта, не захочет ли он оказать честь и принять у себя в Германии писателя, к судьбе которого он проявлял постоянный интерес. В противном случае Солженицын будет выдворен в одну из восточных стран, что связано с определенным риском для него. Одним словом, как только проясните вопрос, немедленно информируйте».

 

Официальный текст закончился, и уже более человеческим голосом он добавил: «Постарайтесь сделать это побыстрее, а то здесь вокруг него разгораются страсти! Нам нужна любая ясность, чтобы знать, в каком направлении действовать дальше. Повторяю, решение уже принято, так что… остается его выполнять».

Два дня спустя, когда писатель уже твердо стоял на немецкой земле и вкушал сладкий запах свободы и одержанной им победы, сознавая, что у него есть слава, деньги и возможность писать как ему заблагорассудится, т. е. все, о чем только может мечтать всякий, взявшийся за перо, Ю.Андропов поведал мне о событиях, непосредственно предшествовавших принятию решения по Солженицыну.

В конце января 1974 года на заседании Политбюро разгорелась жаркая дискуссия по поводу писателя. Все выступавшие дружно предали его анафеме как врага Советского Союза, который, опираясь на поддержку Запада и осознавая в связи с этим безнаказанность своих действий, мажет грязью советскую действительность. В данном случае он злоупотребляет человеческим к нему отношением, выдавая проявляемый гуманизм за слабость советской власти.

Крайне резко выступили на заседании президент Н.Подгорный и премьер А. Косыгин, который к тому времени ухитрился создать в глазах мировой общественности образ наиболее либерально настроенного советского руководителя. Каждый из них стремился доказать Брежневу, что именно он является наиболее непримиримым борцом с каждым, кто покушается на устои советской власти. Предложение Андропова ограничиться высылкой А.Солженицына из страны президент Н.Подгорный квалифицировал как признак слабости, проявляемой советской властью к ее врагам. При этом, явно намекая на расправу с противниками режимов, он напомнил о том, что в Китае до сих пор существует публичная казнь, а в Чили людей просто расстреливают без суда.

Премьер А. Косыгин в своем выступлении против предложения руководителя советской госбезопасности был более предметен. Он предложил арестовать Солженицына и сослать его в наиболее холодные районы Советского Заполярья, где температура поддерживается на уровне -60°. Столь низкая температура должна была, по мнению премьера, охладить пыл ретивых иностранных журналистов, которые пожелали бы наведаться к нему. Последняя фраза, без сомнения, настраивала присутствовавших на юмористически-прагматический лад.

Оба выступления не на шутку напугали Андропова, и, рассказывая об уже свершившемся, он нервничал так, как будто все неприятное предстояло ему пережить еще раз.

Дело в том, что Политбюро со времен Сталина представляло собой универсальный орган коллективной ответственности, обладавший самыми широкими полномочиями при решении вопросов во всех областях жизни страны — от культуры до суда в последней инстанции. Как всякому собранию людей, Политбюро не было чуждо ничто человеческое, в связи с чем не все его заседания были свободны от сведения личных счетов между его членами. При этом все выступавшие убеждали друг друга, что заботятся лишь о пользе дела, о котором тут же забывали, решая первостепенную задачу взаимоотношений друг с другом.

В данном случае речь шла об устойчивой неприязни премьера А.Косыгина, а также президента Н.Подгорного к Генеральному секретарю Л.Брежневу и его ставленнику Ю.Андропову. Очевидным было и желание первых двух потеснить на политической арене последнего.

В общем, идеально воспроизводилась ситуация четырехлетней давности, когда в начале 1970 года Громыко выступил перед членами Политбюро и попытался вытеснить Ю.Андропова из внешнеполитической зоны «своего влияния». Тогда тоже говорили о советско-западногерманских отношениях, о судьбе Германии, ключ от которой затерялся где-то за океаном.

Присутствовавшие, однако, прекрасно осознавали, что Германия в данном случае была лишь полем битвы, на котором выясняли отношения сильные мира социалистического.

История с писателем выглядела одновременно и трагедией и фарсом. Трагедией в жизни и фарсом на заседании Политбюро. Президент и премьер видели в Андропове сильную политическую фигуру, которая становилась реальной угрозой их политическим и административным амбициям. Однако поскольку он был приближенным лицом Л. Брежнева, имевшим на него сильное влияние, то прямое выступление против него могло повлечь за собой конфронтацию с Генеральным секретарем, а это было уже опасно.

Поэтому президент и премьер избрали тактику дезавуирования дееспособности Ю. Андропова.

В истории с Солженицыным им представлялся великолепный случай поставить его в достаточно сложное положение как члена Политбюро и еще больше как руководителя госбезопасности.

Для этого требовалось навязать Политбюро принятие в отношении писателя наиболее жесткого решения: арест с последующей ссылкой в лагерь с особым режимом и тяжелыми климатическими условиями, откуда мало кто возвращался живым.

При всей примитивности предлагавшаяся схема отличалась универсальностью.

Согласись Андропов выполнить подобное решение Политбюро в отношении всемирно известного писателя, он навсегда должен был распрощаться с лаврами гуманиста Луначарского и, минуя Бенкендорфа, превратиться в злодея Л.Берия — сталинского палача, методы которого он был призван искоренять.

Уклонившись от выполнения подобного решения Политбюро, он погребал себя заживо как «карающий врагов меч», который ему вручила партия.

Итак, создавалась парадоксальная ситуация: для того, чтобы спасти себя, руководитель карательного органа должен был спасать писателя, которого преследовал.

В чем, в чем, а в аппаратных играх Л. Брежнев был искушен более, чем все участники заседания Политбюро, вместе взятые.

Как и в 1970 году, вынося свой вердикт, он вновь «поднялся» над распрями сторон и успокоил членов Политбюро, заявив, что советская власть переживала и более серьезные потрясения, переживет и это, менее значительное.

Не выступая прямо в поддержку предложения своего любимца, Генеральный секретарь все же напомнил присутствовавшим о том, что в свое время дочери Сталина Светлане Аллилуевой был разрешен выезд из СССР, и хотя она не вернулась обратно, ничего страшного не произошло.

И тем не менее почти сразу же после заседания Политбюро Андропов направился к Генеральному секретарю и, беседуя с глазу на глаз, убедил его в том, что любая «жесткая» мера в отношении писателя нанесет вред международному престижу страны и ее руководителя.

Склоняя Брежнева на свою сторону, Андропов использовал не только логику, но главным образом антипатию, которую испытывал Генеральный секретарь к президенту и премьеру.

В результате Брежнев согласился со всеми приведенными доводами и попросил Андропова представить ему письменно соображения по тактике решения проблемы с писателем, что и было незамедлительно сделано.

Может быть, кто-нибудь после всего изложенного может заподозрить, что, действуя таким образом в отношении Солженицына, Андропов все же руководствовался какой-то тайной симпатией к писателю или его творчеству. Нет. Скажем прямо, симпатий к писателю он не испытывал. Что касается творчества, то в отличие от остальных членов Политбюро он читал много и с книгами Солженицына, выпускаемыми на Западе, был хорошо знаком. С точки зрения литературы ценил их невысоко и, по его словам, дочитывал каждую из них с большим трудом. Единственной силой, двигавшей им в этом направлении, было желание остаться незапятнанным после непомерно затянувшегося пребывания на посту руководителя госбезопасности. Желание это было настолько велико, что очень скоро превратилось в комплекс, развитию которого способствовали многие обстоятельства, в том числе и одно, казалось бы малозначительное событие.

Александр Шелепин, весьма заметный советский политический деятель, во время своей поездки в Англию был освистан английской общественностью только за то, что менее четырех лет стоял во главе советской государственной безопасности.

Легко спроецировав имевший место инцидент на себя, Андропов невольно пришел к печальному выводу и неоднократно возвращался к этой истории, трактуя ее каждый раз не в свою пользу в соответствии с открывавшимися новыми обстоятельствами. Он не скрыл радости, когда вице-президентом США стал бывший директор ЦРУ Буш. Таким образом создавался благоприятный для него прецедент. Жизнь показала, что в данном случае, как и во многих других, шеф явно перестраховывался. В наше время высокий пост главы государства гарантирует избраннику надежную дистанцию от его прошлого, если даже это прошлое небезупречно.

 

* * *

 

Естественно, я направился по хорошо известному мне адресу и ровно в полдень сидел за обеденным столом на Пюклерштрассе. Меню было традиционно немецким: пиво ко всем блюдам, суп с плавающей в нем сосиской, несколько ломтиков мяса с шариками обжаренного картофельного пюре.

Обменявшись светскими новостями, мы перешли к обсуждению политической ситуации в Советском Союзе и Западной Германии.

Положение Брежнева, который без особого труда вывел из состава Политбюро своих недоброжелателей, становилось весьма устойчивым. Позиции же Брандта, ведшего борьбу с оппозицией внутри партии и вне ее, были шаткими. Чтобы хоть как-то стабилизировать его положение, желательно было оживить с нашей стороны «восточную политику», а точнее, подхлестнуть процесс, который тогда принято было называть «наполнением содержанием Восточных договоров».

Несколько представителей крупных западногерманских концернов обратились к Брандту с жалобой на то, что они не в силах более ориентироваться в путаных коридорах нашей «византийской» бюрократии, царящей в министерствах и внешнеторговых объединениях, и просили канцлера использовать свои отношения с Брежневым, чтобы изменить положение к лучшему.

Мне ситуация была хорошо знакома. Как раз накануне я обедал с солидным немецким промышленником, который часто бывал в Москве, где его фирма имела постоянное представительство. Так вот он поведал мне, что в надежде сдвинуть дело с места они решили устроить в Москве прием и пригласили на него министра внешней торговли Патоличева. Прием удался на славу, но делового разговора не получилось. Зато министр, давно впавший в маразм, прочувствованно пропел гостям громким голосом несколько песен времен гражданской войны. На том и разошлись.

Свежие воспоминания немного отвлекли меня от создававшей тягостное настроение картины, висевшей над столом прямо против меня. Насколько я помню, это был пейзаж, написанный в удивительно мрачных тонах отчаяния. Совершенно очевидно, художник был депрессивным ипохондриком, видевшим вокруг себя лишь мрак: небо и землю, залитые холодным серым дождем, лишенные всего живого, попрятавшегося от пронзительного ветра и холодных струй. Лишь вдалеке угадывалась миниатюрная фигурка дрожащей от холода женщины в промокшей и тяжелой ярко-красной юбке. Это было единственным красочным пятном на полотне, неожиданным для общего настроения картины упованием на то, что все еще образуется и мир не захлебнется в промозглом водовороте зла и ненависти.

Наконец, я понял, что дождь на картине будет лить бесконечно, и пересказал Бару почти слово в слово все услышанное мною в тот день по телефону из Москвы. Реакция Бара была обычной. Он передаст все Брандту, тот переговорит с Бёлем, другими писателями, после чего сообщит нам свое решение.

Еще через день Бар информировал нас, что немецкие коллеги будут рады приветствовать Солженицына в свободном мире. Брандт придерживается того же мнения. Для упрощения чисто формальной стороны дела Бар попросил меня заранее поставить его в известность, когда выезжает или вылетает писатель.

Как и было условлено, ответ этот я немедленно передал в Москву. Быстрой реакции, однако, не последовало.

Я постоянно связывался с Москвой, интересуясь, как мне поступить дальше: возвращаться или ждать в Берлине. Поначалу меня склоняли к терпению, ссылаясь на то, что «вопрос находится в стадии решения». Однако в дальнейшем и от этого отказались, пустив, как это часто бывало, дело на самотек. С Андроповым меня тоже не соединяли по причине его «сильной занятости», что было не так уж ново. Он обладал одним отвратительным не мужским качеством: избегал объяснений с людьми, которым в данный момент ему нечего было сказать.

Хорошо изучив нрав своего руководителя, я решил лететь в Москву, не дожидаясь чьих-либо решений.

— Вы с ума сошли! — стала урезонивать хозяйка виллы, перехватив меня с чемоданом в коридоре. — Разве можно тринадцатого числа в такой далекий путь, да еще самолетом?! У вас ничего сегодня не сладится. Напрасно будете тратить время и рисковать.

В человеке был заложен грандиозный талант предсказателя. Не успела она пересказать мне все неудачные истории, приключившиеся с ней и ее знакомыми именно тринадцатого числа, как зазвонил телефон и незнакомый голос произнес:

— Вам просили передать, что самолет с писателем на борту находится в воздухе, в аэропорту Франкфурта-на-Майне он должен приземлиться в… по местному времени.

Я не поверил ушам и попросил повторить. Голос, словно записанный на магнитофонную ленту, слово в слово повторил тот же текст. Растерявшись, я задал какой-то несуразный вопрос, к чему голос был, видимо, также готов, и ответил мне вполне в традициях министра иностранных дел Громыко: к сказанному ему нечего добавить.

Оставалось лишь мчаться в Западный Берлин, чтобы уведомить Бара, как он того просил. Его секретарь, фройляйн Кирш, ответила, что он и Брандт находятся на заседании бундестага. Но, видимо, поняв по голосу, что дело чрезвычайное, попросила не вешать трубку. Скоро раздался голос Бара.

Я сказал, в чем дело. Ответом было длительное молчание, закончившееся фразой, которую на русский язык, избегая идиоматики, можно перевести: «Так дела не делаются! »

Как выяснилось позже, положив трубку, Бар вернулся в зал заседаний и сообщил новость Брандту.

Тот тут же распорядился известить Бёля и связаться с властями во Франкфурте. После чего Бар покинул зал и о том, что произошло затем, достоверно свидетельствовать не мог. Фройляйн Кирш уверяла, что в следующую же минуту Брандт взял слово и сообщил депутатам, что с минуты на минуту ожидается прилет Солженицына в Германию.

Новость эта, по свидетельству Кирш, была встречена депутатами аплодисментами.

Брандт никогда к этой теме больше не возвращался. То ли она была ему не слишком приятна, то ли он считал ее исчерпанной. Андропов тоже и, видимо, по тем же соображениям.

 

«Cherchez la femm» у канцлера

 

В конце апреля 1974 года западногерманская пресса захлебнулась сенсацией: в ближайшем окружении канцлера Вилли Брандта разоблачен шпион!

Как все люди его профессии, шпион носил темные очки и звучащую на французский лад фамилию Гийом. Явился шпион не «из холода» и не «с любовью из России», а прибыл из ГДР, как выяснилось позже, вопреки желанию советского руководства.

Как ни странно, расследование дела с самого начала компетентные органы повели совместно с прессой. В этом тандеме журналисты оказались, естественно, более усердными. По публикациям становилось ясно, что целью совместного расследования были не столько разоблачения шпиона, выяснение обстоятельств и причин утечки государственных секретов, сколько выявление и смакование фактов супружеской неверности самого канцлера.

В нескольких публикациях, правда, мелькнула мысль, что, сопровождая Брандта на отдыхе в Норвегии, шпион мог прочесть пару-другую шифрованных телеграмм, но в сравнении с амурными досье эта информация выглядела невыносимо скучной, а потому была тут же забыта в пользу скрупулезного изучения неисчерпаемой темы отношений между полами.

Какая-то газета попробовала было вступиться за Брандта, высказав предположение, что дееспособный канцлер все же лучше, чем импотент. Спорить с этим никто не стал, но антибрандтовская кампания от этого ничуть не утихла, а даже наоборот — все более принимала форму истерии с ярко выраженным бульварно-сексуальным оттенком. На страницах газет замелькали лица охранников Брандта, в том числе и тех, которые добродушно улыбались нам во дворе на Пюклерштрассе во время приезда туда канцлера. Теперь лица их были сосредоточены. Им приходилось неимоверно напрягать память, давая бесконечные показания по поводу каждого, кто вступал когда-либо в контакт с Брандтом. И тут главное внимание следователей было сосредоточено на дамах, с которыми канцлер поддерживал какие-либо отношения.

Мы были готовы ко всему. Однако, как ни странно, нами в этой связи никто не заинтересовался.

Думается, у немецкого правосудия и без того оказалось достаточно доказательств, что Леднев и я не принадлежим к женскому полу.

В первых числах мая Бар предупредил, что дело приобретает серьезный оборот. Брандт крайне подавлен незаслуженно раздутым прессой скандалом, а еще более тем, как ведется следствие, которое, допрашивая охранников, выясняет не обстоятельства по факту дела, а роется в несвежем белье. В этой же связи всплывала и фамилия Герберта Венера. Он, ссылаясь на тесные отношения с главой Ведомства по охране конституции Нолау, постоянно говорит о существовании каких-то крайне компрометирующих канцлера фотографий, запечатлевших его в дамском обществе.

Одним словом, создавалось впечатление, что, несмотря на поддержку, оказываемую Гельмутом Шмидтом и другими близкими по партии людьми, Брандт может не выдержать напряжения и подать в отставку.

Тем же вечером я вылетел в Москву, а наутро уже докладывал шефу, как шло развитие кризиса в последние дни. Андропов был подавлен, слушал молча, лишь незадолго до конца моего монолога прервал:

— Вот результат небрежного отношения к своему окружению! Еще осенью прошлого года история с Венером в Москве расставила все по местам. Чего было ждать? Ну, а теперь посиди тихо, я доложу Леониду Ильичу…

Брежнев оказался на месте, и Андропов приступил к пересказу, но затем, взглянув на меня, на мгновенье замолк.

— Леонид Ильич, передо мной сидит Кеворков, он только что прилетел из Германии. Есть смысл послушать из первых уст.

— Приветствую тебя, — зазвучал в трубке дружелюбный бас. — Что там происходит с моим другом Брандтом?

Я вновь повторил в деталях только что рассказанное.

В трубке повисла тишина, затем раздалось пощелкивание языком. Когда же я приступил к рассказу о ходе следствия, он перебил:

— Подожди, подожди… Я в толк не возьму… Ты говоришь, охранники рассказывают про женщин, которые бывали у Брандта, так я тебя понял?

— Так.

Из последовавшего затем диалога становилось ясно, что Брежнев не просто близко к сердцу воспринял все происшедшее с Брандтом, но невольно отождествил в несчастии себя с ним. А представив себя в роли преследуемого, обиделся, затем возмутился и дал волю своим чувствам.

— Ты мне объясни, кому нужны охранники, которые вместо того, чтобы заботиться о безопасности, подглядывают в замочную скважину?! Гнать их надо, да не вон, а под суд за нарушение должностных инструкций! И потом, что за следствие, которое не понимает, что бабы существуют не затем, чтобы им рассказывать государственные секреты, а совершенно для других целей? Ведь это же не детективный роман, а жизнь!

— Леонид Ильич, немецкая госбезопасность считает, что…

— А немецкая безопасность вообще сидит в заднице, где ей и место, — с яростью в голосе перебил он меня, — и если там есть приличные люди, они обязаны пустить себе пулю в лоб, а не следствие против канцлера вести, которого не смогли уберечь! Получается, что канцлер должен ходить по кабинетам, открывать двери, заглядывать своим сотрудникам в лица и по глазам выяснять, кто из них шпион, а кто нет. А безопасность за что деньги получает? Не знаешь? И я не понимаю.

Во рту от волнения пересохло, и наступила пауза. Было слышно, как Брежнев сделал несколько глотков из стоявшего перед ним стакана и затем не спеша продолжил:

— Юрий Владимирович говорил, что Брандта какими-то фотографиями с девицами пугают, если он не подаст в отставку? Ты их не видел?

— Да их, скорее всего, нет в природе.

— Вот и я так думаю. А предположим, и есть, так я бы за них еще деньги приплатил, особенно если я на них настоящим мужчиной выгляжу. И уж никак не в отставку.

— Там пресса очень рьяно взялась за это… Что ни день — новая сенсация. Одним словом, обстановка нагнетается. Брандт находится в центре этой газетной истерии, и вынести ее нелегко…

— А ты вот что ему скажи: газетная бумага — сродни туалетной, только грязнее, вот из этого ему и надо исходить. И передай: я друзей в беде не бросаю. Нужно будет — мы все перевернем, а его в обиду не дадим. Я вот думаю: может, мне письмо ему ободряющее написать или устное послание передать? Решите с Юрием Владимировичем, как лучше…

Через день я вылетел в Германию.

В нагрудном кармане моего пиджака топорщился конверт с личным посланием Брежнева к Брандту. Оно было действительно ободряющим и дружелюбным. Было в нем что-то чисто «брежневское»: искреннее недоумение главы почти трехсотмиллионной ядерной державы по поводу существования неких непонятных сил, способных с помощью никем не виденных фотографий заставить главу могущественного государства добровольно отказаться от власти… Послание завершалось предложением самой разносторонней помощи.

К сожалению, письмо оказалось не более, чем запоздалым лекарством.

5 мая 1974 года, когда оно было вручено Брандту, тот уже направил президенту Хайнеманну просьбу об отставке. 7 мая Брандт лично подтвердил свое намерение в разговоре с президентом, а немного спустя заявил об этом коллегам по партии. Небезынтересно, что взявший сразу после этого слово Герберт Венер заявил, что относится к принятому канцлером решению с уважением и одобрением. В подтверждение своих слов он опустил на стол перед канцлером, словно на мраморную плиту надгробия, букет красных роз…

Бар, закрыв лицо руками, зарыдал. Этот драматический момент, запечатленный во множестве раз на кино- и фотопленке, и по сей день часто извлекается из архивов по самым различным поводам и толкуется самым противоречивым образом.

Брандт принял хвалу и цветы по случаю своей отставки с одинаковым выражением лица. Оно застыло в тот момент, когда разразилась эта унизительная драма, и осталось неподвижным до конца. То была трагическая маска, вобравшая сарказм, горечь и растерянность. Думаю, в те дни своей жизни он не снимал ее даже на ночь. Несколько фотографий Брандта, сделанные как раз в те дни, долго стояли на моем письменном столе.

Один знакомый московский врач, убежденный сторонник теории возникновения рака как результата сильного стресса, увидев фотографии, пристально и долго вглядывался в них, после чего сказал мне:

— Вот типичное лицо человека, находящегося в состоянии сильного потрясения. Стресс заблокирован и не находит выхода… Ему нужно срочно изменить образ жизни. В противном случае через 12–14 лет у него разовьется рак желудка. Человеческий организм не рассчитан на такие психологические перегрузки. Если у тебя есть возможность, порекомендуй ему не реже одно-двух раз в год показываться онкологу…

Вскоре после получения известия об отставке Брандта в Кремле разразилась гроза. Генеральный секретарь метал громы и молнии, требуя объяснений происшедшему, прежде всего у Андропова.

— Вот растолкуй мне, пожалуйста, Юра, что происходит? Генеральный секретарь ЦК КПСС в течение нескольких лет делает все, чтобы совместно с канцлером ФРГ построить новые отношения между нашими странами, которые могут изменить ситуацию во всем мире, а вокруг вдруг начинается какая-то мышиная возня, сплетни про девиц и фотографии… И кто затеял это? Представь себе, наши немецкие друзья! А вот как я буду выглядеть при этом, «друзей» совершенно не интересует, они сводят счеты!

В тот день неукротимый гнев Генерального не обошел и самого канцлера, теперь уже бывшего. Брежнев очень высоко ценил советы, которые давал, а потому был глубоко травмирован, узнав, что Брандт пренебрег его призывами выстоять и не сдаваться. Он расценил это как слабость, как малодушие, равносильное трусости.

Как-то в те дни он прочел перевод из немецкой газеты, где говорилось, что поступок Брандта был расценен как смелый шаг и что он ушел достойно, высоко подняв голову.

— С высоко поднятой головой от противников бежит только олень, так у него для этой осанки множество рогов на голове вырастает.

Брежнев, человек своего поколения, не без оснований считал войну истинной кузницей характера.

— Вот сразу видно, что Брандт не воевал! Пройди он через эту кровавую мясорубку, он отнесся бы к интригам окружающей его камарильи, как к назойливости осенней мухи: прихлопнул бы ее голой рукой.

Позже, побеседовав с преемником Брандта, канцлером Шмидтом, и обменявшись с ним фронтовыми воспоминаниями, Брежнев заметил:

— Вот этот в отставку добровольно не подаст! Он прошел фронт и знает, что на завоеванных позициях надо держаться до конца.

Для столь категоричного обвинения Брандта в трусости у Брежнева были определенные основания. Сам он был человеком не робким, умел рисковать и не только во время войны, где рисковали все, но и много позже, когда вступил в борьбу за власть.

Абстрагируясь от морального аспекта проблемы, следует отметить, что задуманная и осуществленная Брежневым операция по отстранению от власти могущественного в то время Никиты Хрущева была проведена по всем правилам дворцовых переворотов. А ведь риск, учитывая личные качества Хрущева и пройденную им школу кровавых репрессий, был смертельным.

Брежнев понимал, что в случае провала для Хрущева, который подписал за свою жизнь больше смертных приговоров, чем прочел книжных страниц, подписать еще один не составило бы особого труда. Он не пощадил бы инсургента, организовав пышный показательный процесс с гарантированным концом…

Именно поэтому Брежнев тщательно, по секундам отработал весь план путча, оставив Хрущеву лишь один шанс — подписать самоотречение. Кстати, по рассказам самого Брежнева, все дни переворота он провел в своем кабинете, спал не раздеваясь, да и то с пистолем под подушкой. Кому предназначались пули в обойме пистолета, Брежнев не уточнял.

И тем не менее он стал первым советским лидером, проявившем к низложенному предшественнику великодушие.

Он не только не репрессировал Хрущева, как это прежде водилось, он распорядился оставить ему до конца жизни все полагающиеся бытовые привилегии, включая загородный дом, личного шофера и повара.

Обстоятельствами отставки Брандта Брежнев был глубоко лично травмирован, обижен и подавлен. Тень легла и на Андропова. К нему был обращен в данном случае двоякий упрек: как к партийному деятелю, отвечавшему за отношения с социалистическими странами, и как к руководителю государственной безопасности, ответственному за координацию деятельности советской и восточногерманской разведок. Этика отношений предусматривала, безусловно, что после установления близких контактов между главами СССР и ФРГ восточногерманские шпионы из окружения канцлера должны были быть отозваны.

Люди, находящиеся на гребне волны успеха, не терпят разговоров по поводу их неудач. Тема отставки Брандта, в особенности в сочетании с подставленным к нему Восточной Германией шпионом, стала надолго закрытой у нас, как и сюжет с американскими супругами Розенбергами, казненными за атомный шпионаж в пользу СССР. Они были надолго запрещены для обсуждения в стенах КГБ, вследствие чего я не знаю, каковым было объяснение Мильке с Андроповым по этому поводу и было ли оно вообще. Рассказывали, однако, что Хонеккер не однажды пытался начать разговор на эту тему с Брежневым, но тот всякий раз уходил от объяснений.

Иначе и быть не могло. В силу склада характера Брежнев перенес все происшедшее с Брандтом, как личную драму, у него было ощущение, что с фотоаппаратами лезли не в постель Брандта, а в его собственную, чего могущественный автократ и давний поклонник «слабого пола» не мог простить никому. А тем более Хонеккеру!

Сложнее всего пришлось в этой ситуации окружению Брежнева. Убедить его теперь в необходимости поехать с визитом в Восточный Берлин было почти невозможно.

Хонеккеру было куда проще: ему оставалось лишь ждать, пока время сотрет либо остроту конфликта, либо самого Брежнева с лица земли.

И он ждал, порой теряя контроль над собой и забывая, что пожелание кому-либо кончины может только продлить последнему жизнь.

Время от времени по Восточному Берлину распространялись «достоверные» слухи о безвременной и скрываемой окружением кончине Генерального секретаря, либо о его очередной и тяжелой болезни. Особенно «достоверными» и отягощенными самыми страшными физиологическими подробностями становились слухи после каждой встречи Генерального секретарях представителями западногерманского руководства.

Партийные функционеры СЕПГ, непрестанно курсировавшие между Берлином и Москвой, сообщали своим коллегам в ЦК КПСС, с какой радостью Хонеккер рассказывал им «совершенно конфиденциально» об очередном и обширном инфаркте Брежнева.

По политическим, гуманным и прочим соображениям подобная информация Брежневу не докладывалась, Андропов строжайшим образом запрещал собирать, а тем более пересылать в какие-либо инстанции подобные инсинуации, поступившие из Восточной Германии.

И тем не менее однажды Андропов по каким-то только ему известным мотивам показал мне нечто подобное.

Это была выдержка из сообщения некоего доверенного лица, поступившая, судя по дате, из Восточного Берлина накануне. Справа в верхнем углу стоял гриф: «Сов. секретно» и «перевод с немецкого». Слева на полях два жирных восклицательных знака, сделанных, судя по всему, карандашом Андропова.

Начиналось сообщение с прямого цитирования Хонеккера:

— На днях у меня был один очень надежный товарищ из Москвы, всегда хорошо осведомленный о том, что происходит там «наверху». Он рассказал, что с этой «генеральной развалиной» все кончено. Паралич всей правой стороны. Врачи говорят, что положение безнадежно и он вряд ли оправится.

Как следовало из бумаги, при последних словах Хонеккер не без удовольствия потер руки.

Жизнь полна трагикомических сюрпризов.

Всего за час до этого у кремлевской клиники, на престижной улице Грановского, где проживала партийно-государственная элита, я встретил Галину Брежневу, с которой был знаком еще во времена, когда молодые люди обращали на нее внимание совсем не потому, что она была дочерью малоизвестного провинциального партийного функционера Леонида Брежнева, а потому, что являлась молодой, очаровательной женщиной, с большими добро улыбающимися глазами и красивой пышной копной каштановых волос. О родителях она говорила всегда с уважением, но и с некоторой иронией. «У отца что-то произошло со вставной челюстью, и он вторую неделю сидит на даче, стесняется показываться на людях. Выезжает только в поликлинику на примерку протеза, как к портному». Остальное время Брежнев проводил в кинозале, просматривая вместе с любимой внучкой Викторией — названной по имени его жены, — один за другим фильмы, прежде всего американские.

Сравнивая услышанное и прочитанное, можно было только удивляться, насколько «ненависть туманит разум» и как недальновиден в стремлении выдать желаемое за действительное был Хонеккер.

Ведь закончив свой вынужденный отпуск, Брежнев рано или поздно должен был появиться или на трибуне Мавзолея на Красной площади в честь наступающего праздника, или на телевизионных экранах по поводу вручения очередных наград. И тогда нужно было признавать, как говорил великий сатирик, что «распространяемые (в первую очередь Хонеккером) слухи о близкой смерти Генерального секретаря ЦК КПСС сильно преувеличены».

Высказывая все, что я думал по поводу циничного поведения Хонеккера в отношении Брежнева, я тут же рассказал о только что состоявшемся разговоре с Галиной. Тема не была новостью для Андропова.

— Только что перед твоим приходом звонил из машины Генеральный секретарь. Едет на дачу, из поликлиники, жалуется на новый зубной протез. Говорит, очень толстая пластина сушит ему рот. Просил поинтересоваться, нет ли у немцев чего-нибудь поудобнее. Что же касается Хонеккера, то я поражаюсь, откуда такая животная ненависть?

— Боязнь, что мы обменяем ГДР на какие-то отношения с ФРГ.

— Политическое извращение! Думаю, время очень скоро расставит все по своим местам… А пока нам приходится с ним считаться и быть очень осторожными. Другого выхода я не вижу.

Время, действительно, расставило многое по местам, хотя и не так, как мы могли предполагать. В одном оно, однако, оказалось последовательным — по-разному, но постоянно напоминало людям о содеянном ими.

Стоило больному Хонеккеру на короткое время попасть в тюрьму, немецкая пресса проявила к нему максимум внимания, публикуя ежедневно материалы о его ухудшающемся состоянии здоровья, вплоть до рентгеновских снимков его искаженной раком печени.

Когда же смертельно больного экс-секретаря Социалистической единой партии Германии по гуманным соображениям освободили из заключения, то перед его вылетом к дочери в Чили один из немецких журналистов спросил Хонеккера, какой момент из пребывания в тюрьме он считает наиболее тяжелым.

— Трудно жить, когда тебе со всех сторон предсказывают скорую смерть, постоянно подсчитывают оставшиеся тебе для жизни дни, — мрачно констатировал бывший восточногерманский лидер.

Возвращаясь на 15 лет назад, надо признать, что многие знавшие ситуацию в нашем руководстве не могли понять логику Хонеюсера. Ведь он наверняка знал, что на смену Брежневу придет Андропов, человек более изощренный в политике и прекрасно осведомленный о его поступках, а главное — способный делать серьезные выводы из получаемой информации.

Хонеккер мог бы догадаться также, что не менее, чем сам Брежнев, ставку на «восточную политику» Брандта, новые отношения с ФРГ сделал и Андропов, а потому после истории с Гийомом восточногерманскому руководителю рассчитывать на сколько-нибудь положительную перспективу в отношениях с ним было трудно.

 

* * *

 

Добровольная отставка Брандта трансформировала отношение к нему не только Брежнева, но и в еще большей степени Андропова. Этот шаг канцлера он квалифицировал не иначе, как малодушие.

Еще более тяжелое впечатление на него произвело поведение министра Э.Бара во время заявления Брандта об отставке, или, как он зло назвал, «плач Бара перед телевизионными камерами». «Брандту требовалась поддержка, а не сочувствие. Ему нужны были аргументы, которые бы удержали его от малодушия, а не слезы», — осуждающе заключил шеф.

 

Король умер, да здравствует король!

 

В середине мая 1974 года канцлерское кресло в ФРГ занял Гельмут Шмидт, заместитель Брандта по партии, в прошлом — министр обороны, на тот день — министр финансов и экономики.

Их отношения с Брандтом не были гладкими. Это и неудивительно, если учесть, о каких ярких личностях идет речь. Перед Брежневым и Андроповым встала проблема; захочет ли Шмидт перенять правила игры, установленные Брандтом, или будет добиваться установления своих, новых?

Оба они мысли не допускали об отступлении от начатой перестройки внешней политики в отношениях с Западной Европой, сулившей принести реальный и столь желанный результат — стабильность в этом важнейшем регионе. Кроме того, поворот призван был преобразить привычный образ Брежнева как политика, которого историки до сих пор почему-то относят к категории «ястребов», приписывая ему авторство в формулировании «агрессивной советской внешнеполитической доктрины».

На самом деле ни о каких агрессивных доктринах, с точки зрения увеличения советских территорий, Брежнев в силу личных качеств и складывавшихся обстоятельств, естественно, и не помышлял.

Идея «мировой революции» сошла в могилу вместе со Сталиным. Его преемники видели свою задачу лишь в том, чтобы не растерять наследство, собранное воедино Рюриковичами, Романовыми и Сталиным, значительно расширившим зону влияния СССР после победы во второй мировой войне.

Брежнев не был исключением. Сохранить унаследованное — составляло максимум и минимум его внешней и внутренней политики.

К сожалению, в Москве о Шмидте знали очень мало, а имевшаяся информация была крайне противоречивой.

Одни говорили, что он настроен откровенно проамерикански, другие утверждали, что он — немецкий националист. То, что в те времена эти две стороны могли полезно сочетаться, никому в голову не приходило. В двух информациях, поступивших из противоположных точек, я обнаружил однажды одинаковую оценку: «Шмидт — твердый орешек». Она оказалась самой близкой к истине.

У Брежнева к этому времени было две вставных челюсти и положение непререкаемого руководителя одной из двух мировых держав. Так что колоть орехи ему было незачем и нечем. Он слишком уверовал в мощь (в первую очередь военную) стоявшего за ним государства, и поэтому не относился очень серьезно к дипломатическим телеграммам и нашептываниям партийных германистов по поводу антикоммунистической непримиримости Шмидта, его прагматизма и весьма непростых отношениях, сложившихся между ним и Брандтом. Более сильное впечатление на Брежнева произвел тот факт, что Шмидт в период кризиса, предшествовавшего отставке Брандта, благородно подставил ему свое плечо и до последнего момента убеждал его не совершать этого шага.

После долгих часов обсуждения с Андроповым того немногого, что он знал о Шмидте, Брежнев решил направить ему личное письмо с предложением продолжить налаженный его предшественником способ обмена напрямую доверительной информацией. С целью сохранения конфиденциальности Брежнев предлагал новому канцлеру не менять и тех, кто в течение многих лет сумел сделать канал надежным. В первую очередь это, естественно, касалось Эгона Бара.

Мне предлагалось подготовить проект письма, под которым Генеральный секретарь поставит свою подпись.

Брежнева не слишком раздирали сомнения по поводу, будет ли принято его предложение новым канцлером.

Передавая послание Андропову, Генеральный секретарь, видимо, имея в виду рассказы о непростых отношениях Брандта и Шмидта, глубокомысленно заключил:

— Шмидт — государственный деятель, и легко поднимется над всякого рода предрассудками и дворцовыми интригами.

Он оказался прав. Сочтя прямой канал с лидером СССР полезным, Гельмут Шмидт принял его предложение.

Мы были уверены, что Шмидт продолжит «восточную политику» Брандта. Однако с самого начала стало очевидно, что это не станет простым повторением пути, пройденного его предшественником.

Различие в подходе ощутимее всего сказалось на том, что Шмидт перенес основной акцент с взаимоотношений между нашими странами на проблему военного противостояния между Востоком и Западом.

Брежнев посчитал первое важнее второго и поэтому отнесся к переменам сравнительно спокойно. Андропов объяснял позицию Шмидта непременным желанием канцлера отличаться от Брандта и быть на виду у мировой общественности. Министр обороны СССР Дмитрий Устинов трактовал обращение Шмидта к военной тематике как ностальгию по прошлому, когда канцлер был военным министром ФРГ.

Что касается нас, то смещение акцентов значительно осложняло нашу посредническую миссию: отныне многие вопросы требовалось решать, помимо МИДа, и с Министерством обороны. А в этом ведомстве, как известно, все бумаги, включая туалетную, всегда были строго засекречены.

Брежневу же не терпелось получить доказательства того, что начатое им и Брандтом дело не только не погибло, но и получило дальнейшее развитие.

По просьбе Генерального секретаря при первой же встрече с новым канцлером ему был задан вопрос, не желает ли он посетить Советский Союз еще в этом году по личному приглашению Брежнева. Приглашение канцлер принял.

Эту, на первый взгляд не столь ошеломляющую новость, Андропов докладывал Брежневу лично. Тот с нескрываемым удовольствием выслушал ответ Шмидта и тут же соединился по телефону с Громыко.

— Послушай, Андрей, — с энтузиазмом начал он, словно идея родилась у него секунду назад, — я думаю, хорошо было бы пригласить нового канцлера посетить нас еще в этом году. Подпишем документы о наполнении «восточных договоров», обозначим, так сказать, преемственность политики со стороны нового канцлера и двинемся дальше…

В середине лета 1974 года помощник Генерального секретаря Александров-Агентов попросил меня зайти к нему. Мы достаточно активно поддерживали связь накануне и в ходе встречи Брежнева и Брандта в Крыму.

Этот сухощавый, небольшого роста человек, глядевший на мир сквозь толстые линзы очков, неизменно поражал всех недюжинной эрудицией. Обстоятельство, выделявшее Александрова среди брежневской команды и делавшее его бесспорным ее украшением.

Не менее, чем образованность и эрудиция, восхищали присущие ему такт и воспитанность. Он безукоризненно находил верный стиль поведения в присутствии «сильных мира сего», в первую очередь Брежнева. В отличие от остальных царедворцев его отнюдь не распирало верноподданичество, отчего и отношение к нему Брежнева было более уважительным, чем к остальным.

Брежнев относился к обслуживавшим его людям достаточно демократично, точнее, по-человечески.

Однажды, когда Генеральный секретарь въезжал в Спасские ворота Кремля, некто Ильин, человек душевнобольной, выстрелил по брежневской машине. Шофер был убит. Генеральный секретарь остался невредим. Злоумышленника схватили. Сталин в этой ситуации репрессировал бы «за потерю бдительности» всю охрану вместе с ее руководителем. Склонный к реформаторству Хрущев ограничился бы половиной, отправив вторую часть на пенсию. Брежнев отказался от обоих вариантов. Это была заслуга не столько его, сколько изменившегося времени.

И тем не менее само происшествие по тем временам выглядело столь неслыханным, что Андропов решил сам поехать в тюрьму, чтобы выяснить у преступника истинные мотивы его поступка. Ильин с готовностью объяснил ему, что хотел устранить Брежнева лишь с тем, чтобы открыть дорогу к власти Суслову.

Историю эту мне рассказал один из заместителей Андропова, с которым я как-то столкнулся на улице. «В данный момент, — добавил он, — преступника Ильина обследуют самые яркие «светила» советской психиатрии». Не слишком раздумывая над своими словами, я махнул рукой: если человек предпочитает Суслова Брежневу, то он явный «псих» и нечего врачам, не говоря уж о «светилах», тратить попусту время.

Минут через тридцать, войдя в кабинет, я был тут же вызван «на провод», и раздраженный голос Андропова в трубке настоятельно порекомендовал мне четче формулировать мысли в разговорах с его заместителями.

Уверен, Юпитер прогневался не потому, что я был не прав, а как раз наоборот.

Впрочем, доносить при малейшей возможности шефу и бояться Суслова входило в правила игры, которых никто не в силах был изменить.

На сей раз мы с Александровым-Агентовым уже более часа обсуждали самые общие проблемы советско-западно-германских отношений. По всем вопросам у него было заведомо больше информации, чем у меня, да и анализировать ее он умел куда лучше. А потому, высказывая свое мнение и выслушивая его, я напряженно старался понять, зачем он пригласил меня.

Очевидно, заметив мое смятение, Александров решил не терять больше времени:

— Я хотел сообщить вам сугубо конфиденциально, что нами от немецких друзей получена информация о том, что между Шмидтом и Брандтом существовали и существуют глубокие разногласия по многим вопросам, в том числе и во взглядах на перспективу отношений между нашими странами. Одним словом, друзья осторожно предупреждают, что если визит Шмидта в Москву состоится, он может выступить с острой критикой Брандта.

Александрова интересовал вопрос, стоит ли готовить Генерального секретаря к такому повороту дел. Единственный аргумент с моей стороны, убедивший и успокоивший Александрова, сводился к тому, что даже при наличии противоречий нынешний канцлер вряд ли станет сводить счеты со своим предшественником в Москве в присутствии Брежнева.

Мне было странно, что даже такому мыслящему политику, как Александров, не пришла в голову простая мысль, что в большинстве государств вновь пришедшему к власти лидеру совсем необязательно уничтожать ни физически, ни морально своего предшественника. Мудрые политики чаше поступают как раз наоборот.

Как бы то ни было, 28 октября 1974 года самолет с канцлером ФРГ Гельмутом Шмидтом на борту приземлился в московском аэропорту «Внуково-2».

Гостя принимали на самом высоком из всех мыслимых уровне: Брежнев, Косыгин и Громыко лично подошли к трапу самолета. Следом, на положенном расстоянии, двигались почти все члены советского кабинета министров. Ясно, была дана команда: «патронов не жалеть».

Учитывая, что Гельмут Шмидт прилетел с супругой, на летное поле, помимо почетного караула, были выведены жены высшего руководства. Редчайший случай — среди них были даже Виктория Брежнева, обремененная множеством комплексов и малоподвижная дама, с большим удовольствием отсиживавшаяся дома.

Присутствовала, конечно, Лидия Громыко, начисто лишенная каких бы то ни было комплексов и придерживавшаяся противоположных взглядов.

Супруга самого долговечного в ту пору министра иностранных дел отдавала себе ясный отчет в том, какие нечеловеческие перегрузки приходится испытывать ее мужу, вследствие чего немалую долю его служебных забот взяла на себя.

В свое время было много разговоров о влиянии Нэнси Рейган на расстановку кадров в Белом доме. В том, что касалось кадровых вопросов МИД СССР, Лидия Громыко ни на йоту не уступала Нэнси, не говоря уже о том, что ее «забота» о советских дипломатических кадрах в СССР длилась многие десятилетия.

Ее нашествия в советские посольства, главным образом в индустриально развитых странах, воспринимались сотрудниками этих представительств и их глав как стихийные бедствия, сравнимые разве что с многолетней засухой и неурожаем в среднеразвитой аграрной стране.

Вдовца Косыгина при встрече Шмидта сопровождала дочь — Людмила Гвишиани. После смерти жены советский премьер во всех протокольных случаях появлялся исключительно в ее обществе.

Визит подробно освещался и советской, и западногерманской прессой, с большим количеством фотоснимков и подробным описанием деталей не только политического, но также и светского характера.

30 октября в Кремле было подписано совместное заявление о визите Шмидта и Геншера в Советский Союз. Брежнев и Громыко, Шмидт и Геншер поставили подписи под Соглашением между Правительствами СССР и ФРГ. Косыгину было отведено третье место при подписании. Список приглашенных, составленный согласно алфавиту, возглавлял Андропов.

31 октября состоялись проводы западногерманского канцлера, не менее пышные, чем встреча.

Согласно протоколу, канцлер обошел почетный караул, включавший представителей всех родов войск. Среди выстроившихся не было, впрочем, представителей ракетных войск, к которым у канцлера было больше всего вопросов. А жаль. Возможно, взглянув в открытые лица молодых людей, представляющих одновременно и военную и интеллектуальную элиту страны, Шмидт отказался бы от изрядной части предубеждений, которые он испытывал по поводу угрозы, воплощенной в ракетах СС-20, размещенных в западной части СССР Им, увы, суждено было стать «яблоком раздора» между Западом и Востоком до конца десятилетия.

Справедливости ради надо сказать, что Шмидт попытался было заговорить на тему о ракетах средней дальности с Брежневым, но тот, не вдаваясь в суть проблемы, сказал что-то о «примерном равновесии между Варшавским пактом и НАТО», после чего счел тему исчерпанной.

 

Ракетный джин

 

Простившись с провожавшими, канцлер Шмидт с супругой поднялись на борт самолета, который тут же вырулил на взлетную полосу и, немного пробежав по русской земле, легко оттолкнулся от нее, взяв курс на Запад.

Шмидт и Геншер увозили в своих портфелях согласованные документы о мирном сотрудничестве, а также неразвеянные сомнения по поводу размещаемых в западной части СССР ракет СС-20.

Сомнения их разделяли далеко не все. Внимание человечества было приковано к противостоянию двух основных соперников — СССР и США. Две державы, вволю попугав друг друга и изрядно на этом поиздержавшись, решили несколько поумерить свои амбиции, успокоить расшалившиеся нервы и поправить материальное положение.

В результате был подписан договор ОСВ-1, дело шло к подписанию ОСВ-2. Отвлечение внимания от этой, увлекательной темы воспринималось с раздражением. Выслушав доводы и опасения Гельмута Шмидта, Генеральный секретарь, не задумываясь, от них отмахнулся.

Пять лет спустя, в июне 1979 года в Вене, куда он прибыл по случаю подписания ОСВ-2, президент США Картер позволил себе в разговоре с Брежневым упомянуть о новых советских ракетах.

Разговор происходил почему-то в лифте. Вероятно, мгновенное ощущение невесомости при начале движения подъемника навели президента на мысль о космосе и ракетах. Косвенно подтверждением тому служит тот факт, что стоило лифту остановиться, а президенту и генсеку вновь ступить на твердую почву, как тема была сменена.

С другой стороны, наивно было бы предположить, что короткого путешествия по вертикали могло оказаться достаточным для решения вопроса, окончательно урегулировать который их преемники смогли лишь по истечении пяти лет. Почувствовав настрой советского руководства, а может быть, по иной причине, Шмидт на некоторое время чуть ослабил нажим в этой области. Поначалу это вызвало у нас некоторое недоумение, прояснившееся лишь осенью 1977 года, когда канцлер откупорил бутылку и выпустил из нее «ракетного джина».

Выступая в сентябре 1977 года перед солидной и высокопрофессиональной аудиторией в престижном лондонском Институте стратегических исследований, Гельмут Шмидт известил присутствующих о своем открытии. Он обнаружил некую «серую зону», образовавшуюся в переговорах между СССР и США по стратегическим ракетам и на Венских раундах переговоров по разоружению.

«Серая зона» включала в себя, грубо говоря, два основных элемента. В начале семидесятых годов советская сторона начала замену изрядно подзаржавевших за пятнадцать лет прежних ракет СС-4 и СС-5, по западной терминологии, на более современные — СС-20.

Люди, отвечавшие за сохранение секретов в нашей стране, долго были горды тем, что основные тактико-технические данные новой ракеты, не говоря уже о ее фотоснимках, долгое время оставались тайной.

Специалисты на Западе считали ее мобильной, способной нести три разделяющиеся боеголовки и покрывать расстояние до пяти тысяч километров.

В «серую зону» попал также советский бомбардировщик Ту-22, «бэкфайер», примерно с таким же радиусом действия, как и СС-20, но с 4–5 атомными бомбами на борту.

Развернутая Шмидтом кампания создала благоприятную почву, на которой советские послы могли блеснуть своим дипломатическим интеллектом. В Москву хлынул поток телеграмм с записями бесед, соображениями и рекомендациями по выходу из надвигавшегося конфликта между НАТО и Варшавским пактом. Оценивались поступавшие из заграницы мысли не только по их содержанию, сколько по отношению, складывавшемуся в Москве к их авторам.

В начале 1978 года я был свидетелем любопытного телефонного разговора, в котором Громыко поинтересовался у Андропова, читает ли тот пространные телеграммы советского посла в Бонне Фалина, и, не дождавшись ответа, продолжил:

— У меня от них начинается аллергический насморк, как от свежего сена. У Фалина, понимаешь ли, рецидив старой болезни: драматизировать все до последней крайности и обязательно на самом высоком уровне. Притом, обрати внимание, какая писучесть! И все в поучительном тоне. А ведь посылая его в страну, надеялись, посидит-подумает, образумится, так нет… Хочет быть святее папы.

Положив тогда трубку, Андропов пояснил мне причину столь резко-критической тирады министра в адрес своего посла.

История была типичной для Министерства иностранных дел и банальной для многих советских учреждений.

Как и следовало ожидать, неординарное мышление, повышенная активность и фривольное толкование Фалиным некоторых аспектов проводимой Громыко внешнеполитической линии доходило до ушей министра и явилось причиной отправки первого в Бонн.

Теперь выяснялось, что ссыльный посол оказался не столь робким, как его коллеги, очутившиеся в изгнании. Он не сделал из происшедшего выводов, на которые рассчитывал министр, и, используя один из визитов Генерального секретаря в Германию, постарался изложить ему свое видение активизации деятельности советского внешнеполитического ведомства, и в первую очередь на немецком направлении.

При этом он посетовал на то, что его многочисленные телеграммы порой не достигают адресатов, оседают в министерстве, а на часть из них он не получает ответа.

По возвращении в Москву Брежнев, со свойственной ему прямотой, поинтересовался у Громыко, насколько справедливы высказывания боннского посла в адрес Министерства иностранных дел.

Думается, Громыко пришлось пережить несколько неприятных минут, подыскивая аргументы в свое оправдание.

— Запомни, этим твой друг Фалин поставил точку в своей дипломатической карьере. Откровенно говоря, я и представить себе не мог, что он, опытный аппаратчик, страдает «синдромом кенгуру».

Я подумал, что ослышался, и вопросительно глянул на Андропова.

— Прыгает через голову непосредственного начальства, — пояснил он.

Мне приходилось бывать в Австралии и наблюдать за повадками кенгуру на воле, но вот прыжков их через голову начальства я не наблюдал, а потому метафора Андропова показалась мне не слишком удачной, хотя неодобрение поведения посла было понятно.

Управленческая структура того времени была выстроена в строжайшем соответствии с принципом вертикального подчинения, и какие-либо отклонения от этой вертикали, не говоря уж о прыжках через голову, беспощадно наказывались. Печальные перипетии, связанные с профессиональной карьерой Фалина на этом этапе, — лучшее тому подтверждение.

Вернувшись в 1978 году из Бонна в Москву, он долгое время подвергался остракизму. Мне приходилось неоднократно навещать его в невзрачном тесном кабинете политобозревателя газеты «Известия». Теперь он сидел за столом, сложившись втрое, и готовил очередной материал по проблеме разоружения, которая в ту пору становилась не только актуальной, но и модной.

Прошло несколько лет, прежде чем очередная волна вынесла его вновь на гребень и усадила в кресло заведующего Международным отделом ЦК, о чем он сегодня вспоминает не без сожаления, ибо эта волна явилась для него «девятым валом».

Что касается мнения Андропова о Фалине, то оно оставалось для меня долгое время непонятным, пока случай не прояснил его. А заодно и несколько малоприятных деталей, касающихся меня, после чего стало очевидным, что в отношениях с шефом я не мог рассчитывать на роль жены Цезаря, которая, как известно, во всех случаях жизни оставалась вне подозрений.

— Послушай, — поинтересовался как-то в разговоре уже упоминавшийся руководитель аппарата КГБ в ГДР Иван Фадейкин, — давно хотел тебя спросить, как закончилась история, когда ты возил Фалина в Западный Берлин к Бару? Юрий Владимирович рвал и метал молнии по поводу твоих несогласованных с ним действий. Как ты мог так опрометчиво поступить? Ведь тебе же было наверняка известно его отношение к Фалину.

В этом он ошибался. Сама же история, как мне тогда казалось, не стоила выеденного яйца и гнева столь высокопоставленного лица в государстве. И тем не менее…

Как-то еще до своего отъезда в Бонн Фалин разыскал меня в Берлине и обратился с просьбой познакомить его поближе с Э. Баром. Ранее они встречались в Москве во время официальных переговоров. Теперь же он хотел в конфиденциальной обстановке обсудить с западногерманским министром ряд конкретных моментов готовившихся к подписанию соглашений.

Договорившись с Баром, я серым берлинским промозглым утром, оставлявшим лишь выбор между мокрым снегом и холодным дождем, подъехал к советскому посольству у Бранденбургских ворот.

Фалин ждал меня в вестибюле, и когда мы уже вышли на улицу, неожиданно спросил, нельзя ли взять с собой Ю.Квицинского. Я посчитал, что об этом лучше всего поинтересоваться у Бара. В результате мы сели в машину и отправились в путь.

В связи с регулярными переездами через стену мой скромный темно-синий «форд» был хорошо известен на контрольно-пропускном пункте «Чек-пойнт Чарли». Машину никогда не останавливали, не подвергали досмотру, а главное, не интересовались, кто находится внутри.

На сей раз никаких отклонений от обычного ритуала не произошло. Едва завидев нас, пограничник разрешающим жестом пригласил нас без задержки проследовать в «свободный мир». Вскоре мы благополучно добрались до Пюклерштрассе, 14.

Почти трехчасовая дипломатическая беседа с обсуждением формулировок возможных договоренностей, под кофе и апельсиновый сок для Фалина, были нам наградой за «мужественное» преодоление стены, разделявшей две Германии.

Когда же результат встречи совпал с целью и Фалин смог перейти с Баром на «ты», мы поблагодарили гостеприимного хозяина и отправились в обратный путь.

Если бы велась протокольная запись состоявшейся беседы, то в ней следовало бы отметить, что встреча прошла в «духе полного взаимопонимания сторон».

К сожалению, эту формулировку нельзя было распространить на события, последовавшие после нее.

— Скажи, пожалуйста, зачем ты занимаешься самодеятельностью? Что это за сватовство Фалина с Баром в Западном Берлине? — поинтересовался Андропов подчеркнуто вежливо, с трудом сдерживая распиравшее его раздражение.

Застигнутый врасплох, я не сразу нашел необходимые слова. В растерянность меня повергла не суть дела, в котором я не видел никакого криминала, а лишь тон, каким был задан вопрос.

Возражать сильным мира сего — вещь неблагодарная. В этом случае слух их. притупляется, а речь обостряется. Выдвигаемые аргументы, ударившись в стену, возвращаются к вам в виде упреков.

Если я не знаю обстановки и не имею достаточно полного представления о людях, то мне следует посоветоваться с теми, кто разбирается в том и другом, с раздражением выговаривал мне Андропов. Он достаточно проработал в МИДе и хорошо представлял себе, кто из чиновников на что способен ради карьеры.

На приведенную мною затертую временем армейскую сентенцию о том, что каждый солдат должен стремиться в генералы, из которой вытекало, что и я не прочь был бы сделать карьеру, он реагировал по-своему. Существуют, оказывается, карьеристы «полезные» и «циничные». К первым Фалина он не причислил.

В этом вопросе и после беседы каждый из нас остался при своем мнении. Для Фалина негативное отношение к нему Андропова не было секретом, и, как мне казалось, он искал возможность, чтобы объясниться с ним, чего Андропов старался избежать.

Меня же после состоявшегося объяснения с шефом волновала совсем иная проблема. Из того, что Андропову тут же стала известна такая незначительная деталь, как наша поездка в Западный Берлин с казалось бы анонимным пассажиром, можно было сделать вывод, что и в Восточном Берлине к нам относились не совсем безразлично. Важно было знать, делалось ли это с санкции шефа или это была самодеятельность его заместителей. И какую роль при этом играли «немецкие друзья»?

Беседа с Фадейкиным не исключала ни одного из вариантов.

 

* * *

 

Тем временем кампания по ликвидации «серой зоны» все более приобретала контуры, заложенные в популярной «теории устрашения». Сторонники теории пропагандировали ее как вклад в дело удержания мира от ядерной катастрофы, не упоминая о том, какое количество тотального недоверия она породила между странами, и без того переполненными подозрениями друг к другу. Не упоминалось также имя Хрущева, одного из величайших поклонников «теории устрашения», который проверил ее на практике во время Карибского кризиса. Хрущев был единственным, кому удалось в послевоенное время так близко подтолкнуть человечество к атомной пропасти и при этом квалифицировать безумный шаг как величайшее благо для своего народа.

Однажды, во время дружеского застолья, в кругу вполне доверявших друг другу людей, я слышал рассказ зятя Никиты Хрущева, Алексея Аджубея, о том, что для пущего устрашения американцев количеством вывозимых на Кубу ракет во время Карибского кризиса на палубы некоторых советских кораблей, шедших к «Острову Свободы», укладывали вместо настоящих ракет надувные баллоны, точно воспроизводящие их по форме.

По прибытии в Гавану воздух из этих «ракет» выпускали, и в обратный путь суда шли с пустой палубой. По возвращении в один из советских портов воздух в баллоны закачивался вновь, и все повторялось сначала.

Так, напугав американцев надувными ракетами, подобно тому, как в «Диснейленде» пугают надувными резиновыми зверями детей, Никита Сергеевич отстоял независимость Кубы.

Алексей Аджубей был талантливым журналистом и одержимым пропагандистом своего тестя. Он считал карибскую ракетную эпопею одной из самых блестящих внешнеполитических операций Хрущева.

— В обмен на воздух — независимость молодого социалистического государства! — восклицал Аджубей.

Звучало и впрямь прекрасно. Кто-то возразил, резонно заметив, что пугать детей — нехорошо, а взрослых, да еще президентов — опасно. Одним словом, сидевшие за столом сошлись на том, что Алексей явно выпил лишнего.

Прочитав очередную телеграмму из Бонна о позиции канцлера Шмидта в вопросе о ракетах, Брежнев позвонил Андропову и, совершенно очевидно находясь в скверном расположении духа, попросил подумать, стоит ли ему и вовсе лететь в Бонн и проводить официальный визит в Германию, намечавшийся на май 1978 г.

Андропов непривычно легко отнесся к вероятности подобного демарша, в буквальном смысле махнув рукой: дескать, не стоит обращать внимания…

Это, однако, не было проявлением излишней самоуверенности или безрассудности. Андропов просто хорошо знал обстановку, сложившуюся в личном кругу близких и очень близких к Брежневу людей. Он знал, например, что из-за некорректного, мягко говоря, поведения его экстравагантной дочери и пьяницы-сына Брежнев все чаще стал впадать в депрессию, заявляя домочадцам о том, что он устал, не находя отдыха ни дома, ни на работе, и решил уйти на пенсию, желая в покое дожить отпущенный ему судьбой срок.

При этих словах домочадцы окружали Генерального секретаря плотным кольцом и, выстраивая в ряд испытанные и неопровержимые аргументы, старались убедить его, что без Леонида Ильича клан придет в упадок, а с ним — все государство советское.

Оба довода были неотразимы. Поэтому, выдержав традиционную паузу, Брежнев всякий раз «сдавался», уступая настояниям близких выполнять и впредь неблагодарную и обременительную миссию по управлению государством.

Андропов прекрасно понимал, что капризная угроза отказаться от визита в ФРГ сродни этим сценам в домашнем театре, а потому не придавал ей никакого значения, зная, что она будет забыта к исходу дня.

Так оно и произошло.

Кажется, в январе 1978 года Шмидт высказал пожелание лично познакомиться с советской частью уже функционировавшего между ним и Брежневым канала. Для встречи было выбрано время завтрака. Поскольку в своем письме Брежнев предлагал сохранить канал в первозданном виде, было принято решение на встречу со Шмидтом направить Леднева.

В принципе приглашение к столу со стороны канцлера повергло нас в уныние. Нами оно воспринималось не иначе, как продолжение разговора о пресловутых ракетах, но, как бы сказал Клаузевиц, «иными средствами». К подобному повороту в ходе событий мы не были готовы ни практически, ни теоретически.

Валерий был решительно во всех отношениях сугубо гражданским человеком. Единственным видом оружия, с которым ему отродясь пришлось иметь дело, был шанцевый инструмент, а именно саперная лопатка. Ею он, будучи студентом, рыл в военные годы окопы вокруг Москвы.

Мои знания в военной области в силу длительной оторванности от армии также безнадежно устарели. Надежды на помощь в освежении моих познаний можно было возлагать лишь на давних приятелей по военной академии. Многие из них за прошедшие со времени совместной учебы годы сильно поднаторели как «разоруженцы», прочно оседлав «венские раунды» — переговоры по взаимному разоружению и сокращению вооружений в Европе.

Люди эти представляли примечательную плеяду военных профессионалов-теоретиков, вся жизнь которых на многие годы оказалась очерченной исключительно рамками Венских переговоров, к проведению которых они были привлечены еще совсем молодыми людьми, сразу по окончании Академии.

С годами у них появлялись жены, дети, седина в волосах. Затем — новые жены, и новые дети, а там и пенсионная пора. Но «раунды» все продолжались…

К счастью, даже будучи уже «вне службы», они оставались прекрасными специалистами своего дела. Разбуди любого из них среди ночи, и он мог сказать, не просыпаясь, сколько разделяющихся боеголовок несет американская ракета «Посейдон», или назвать радиус действия устаревшего бомбардировщика «В-2», находящегося на вооружении у англичан, а кроме того, в доступной форме объяснить, почему те так спешат заменить его новым истребителем-бомбардировщиком типа «Торнадо».

Правда, ситуация с ракетами СС-20 была даже им не очень ясна, и тем не менее каждый раз, находясь в Москве, я старался проконсультироваться с кем-нибудь из них, понимая, насколько недопустимо быть профаном, когда военные аспекты начинают играть решающую роль в «высокой политике».

Накануне визита Валерия Леднева к канцлеру я, в свою очередь, попытался сыграть роль просветителя, но в очередной раз убедился, как безнадежно учить тому, что сам нетвердо знаешь.

Параллельно на мне лежала также задача экипировки моего друга, немаловажная в свете предстоящего утреннего застолья на столь высоком уровне.

Она была максимально осложнена полным и тотальным пренебрежением Валерия к своему внешнему виду, что никак не вязалось ни с рамками протокола, ни, конечно, с представлением о приличиях неизменно элегантного до изысканности Гельмута Шмидта.

Что-то срочно нужно было предпринимать. В не самом фешенебельном универмаге «С& А» на командировочные деньги мы купили Валерию новый, на наше счастье, вполовину уцененный и по виду роскошный, серый визитный костюм.

Для приведения в порядок прически Леднев воспользовался известной ему уже парикмахерской вблизи западно-берлинского вокзала «Ам Цоо». Престижной ее назвать было трудно, но о выборе мы ничуть не пожалели.

Мастером, взявшимся облагородить едва заметный ободок волос на тыльной стороне черепа моего друга, оказался пожилой прибалтийский еврей, переместившийся по окончании войны в Германию. Звучно щелкая большими ножницами почти исключительно в воздухе, он ни на секунду не закрывал рта, рассказывая то трагичные, то смешные истории из времен гитлеровской оккупации Риги.

Лейтмотивом повествования была мысль о том, что не красота, а цирульное ремесло спасет мир, как оно спасло ему жизнь во время оккупации. Немцы были так зачарованы его искусством придавать их головам человеческий вид, что вместо концлагеря оставили его в родной Риге, где он обслуживал всю немецкую комендатуру.

— А, может быть, они просто не догадывались, что вы еврей? — осторожно предположил я.

Мое замечание было воспринято, как умаление национального достоинства От обиды ножницы замерли в воздухе.

— Вы посмотрите на меня в зеркало, и сомнения тут же покинут вас, молодой человек.

Сколько чувств было в этом восклицании! Цирюльник всю жизнь воспринимал людей и себя лишь в их зеркальном отражении, и только его считал истинным.

С Валерием и со мной происходило нечто подобное. Зачастую мы тоже жили больше в наших зеркальных отражениях, нежели в реальном мире.

В тот момент, когда мы вели переговоры с нашими немецкими партнерами, мы стремились заглянуть в советское зеркало, чтобы лучше представить, как очередное послание немцев будет воспринято в Москве.

И наоборот. Сидя в кабинете Андропова и получая от него что-то для передачи немцам, я пристально вглядывался в немецкое зеркало, стараясь предугадать реакцию Брандта и Бара на московское послание.

А для тех, кто усомнился бы в нашей лояльности как посредников, у нас была заготовлена фраза, произнесенная берлинским Фигаро: взгляните в оба зеркала одновременно, и ваши сомнения моментально развеются.

Не берусь сказать, что обеспечило успех — искусство не-состоявшегося узника концлагеря, мой безупречный вкус при выборе уцененного костюма или, может быть, седьмое, политическое, чутье искушенного политика Шмидта, но Леднев вернулся после завтрака в полном восторге от канцлера, от состоявшейся беседы и, конечно, от самого себя. Как у всех талантливых людей, у Валерия были некоторые недостатки. Но комплексом неполноценности он отнюдь не страдал.

И все же из рассказа четко вытекало, что благоприятный исход беседы был заложен в политическом такте Шмидта. Он не стал обременять беседу ракетной тематикой, а лишь подтвердил свою позицию в этом вопросе, но тут же попросил передать Брежневу, что опасается, как бы «ракетная дискуссия» не повредила позитивному развитию отношений между ФРГ и Советским Союзом. Большего подарка от судьбы на этом этапе мы ожидать не могли.

Из разговора становилось ясно также, что канцлеру очень не хотелось, чтобы «ракетная тема» отрицательно повлияла на их отношения с Брежневым, а уж тем более на подготовку визита Генерального секретаря в ФРГ. Учитывая настроения Брежнева, последнее обстоятельство показалось нам крайне важным.

Андропов тут же позвонил генсеку, передал пожелания Шмидта и добавил от себя, что визит непременно должен состояться. Брежнев в ответ неожиданно спросил:

— А что, Юра, кто-нибудь из членов Политбюро сомневается в целесообразности моей поездки к Шмидту?

Андропов промолчал, чтобы не называть имя сомневавшегося.

Во время завтрака канцлер просил также передать Брежневу, что для создания более благоприятного климата было бы полезно вывести ракеты СС-20 за Урал.

Этому пожеланию Шмидта не суждено было сбыться, хотя оно однажды обсуждалось Брежневым, Андроповым и министром обороны Д.Устиновым. Последний, кроме прочих профессиональных доводов, привел собеседникам такую астрономическую цифру стоимости передислокации ракет, что дальнейшее обсуждение этой проблемы стало бессмысленным.

И тем не менее каждая новая информация, полученная от Шмидта по каналу, делала канцлера все более привлекательным для Брежнева и особенно Андропова.

Однажды, касаясь проблемы гонки вооружений, канцлер сформулировал свою позицию следующим образом: в положении СССР и США есть существенное различие, а именно: русские постоянно думают, где взять деньги, американцы же — куда их вложить. Деньги уже давно приобрели не только экономическую, но и политическую силу, размышлял канцлер, поэтому, если вы мне скажете, куда и сколько денег вложено, я берусь вам с достаточной точностью предсказать, какие события произойдут там в ближайшее время.

Брежнев отнесся к политэкономическим обобщениям Шмидта как к пожеланиям в свой адрес более настойчиво вести переговоры с американцами по проблеме стратегического разоружения. Андропов, в свою очередь, особо оценил «элегантность формы», в которую Шмидт облек свою мысль, показавшуюся мне, прямо скажем, не слишком оригинальной.

Как-то в разговоре с Андроповым мы затронули тему о том, что после войны Западная Германия выдвинула целую плеяду талантливых политиков: Аденауэра, Эрхарда, Брандта, Шмидта, каждый из которых был личностью, пусть разной, но яркой.

Невольная параллель привела нас к заключению, что по каким-то причинам в нашей стране послевоенное время выдвинуло на роль руководителей совсем не самые светлые умы: Маленкова, Булганина, Хрущева.

Обойдя осторожно Брежнева, Андропов неожиданно признал, что вряд ли кого-либо и из нынешних государственных и партийных деятелей можно отнести к разряду талантливых руководителей, способных решать стоящие перед страной трудности.

Однако он тут же спохватился и, словно обидевшись за сложившуюся ситуацию, принялся убеждать себя в том, что грядет лучшее будущее. Подросла целая плеяда молодых коммунистов, понимающих необходимость внесения корректив в нашу жизнь. Уже сформировался где-то в глубинке лидер, способный взять на себя тяжелейшую ношу перестройки, самого главного для нас — запущенного сельского хозяйства. Надо в первую очередь накормить народ.

Тогда я впервые услышал слово перестройка, в том смысле, в котором ему было суждено войти в мировой лексикон: впервые как взлет, а позже как начало распада второй мировой державы.

Зная, что Андропов предпочитает скрывать свои личные контакты, я не осмеливался поинтересоваться именем того, кто должен был накормить Россию, надеясь, что он в конце концов назовет его сам.

Еще задолго до этого разговора мне довелось неоднократно слышать рассказы очевидцев о том, что Андропова во время его осенних отпусков, которые он проводил на водах в районе Железноводска, постоянно опекал секретарь Ставропольского краевого комитета партии. Их часто видели прогуливавшимися вместе по аллеям санатория.

Я знал, что Андропов не стал бы тратить напрасно время, даже отведенное для прогулок, на человека, на которого он не возлагал каких-либо надежд. Поэтому когда он заговорил о сформировавшемся лидере «из глубинки», я невольно вспомнил о ставропольском секретаре и насторожился.

— Это настоящий самородок, — продолжал Андропов, — великолепный организатор, прекрасно знает сельское хозяйство, долгое время трудился в поле, а оттуда перешел на партийную работу. Убежденный, последовательный и смелый коммунист! Одним словом, то, что сейчас необходимо: партийный организатор от земли.

К сожалению, идея выдвижения партруководителей «снизу» была далеко не оригинальной. Более того, существовало много примеров тому, когда выдвиженцы «из низов», обретя власть, быстрее других превращались в тупых, самодовольных и невежественных бюрократов.

— Так он от земли или от сохи?

Тут же я пожалел, что не сдержался, ибо глаза Андропова мгновенно остекленели и стали злыми, в тоне прозвучала обида:

— Знаешь что, в юности я плавал по Волге на небольшом суденышке. Так вот, мой боцман говорил иногда: бывают у некоторых людей языки, которыми хорошо старый лак с палубных досок снимать вместо наждачной бумаги, а не человеческие слова произносить.

Затем, стремясь скрыть раздражение, он взял первую попавшуюся папку и стал демонстративно читать какую-то телеграмму, подчеркивая остро отточенным карандашом отдельные слова. На языке общения с шефом это означало не только конец аудиенции, но нечто большее.

Мне следовало как можно быстрее покинуть кабинет и как можно дольше не переступать его порога, по крайней мере пока не позовут. Если позовут вообще.

Прошло несколько дней, но интереса ко мне «сверху» никто решительно не проявлял. Миновавшие две недели тоже ничего не изменили. Не прояснились и причины болезненной реакции шефа на безадресный, пусть несколько легкомысленно сформулированный вопрос, не имевший отношения к какому-либо конкретному лицу.

Разгадка пришла позже, когда после смерти Андропова стало ясно, что на место руководителя государства он прочил бывшего секретаря Ставропольского комитета Коммунистической партии Михаила Горбачева. Именно его имел в виду Андропов, когда говорил о «самородке от земли» и, обидевшись за него, как за своего избранника, подверг меня остракизму.

«Отлучение» продолжалось около месяца. Вновь допущенный в приемную, я тут же услышал своеобразную оценку случившемуся из уст искушенного в интригах и достаточно повидавшего на своем служебном веку дежурного секретаря.

— Давно вы у нас не были! — радостно воскликнул он.

— Не приглашали, — неопределенно пожал я плечами.

— Значит, в чем-то провинились, и шеф таким образом воспитывал вас.

Андропов был одарен высоким интеллектом и лишен какого-либо воспитательного дара, поскольку страдал дальтонизмом при распознавании людей.

 

Лестница вверх и вниз

 

4 мая 1978 года самолет «Аэрофлота», имея на борту Генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Брежнева и сопровождающих его лиц, совершил посадку в немецком аэропорту Кельн-Бонн. Это была его вторая поездка в Германию. Как спустившиеся по трапу гости, так и твердо стоявшие на немецкой земле встречающие официальные лица достаточно уже хорошо знали друг друга, и поэтому, быстро перемешавшись, образовали на летном поле вблизи самолета довольно однородную серую толпу. Одни и те же помощники, советники, переводчики, знакомые друг другу дипломаты. Было лишь одно исключение, но существенное — вместо канцлера Брандта первым у трапа стоял теперь канцлер Шмидт. Представлял он, правда, ту же партию и возглавлял ту же коалицию, что и Брандт. В значительно усиленную по численности группу советских сопровождающих лиц входил неизменный министр авиации, уже упоминавшийся Бугаев, теперь, правда, в чине маршала. Инициатива приглашать в качестве гаранта безопасности перелета высокопоставленного представителя от авиации принадлежала не Брежневу. Его предшественник, Никита Хрущев, при длительных перелетах за границу брал с собой в качестве заложника конструктора самолетов Туполева. Брежнев считал Министра авиации достаточно серьезным гарантом в этом отношении и поэтому постоянно таскал Бугаева с собой.

Перелет, однако, не представлялся организаторам визита с обеих сторон каким-то узким местом. Были трудности и посерьезнее, в частности, с размещением высоких гостей. Во время первого визита в Германию в 1973 году в распоряжение Брежнева была предоставлена правительственная резиденция Петерсберг на высокой горе, откуда окрестности Бонна и сам город можно разглядывать как на своей ладошке. Используя это географическое превосходство, Генеральный секретарь совершил свой знаменитый спуск с горы Петерсберг. На подаренном ему «мерседесе» он пронесся с недопустимой скоростью по крутому серпантину узкой дороги до живописного местечка Кенигсвинтер, протянувшегося вдоль Рейна. Поездка не обошлась без приключений. Стараясь избежать столкновения со стоявшей на повороте полицейской машиной, Брежнев резко уклонился в сторону и, зацепив бордюрный камень, сорвал масляный картер с новенького «мерседеса».

Очнувшись от шока, брежневские охранники высказали про себя все, что они думали об охраняемом. Но дабы окружавшие их немцы не догадались, о чем идет речь, сделали это исключительно на русском языке. Со своей стороны немцы тоже извлекли урок из случившегося. Чтобы не искушать Генерального секретаря, поместили его во время второго приезда в более спокойном, с точки зрения рельефа, районе. Замок Гимних, предложенный Брежневу в качестве резиденции, был построен, однако, в те времена, когда роскошь и удобство не были синонимами, поэтому разместить Генерального секретаря и министра иностранных дел под одной крышей, как это было спланировано, оказалось задачей не из простых, поскольку надо было обеспечить в старом здании все многочисленные бытовые прихоти двух высокопоставленных стареющих гостей. Ситуация с главным из них составляла особую заботу всех его приближенных и особенно охраны.

Политика — вещь циничная. И для советской стороны было абсолютно очевидно, что руководители других стран будут строить свои отношения с Брежневым в значительной степени в зависимости от состояния его здоровья.

Внешний облик Брежнева настраивал их уже тогда на отнюдь не оптимистичный лад. Естественно, они хотели точнее знать, сколько времени отпущено советскому руководителю, чтобы правильнее построить с ним отношения на ближайший период.

Незадолго до визита ко мне зашел мой старый знакомый, в то время заместитель начальника Управления охраны Виктор Самодуров, человек очень жизнерадостный, наделенный необыкновенным чувством юмора Он рассказал, что, согласно полученной информации, службы некоторых государств стремятся добыть документы, медицинские анализы или исходные материалы для медицинских анализов, касающиеся советского руководителя. Для этого прибегают к различным ухищрениям, вплоть до подвода к унитазам, которыми пользуется высокопоставленное лицо, специальных труб.

Естественно, советские спецслужбы не могли уступить иностранным в изобретательности, препятствуя в данном случае всякими способами утечки к противнику «интимной» информации.

То было время повального увлечения дезинформацией, возникшее одновременно в стане противостоящих сторон — на Западе и на Востоке. Создавались грандиозные службы, вкладывались солидные деньги, выдвигались «талантливые лжецы». В общем, врали все по поводу и без такового. Наиболее ценным становилось не добывание правдивой информации, а распространение ложной.

В.Самодуров рассказал очень смешно и в лицах, как кто-то в подразделении охраны Брежнева, не желая отставать от моды, предложил воспользоваться методами дезинформации, подсовывая во время визитов Генерального секретаря ложный материал.

Подобное копание в человеческих «душах» вызывает сегодня справедливое отвращение. В период холодных войн это выглядело совершенно нормально, как всякое средство, оправдывающее цель.

Порой прошлое настолько невкусно, что со временем хочется его забыть или как минимум поставить под сомнений.

Чтобы этого не происходило, живут на свете люди с хорошей памятью.

В марте 1994 года бывший шеф французской спецслужбы де Маренш публично подтвердил информацию, которую управление охраны Брежнева получило 20 лет назад. Согласно де Мареншу, французская разведка действительно активно собирала сведения о здоровье Генерального секретаря, используя его заграничные поездки.

Малобрезгливые сотрудники французской спецслужбы дежурили в помещениях, расположенных под покоями, отведенными советскому руководителю, и там собирали информацию, поступавшую к ним по специально отведенным канализационным трубам. Их труд не прошел даром. На основании собранного анализа французы пришли к выводу, что Л.Брежнев смертельно болен, страдает, как говорят на Западе, «алкогольной печенью», что по их более позднему заключению и явилось причиной его смерти в конце 1982 года.

Согласно же официальному медицинскому заключению, Л.Брежнев «страдал атеросклерозом аорты с развитием аневризмы ее брюшного отдела, стенозирующим атеросклерозом коронарных артерий, ишемической болезнью сердца с нарушениями ритма, рубцовыми изменениями миокарда после перенесенных инфарктов».

Итак, Л.Брежнев умер от внезапно остановившегося сердца, а вовсе не от разрушенной алкоголем печени, которая, как выяснилось, вполне соответствовала его возрасту.

Примечательно также, что если руководитель охраны Генерального секретаря В.Самодуров рассказывал о любопытстве, проявляемом западными спецслужбами к здоровью Л.Брежнева с улыбкой, то экс-руководителю французских спецслужб юмора не хватило, и, судя по публикациям, он решил на полном серьезе представить события того времени как свою профессиональную победу.

Кроме необходимости тщательного сокрытия данных о здоровье Генерального секретаря, была и другая сложность. К моменту второго визита в Германию у Брежнева развился синдром лестницы. Он с большим трудом вскарабкивался по ступенькам вверх и с не меньшим спускался вниз. С течением времени синдром этот обострился и стал серьезной проблемой во многих протокольных случаях, в частности, во время парадов на Красной площади, которые Брежнев должен был принимать, поднимаясь на Мавзолей по лестнице на глазах у многих тысяч людей, собравшихся на площади, и сотен миллионов, сидящих у экранов телевизоров. Дело в том, что строили и проектировали Мавзолей — памятник вождю Ленину — молодые революционеры, только что прошедшие через баррикады и окопы гражданской войны. Им и в голову не приходило, что всего полстолетия спустя во главе коммунистической партии, победу которой они готовы были оплатить своей жизнью, окажется человек, неспособный преодолеть несколько ступенек.

В создавшейся ситуации, естественно, возникла мысль о сооружении подъемника, который бы возносил Генерального секретаря на Мавзолей невидимым для посторонних глаз способом. Во время государственных визитов за границу применялся другой метод: роль вспомогательного подъемно-опускающего механизма выполнял один из охранников, следующий по пятам за Брежневым и остававшийся невидимым для телевизионных камер. Должен сказать, что делалось это на высоко профессиональном уровне.

После того, как советский лидер спустился по трапу на бетонное-поле аэропорта Кельн-Бонн, обошел в сопровождении президента ФРГ Вальтера Шеля выстроившийся почетный караул, а затем отбыл в отведенную ему резиденцию, у советской стороны появились все основания считать, что поддела сделано. Вторая половина возлагалась на Громыко, но он чувствовал себя вполне уверенно, поскольку в портфеле его лежала тщательно согласованная между обеими сторонами совместная декларация из 10 пунктов, где взаимоотношения между нашими странами были разложены по полочкам.

Судя по всему, несколько сложнее было положение у канцлера Шмидта. Сказав в своей лондонской речи «а» по поводу ракет среднего радиуса, он обрек себя на то, чтобы назвать Западу и все остальные буквы алфавита. Однако джин, выпущенный из бутылки, вышел из его подчинения и, вооружившись доктриной устрашения, стал угрожать новой конфронтацией между Востоком и Западом. Наряду с ракетами вылезла на поверхность и проблема доверия советским лидерам. В ту пору всех политиков, в том числе и самых крупных, было принято разделять не на дураков и умных, а на «голубей» и «ястребов». Даже в связи с возникновением проблемы советских евро-ракет Запад был склонен скорее доверять Брежневу, однако вроде бы стал серьезно задумываться над тем, как распорядится этими ракетами его преемник. Мы изо всех сил намекали своим немецким собеседникам на то, что тот, кто придет после Брежнева, уже многие годы из-за его спины правит государством, и поэтому никаких изменений к худшему быть не может. Что касается «голубей» и «ястребов», то приходилось постоянно твердить, что у нас страна руководима общим и строгим порядком, который точно предписывает, кому и в чьи перья рядиться.

Сегодня разговор на языке Эзопа выглядит мало убедительным. В те же времена разговоры о перемещениях в руководстве, а тем более о замене Брежнева, могли иметь самые неприятные последствия. У Брежнева не было уже сил править страной. Но до самого последнего момента у него оставалось достаточно власти, чтобы отвернуть голову любому, кто хотя бы в мыслях мог покушаться на его пост.

Чтобы не навредить делу, мы старались проявлять максимум осторожности, поскольку, проводя встречи в Германии, у нас никогда не было гарантии, что наши беседы не прослушиваются. Опасность эта значительно выросла с тех пор, как Бар покинул особняк Уполномоченного федерального правительства по Западному Берлину на Пюклерштрассе, 14, и нам пришлось перенести встречи на частную квартиру его школьного приятеля.

Кстати, и невидимками нам остаться не удалось. В одной незначительной западногерманской газетенке появилась информация в связи с тем, что советский журналист Леднев подозрительно часто посещает Бонн, и, судя по всему, он делает это неспроста, а по чьему-то заданию. Мы хорошо знали, что подобные публикации не являются плодом журналистской проницательности. Кого-то наша деятельность по ФРГ явно раздражала. И судя по всему, этот кто-то совсем неплохо разбирался в советской действительности.

Получив эту информацию, Андропов не удержался, чтобы не похвалить самого себя за то, что мы с самого начала выдвинули на хорошо просматриваемую авансцену Леднева, отведя мне, как он сказал, роль «серого кардинала». Он считал, что если бы появилась моя фамилия даже в таком контексте и в такой незначительной газетенке, пришлось бы объяснять то, к чему «многие были не готовы», а, может быть, и перестраивать всю работу канала.

Возможно, он и прав. То были времена, когда люди строили свои отношения на дезинформировании друг друга.

Как уже здесь говорилось, то было время, когда мозгами людей полностью владела идея дезинформации, поэтому заставить кого-либо поверить в искренность намерений было совсем непросто. А уж убедить, что глава могучего и зловещего монстра, каким слыл КГБ, всеми силами подталкивал высшее советское руководство к активному и честному сотрудничеству с Западной Германией — и подавно.

В «немецком вопросе» Андропов занимал позицию куда более честную, чем многие чиновники в Министерстве иностранных дел. Модную тогда идею «забивания клиньев» между ФРГ и ее союзниками он называл «бесполезными хлопотами» и обязательно рекомендовал «не поливать пластиковые цветы, они все равно не будут расти». Справедливости ради надо признать, что такую позицию он занимал не во всех случаях.

В отношении США, например, он вполне был готов руководствоваться старым принципом: «Divide et impera» — разделяй и властвуй.

Но и в отношении ФРГ он старался не популяризировать свои взгляды, высказывая их лишь в узком кругу. И тем не менее ему удалось убедить Брежнева не драматизировать проблему размещения ракет в Европе ни во время визита Генерального секретаря в ФРГ, ни позже, что и помогло избежать ухудшения отношений между нашими странами. Значительную долю заслуг в предотвращении возможного кризиса в отношениях следует отнести на счет политической гибкости канцлера Гельмута Шмидта Ему удалось достичь гармонии трех качеств интеллекта: жесткости, логики и личного обаяния, под воздействие которого так легко поддался Брежнев.

В итоге Шмидт добился принятия решения о размещении ракет в Европе, не допустив ухудшения отношений с СССР Цена за успех оказалась минимальной — неприязнь со стороны министра иностранных дел Громыко.

Однажды, если не изменяет мне память, Громыко в присутствии Фалина поинтересовался, какую цену потребовали бы западные немцы в ответ на предложение выйти из НАТО. Министр при этом просил с самого начала исключить из торгов Западный Берлин и ГДР. Андропов расценил этот разговор как намек на необходимость позондировать почву у немецкого руководства и просил ни в коем случае этого не делать, окрестив саму постановку вопроса «политическим базаром».

6 мая 1978 года в Бонне Л.Брежневым и Г.Шмидтом была подписана Совместная декларация, в которой отмечалось, что обе стороны не должны добиваться военного превосходства.

Громыко представлялось, что такая формулировка снимает остроту проблемы ракет, и он успокоился.

Канцлер же декларацию подписал, но от идеи размещения ракет не отказался.

В день подписания декларации большая часть советской делегации вылетела по приглашению канцлера в его родной Гамбург. Это означало окончание официальной части визита, а потому перед вылетом в столичном аэропорту Кельн-Бонн Генеральному секретарю были отданы все положенные по протоколу почести.

В сопровождении президента страны Вальтера Шееля он обошел строй почетного караула и с удовольствием принял огромные букеты цветов, от чистого сердца преподнесенные детьми сотрудников советского посольства.

Сам же советский посол готовился к отъезду домой, ибо хорошо понимал, что по завершении этого визита закончится и его пребывание в Западной Германии, а, судя по тому, как складывались отношения с министром, и его служба в дипломатическом ведомстве.

В России люди способные и незаурядные во все времена проживали жизнь более сложную, чем посредственности.

В гамбургском аэропорту Брежнев, спустившись по трапу, вновь увидел выстроившийся почетный караул. Значит, опять придется его обходить?! Но ничего не поделаешь, работа…

Утомившись за день от переездов, перелетов и переходов по коридорам, Брежнев в тот вечер с аппетитом поужинал и тут же удалился в отведенные ему покои на отдых.

Позже, дома, без конца повторяя восторженные рассказы о своем пребывании в Германии, он никогда не забывал и эту историю.

То ли под влиянием чудесного климата, то ли поддавшись очарованию дружеской атмосферы, которой окружили его западногерманские руководители, но, по его собственным словам, он впервые за долгое время уснул без снотворного.

«Лейб-медик» Брежнева, который, как известно, не лечил, а усыплял его, был настолько потрясен и выбит из колеи этим обстоятельством, что, по рассказам охраны, впервые сам решил воспользоваться снотворным, чтобы уснуть.

На следующее утро Брежнев во главе группы помощников и министров отправился на завтрак к канцлеру Шмидту домой. Уютная атмосфера и доброжелательность, с которыми хозяин дома встретил высокого гостя, расположили Брежнева к непринужденному общению.

Он сам был большим любителем застолий, умел и любил их организовывать, подкупая приглашенных искренней теплотой и радушием. А потому сумел до конца оценить вкус и изобретательность Шмидта.

Особую радость у Генерального секретаря вызвало появление среди гостей экс-канцлера Вилли Брандта. Надо отдать должное Л.Брежневу. Он редко изменял возникшей привязанности к людям, особенно если социальный статус их неожиданно падал. Наоборот, к прежней симпатии добавлялись сочувствие и сострадание, а эти прекрасные человеческие эмоции ему совсем не были чужды.

— Вилли нужно поддержать и почаще приглашать в Москву, — рассуждал он тогда и повторил это уже по возвращении в Москву.

Со временем до нас стало доходить, что искренняя симпатия к нему Брежнева не вызвала ответных теплых чувств в душе Брандта. Экс-канцлер высказывался о Брежневе с некоторым пренебрежением. Его раздражала прямолинейность суждений и недопустимая фамильярность в обращении. К великому сожалению, Брандт не понял и не ощутил, что причиной тому были абсолютная искренность, полное доверие и отсутствие фальши. А ведь за эти качества прощают многое!

Что и говорить, в последние годы жизни Брежнев заметно деградировал, что стало не только его личной трагедией, но и трагедией всей страны.

Во время войны и после нее Брежнев любил и подолгу слушал пластинки с записями известнейшего эстрадного певца Леонида Утесова. Утесов был не только целой эпохой в отечественной эстраде, он являлся человеком, обладавшим необычайным чувством юмора и огромной житейской мудростью. Если бы Брежнев, возглавив государство, доставил себе труд и удовольствие хоть час провести в обществе этого незаурядного человека, ему наверняка удалось бы избежать многих из совершенных им ошибок. В первую же очередь — вовремя сойти с политической сцены, оставив по себе лишь самые лучшие воспоминания, о чем он всегда мечтал.

Мне посчастливилось побывать в гостях у Утесова уже после того, как он оставил сцену, и услышать от него мудрую фразу: «Актер и политик должны уйти со сцены как минимум за час до того, как их разлюбит публика».

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-03-29; Просмотров: 272; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.463 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь