Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Страховое общество «Тритон»



 

Леви, молодой человек, которому от рождения была уготована карьера коммерсанта, подумывал о том, как бы получше устроиться при поддержке богатого отца, когда тот неожиданно умер, не оставив после себя ничего, кроме необеспеченной семьи. Молодой человек понял, что жестоко просчитался в своих ожиданиях; он достиг того возраста, когда, по его мнению, уже можно перестать работать самому и заставить других работать на себя; ему исполнилось двадцать пять лет, и у него была очень выгодная внешность; широкие плечи при полном отсутствии бедер позволяли ему чрезвычайно эффектно носить сюртук на манер иностранных дипломатов, которыми он не раз восхищался; широкая грудь элегантно вырисовывалась под манишкой с четырьмя пуговицами, упруго приподнимая ее, даже когда он опускался в глубокое кресло в конце длинного стола, за которым заседало правление; аккуратно расчесанная окладистая борода придавала его лицу привлекательность и внушающий доверие вид; маленькие ноги были словно созданы для того, чтобы ступать по брюссельскому ковру в кабинете директора, а холеные руки более всего подходили для какой-нибудь легкой работы, особенно такой, как подписывание бумаг, предпочтительно печатных формуляров.

В то памятное время, которое сейчас называют добрым, хотя на самом деле для многих оно оказалось в достаточной мере злым, было сделано великое, пожалуй даже, величайшее открытие века, смысл которого сводится к тому, что на чужие деньги жить гораздо проще и приятнее, чем на заработанные своим трудом. Многие, очень многие воспользовались этим открытием, и поскольку оно не было защищено патентом, пусть никого не удивляет, что Леви тоже поспешил обратить его себе на пользу, ибо у него самого не было денег, так же как и не было желания работать на чужую для него семью. И вот в один прекрасный день он надел свой лучший костюм и отправился к дядюшке Смиту.

— Так, значит, у тебя есть идея, ну что ж, послушаем! Хорошо, когда возникают идеи!

— Я хочу основать акционерное общество.

— Прекрасно! Арон будет главным бухгалтером, Симон — секретарем, Исаак — кассиром, а остальные братья счетоводами, прекрасная идея. Ну, дальше! И что же это за акционерное общество?

— Акционерное общество морского страхования.

— Так, так! Превосходно! Все должны страховать свои вещи, когда совершают морское путешествие. Но в чем заключается твоя идея? Ну?

— Это и есть моя идея.

— Никакая это не идея! У нас уже есть крупное акционерное общество «Нептун», которое тоже занимается морским страхованием. Хорошее общество. Но если ты хочешь конкурировать с ним, твое должно быть еще лучше. Чем твое общество будет отличаться от «Нептуна»?

— А, теперь понимаю. Я понижу страховую премию, и тогда все клиенты «Нептуна» перейдут ко мне.

— Так! Вот это идея. Итак, проспект, который я, естественно, напечатаю, начинается с такой преамбулы: «В связи с давно назревшей необходимостью снизить премии при морском страховании и покончить раз и навсегда с отсутствием здоровой конкуренции в этой важной отрасли экономики нижеподписавшиеся имеют честь предложить акции общества…» Какого общества?

— «Тритон»!

— «Тритон»? Это еще кто такой?

— Это морское божество!

— А, хорошо! «Тритон»! Хорошая получится вывеска! Закажешь ее у Рауха в Берлине, а мы потом воспроизведем ее на отдельной полосе в «Нашей стране». Так! Нижеподписавшиеся! Да! Начнем с меня. Но нужны громкие имена. Дай-ка мне государственный календарь. Так!

В течение некоторого времени Смит перелистывал страницы.

— В правление акционерного общества морского страхования обязательно должен входить высокопоставленный морской офицер. Ну-ка, давай посмотрим! Нам нужен адмирал!

— Но ведь у адмиралов нет денег!

— Ай-ай-ай! Как мало ты смыслишь в серьезных делах, мой мальчик! Они не платят денег, а лишь ставят свои подписи и получают свою долю прибыли за то, что сидят на заседаниях и директорских обедах! Так! Вот тебе на выбор два адмирала. Один из них кавалер ордена Полярной звезды, а другой кавалер русского ордена Святой Анны. Что будем делать? Так! Возьмем русского, потому что Россия — страна с хорошо налаженным морским страхованием.

— Думаете, дядюшка, они согласятся?

— Лучше помолчи! Еще нам нужен министр! Так! Его величают ваше превосходительство. Хорошо! И еще нужен граф! Вот это уже потруднее. У графов денег хоть отбавляй. Придется взять и профессора! У них мало денег. Есть профессора по мореплаванию? Такой бы нам очень пригодился для дела! Да, так! С этим все ясно. Ах да, забыл самое главное. Нужен юрист! Член верховного суда. Так! Юрист у нас есть!

— Да, есть, но у нас пока что нет денег!

— Денег? Зачем тебе деньги, когда ты учреждаешь акционерное общество? Разве тебе не заплатит тот, кто страхует свой груз? Заплатит. Или, может быть, мы будем платить за него? Не будем! Значит, он сам заплатит свою страховую премию. Так!

— А основной фонд?

— Что основной фонд? Выпустим облигации на сумму, равную основному фонду.

— Да, но какую-то сумму все-таки надо платить наличными?

— Вот этими облигациями мы и уплатим как наличными. Разве они не годятся к платежу? Если я даю тебе облигацию на какую-то сумму, ты получишь в обмен на нее деньги в любом банке. Ведь облигация — это все равно что деньги. В каком законе сказано, что наличные деньги — это только банкноты? Следовательно, наличными можно считать не одни лишь банковые билеты. Так?

— Какую сумму примерно должен составлять основной фонд?

— Очень небольшую! Не надо вкладывать слишком больших капиталов. Один миллион! Из которого только триста тысяч выплачиваются наличными, а остальное — облигациями.

— Но, но, но! Триста-то тысяч риксдалеров должны быть в банкнотах.

— О господи! В банкнотах? Но деньги — это не только банкноты. Есть у тебя банкноты — хорошо, нет — обойдешься! Так! Значит, надо заинтересовать людей с небольшим доходом, у них есть только банкноты.

— А богатые? Чем они расплачиваются?

— Акциями, облигациями государственных займов, чеками, разумеется. Со временем все так и будет. Сейчас пусть они только поставят свои подписи, а об остальном мы позаботимся сами.

— Говоришь, только триста тысяч? Но ведь столько стоит один лишь большой пароход? А если застрахуют тысячу пароходов?

— Тысячу? У «Нептуна» в прошлом году было сорок восемь тысяч страхований, и, как видишь, он процветает.

— Тем хуже для нас! Ну, а если катастрофа…

— Тогда ликвидируем!

— Ликвидируем?

— Ну, объявляем банкротство! Это так называется. А что происходит, когда акционерное общество терпит банкротство? Не ты же обанкротился, и не я, и не он! Иногда в таких случаях пускают в продажу новые акции или, скажем, облигации, которые в трудную минуту может за хорошую цену выкупить государство.

— Значит, риска никакого?

— Ни малейшего! И вообще, чем ты рискуешь? У тебя есть хоть одно эре? Нет! Так! Чем я рискую? Пятьюстами риксдалерами! Я куплю не больше пяти акций. Понятно? Пятьсот риксдалеров — с меня достаточно!

Он взял понюшку табаку, и разговор был завершен.

Хоть это и кажется невероятным, но акционерное общество «Тритон» действительно было учреждено и за десять лет своей деятельности давало соответственно по годам шесть, десять, десять, одиннадцать, двадцать, одиннадцать, пять, десять, тридцать шесть и двадцать процентов прибыли. Акции шли нарасхват, и для расширения дела были выпущены новые акции, но сразу после этого состоялось общее собрание акционеров, на котором присутствовал в качестве сверхштатного корреспондента «Красной шапочки» и Арвид Фальк.

Когда в этот солнечный июньский день он вошел в Малый зал биржи, он уже кишел народом. Здесь собралось блестящее общество. Государственные деятели, великие умы, ученые, военные и чиновники высшего ранга; мундиры, докторские фраки, орденские звезды и орденские ленты; всех их призвал сюда общий всепоглощающий интерес к такому замечательному порождению человеколюбия, каким является морское страхование. И нужно действительно обладать большим человеколюбием, чтобы рисковать деньгами ради своих ближних, потерпевших бедствие, и этого человеколюбия здесь было предостаточно. Фальку еще никогда не приходилось наблюдать подобного скопления любви в таких огромных количествах. Он был почти удивлен, глядя на открывшуюся ему картину, хотя и лелеял еще кое-какие иллюзии на этот счет. Но еще более он удивился, увидев бывшего социал-демократа Струве, плюгавого мерзавца, который ползал в толпе, словно некое гадкое насекомое, а высокопоставленные персоны кивали ему, пожимали руку, хлопали по плечу и даже заговаривали с ним. С особым интересом Фальк наблюдал, как со Струве поздоровался какой-то пожилой господин с орденской лентой через плечо, причем Струве почему-то покраснел и спрятался за чьей-то расшитой спиной, после чего оказался рядом с Фальком, который не замедлил спросить, с кем это он поздоровался.

Замешательство Струве еще более усилилось, и ему понадобилась вся его наглость, чтобы ответить: «А тебе следовало бы знать: это председатель Коллегии выплат чиновничьих окладов».

Сказав это, он под каким-то благовидным предлогом ретировался в дальний конец зала, но так поспешно, что у Фалька мелькнуло подозрение: «Уж не стесняется ли он моего общества? » Бесчестный человек стеснялся показаться в обществе человека честного?

Наконец почтенное собрание начало рассаживаться по местам. Однако кресло председателя все еще оставалось пустым. Фальк поискал глазами стол для корреспондентов и, увидев, что Струве вместе с корреспондентом «Консерватора» сидит за столом справа от секретаря, набрался храбрости и направился туда через весь зал; но едва он дошел до стола, как его остановил секретарь, который спросил: «Какая газета? »

На мгновение в зале воцарилась мертвая тишина, и дрожащим голосом Фальк ответил: «Красная шапочка», потому что секретарем оказался актуарий Коллегии выплат чиновничьих окладов.

Сдавленный ропот пробежал по залу, после чего секретарь громко сказал: «Ваше место там», и показал на дверь, возле которой действительно стоял маленький столик. В один миг Фальк постиг и осознал, что значит быть консерватором и что значит быть журналистом, но не консерватором, и, весь кипя от возмущения, двинулся обратно сквозь ухмылявшуюся толпу; но, окидывая ее своим горящим взглядом, словно бросая ей вызов, он вдруг встретил взгляд, устремленный на него издалека, от самой стены, и эти глаза, которые теперь потухли, но когда-то смотрели на него с нежностью, были зеленые от злобы и вонзались в него как иглы, и он чуть не расплакался при мысли, что брат может так смотреть на брата.

Он не ушел, а занял свое скромное место у дверей только потому, что не хотел обращаться в постыдное бегство. Скоро его вывел из состояния мнимого покоя какой-то господин, который вошел в зал и, снимая пальто, толкнул его в спину, а потом поставил ему под стул свои галоши. Зал приветствовал вошедшего, поднявшись как один человек. Это был председатель правления страхового общества «Тритон» — но не только. Он был бывший председатель риксдага, барон, член Шведской академии, его превосходительство, кавалер королевского ордена… и прочее.

Стукнул председательский молоток, и при гробовом молчании всего зала председатель шепотом зачитал приветственную речь следующего содержания (такую же речь он недавно произнес на заседании Каменноугольного акционерного общества в помещении ремесленного училища):

— Милостивые государи! Среди всех патриотических и наиболее благотворных для человечества институтов лишь немногие, если вообще таковые есть, носят такой благородный и целеустремленно гуманный характер, как институт страхования.

— Браво, браво! — пронеслось по залу, что, впрочем, не произвело особого впечатления на председателя.

— Что такое человеческая жизнь, как не смертельная борьба, если можно так выразиться, с силами природы, и почти каждому из нас рано или поздно приходится вступить в эту борьбу.

— Браво!

— В течение долгого времени, особенно на первобытной стадии своего развития, человек был легкой добычей для стихии, мячиком, перчаткой, которую, как тростинку, ветер бросает из стороны в сторону. Но теперь все изменилось! Да, да, все изменилось. Человек совершил революцию, бескровную революцию, не такую, какую много раз пытались совершить потерявшие честь и совесть изменники родины против своих законных правителей, нет, он выступил против сил природы! Он объявил войну силам природы и сказал: «Здесь граница, которую вам не перейти! »

— Браво! Браво! (Аплодисменты.)

— Коммерсант отправляет в море свое судно, пароход, бриг, шхуну, барк, яхту, все, что угодно. Шторм топит судно… да! Коммерсант говорит: «Пожалуйста, топи! » Он ничего не теряет! В этом и заключается великий смысл или идея страхования. Вы только подумайте, милостивые государи, коммерсант объявил шторму войну — и коммерсант победил.

Буря возгласов «браво» вызвала победоносную улыбку на губах великого человека, и, судя по его виду, на этот раз буря доставила ему удовольствие.

— Однако, милостивые государи, мы не должны считать институт страхования коммерческим предприятием! Это не коммерческое предприятие, а мы не коммерсанты, ни в коем случае! Мы лишь собрали деньги, которыми готовы рискнуть, не правда ли, милостивые государи?

— Правда, правда!

— Мы собрали деньги, сказал я, чтобы всегда быть готовыми оказать помощь человеку, которого постигло несчастье, ибо тот процент, всего-навсего один, если я не ошибаюсь, который он оплачивает, даже нельзя назвать платежом, и потому его весьма справедливо называют премией, хотя и не в том смысле, будто мы хотим получить какое-то вознаграждение — премия означает вознаграждение — за те маленькие услуги, которые мы оказываем, я со своей стороны хочу это подчеркнуть, исключительно в интересах дела, и я повторяю: я не верю, будто у кого-нибудь из вас могут явиться сомнения, об этом не может быть и речи, или он может пожалеть, что его взнос, который я теперь назову акциями, будет использован в интересах дела.

— Нет! Нет!

— Предоставляю слово директору, который прочтет годовой отчет.

Директор встал. Он был бледен, словно попал в бурю; его широкие манжеты с запонками из оникса не могли скрыть легкое дрожание рук, а хитрые глазки искали утешение и силу духа на бородатой физиономии Смита; он распахнул сюртук и расправил грудь, прикрытую широкой манишкой, как бы подставляя ее под пущенные в него стрелы — и начал читать:

— Воистину удивительны и неисповедимы пути провидения…

Услышав о «путях провидения», многие из собравшихся в зале побледнели, а председатель возвел глаза к потолку, словно приготовился принять роковой удар (убыток в размере двухсот риксдалеров).

— Недавно закончившийся страховой год навеки останется в анналах истории как крест на могиле тех бедствий, которые презрели предусмотрительность мудрейших и опровергли расчеты осторожнейших.

Председатель прикрыл глаза рукой, будто молился, однако Струве решил, что ему мешает белая стена за окном, и бросился опускать шторы, но его опередил секретарь.

Докладчик выпил стакан воды. Это вызвало взрыв нетерпенья.

— Ближе к делу! Цифры!

Председатель отнял руку от лица и удивился, что в зале стало темнее, чем секунду назад. Минутное замешательство, и уже начинается буря. Собрание утратило всякое чувство такта.

— Ближе к делу! Продолжайте!

Директору пришлось перескочить через несколько заранее подготовленных фраз и сразу перейти к существу вопроса:

— Хорошо, милостивые государи, я буду краток!

— Да продолжайте же, черт возьми!

Стукнул председательский молоток.

— Господа. — В этом одном-единственном «господа» было столько от Рыцарского замка, что собравшиеся тут же вспомнили об уважении, с каким должны относиться хотя бы к самим себе.

— В отчетном году наше страховое общество несло ответственность округленно за сто шестьдесят девять миллионов риксдалеров.

— О, о!

— В виде страховых премий оно получило еще полтора миллиона.

— Браво!

Фальк быстро сделал небольшой расчет и обнаружил, что, если вычесть все премиальные поступления — полтора миллиона — и весь основной фонд — один миллион (как это и было на самом деле), то остается еще около ста шестидесяти миллионов, за которые у общества хватает наглости нести ответственность, и он начал постигать истинный смысл слов о неисповедимых путях провидения.

— В возмещение убытков, к моему большому прискорбию, обществу пришлось выплатить один миллион семьсот двадцать восемь тысяч шестьсот семьдесят риксдалеров восемь эре.

— Позор!

— Как видите, милостивые государи, провидение…

— Оставьте в покое провидение! Цифры! Цифры! Дивиденд!

— Пребывая в достойной всяческого сожаления роли директора, с глубокой болью и огорчением вынужден сообщить, что при нынешней неблагоприятной конъюнктуре я не могу предложить иного дивиденда, кроме пяти процентов с вложенного капитала.

Вот теперь разразилась настоящая буря, которую не сумел бы победить ни один коммерсант в мире.

— Позор! Наглецы! Мошенники! Пять процентов! Черт побери, лучше уж просто взять да и подарить кому-нибудь свои деньги!

Однако раздавались и более человеколюбивые высказывания примерно такого содержания: «Ах, эти бедные мелкие капиталисты, которым не на что жить, кроме как на жалкие проценты со своего капитала. И что с ними только будет! Господи, какое несчастье! Государство должно как можно скорее прийти к ним на помощь. О! о! »

Когда докладчик получил наконец возможность продолжать, он зачитал от имени правления панегирик в честь директора и всех служащих общества, которые «не жалея сил и с безграничным усердием занимались неблагодарной работой и т. д.». Это вызвало откровенный смех всего собрания.

Далее был зачитан доклад ревизионной комиссии. Комиссия, еще раз напомнив о провидении, пришла к выводу, что дела находятся в полном, чтобы не сказать идеальном, порядке, инвентаризация не обнаружила никаких упущений (! ), связанных с финансовыми обязательствами по гарантийному фонду, на основании чего комиссия предлагает полностью освободить правление от финансовой ответственности и выразить ему благодарность за честный и тяжкий труд.

От финансовой ответственности правление, естественно, было освобождено. Затем директор заявил, что считает невозможным принять причитающуюся ему тантьему (сто риксдалеров) и передает ее в резервный фонд. Это заявление было встречено аплодисментами и смехом. После короткой вечерней молитвы, а вернее смиренной мольбы, чтобы на будущий год провидение даровало «Тритону» двадцать процентов прибыли, председатель объявил заседание закрытым.

 

Глава 13

Пути провидения

 

В тот самый день, когда Карл Фальк отправился на заседание акционеров страхового общества «Тритон», госпоже Фальк принесли новое голубое бархатное платье, которым ей сразу же захотелось авансом позлить жену ревизора Хумана, что жила прямо напротив, по другую сторону улицы. И не было ничего легче и проще, ибо для достижения этой цели ей нужно было только появиться в окне, а для этого она могла воспользоваться тысячью поводов, поскольку надзирала за приготовлениями, посредством которых намеревалась «сразить» своих гостей, приглашенных на заседание к семи часам. Правление детских яслей «Вифлеем» должно было заслушать первый месячный отчет. В его составе были жена ревизора Хумана, который, как считала госпожа Фальк, очень заносился, потому что служил чиновником, и ee милость госпожа Реньельм, которая тоже заносилась, потому что была дворянкой, и пастор Скоре, который был духовником во всех знатных домах, и уже потому его следовало сразить, так что все правление нужно было во что бы то ни стало сразить самым эффектным и обходительным способом из всех возможных. Подготовка к спектаклю началась еще с большого званого вечера, когда вся старая мебель, которая не была антиквариатом и не обладала художественной ценностью, оказалась забракованной и была заменена новой. Главные действующие лица, по замыслу госпожи Фальк, появятся лишь в конце вечера, когда господин Фальк привезет домой адмирала — он обещал супруге как минимум адмирала, в мундире и с орденами, — после чего Фальк и адмирал попросят принять их в члены правления яслей и Фальк пожертвует на ясли часть той суммы, которая на него как с неба свалилась в качестве дивиденда в страховом обществе «Тритон».

Покончив с делами, какие нужно было улаживать у окна, супруга начала приводить в порядок отделанный перламутром стол розового палисандрового дерева, за которым члены правления заслушают годовой отчет. Она стерла пыль с агатовой чернильницы, положила на черепаховую подставку ручку с серебряным пером, повернула печатку с хризопразовой ручкой таким образом, чтобы не было видно купеческой фамилии, и осторожно встряхнула изготовленную из тончайшей проволоки шкатулку для денег, чтобы можно было прочесть стоимость хранившихся в ней ценных бумаг (ее личные деньги на мелкие расходы), после чего отдала последние распоряжения лакею, одетому в парадное платье. Затем она уселась в гостиной, приняв беззаботный вид, чтобы вдруг с удивлением услышать о приходе ее подруги-ревизорши, которая наверняка явится первая, как, впрочем, и оказалось на самом деле. Госпожа Фальк обняла Эвелину и поцеловала в щеку, а госпожа Хуман обняла Эжени, которая встретила ее в столовой, где задержала ненадолго, чтобы спросить ее мнение относительно новой мебели. Однако ревизорша не захотела останавливаться возле похожего на старинную крепость буфета времен Карла XII с высокими японскими вазами, поскольку чувствовала себя сраженной наповал; зато она обратила внимание на люстру, которая показалась ей слишком современной, и на обеденный стол, который, по ее мнению, выбивался из общего стиля; кроме того, она полагала, что олеографиям не место среди фамильных портретов, и ей понадобилось изрядное количество времени, чтобы растолковать госпоже Фальк разницу между написанной маслом картиной и ее цветной репродукцией. Госпожа Фальк то и дело задевала мебель, пытаясь шуршанием своего нового бархатного платья привлечь к нему внимание подруги, но все было тщетно. Потом она спросила госпожу Хуман, как ей нравится новый брюссельский ковер в гостиной, который та нашла слишком кричащим рядом с гардинами, и тогда госпожа Фальк не на шутку рассердилась и вообще перестала о чем-либо спрашивать.

В гостиной они сели за стол и тотчас же ухватились за спасательный круг в виде старых фотографий, сборников стихов и так далее. Потом в руки ревизорши попал небольшой лист розовой бумаги с золотым обрезом, на котором было напечатано: «Оптовому торговцу Николаусу Фальку в день его сорокалетия».

— О, да ведь это стихи, которые читали на том вечере. А кто их автор?

— Один очень талантливый человек. Хороший приятель моего мужа. Его зовут Нистрём.

— Гм! Странно, но я никогда не слышала этого имени. Какой талант! А почему его не было на вечере?

— К сожалению, он заболел, моя дорогая, и не смог прийти.

— Понятно! Ах, дорогая Эжени, какая ужасная история вышла с твоим деверем. Ему сейчас приходится несладко!

— Ради бога, не говори о нем; это позор и несчастье всей семьи; просто кошмар какой-то!

— Да, ты знаешь, было действительно крайне неприятно, когда гости подходили и расспрашивали о нем. Моя дорогая Эжени, представляю, как тебе было стыдно.

Это тебе за буфет времен Карла XII и японские вазы, думала ревизорша.

Мне стыдно? Извини, пожалуйста, ты хотела сказать, моему мужу было стыдно? — возразила госпожа Фальк.

— Я полагаю, это то же самое!

— Нет, это совсем не то же самое! Я не могу быть в ответе за всех шалопаев, с которыми мой супруг имеет удовольствие быть в родстве.

— Ах, вот жалость, что в тот вечер твои родители тоже были больны. Как себя чувствует сейчас твой дорогой папа?

— Спасибо, хорошо! Очень мило с твоей стороны, что ты обо всех помнишь.

— Нельзя же думать только о себе. Он что, немного прихварывает, этот старый… Как мне называть его?

— Капитан, если тебе угодно.

— Капитан? Помнится, мой муж называл его флаг-шкипером, но это, вероятно, одно и то же. И никого из девиц на вечере тоже не было.

«Это тебе за брюссельский ковер», — думала ревизорша.

— Да, их не было! Они до того капризны, что на них никогда нельзя рассчитывать.

Госпожа Фальк с таким ожесточением листала альбом с фотографиями, что корешок переплета жалобно потрескивал. Она багровела от злости.

— Послушай, моя маленькая Эжени, — продолжала ревизорша, — как звали того неприятного господина, который читал на вечере стихи?

— Ты имеешь в виду Левина, королевского секретаря Левина? Это ближайший друг моего мужа.

— Правда? Гм! Как странно! Мой муж занимает должность ревизора в том же самом ведомстве, где Левин служит нотариусом, я, конечно, не хочу тебя огорчать или говорить неприятные вещи, я никогда не говорю людям то, что их может расстроить, но мой муж утверждает, что дела его плохи и он, безусловно, не слишком подходящее общество для твоего супруга.

— Он так считает? Мне об этом ничего не известно, и я ничего не собираюсь выяснять, потому что, моя дорогая Эвелина, я никогда не вмешиваюсь в дела моего мужа, хотя некоторые только этим и занимаются.

— Извини, дорогая, но я думала оказать тебе услугу, сообщив об этом.

«А это тебе за люстру и обеденный стол! Остается еще бархатное платье! »

— Кстати, — снова заговорила добрая ревизорша, — кажется, твой деверь…

— Пощади мои чувства, ни слова больше об этом аморальном человеке!

— Он действительно аморален? Я слышала, он общается с самыми ужасными людьми, хуже которых нет…

И тут к госпоже Фальк пришло спасение: лакей доложил о приходе ее милости госпожи Реньельм.

О, какая это была желанная гостья! И как мило с ее стороны оказать им эту честь!

И действительно она была очень милой, эта пожилая дама с добрым лицом, какое бывает только у тех, кто с истинным мужеством перенес не одну житейскую бурю.

— Дорогая госпожа Фальк, — сказала ее милость, присаживаясь, — хочу передать вам привет от вашего деверя!

Госпожа Фальк недоумевала, чем она могла так досадить госпоже Реньельм, что та ни с того ни с сего тоже решила уколоть ее, и ответила немного обиженно:

— Правда?

— О, это очень приятный юноша; он был сегодня у нас, заходил навестить моего племянника; они такие хорошие друзья! Он действительно очень приятный молодой человек.

— Совершенно с вами согласна, — отозвалась ревизорша, которая никогда не терялась при изменении обстановки на фронте. — Мы как раз говорили о нем.

— Вот как! И что меня больше всего восхищает в этом молодом человеке, так это мужество, с каким он ступил на новое для себя поприще, на котором так легко сесть на мель; но за него можно не бояться, потому что у него есть характер и принципы, вы согласны со мной, дорогая госпожа Фальк?

— Я всегда утверждала то же самое, но мой муж придерживается другого мнения.

— Ах, у твоего мужа, — вмешалась ревизорша, — всегда какое-нибудь особое мнение.

— Так вы говорите, — с большой заинтересованностью спросила госпожа Фальк, — что он дружен с племянником вашей милости?

— Да, у них небольшой кружок, в котором есть и художники. Вы, верно, читали про молодого Селлена, чью картину приобрел его величество король?

— Конечно, мы были на выставке и видели ее. Он тоже в их кружке?

— Разумеется! И порой им приходится очень нелегко, этим молодым людям, как, впрочем, всегда бывает с молодежью, когда она хочет чего-нибудь добиться в жизни.

— Я слышала, твой деверь поэт? — спросила ревизорша.

— Да, поэт; гм! Он прекрасно пишет и в этом году получил премию Академии. Со временем он станет великим поэтом, — убежденно сказала госпожа Фальк.

— А разве я не говорила этого всегда? — подтвердила ревизорша.

Теперь Арвида Фалька расхваливали на все лады; еще немного — и он очутился бы в храме славы, но тут лакей доложил о пасторе Скоре. Пастор вошел торопливыми шагами и торопливо поздоровался с дамами.

— Извините за опоздание, но у меня всего несколько свободных минут; в половине девятого я должен быть на собрании у графини фон Фабелькранц, и я пришел к вам прямо из редакции.

— О, господин пастор, неужели вы так спешите?

— Увы, да; моя обширная деятельность не оставляет мне ни минуты покоя. Поэтому, может быть, мы сразу перейдем к делу?

Лакей принес на подносе чай и прохладительные напитки.

— Не угодно ли вам, господин пастор, выпить сначала чашечку чая? — спросила хозяйка, снова испытывая легкое разочарование.

Пастор быстрым взглядом окинул поднос.

— Благодарю вас, но я лучше выпью пунш. Я взял себе за правило, дорогие дамы, внешне ничем не отличаться от своих ближних. Все люди пьют пунш; я не люблю этого напитка, но не хочу, чтобы про меня говорили, что я лучше других; тщеславие — порок, который я ненавижу! Разрешите, я зачитаю отчет.

Он уселся за стол, обмакнул перо в чернила и начал:

— Отчет правления детских яслей «Вифлеем» о пожертвованиях, поступивших в мае месяце сего года. Подписали: Эжени Фальк. Урожденная… разрешите спросить…

— Ах, это неважно, — заверила пастора госпожа Фальк.

— Эвелина Хуман. Урожденная… будьте добры…

— Фон Бэр, дорогой господин пастор.

— Антуанетта Реньельм. Урожденная, если будет угодно вашей милости…

— Реньельм, господин пастор.

— Ах да, вышла замуж за кузена, супруг умер, детей нет! Продолжаем! Пожертвования…

Всеобщее (почти всеобщее) замешательство.

— Но, господин пастор, — спросила ревизорша, — разве вы не подпишетесь?

— Ах, милые дамы, я так боюсь прослыть тщеславным, но если вы настаиваете, то пожалуйста. Вот! Натанаель Скоре.

— Ваше здоровье, господин пастор, и, прежде чем мы начнем нашу работу, давайте немножко выпьем, — сказала хозяйка с очаровательной улыбкой, которая тут же погасла, когда она заметила, что стакан пастора уже пуст; ей пришлось снова наполнить его.

— Благодарю вас, дорогая госпожа Фальк, но нам следует быть воздержаннее. Итак, начнем! Не угодно ли вам заслушать отчет? Пожертвования: ее величество королева — сорок риксдалеров. Графиня фон Фабелькранц — пять риксдалеров и пара шерстяных чулок. Оптовый торговец Шалин — два риксдалера, пачка конвертов, шесть карандашей и бутылка чернил. Фрекен Аманда Либерт — бутылка одеколона. Фрекен Анна Фейф — пара манжет. Маленькая Калле& #769; — двадцать пять эре из копилки. Госпожа Иоханна Петтерссон — полдюжины носовых платков. Фрекен Эмили Бьёрн — Новый Завет. Хозяин продовольственной лавки Перссон — пакет овсяной крупы, четыре килограмма картофеля и банка маринованного лука. Торговец Шейке — две пары шерстяных…

— Господа! — прервала его госпожа Реньельм. — Разрешите задать вам вопрос: вы полагаете, что все это будет опубликовано в печати?

— Разумеется, — ответил пастор.

— Тогда я выхожу из правления.

— Неужели вы считаете, ваша милость, что общество сможет существовать на добровольные пожертвования, если имена жертвователей не будут опубликованы? Нет, не сможет!

— И значит, под видом благотворительности будет процветать гадкое тщеславие?

— Нет, нет, совсем не так! Тщеславие — зло, согласен; но мы превращаем это зло в добро, в благотворительность, что же в этом плохого?

— Но нельзя же называть красивыми именами то, что по сути своей гадко; это лицемерие!

— Вы слишком строги, ваша милость! Священное Писание учит, что нужно уметь прощать; простите же им их тщеславие!

— Да, господин пастор, им я прощаю, но не самой себе. Допустим, то, что несколько праздных женщин превращают благотворительность в развлечение, еще можно простить, но называть чуть ли не подвигом то, что на самом деле доставляет удовольствие, очень большое удовольствие, потому что обеспечивает известность, и притом самую широкую известность, посредством публикации в печати, — это просто позор.

— Неужели? — возразила госпожа Фальк со всей силой своей непостижимой логики. — Неужели позорно творить добро?

— Нет, мой дружок, но писать в газетах о том, что кто-то подарил кому-то пару шерстяных чулок, — это гнусно.

— Но подарить пару шерстяных чулок значит творить добро, и, таким образом, получается, что творить добро — это гнусно…

— Нет, гнусно писать об этом, дитя мое, понимаете? — пыталась втолковать ее милость упрямой хозяйке, которая, однако, не сдавалась и упорно повторяла:

— Значит, гнусно писать об этом! Но Библию тоже написали, и, следовательно, те, что ее написали, поступили гнусно…

— Господин пастор, будьте добры, продолжайте читать отчет, — прервала ее госпожа Реньельм, несколько раздосадованная той бестактной манерой преподносить свои благоглупости, которая отличала госпожу Фальк. Однако госпожа Фальк не сложила оружия:

— Значит, вы, ваша милость, считаете ниже своего достоинства обменяться мнениями с такой ничтожной личностью, как я…

— Нет, дитя мое, оставайтесь при своем мнении, я просто не хочу спорить.

— Кажется, это называется дискуссией? Господин пастор, разъясните, пожалуйста, какая же это дискуссия, если одна сторона не желает отвечать на доводы другой стороны?

— Моя дорогая госпожа Фальк, разумеется, это не дискуссия, — ответил пастор с двусмысленной улыбкой, от которой госпожа Фальк чуть не расплакалась горючими слезами. — Но, дорогие дамы, постараемся не погубить нашего благородного дела мелкими дрязгами. Давайте отложим публикацию отчета до той поры, пока наш фонд не станет больше. Мы видим, что наше молодое предприятие произрастает на благодатной почве и множество доброжелательных рук выращивают это юное растение; но мы должны думать о будущем. У нашего общества есть фонд; этим фондом нужно управлять, иными словами, нам необходимо подыскать управляющего, делового человека, который сумеет сбывать поступающие в фонд вещи и превращать их в деньги; короче говоря, нам нужно подобрать коммерческого директора. Чтобы найти подходящую кандидатуру, нам, естественно, придется пойти на определенные финансовые жертвы, но всякое настоящее дело требует жертв. Есть ли у вас, дамы, на примете человек, которому можно было бы предложить эту должность?

Нет, такого человека у дам на примете не было.

— Тогда я позволю себе предложить вам одного молодого человека с весьма серьезным складом ума, который, как я полагаю, вполне подходит для этой должности. Есть ли у правления какие-нибудь возражения против того, чтобы нотариус Эклунд за умеренное вознаграждение стал коммерческим директором детских яслей «Вифлеем»?

Нет, у дам никаких возражений не было, тем более что Эклунда рекомендовал сам пастор Скоре, а пастор Скоре делал это с тем большим основанием, что нотариус приходился пастору близким родственником. Таким образом, общество приобрело коммерческого директора за шестьсот риксдалеров в год.

— Итак, дорогие дамы, — снова заговорил пастор, — мы, кажется, неплохо потрудились сегодня в нашем винограднике.

Молчание. Госпожа Фальк поглядывает на дверь, не идет ли муж.

— У меня мало времени, мне пора уходить. Не хочет ли кто-нибудь что-либо добавить? Нет! Уповая на божью помощь нашему предприятию, которое так уверенно делает свои первые шаги, я молю его о милости и благословении и не могу выразить это лучше, чем он сам, научивший нас молитве «Отче наш…».

Он замолк, словно боялся услышать свой собственный голос, и собравшиеся закрыли руками глаза, будто стыдились смотреть друг на друга. Пауза тянулась долго, дольше, чем можно было предполагать, пожалуй, даже слишком долго, но никто не решался ее прервать; они поглядывали друг на друга между пальцами, ожидая, чтобы кто-нибудь начал двигаться, когда громкий звонок в прихожей вернул их с неба на землю.

Пастор взял шляпу и допил свой стакан, чем-то напоминая человека, который хочет незаметно улизнуть. Госпожа Фальк сияла, ибо час возмездия настал, и наконец она их сразит окончательно, и справедливость восторжествует. Глаза ее пылали огнем.

И час возмездия настал, но сражена была она сама, ибо лакей принес письмо от мужа, в котором сообщалось, что… впрочем, этого гости так и не узнали, зато быстро сообразили сказать хозяйке, что не станут больше ее беспокоить, тем более что их уже ждут дома.

Госпожа Реньельм хотела было немного задержаться, чтобы как-то успокоить молодую женщину, лицо которой выражало крайнюю досаду и огорчение, однако это ее поползновение не встретило надлежащего отклика со стороны хозяйки, которая, напротив, с таким преувеличенным вниманием помогала ее милости одеться, словно торопилась как можно скорее выпроводить ее за дверь.

При расставании в прихожей царило некоторое замешательство, но вот шаги на лестнице стихли, и дверь за гостями захлопнули с той нервозной поспешностью, которая явно говорила о том, что бедная хозяйка хочет остаться одна, чтобы дать волю своим чувствам. Она так и сделала. Совсем одна в этих огромных комнатах, она разразилась рыданиями; но это были не те слезы, что словно майский дождь падают на старое запыленное сердце, это были ядовитые слезы ярости и злобы, которые отравляют душу и, стекая по каплям на землю, разъедают, как кислота, розы юности и жизни.

 

Глава 14

Абсент

 

Жаркое послеполуденное солнце обжигало брусчатку в большом горнопромышленном городе N. В зале погребка было еще тихо и спокойно; на полу лежали еловые ветки, пахнущие похоронами; бутылки с ликером различной крепости стояли на полках и спали мирным послеобеденным сном среди водочных бутылок с орденскими лентами вокруг горлышка, которым тоже предоставили отпуск до вечера. Долговязые часы, обходившиеся без послеобеденного сна, стояли, привалившись к стене, и отсчитывали минуту за минутой, и при этом, казалось, разглядывали широченную театральную афишу, прибитую к вешалке; зал был длинный и узкий, и во всю его длину стояли березовые столы, придвинутые вплотную к стене, так что он напоминал огромное стойло, а столы на четырех ножках казались лошадьми, привязанными к стене и обращенными крупом в зал; но сейчас они тоже спали, оторвав немного от земли заднюю ногу, потому что пол в погребке был неровный, и все видели, что они спят, так как по их спинам беспрепятственно бегали мухи; однако шестнадцатилетний официант, который сидел, прислонившись к долговязым часам, возле театральной афиши, не спал: своим белым фартуком он то и дело отмахивался от мух, которые только что побывали на кухне и отлично там пообедали, а теперь слетелись сюда, чтобы поиграть; оставив в покое фартук, официант откинулся назад и прижался ухом к широкому боку часов, словно пытался узнать, что им дали на обед. И скоро он узнал все, что хотел, ибо долговязая бестия вдруг захрипела, а ровно через четыре минуты снова захрипела и стала так греметь и грохотать всеми своими сочленениями, что парень вскочил и под ужасающий скрежет металла услышал, как часы пробили шесть раз, после чего снова вернулись к своей обычной работе в тишине и молчании.

Но парню тоже пора было браться за работу. Он обошел стойло, почистил фартуком кляч и навел кое-какой порядок, словно поджидал кого-то. Он достал спички и положил их на стол в самом конце зала, откуда можно было держать под неусыпным наблюдением весь погребок. Возле спичек он поставил бутылку абсента и два бокала, рюмку и стакан. Потом сходил к колодцу и принес большой графин с водой, который поставил на стол рядом с огнеопасными предметами, и несколько раз прошелся по залу, принимая самые неожиданные позы, будто кому-то подражал. Он то останавливался, скрестив руки на груди, опустив голову и выставив вперед левую ногу, и орлиным взором оглядывал стены, обклеенные старыми обшарпанными обоями, то опирался костяшками пальцев правой руки о край стола, скрестив при этом ноги, а в левой держал лорнет, сделанный из проволоки от бутылок с портером, и надменно созерцал карниз; внезапно дверь распахнулась, и в зал вошел мужчина лет тридцати пяти с таким уверенным видом, будто вернулся к себе домой. Резко обозначенные черты его безбородого лица говорили о том, что его лицевые мускулы были хорошо натренированы, как это бывает только у актеров и представителей еще одной социальной группы; сквозь оставшуюся после бритья легкую синеву кожи просвечивали мышцы и сухожилия. Высокий, чуть узковатый лоб с впалыми висками вздымался, как коринфская капитель, и по нему, словно дикие растения, спускались разбросанные в беспорядке черные локоны, между которыми, вытянувшись во всю длину, бросались вниз маленькие змейки волос, будто хотели достать до глазниц, чего им никак не удавалось. Когда он был спокоен, его глаза смотрели мягко и немного грустно, но порой они стреляли, и тогда зрачки вдруг превращались в дула револьвера.

Он сел за накрытый для него стол и удрученно взглянул на графин с водой.

— Зачем ты всегда притаскиваешь сюда воду, Густав?

— Чтобы вы, господин Фаландер, не сожгли себя.

— А тебе какое до этого дело? Разве я не могу сжечь себя, если захочу?

— Господин Фаландер, не будьте сегодня нигилистом!

— Нигилистом! Кто тебя научил этому слову? Откуда оно у тебя? Ты с ума сошел, парень? Ну, говори!

Он поднялся из-за стола и сделал пару выстрелов из своих темных револьверов.

Густав даже потерял дар речи, настолько его поразило и испугало выражение лица актера.

— Ну, отвечай, мой мальчик, откуда у тебя это слово?

— Его сказал господин Монтанус, он приезжал сегодня из Тресколы, — ответил Густав боязливо.

— Вот оно что, Монтанус! — повторил мрачный гость и снова сел за стол. — Монтанус — мой человек. Этот парень знает, что говорит. Послушай, Густав, скажи мне, пожалуйста, как меня называют… ну, понимаешь, как меня называет этот театральный сброд. Давай, выкладывай! Не бойся!

— Нет, это так некрасиво, что я не могу сказать.

— Почему не можешь, если доставишь мне этим маленькое удовольствие. Тебе не кажется, что мне нужно немного развеселиться? Или, быть может, у меня такой довольный вид? Ну, давай! Как они спрашивают, был ли я здесь? Вероятно, говорят: был ли здесь этот…

— Дьявол…

— Дьявол? Это хорошее прозвище. По-твоему, они ненавидят меня?

— Да, ужасно!

— Великолепно! Но почему? Что я им сделал дурного?

— Не знаю. Да они и сами не знают.

— Я тоже так думаю.

— Они говорят, что вы, господин Фаландер, портите людей.

— Порчу?

— Да, они говорят, что вы испортили меня, и теперь мне все кажется старым!

— Гм, гм! Ты сказал им, что их остроты стары?

— Да, и, кстати, все, что они говорят, тоже старо, и сами они такие старые, что меня от них просто воротит!

— Понятно. А тебе не кажется, что быть официантом тоже старо?

— Конечно, старо; и жить тоже старо, и умирать старо, и все на свете старо… нет, не все… быть актером не старо.

— Вот уж нет, мой друг, старее этого нет ничего. А теперь помолчи, мне надо немного оглушить себя!

Он выпил абсент и откинул назад голову, прислонив ее к стене, по которой тянулась длинная коричневая полоса, прочерченная дымом его сигары, поднимавшимся к потолку в течение шести долгих лет, что он здесь сидел. Через окно в зал проникали солнечные лучи, но сначала они пробивались сквозь легкую листву высоких осин, трепетавшую под порывами вечернего ветерка, и тень от нее на противоположной от окна стене казалась непрерывно движущейся сетью, в нижнем углу которой вырисовывалась тень от головы с всклокоченными волосами, похожая на огромного паука.

А Густав тем временем снова сел возле долговязых часов и погрузился в нигилистическое молчание, наблюдая, как мухи водят хоровод под потолком вокруг аргандской лампы.

— Густав! — послышалось из паутины на стене.

— Да? — откликнулся голос откуда-то из-за часов.

— Твои родители живы?

— Нет, вы же знаете, господин Фаландер, что они умерли.

— Тебе повезло.

Продолжительная пауза.

— Густав!

— Да?

— Ты по ночам спишь?

— Что вы имеете в виду, господин Фаландер? — спросил Густав, краснея.

— То, что я сказал!

— Конечно, сплю! Отчего бы мне не спать?

— Почему ты хочешь стать актером?

— Мне трудно это объяснить. Мне кажется, что тогда я буду счастлив.

— А разве сейчас ты не счастлив?

— Не знаю. Думаю, что нет.

— Господин Реньельм был здесь после приезда в город?

— Нет, не был, но он хотел с вами встретиться сегодня, примерно в это время.

Продолжительная пауза; вдруг дверь открывается, и в широкую, чуть вздрагивающую сеть на стене вползает тень, а паук в углу делает торопливое движение.

— Господин Реньельм? — спрашивает мрачный гость.

— Господин Фаландер?

— Милости прошу! Вы искали меня сегодня?

— Да, я приехал утром и сразу же отправился на поиски. Вы, конечно, догадываетесь, о чем мне нужно с вами поговорить; я хочу поступить в театр.

— О! Правда? Меня это удивляет!

— Удивляет?

— Да, удивляет! Но почему вы решили говорить именно со мной?

— Потому, что вы выдающийся актер, и еще потому, что наш общий знакомый, скульптор Монтанус, рекомендовал мне вас как прекрасного человека.

— Да? И чем я могу вам помочь?

— Советом!

— Не хотите ли присесть за мой стол?

— С удовольствием, если вы разрешите мне быть хозяином.

— Этого я не могу вам разрешить…

— Тогда каждый за себя… если вы ничего не имеете против.

— Как угодно! Вам нужен совет? Гм! Будем говорить начистоту, да? Тогда слушайте и принимайте к сведению все, что я сейчас скажу, и никогда не забывайте, что в такой-то день я сказал вам все это, ибо я полностью отвечаю за свои слова.

— Слушаю вас.

— Вы заказали лошадей? Еще нет? Тогда заказывайте и немедленно возвращайтесь домой!

— Вы считаете, что я не способен стать актером?

— Нет, почему же! Я никого не считаю неспособным играть на сцене. Напротив. Каждый человек в большей или меньшей степени способен исполнять роль другого человека.

— Да?

— Ах, все это совсем не так, как вы себе представляете. Вы молоды, кровь бурлит в ваших жилах, перед вашим мысленным взором возникают тысячи образов, прекрасных и светлых, как в древних сагах, они теснятся в вашем воображении, и вам не хочется их прятать, вы сгораете от желания вынести их на свет, взять на руки и показать, показать всему миру и испытать от этого огромное, неповторимое счастье… так?

— Да, именно так. Вы словно читаете мои мысли.

— Я просто предположил самый высокий и самый благородный побудительный мотив, потому что не хочу видеть во всем одни лишь дурные побуждения, хотя и убежден, что в подавляющем большинстве они именно такие. И ваше призвание так велико, что вы готовы терпеть нужду, сносить всяческие унижения, давать сосать свою кровь вампирам, потерять уважение общества, стать банкротом, погибнуть… но не свернуть с избранного пути. Верно?

— Верно! Ах, как вы хорошо меня понимаете!

— Когда-то я знал одного молодого человека… теперь я его не знаю, потому что он сильно переменился. Ему было пятнадцать лет, когда он вышел из одного исправительного заведения, какие содержит каждая община для детей, совершивших весьма банальное преступление, а именно: они явились на свет божий; и вот эти невинные малютки вынуждены искупать грехопадение родителей, ибо ничего другого им не остается… пожалуйста, не разрешайте мне отклоняться от темы. Потом он пять лет провел в Упсале и прочитал невероятное количество книг; его мозг был разделен на шесть ящиков, которые он заполнял сведениями, тоже разделенными на шесть категорий: цифры, имена, факты… целый склад готовых мнений, выводов, теорий, причуд, глупостей. До поры до времени все было терпимо, потому что человеческий мозг довольно вместительный; но ему пришлось, кроме всего прочего, воспринимать чужие мысли, старые, давно прогнившие мысли, которые люди жевали всю свою жизнь, а потом выплюнули; его стошнило, и тогда он, двадцатилетним юношей, поступил в театр. Взгляните на мои часы, на секундную стрелку: она сделает шестьдесят движений, пока пройдет одна минута; шестьдесят на шестьдесят составит час, и даже если умножить на двадцать четыре, то пройдут всего лишь сутки, а если еще умножить на триста шестьдесят пять, то будет только год. А теперь представьте себе, что такое десять лет. Господи! Приходилось ли вам когда-нибудь дожидаться у ворот своего хорошего знакомого? Первые четверть часа проходят незаметно; вторые четверть часа — о, чего не сделаешь с охотой и удовольствием ради того, кого любишь; третьи четверть часа — его все нет; четвертые — надежда и страх; пятые — вы уходите, но потом возвращаетесь; шестые — господи, как нелепо я растратил время; седьмые — подожду еще, раз уж я прождал так долго; восьмые — ярость, проклятье; девятые — вы возвращаетесь домой и ложитесь на диван, ощущая неземной покой, словно идете под руку со смертью… Он ждал десять лет, десять лет! Посмотрите на мои волосы! Не встают ли они дыбом, когда я говорю: десять лет? Приглядитесь! Кажется, еще нет! Десять лет миновало, прежде чем он получил роль. И тогда все пошло как по маслу… сразу. А он сходил с ума, думая о нелепо растраченных десяти годах, и приходил в бешенство, когда спрашивал себя, почему это не произошло десять лет назад, и его охватывало изумление, почему выпавшее на его долю счастье не сделало его счастливым, и он стал несчастен.

— А может, эти десять лет ему понадобились, чтобы изучить искусство актера?

— Ничего он не изучал, потому что ему не давали играть; мало-помалу он превратился в посмешище, имя которого никогда не появлялось на театральной афише; по мнению дирекции театра, он ни на что не был годен, а когда он обращался в другой театр, ему говорили, что у него нет репертуара!

— Но почему он не был счастлив, когда счастье наконец пришло к нему?

— Вы думаете, что для бессмертной души достаточно такого счастья? Впрочем, о чем мы спорим? Ваше решение окончательно. Мои советы излишни. Нет лучшего учителя, чем опыт, а он либо прихотлив, либо расчетлив, совсем как школьный учитель; одним всегда похвалы, другим всегда выволочка; вам от рождения предопределены похвалы; не подумайте, что я намекаю на ваше происхождение; у меня хватает ума не приписывать все происхождению, и добро и зло; в данном случае этот фактор совершенно не имеет значения, потому что речь идет просто о человеке как таковом. И я от всей души желаю, чтобы вам улыбнулось счастье, как можно скорей, и чтобы вы сами все познали… как можно скорей! Уверен, вы этого заслуживаете.

— Неужели вы не сохранили ни капли уважения к своему искусству? Величайшему и прекраснейшему на свете?

— Его переоценивают, как, впрочем, и все то, о чем люди пишут книги. К тому же оно опасно, ибо может принести вред. Красиво высказанная ложь производит в достаточной мере сильное впечатление. Как в народном собрании, где все решает невежественное большинство. Чем проще, тем лучше — чем хуже, тем лучше. Поэтому-то я и не утверждаю, что оно никому не нужно.

— Никогда не поверю, что вы действительно так думаете.

— Но я действительно так думаю, хотя вовсе не настаиваю, что всегда прав.

— И вы на самом деле не питаете уважения к своему искусству?

— Своему? А почему я должен питать к нему уважение большее, чем к другим видам искусства?

— И это говорите вы, кто играл такие наполненные величайшим смыслом роли; ведь вы играли Шекспира? Играли Гамлета? Неужели вас не потрясло, когда вы произносили этот удивительно глубокий монолог «Быть или не быть»?

— Что вы подразумеваете под словом «глубокий»?

— Глубокий по мысли, глубокий по идее.

— Объясните мне, что вы усматриваете в этом глубокомысленного: «Покончить с жизнью или нет? Охотно я покончил бы с собой, когда бы знал, что ждет меня потом, уж после смерти, и то же самое свершили б все без исключенья, но этого сейчас не знаем мы и потому боимся расстаться с жизнью». Уж так ли это глубокомысленно?

— Но…

— Подождите! Вам наверняка когда-нибудь приходила мысль покончить с собой? Не так ли?

— Да, вероятно, как и всем!

— Так почему вы этого не сделали? Да потому, что вы, как и Гамлет, не могли на это решиться, ибо не знали, что будет потом. Это что, проявление вашего глубокомыслия?

— Конечно, нет!

— Значит, все это просто банальность. Короче… Густав, как это называется?

— Старо! — послышалось из-за часов, где, по-видимому, только и ждали момента, чтобы подать реплику.

— Да, старо! Вот если бы автор высказался, как он примерно представляет себе нашу будущую жизнь, тогда в этом было бы что-то новое!

— Разве все новое так уж хорошо? — спросил Реньельм, несколько обескураженный всем тем новым, что ему довелось услышать.

— У нового есть, во всяком случае, одно достоинство: то, что оно новое. Попробуйте сами разобраться в своих мыслях, и они всегда покажутся вам новыми. Вы ведь понимаете, что я знал о вашем намерении поговорить со мной еще до вашего прихода, и я знаю, о чем вы меня спросите, когда мы снова заговорим о Шекспире.

— Вы поразительный человек; должен признаться, что все так и есть, как вы говорите, хотя я и не согласен с вами.

— Что вы думаете о надгробном слове Антония у катафалка с телом Цезаря? Разве оно не прекрасно?

— Я как раз хотел спросить вас об этом. И впрямь вы обладаете способностью читать мои мысли.

— Так оно и есть. И ничего особо удивительного тут нет, ведь все люди думают, или, вернее, говорят, примерно одно и то же. Ну так что же здесь такого глубокомысленного?

— Мне трудно выразить…

— А вам не кажется, что это совершенно обычная форма иронического высказывания? Вы говорите нечто прямо противоположное тому, что думаете на самом деле; ведь если как следует наточить острие, то никому не избежать укола. А вы читали что-нибудь прекраснее, чем диалог Ромео и Джульетты после брачной ночи?

— Ах, вы имеете в виду то место, где он говорит, что принял жаворонка за соловья?

— Что же еще я могу иметь в виду, если весь мир это имеет в виду. В общем, довольно заезженный поэтический образ, построенный на внешнем эффекте. Неужели вы всерьез считаете, что величие Шекспира основано на поэтических образах?

— Почему вы разрушаете все, что мне дорого, почему лишаете меня всякой опоры?

— Я выбросил ваши костыли, чтобы вы научились ходить — самостоятельно! И потом, разве я прошу вас следовать моим советам?

— Вы не просите, вы заставляете!

— Тогда вам надо избегать моего общества. Ваши родители, наверно, недовольны вашим решением?

— Конечно! Но откуда вы это знаете?

— Все родители думают примерно одинаково. Однако не преувеличивайте моего здравомыслия. И вообще не надо ничего преувеличивать.

— Вы считаете, что тогда будешь счастливее?

— Счастливее? Гм! Вы знаете кого-нибудь, кто счастлив? Только я хочу услышать ваше собственное мнение, а не чужое.

— Нет, не знаю.

— Но если вы не знаете никого, кто был бы счастлив, то зачем спрашиваете, можно ли стать счастливее?.. Значит, у вас есть родители! Очень глупо иметь родителей!

— Как так? Что вы хотите сказать?

— Вам не кажется противоестественным, что старое поколение воспитывает молодое и забивает ему голову своими давно отжившими глупостями? Ваши родители требуют от вас благодарности? Правда?

— Разве можно не быть благодарным своим родителям?

— Благодарным за то, что на законном основании они произвели нас на свет, обрекая на постоянную нищету, кормили скверной пищей, били, всячески угнетали, унижали, подавляли наши желания. Понимаете, нам нужна еще одна революция! Нет, две! Почему вы не пьете абсент? Вы боитесь его? О! Взгляните, ведь на нем женевский Красный Крест! Он исцеляет раненых на поле битвы, и друзей и врагов, унимает боль, притупляет мысль, лишает памяти, душит все благородные чувства, которые толкают нас на всякие сумасбродства, и в конце концов гасит свет разума. Вы знаете, что такое свет разума? Во-первых, это фраза, во-вторых — блуждающий огонек, этакий язычок пламени, что блуждает там, где гниет рыба и выделяет фосфорный водород; свет разума — это и есть фосфорный водород, который выделяет серое вещество нашего мозга. И все-таки удивительно, что все хорошее на земле гибнет и предается забвению. За десять лет своего бродяжничества и кажущейся бездеятельности я прочитал все книги во всех библиотеках провинциальных городков; все мелкое и незначительное, что содержится в этих книгах, цитируют и перепечатывают сотни раз, все достойное внимания остается лежать под спудом. Я хочу сказать, что… напоминайте мне, чтобы я придерживался темы…

Между тем часы снова начали греметь и пробили семь раз. Двери распахнулись, и в зал с шумом и грохотом ввалился человек лет пятидесяти. У него было жирное лицо и массивная голова, которая, как мортира на лафете, высилась над жирными плечами под постоянным углом в сорок пять градусов, и казалось, будто она вот-вот начнет обстреливать снарядами звезды. У него было такое лицо, словно ему присущи самые изощренные пороки и он способен на самые изощренные преступления, и если не совершает их, то только из трусости. Он немедленно выпустил снаряд в Фаландера и атаковал официанта, потребовав у него грогу, при этом он изъяснялся, как капрал перед строем, на малопристойном, хотя и грамматически правильном языке.

— Вот владыка вашей судьбы, — прошептал Фаландер Реньельму. — К тому же великий драматург, режиссер и директор театра, мой смертельный враг.

Реньельм содрогнулся, глядя на это чудовище, которое обменялось с Фаландером взглядами, полными глубочайшей ненависти, и теперь обстреливало залпами своей слюны проход между столиками.

Потом дверь снова отворилась, и в нее проскользнул мужчина средних лет, довольно элегантный, с напомаженными волосами и нафабренными усами. Он фамильярно уселся рядом с директором, который дал ему пожать средний палец, украшенный сердоликовым перстнем.

— Это редактор местной консервативной газеты, опора трона и алтаря. У него свободный доступ за кулисы, и он соблазняет всех девушек, которым удалось избежать благосклонности директора. Когда-то он был королевским чиновником, но ему пришлось расстаться с этой должностью по причине, о которой даже говорить стыдно. Однако мне не менее стыдно сидеть в одной комнате с этими господами, а кроме того, я устраиваю сегодня маленькую вечеринку для своих друзей по случаю моего вчерашнего бенефиса. Если у вас есть желание провести вечер в обществе самых плохих артистов на свете, двух дам сомнительной репутации и старого бродяги в роли хозяина, то милости прошу к восьми часам.

Не колеблясь ни секунды, Реньельм тотчас же принял приглашение.

Паук стал карабкаться вверх по стене, словно осматривая свою сеть, и тут же исчез. Муха еще некоторое время оставалась на месте. Но вот солнце скрылось за собором, и сеть расплылась по стене, будто ее никогда и не было, а за окном от дуновения ветра затрепетали осины. И тогда громадина директор прокричал во весь голос, потому что давно разучился говорить:

— Послушай! Ты видел, «Еженедельник» снова вылез с нападками на меня?

— Ах, не обращай внимания на эту болтовню!

— Как это не обращай внимания! Черт побери, что ты хочешь сказать? Разве его не читает весь город? Ну, я покажу этому мерзавцу! Приду к нему домой и набью морду! Он нагло утверждает, что у меня все неестественно и аффектированно.

— Ну так сунь ему на лапу! Только не устраивай скандала!

— Сунуть на лапу? Ты думаешь, я не пытался? Чертовски странный народ эти либеральные газетные писаки. Если тебе удастся познакомиться или подружиться с ними, они, может, и напишут о тебе что-нибудь хорошее, но купить их невозможно, как бы бедны они ни были.

— Ничего-то ты не понимаешь. С ними нельзя действовать напрямик; им нужно посылать подарки, которые при случае можно заложить, или даже наличные деньги…

— Как посылают тебе? Нет, с ними этот номер не пройдет; я много раз пытался. Дьявольски трудно обломать человека с убеждениями. Кстати, чтобы сменить тему разговора, что за новая жертва попала в когти этому дьяволу?

— Не знаю, меня это не касается.

— Может быть, пока и не касается. Густав! Кто сидел рядом с Фаландером?

— Он хочет поступить на сцену, и его зовут Реньельм.

— Что такое? Хочет поступить на сцену? Он! — закричал директор.

— Да, хочет, — ответил Густав.

— Хочет, понятное дело, играть в трагедиях! И под покровительством Фаландера? И не обращаться ко мне за содействием? И играть роли в моих пьесах? Оказать мне честь? И я об этом ничего не знаю? Я? Я? Мне жаль его! Какое ужасное будущее его ждет! Разумеется, я окажу ему покровительство! Возьму под свое крылышко! Все знают, какие сильные у меня крылья, даже если я не летаю! Иногда ими можно и ударить! Какой славный малый! Отличный малый! Красивый, как Антигон[28]! Как жаль, что он сразу не пришел ко мне, я отдал бы ему все роли Фаландера, все до единой! Ой! Ой! Ой! Но еще не поздно! Ха! Пусть сначала дьявол немного испортит его! Он еще чуть-чуть зелен, этот юнец! И такой наивный с виду! Бедный мальчик! Да, мне остается только сказать: сохрани его бог!

Последние звуки этой мольбы потонули в адском шуме, когда вдруг в зал разом ввалились любители грога со всего города.

 

Глава 15


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-04-19; Просмотров: 161; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.291 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь