Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Человек сам закрывает себе простор
Из года в год мы собираемся дважды — Великим и Рождественским постом — для того, чтобы провести тихий день, освобожденными от обычного хода жизни, перед лицом собственной совести, Божией правды, Жизни (через заглавное “Ж”), перед лицом Бога. И вопрос, который я ставлю себе каждый раз и на который отвечаю каждый раз с возрастающим чувством тревоги и боли, следующий: какой плод всего этого? Изо дня в день мы живем перед лицом Божиим, изо дня в день мы взрослеем, а затем стареем; мы слышим Евангелие, проходят перед нами образы тысяч святых, из которых многие — родные нам русские святые; мы восхищаемся словами Христа; бывает — душа затрепещет, проснется; и потом мы возвращаемся к той же серой, обессмысленной жизни. Мы просто продолжаем существовать, научившись как-то дотерпеть жизнь, пока она у нас не отнимается. И это так печально, потому что когда мы думаем о ранних христианах, вспоминаем святых, да вообще глядим вокруг себя на людей, проснувшихся внутренне и не дающих себе заснуть, не дающих себе окоченеть, — как они бывают прекрасны!.. Доносится до нас евангельское слово так звучно, так сильно; эти слова говорил Сам Христос — не на русском языке, не на английском, не на славянском, но те же самые слова; и они насыщены всей силой, всей благодатью, всей личностью Сына Божия, Который стал Сыном человеческим. Они доносятся до нас мощным гудением, как колокол, — и неужели они, как колокол, должны отзвучать и не принести плода? Когда мы смотрим на свою жизнь — можем ли мы узнать в ней отзвук этого мощного колокола, который зовет нас к жизни? Или наши души остаются такими же безнадежно-беспечальными: и без надежды, и даже с потухшей печалью? Что их может разбудить, что нас может потрясти? Скоро мы будем читать канон Андрея Критского; там тоже есть слова: " бессильно Евангелие, напрасны пророчества…" Неужели это и о нас можно сказать — и в течение большей части нашей жизни, и в течение, может быть, недолгого остатка жизни, потому что мы все под Богом ходим и, как говорит служба похорон, " и здоровые, и младые умирают", а не только люди, прожившие долгую жизнь и естественно склоняющиеся к земле? Что же нам сделать, какие слова найти? Я сейчас не о том говорю, будто я ищу слова, потому что, конечно, человеческие слова никого не разбудят; но каким образом могут, могли бы дойти слова Христовы до нас так, чтобы нас привести к жизни? И вот, когда я задумываюсь над собой и над многими, кто приходит ко мне на исповедь, на беседу уже много лет теперь, больше тридцати лет здесь, — меня поражает, что как бы непроходимой гранью, стеной непробитной внутри нас самих, между нами и жизнью, между нами и простором, свободой и радостью стоит сам человек, заграждая себе путь. Потому что большей частью все внимание каждого из нас обращено на самого себя, на то, что он думает, на то, что он чувствует, на то, что он делает, на то, что ему другой человек сказал доброе или злое, на то, чего он ожидает от жизни, на то, что жизнь ему дала или украла у него; и все сводится к тому, что в нашей жизни звучит единственное слово: " я". Я сам, я, я — все время; моя жизнь тяжела, меня обидели, меня обошли, я радуюсь, и так далее. Так, наверное, было с самого начала времени, и неудивительно после этого, что Христос первым условием того, чтобы человек куда-то мог двинуться, мог вырваться из этого плена, ставит отречение от себя: если кто хочет по Мне идти, да отвержется себя, да возьмет крест свой и да грядет по Мне (Мф. 16, 24). Но что значит это отречение от себя? Большей частью мы думаем, что отречься от себя значит устроить себе жизнь, лишенную радостей, жизнь, где все является жертвой, где ничего не остается, что могло бы сердце согреть, ум озарить, — и это не так. Потому что то " я", от которого нам велено отречься, то " я", которое стоит непроходимой преградой между полнотой жизни и мной, это не все " я". Это какой-то поверхностный, мелкий человек, заслоняющий собой весь горизонт, не дающий мне самому быть тем большим человеком, которым каждый из нас мог бы быть и стать. Отвергнуть себя значит первым делом понять, что сосредоточить всю жизнь на том мелком человеке, каким мы являемся в повседневности, равносильно тому, чтобы свести жизнь к таким размерам, к такой тюремной узости, в которой можно только задохнуться. И мы на самом деле в этой тьме задыхаемся. Первое, чему мы должны научиться: когда в любом состоянии, при любых обстоятельствах, встает мысль: " А что я? " — сказать себе: " Отойди от меня, сатана, отойди от меня, противник, ты думаешь только о том, что земное, а не о том, что Божие, — отойди! Ты мне надоел! Неужели я буду еще, и еще, и еще в жизни видеть только себя самого, склонять слово " я" во всех падежах, сводить все только к тому, что для меня — отрада, для меня — страх, для меня — горе, для меня — скука? Неужели вся жизнь может свестись к этому? " — как она на самом деле сводится, почему она и не жизнь, почему она — тоска, бесплодность для самого человека и для всех окружающих, почему нам так скучно с самими собой и другим так невыразимо скучно с нами. И вот первое, чему мы должны учиться, это — при всех обстоятельствах себе сказать: отойди в сторону, дай мне вглядываться в даль, в простор, в глубину! В этой большой, широкой, глубокой жизни и я найду себе место, — но жизнь во мне не найдет места; человек может влиться в жизнь, но всю жизнь ограничить собой нельзя… Я помню, как-то шел с пожилой, горькой русской женщиной и она все говорила, говорила, говорила только о том, как жизнь ее обошла, как люди ее обидели, как все бессмысленно, как все зло… Остановилась перед кустом колючек и говорит: " Вот вся жизнь! " — а за этим кустом весь простор южного берега Франции: горы, а за горами широкое море, все облитое солнцем, все сияющее летним светом. И я помню, как я ей сказал: вот так вы на жизнь и смо трите — только на этот колючий куст, и никогда вам не пришло в голову посмотреть через этот куст или мимо него на всю даль, в которой вы живете, на всю эту необозримую красоту. С жизнью ее так и было: она видела только колючий куст. Но кто из нас этого не делает в той или иной мере? Когда мы молоды, нас увлекает наша сила, наше участие в жизни, наша реальная или мнимая способность строить жизнь; и поэтому мы сосредоточены на себе, на крепости своей, на возможностях своих. Потом проходят годы, и мы уже встретились с тем, что жизнь не гнется, что жизнь противится нашему усилию, что она ставит свои требования, что она не сдается; что не сдаются и люди вокруг нас, потому что они тоже хотят гнуть жизнь и строить ее по-своему, да не по-нашему. И мы тогда жестеем; но, жестея, мы продолжаем быть сосредоточенными на самих себе: мы должны устоять, мы должны победить, мы должны проложить свой путь — и опять не видим ни жизни, ни людей вокруг себя, проходим мимо каждого и всех, мимо каждого события. Потом, может быть, вспомним, а когда оно перед нами раскрывается, разверзается, мы его даже не видим; мы только смотрим, что в нем есть такого, что можно использовать или что в нем для нас опасно, страшно, вредно. А когда стареем, тогда начинаем или горько вспоминать то, что было, и с горечью думать о том, что могло бы быть, или уходим в себя и делаемся уже вполне для других бесплодными: очень, очень мало людей умеют стареть так, чтобы старость была, в своем роде, победой жизни, а не постепенным угасанием, которое завершится последним поражением смерти. Когда я думал об этой беседе, я вовсе не думал говорить то, что сейчас сказал: я думал, что скажу нечто о старости, о том, как мы можем научиться стареть. И мне вспомнилось стихотворение Баратынского: Были бури, непогоды,
Да младые были годы!
В день ненастный, час гнетучий
Грудь подымет вздох могучий;
Вольной песнью разольется,
Скорбь-невзгода распоется!
А как век-то, век-то старый
Обручится с лютой карой,
Груз двойной с груди усталой
Уж не сбросит вздох удалый,
Не положишь ты на голос
С черной мыслью белый волос! Очень часто именно так мы воспринимаем наступающую старость, что и делает ее бесплодной. Человек говорит, что он " доживает свой век", то есть — костер горел, а теперь надо ждать, чтобы потухли последние огоньки. Но разве это — старость, о которой можно думать как о чем-то осмысленном? Большинство из нас, сидящих здесь, уже вступили в период, когда стареешь или уже достиг старости; а тем, которые еще не достигли этого возраста, может быть, и не вредно подумать о том, как можно уже теперь строить будущее. Есть стихотворение французского писателя Виктора Гюго о старости. Он говорит: старик, который выходит из мимотекущих дней и возвращается к первоисточнику жизни, выходит из времени и вступает в вечность; и хоть виден огонь в глазах юноши, можно видеть свет в глазах старика… И вот в этом, мне кажется, задача всякого постепенного, но победоносного старения. Большей частью мы потому и не достигаем ничего, о чем когда-то мечтали, что, может быть, и не сбылось, но что было так близко, что могло случиться и быть. Мы стараемся сохранить огонь, крепость тела, живость ума, непреклонность воли и забываем, что все это может от нас уйти, но одного от нас никто не может отнять: живое сердце. Может погаснуть тот огонь, которым мы так легко увлекаемся: уже ум не пламенеет, уже крепость тела не дает совершить то, что можно задумать, уже воля не владеет нами с прежней силой; но есть такой свет, который время не может погасить: это свет сердца — любящего, нежного, ласкового, мудрого, сердца, умудренного жизнью. Но об этом сердце меньше всего мы и заботимся; мы даем своему сердцу стать холодным, окаменеть, мы даем ему стать темным и прогоркнуть. И когда ничего в человеке не остается из раннего огня — только сердце могло бы остаться, — оказывается, что ни для себя, ни для других человек это сердце не сохранил, не воспитал. У каждого из нас еще есть сколько-то времени, чтобы научиться не так жить — уткнувшись в себя самого (как Феофан Затворник говорит: словно стружка, которая свернулась вокруг внутренней пустоты). Давайте подумаем о том, как это сделать. Каждый из нас непременно много раз в жизни испытывал, как бывает тоскливо и скучно с самим собой; когда человек оставлен один, когда в течение долгих часов или дней, или месяцев приходится ему быть одному, не видеть никого — только быть лицом к лицу с собой: какая тоска часто его охватывает! Почему? — Из-за той внутренней пустоты, вокруг которой свернулась стружка. Стоило бы только эту стружку расправить, разомкнуть этот круг — и со всех сторон жизнь лилась бы богато, осмысленно. Ведь каждый из нас может себе представить то, о чем я сейчас говорю: эту тоску пребывания с самим собой; но вместо того, чтобы сказать себе: " Я — сам себе враг, я — причина того, что мне так невыносимо с собой, — откроюсь, выгляну в окошко, посмотрю вдаль, обращу внимание на другие существа, на жизнь, не сводя их к себе, а с настоящим живым интересом к другому или к другим", — вместо этого мы стараемся пустоту заполнить опять-таки собой: перебираем прошлое и в прошлом почти всегда перебираем разочарования или горечь; даже светлое мы умудряемся сделать тусклым и безрадостным, вспоминая, как это было и что это все прошло. Неужели у нас не может хватить просто разума, практического разума приступить к новой жизни? А для этого надо себе сказать, что весь интерес, который я в себе имел — исчерпан; я себя исследовал до конца, нет во мне больше ничего, что стоило бы моего наблюдения; а вокруг столько всего, что стоит моего внимания! Люди есть, события есть; есть свет Божий, есть книги — глубокие, содержательные; есть столько всего, что может оживить душу, но при одном условии: перенести наше внимание на то, что мы делаем, на то, что мы видим, на то, что мы слышим, на того человека, с которым мы имеем дело, а не на самих себя, — вырваться из этого заколдованного и убийственного круга. Вот что я предлагаю вам сейчас: в течение какого-нибудь получаса посидеть в церкви молча, не разговаривая друг с другом, лицом к лицу с самим собой; и поставить себе вопрос: справедливо ли то, что сейчас было сказано? Не стою ли я преградой на своем пути? Не набрасываю ли я свою тень на все то, что вокруг облито солнцем? Не прожил ли я всю свою жизнь, весь ее простор и глубину сводя только к себе, думая о том, что мне отрадно, что мне страшно, что мне полезно, что мне нужно? А если так — не могу ли я найти в своем кругу, в кругу своих интересов и людей несколько человек или несколько предметов, на которых я мог бы, в виде упражнения, с усилием, против всех своих привычек, сосредоточить взор и внимание так, чтобы их поставить в центр моей жизни? И спросить себя: кому я могу сделать добро? Кому я могу послужить на пользу опытом своей жизни — и добрым, и злым опытом жизни? Что я могу сделать при состоянии моего здоровья, принимая в учет мою старость, принимая в учет те или другие свойства моей жизни? Что я могу сказать, что я могу сделать? Кем я могу быть для людей, которые вокруг меня есть, которые все, молодые или старые, нуждаются в своем ближнем, потому что, как кто-то из отцов Церкви говорил, от ближнего нашего нам и жизнь, и смерть. Вот, поставьте перед собой вопрос: для кого я могу быть таким ближним, который приносит не смерть, а жизнь; который вносит в чужую жизнь не безнадежность, не тяжесть, не безрадостное настроение, а ласку и свет, и тепло? Это все делается, конечно, не даром; всякий человек, который в жизнь другого захочет внести хоть искру света или каплю добра, непременно должен быть готов за это поплатиться: не искать отзвука, отклика, не искать благодарности, не искать ничего, кроме дивного, Богом данного случая, Богом данной возможности: человеку, которого сотворил Бог, которого Он любит, сделать что-то доброе, быть на его пути благодатью Божией. Вот теперь разойдитесь по церкви, сядьте около отопления, чтобы было не так холодно, и поставьте перед собой вопрос о справедливости того, что я говорил и о себе, и о каждом из вас; конкретный вопрос: что и кому, и как я могу сделать, чтобы вырваться из этого всепоглощающего и убивающего интереса к самому себе и внести жизнь и свет, и смысл, и помощь, и милосердие в чужую жизнь? Иначе наша жизнь пойдет бесплодно, иначе действительно мы будем " доживать свой век" ненужными, остатками, осколками отжившего прошлого.
Отвержение себя
Из года в год мы собираемся дважды — Великим и Рождественским постом — для того, чтобы провести тихий день, освобожденными от обычного хода жизни, перед лицом собственной совести, Божией правды, Жизни (через заглавное “Ж”), перед лицом Бога. И вопрос, который я ставлю себе каждый раз и на который отвечаю каждый раз с возрастающим чувством тревоги и боли, следующий: какой плод всего этого? Изо дня в день мы живем перед лицом Божиим, изо дня в день мы взрослеем, а затем стареем; мы слышим Евангелие, проходят перед нами образы тысяч святых, из которых многие — родные нам русские святые; мы восхищаемся словами Христа; бывает — душа затрепещет, проснется; и потом мы возвращаемся к той же серой, обессмысленной жизни. Мы просто продолжаем существовать, научившись как-то дотерпеть жизнь, пока она у нас не отнимается. И это так печально, потому что когда мы думаем о ранних христианах, вспоминаем святых, да вообще глядим вокруг себя на людей, проснувшихся внутренне и не дающих себе заснуть, не дающих себе окоченеть, — как они бывают прекрасны!.. Доносится до нас евангельское слово так звучно, так сильно; эти слова говорил Сам Христос — не на русском языке, не на английском, не на славянском, но те же самые слова; и они насыщены всей силой, всей благодатью, всей личностью Сына Божия, Который стал Сыном человеческим. Они доносятся до нас мощным гудением, как колокол, — и неужели они, как колокол, должны отзвучать и не принести плода? Когда мы смотрим на свою жизнь — можем ли мы узнать в ней отзвук этого мощного колокола, который зовет нас к жизни? Или наши души остаются такими же безнадежно-беспечальными: и без надежды, и даже с потухшей печалью? Что их может разбудить, что нас может потрясти? Скоро мы будем читать канон Андрея Критского; там тоже есть слова: " бессильно Евангелие, напрасны пророчества…" Неужели это и о нас можно сказать — и в течение большей части нашей жизни, и в течение, может быть, недолгого остатка жизни, потому что мы все под Богом ходим и, как говорит служба похорон, " и здоровые, и младые умирают", а не только люди, прожившие долгую жизнь и естественно склоняющиеся к земле? Что же нам сделать, какие слова найти? Я сейчас не о том говорю, будто я ищу слова, потому что, конечно, человеческие слова никого не разбудят; но каким образом могут, могли бы дойти слова Христовы до нас так, чтобы нас привести к жизни? И вот, когда я задумываюсь над собой и над многими, кто приходит ко мне на исповедь, на беседу уже много лет теперь, больше тридцати лет здесь, — меня поражает, что как бы непроходимой гранью, стеной непробитной внутри нас самих, между нами и жизнью, между нами и простором, свободой и радостью стоит сам человек, заграждая себе путь. Потому что большей частью все внимание каждого из нас обращено на самого себя, на то, что он думает, на то, что он чувствует, на то, что он делает, на то, что ему другой человек сказал доброе или злое, на то, чего он ожидает от жизни, на то, что жизнь ему дала или украла у него; и все сводится к тому, что в нашей жизни звучит единственное слово: " я". Я сам, я, я — все время; моя жизнь тяжела, меня обидели, меня обошли, я радуюсь, и так далее. Так, наверное, было с самого начала времени, и неудивительно после этого, что Христос первым условием того, чтобы человек куда-то мог двинуться, мог вырваться из этого плена, ставит отречение от себя: если кто хочет по Мне идти, да отвержется себя, да возьмет крест свой и да грядет по Мне (Мф. 16, 24). Но что значит это отречение от себя? Большей частью мы думаем, что отречься от себя значит устроить себе жизнь, лишенную радостей, жизнь, где все является жертвой, где ничего не остается, что могло бы сердце согреть, ум озарить, — и это не так. Потому что то " я", от которого нам велено отречься, то " я", которое стоит непроходимой преградой между полнотой жизни и мной, это не все " я". Это какой-то поверхностный, мелкий человек, заслоняющий собой весь горизонт, не дающий мне самому быть тем большим человеком, которым каждый из нас мог бы быть и стать. Отвергнуть себя значит первым делом понять, что сосредоточить всю жизнь на том мелком человеке, каким мы являемся в повседневности, равносильно тому, чтобы свести жизнь к таким размерам, к такой тюремной узости, в которой можно только задохнуться. И мы на самом деле в этой тьме задыхаемся. Первое, чему мы должны научиться: когда в любом состоянии, при любых обстоятельствах, встает мысль: " А что я? " — сказать себе: " Отойди от меня, сатана, отойди от меня, противник, ты думаешь только о том, что земное, а не о том, что Божие, — отойди! Ты мне надоел! Неужели я буду еще, и еще, и еще в жизни видеть только себя самого, склонять слово " я" во всех падежах, сводить все только к тому, что для меня — отрада, для меня — страх, для меня — горе, для меня — скука? Неужели вся жизнь может свестись к этому? " — как она на самом деле сводится, почему она и не жизнь, почему она — тоска, бесплодность для самого человека и для всех окружающих, почему нам так скучно с самими собой и другим так невыразимо скучно с нами. И вот первое, чему мы должны учиться, это — при всех обстоятельствах себе сказать: отойди в сторону, дай мне вглядываться в даль, в простор, в глубину! В этой большой, широкой, глубокой жизни и я найду себе место, — но жизнь во мне не найдет места; человек может влиться в жизнь, но всю жизнь ограничить собой нельзя… Я помню, как-то шел с пожилой, горькой русской женщиной и она все говорила, говорила, говорила только о том, как жизнь ее обошла, как люди ее обидели, как все бессмысленно, как все зло… Остановилась перед кустом колючек и говорит: " Вот вся жизнь! " — а за этим кустом весь простор южного берега Франции: горы, а за горами широкое море, все облитое солнцем, все сияющее летним светом. И я помню, как я ей сказал: вот так вы на жизнь и смо трите — только на этот колючий куст, и никогда вам не пришло в голову посмотреть через этот куст или мимо него на всю даль, в которой вы живете, на всю эту необозримую красоту. С жизнью ее так и было: она видела только колючий куст. Но кто из нас этого не делает в той или иной мере? Когда мы молоды, нас увлекает наша сила, наше участие в жизни, наша реальная или мнимая способность строить жизнь; и поэтому мы сосредоточены на себе, на крепости своей, на возможностях своих. Потом проходят годы, и мы уже встретились с тем, что жизнь не гнется, что жизнь противится нашему усилию, что она ставит свои требования, что она не сдается; что не сдаются и люди вокруг нас, потому что они тоже хотят гнуть жизнь и строить ее по-своему, да не по-нашему. И мы тогда жестеем; но, жестея, мы продолжаем быть сосредоточенными на самих себе: мы должны устоять, мы должны победить, мы должны проложить свой путь — и опять не видим ни жизни, ни людей вокруг себя, проходим мимо каждого и всех, мимо каждого события. Потом, может быть, вспомним, а когда оно перед нами раскрывается, разверзается, мы его даже не видим; мы только смотрим, что в нем есть такого, что можно использовать или что в нем для нас опасно, страшно, вредно. А когда стареем, тогда начинаем или горько вспоминать то, что было, и с горечью думать о том, что могло бы быть, или уходим в себя и делаемся уже вполне для других бесплодными: очень, очень мало людей умеют стареть так, чтобы старость была, в своем роде, победой жизни, а не постепенным угасанием, которое завершится последним поражением смерти. Когда я думал об этой беседе, я вовсе не думал говорить то, что сейчас сказал: я думал, что скажу нечто о старости, о том, как мы можем научиться стареть. И мне вспомнилось стихотворение Баратынского: Были бури, непогоды,
Да младые были годы!
В день ненастный, час гнетучий
Грудь подымет вздох могучий;
Вольной песнью разольется,
Скорбь-невзгода распоется!
А как век-то, век-то старый
Обручится с лютой карой,
Груз двойной с груди усталой
Уж не сбросит вздох удалый,
Не положишь ты на голос
С черной мыслью белый волос! Очень часто именно так мы воспринимаем наступающую старость, что и делает ее бесплодной. Человек говорит, что он " доживает свой век", то есть — костер горел, а теперь надо ждать, чтобы потухли последние огоньки. Но разве это — старость, о которой можно думать как о чем-то осмысленном? Большинство из нас, сидящих здесь, уже вступили в период, когда стареешь или уже достиг старости; а тем, которые еще не достигли этого возраста, может быть, и не вредно подумать о том, как можно уже теперь строить будущее. Есть стихотворение французского писателя Виктора Гюго о старости. Он говорит: старик, который выходит из мимотекущих дней и возвращается к первоисточнику жизни, выходит из времени и вступает в вечность; и хоть виден огонь в глазах юноши, можно видеть свет в глазах старика… И вот в этом, мне кажется, задача всякого постепенного, но победоносного старения. Большей частью мы потому и не достигаем ничего, о чем когда-то мечтали, что, может быть, и не сбылось, но что было так близко, что могло случиться и быть. Мы стараемся сохранить огонь, крепость тела, живость ума, непреклонность воли и забываем, что все это может от нас уйти, но одного от нас никто не может отнять: живое сердце. Может погаснуть тот огонь, которым мы так легко увлекаемся: уже ум не пламенеет, уже крепость тела не дает совершить то, что можно задумать, уже воля не владеет нами с прежней силой; но есть такой свет, который время не может погасить: это свет сердца — любящего, нежного, ласкового, мудрого, сердца, умудренного жизнью. Но об этом сердце меньше всего мы и заботимся; мы даем своему сердцу стать холодным, окаменеть, мы даем ему стать темным и прогоркнуть. И когда ничего в человеке не остается из раннего огня — только сердце могло бы остаться, — оказывается, что ни для себя, ни для других человек это сердце не сохранил, не воспитал. У каждого из нас еще есть сколько-то времени, чтобы научиться не так жить — уткнувшись в себя самого (как Феофан Затворник говорит: словно стружка, которая свернулась вокруг внутренней пустоты). Давайте подумаем о том, как это сделать. Каждый из нас непременно много раз в жизни испытывал, как бывает тоскливо и скучно с самим собой; когда человек оставлен один, когда в течение долгих часов или дней, или месяцев приходится ему быть одному, не видеть никого — только быть лицом к лицу с собой: какая тоска часто его охватывает! Почему? — Из-за той внутренней пустоты, вокруг которой свернулась стружка. Стоило бы только эту стружку расправить, разомкнуть этот круг — и со всех сторон жизнь лилась бы богато, осмысленно. Ведь каждый из нас может себе представить то, о чем я сейчас говорю: эту тоску пребывания с самим собой; но вместо того, чтобы сказать себе: " Я — сам себе враг, я — причина того, что мне так невыносимо с собой, — откроюсь, выгляну в окошко, посмотрю вдаль, обращу внимание на другие существа, на жизнь, не сводя их к себе, а с настоящим живым интересом к другому или к другим", — вместо этого мы стараемся пустоту заполнить опять-таки собой: перебираем прошлое и в прошлом почти всегда перебираем разочарования или горечь; даже светлое мы умудряемся сделать тусклым и безрадостным, вспоминая, как это было и что это все прошло. Неужели у нас не может хватить просто разума, практического разума приступить к новой жизни? А для этого надо себе сказать, что весь интерес, который я в себе имел — исчерпан; я себя исследовал до конца, нет во мне больше ничего, что стоило бы моего наблюдения; а вокруг столько всего, что стоит моего внимания! Люди есть, события есть; есть свет Божий, есть книги — глубокие, содержательные; есть столько всего, что может оживить душу, но при одном условии: перенести наше внимание на то, что мы делаем, на то, что мы видим, на то, что мы слышим, на того человека, с которым мы имеем дело, а не на самих себя, — вырваться из этого заколдованного и убийственного круга. Вот что я предлагаю вам сейчас: в течение какого-нибудь получаса посидеть в церкви молча, не разговаривая друг с другом, лицом к лицу с самим собой; и поставить себе вопрос: справедливо ли то, что сейчас было сказано? Не стою ли я преградой на своем пути? Не набрасываю ли я свою тень на все то, что вокруг облито солнцем? Не прожил ли я всю свою жизнь, весь ее простор и глубину сводя только к себе, думая о том, что мне отрадно, что мне страшно, что мне полезно, что мне нужно? А если так — не могу ли я найти в своем кругу, в кругу своих интересов и людей несколько человек или несколько предметов, на которых я мог бы, в виде упражнения, с усилием, против всех своих привычек, сосредоточить взор и внимание так, чтобы их поставить в центр моей жизни? И спросить себя: кому я могу сделать добро? Кому я могу послужить на пользу опытом своей жизни — и добрым, и злым опытом жизни? Что я могу сделать при состоянии моего здоровья, принимая в учет мою старость, принимая в учет те или другие свойства моей жизни? Что я могу сказать, что я могу сделать? Кем я могу быть для людей, которые вокруг меня есть, которые все, молодые или старые, нуждаются в своем ближнем, потому что, как кто-то из отцов Церкви говорил, от ближнего нашего нам и жизнь, и смерть. Вот, поставьте перед собой вопрос: для кого я могу быть таким ближним, который приносит не смерть, а жизнь; который вносит в чужую жизнь не безнадежность, не тяжесть, не безрадостное настроение, а ласку и свет, и тепло? Это все делается, конечно, не даром; всякий человек, который в жизнь другого захочет внести хоть искру света или каплю добра, непременно должен быть готов за это поплатиться: не искать отзвука, отклика, не искать благодарности, не искать ничего, кроме дивного, Богом данного случая, Богом данной возможности: человеку, которого сотворил Бог, которого Он любит, сделать что-то доброе, быть на его пути благодатью Божией. Вот теперь разойдитесь по церкви, сядьте около отопления, чтобы было не так холодно, и поставьте перед собой вопрос о справедливости того, что я говорил и о себе, и о каждом из вас; конкретный вопрос: что и кому, и как я могу сделать, чтобы вырваться из этого всепоглощающего и убивающего интереса к самому себе и внести жизнь и свет, и смысл, и помощь, и милосердие в чужую жизнь? Иначе наша жизнь пойдет бесплодно, иначе действительно мы будем " доживать свой век" ненужными, остатками, осколками отжившего прошлого.
Духовная глубина
Из года в год мы собираемся дважды — Великим и Рождественским постом — для того, чтобы провести тихий день, освобожденными от обычного хода жизни, перед лицом собственной совести, Божией правды, Жизни (через заглавное “Ж”), перед лицом Бога. И вопрос, который я ставлю себе каждый раз и на который отвечаю каждый раз с возрастающим чувством тревоги и боли, следующий: какой плод всего этого? Изо дня в день мы живем перед лицом Божиим, изо дня в день мы взрослеем, а затем стареем; мы слышим Евангелие, проходят перед нами образы тысяч святых, из которых многие — родные нам русские святые; мы восхищаемся словами Христа; бывает — душа затрепещет, проснется; и потом мы возвращаемся к той же серой, обессмысленной жизни. Мы просто продолжаем существовать, научившись как-то дотерпеть жизнь, пока она у нас не отнимается. И это так печально, потому что когда мы думаем о ранних христианах, вспоминаем святых, да вообще глядим вокруг себя на людей, проснувшихся внутренне и не дающих себе заснуть, не дающих себе окоченеть, — как они бывают прекрасны!.. Доносится до нас евангельское слово так звучно, так сильно; эти слова говорил Сам Христос — не на русском языке, не на английском, не на славянском, но те же самые слова; и они насыщены всей силой, всей благодатью, всей личностью Сына Божия, Который стал Сыном человеческим. Они доносятся до нас мощным гудением, как колокол, — и неужели они, как колокол, должны отзвучать и не принести плода? Когда мы смотрим на свою жизнь — можем ли мы узнать в ней отзвук этого мощного колокола, который зовет нас к жизни? Или наши души остаются такими же безнадежно-беспечальными: и без надежды, и даже с потухшей печалью? Что их может разбудить, что нас может потрясти? Скоро мы будем читать канон Андрея Критского; там тоже есть слова: " бессильно Евангелие, напрасны пророчества…" Неужели это и о нас можно сказать — и в течение большей части нашей жизни, и в течение, может быть, недолгого остатка жизни, потому что мы все под Богом ходим и, как говорит служба похорон, " и здоровые, и младые умирают", а не только люди, прожившие долгую жизнь и естественно склоняющиеся к земле? Что же нам сделать, какие слова найти? Я сейчас не о том говорю, будто я ищу слова, потому что, конечно, человеческие слова никого не разбудят; но каким образом могут, могли бы дойти слова Христовы до нас так, чтобы нас привести к жизни? И вот, когда я задумываюсь над собой и над многими, кто приходит ко мне на исповедь, на беседу уже много лет теперь, больше тридцати лет здесь, — меня поражает, что как бы непроходимой гранью, стеной непробитной внутри нас самих, между нами и жизнью, между нами и простором, свободой и радостью стоит сам человек, заграждая себе путь. Потому что большей частью все внимание каждого из нас обращено на самого себя, на то, что он думает, на то, что он чувствует, на то, что он делает, на то, что ему другой человек сказал доброе или злое, на то, чего он ожидает от жизни, на то, что жизнь ему дала или украла у него; и все сводится к тому, что в нашей жизни звучит единственное слово: " я". Я сам, я, я — все время; моя жизнь тяжела, меня обидели, меня обошли, я радуюсь, и так далее. Так, наверное, было с самого начала времени, и неудивительно после этого, что Христос первым условием того, чтобы человек куда-то мог двинуться, мог вырваться из этого плена, ставит отречение от себя: если кто хочет по Мне идти, да отвержется себя, да возьмет крест свой и да грядет по Мне (Мф. 16, 24). Но что значит это отречение от себя? Большей частью мы думаем, что отречься от себя значит устроить себе жизнь, лишенную радостей, жизнь, где все является жертвой, где ничего не остается, что могло бы сердце согреть, ум озарить, — и это не так. Потому что то " я", от которого нам велено отречься, то " я", которое стоит непроходимой преградой между полнотой жизни и мной, это не все " я". Это какой-то поверхностный, мелкий человек, заслоняющий собой весь горизонт, не дающий мне самому быть тем большим человеком, которым каждый из нас мог бы быть и стать. Отвергнуть себя значит первым делом понять, что сосредоточить всю жизнь на том мелком человеке, каким мы являемся в повседневности, равносильно тому, чтобы свести жизнь к таким размерам, к такой тюремной узости, в которой можно только задохнуться. И мы на самом деле в этой тьме задыхаемся. Первое, чему мы должны научиться: когда в любом состоянии, при любых обстоятельствах, встает мысль: " А что я? " — сказать себе: " Отойди от меня, сатана, отойди от меня, противник, ты думаешь только о том, что земное, а не о том, что Божие, — отойди! Ты мне надоел! Неужели я буду еще, и еще, и еще в жизни видеть только себя самого, склонять слово " я" во всех падежах, сводить все только к тому, что для меня — отрада, для меня — страх, для меня — горе, для меня — скука? Неужели вся жизнь может свестись к этому? " — как она на самом деле сводится, почему она и не жизнь, почему она — тоска, бесплодность для самого человека и для всех окружающих, почему нам так скучно с самими собой и другим так невыразимо скучно с нами. И вот первое, чему мы должны учиться, это — при всех обстоятельствах себе сказать: отойди в сторону, дай мне вглядываться в даль, в простор, в глубину! В этой большой, широкой, глубокой жизни и я найду себе место, — но жизнь во мне не найдет места; человек может влиться в жизнь, но всю жизнь ограничить собой нельзя… Я помню, как-то шел с пожилой, горькой русской женщиной и она все говорила, говорила, говорила только о том, как жизнь ее обошла, как люди ее обидели, как все бессмысленно, как все зло… Остановилась перед кустом колючек и говорит: " Вот вся жизнь! " — а за этим кустом весь простор южного берега Франции: горы, а за горами широкое море, все облитое солнцем, все сияющее летним светом. И я помню, как я ей сказал: вот так вы на жизнь и смо трите — только на этот колючий куст, и никогда вам не пришло в голову посмотреть через этот куст или мимо него на всю даль, в которой вы живете, на всю эту необозримую красоту. С жизнью ее так и было: она видела только колючий куст. Но кто из нас этого не делает в той или иной мере? Когда мы молоды, нас увлекает наша сила, наше участие в жизни, наша реальная или мнимая способность строить жизнь; и поэтому мы сосредоточены на себе, на крепости своей, на возможностях своих. Потом проходят годы, и мы уже встретились с тем, что жизнь не гнется, что жизнь противится нашему усилию, что она ставит свои требования, что она не сдается; что не сдаются и люди вокруг нас, потому что они тоже хотят гнуть жизнь и строить ее по-своему, да не по-нашему. И мы тогда жестеем; но, жестея, мы продолжаем быть сосредоточенными на самих себе: мы должны устоять, мы должны победить, мы должны проложить свой путь — и опять не видим ни жизни, ни людей вокруг себя, проходим мимо каждого и всех, мимо каждого события. Потом, может быть, вспомним, а когда оно перед нами раскрывается, разверзается, мы его даже не видим; мы только смотрим, что в нем есть такого, что можно использовать или что в нем для нас опасно, страшно, вредно. А когда стареем, тогда начинаем или горько вспоминать то, что было, и с горечью думать о том, что могло бы быть, или уходим в себя и делаемся уже вполне для других бесплодными: очень, очень мало людей умеют стареть так, чтобы старость была, в своем роде, победой жизни, а не постепенным угасанием, которое завершится последним поражением смерти. Когда я думал об этой беседе, я вовсе не думал говорить то, что сейчас сказал: я думал, что скажу нечто о старости, о том, как мы можем научиться стареть. И мне вспомнилось стихотворение Баратынского: Были бури, непогоды,
Да младые были годы!
В день ненастный, час гнетучий
Грудь подымет вздох могучий;
Вольной песнью разольется,
Скорбь-невзгода распоется!
А как век-то, век-то старый
Обручится с лютой карой,
Груз двойной с груди усталой
Уж не сбросит вздох удалый,
Не положишь ты на голос
С черной мыслью белый волос! Очень часто именно так мы воспринимаем наступающую старость, что и делает ее бесплодной. Человек говорит, что он " доживает свой век", то есть — костер горел, а теперь надо ждать, чтобы потухли последние огоньки. Но разве это — старость, о которой можно думать как о чем-то осмысленном? Большинство из нас, сидящих здесь, уже вступили в период, когда стареешь или уже достиг старости; а тем, которые еще не достигли этого возраста, может быть, и не вредно подумать о том, как можно уже теперь строить будущее. Есть стихотворение французского писателя Виктора Гюго о старости. Он говорит: старик, который выходит из мимотекущих дней и возвращается к первоисточнику жизни, выходит из времени и вступает в вечность; и хоть виден огонь в глазах юноши, можно видеть свет в глазах старика… И вот в этом, мне кажется, задача всякого постепенного, но победоносного старения. Большей частью мы потому и не достигаем ничего, о чем когда-то мечтали, что, может быть, и не сбылось, но что было так близко, что могло случиться и быть. Мы стараемся сохранить огонь, крепость тела, живость ума, непреклонность воли и забываем, что все это может от нас уйти, но одного от нас никто не может отнять: живое сердце. Может погаснуть тот огонь, которым мы так легко увлекаемся: уже ум не пламенеет, уже крепость тела не дает совершить то, что можно задумать, уже воля не владеет нами с прежней силой; но есть такой свет, который время не может погасить: это свет сердца — любящего, нежного, ласкового, мудрого, сердца, умудренного жизнью. Но об этом сердце меньше всего мы и заботимся; мы даем своему сердцу стать холодным, окаменеть, мы даем ему стать темным и прогоркнуть. И когда ничего в человеке не остается из раннего огня — только сердце могло бы остаться, — оказывается, что ни для себя, ни для других человек это сердце не сохранил, не воспитал. У каждого из нас еще есть сколько-то времени, чтобы научиться не так жить — уткнувшись в себя самого (как Феофан Затворник говорит: словно стружка, которая свернулась вокруг внутренней пустоты). Давайте подумаем о том, как это сделать. Каждый из нас непременно много раз в жизни испытывал, как бывает тоскливо и скучно с самим собой; когда человек оставлен один, когда в течение долгих часов или дней, или месяцев приходится ему быть одному, не видеть никого — только быть лицом к лицу с собой: какая тоска часто его охватывает! Почему? — Из-за той внутренней пустоты, вокруг которой свернулась стружка. Стоило бы только эту стружку расправить, разомкнуть этот круг — и со всех сторон жизнь лилась бы богато, осмысленно. Ведь каждый из нас может себе представить то, о чем я сейчас говорю: эту тоску пребывания с самим собой; но вместо того, чтобы сказать себе: " Я — сам себе враг, я — причина того, что мне так невыносимо с собой, — откроюсь, выгляну в окошко, посмотрю вдаль, обращу внимание на другие существа, на жизнь, не сводя их к себе, а с настоящим живым интересом к другому или к другим", — вместо этого мы стараемся пустоту заполнить опять-таки собой: перебираем прошлое и в прошлом почти всегда перебираем разочарования или горечь; даже светлое мы умудряемся сделать тусклым и безрадостным, вспоминая, как это было и что это все прошло. Неужели у нас не может хватить просто разума, практического разума приступить к новой жизни? А для этого надо себе сказать, что весь интерес, который я в себе имел — исчерпан; я себя исследовал до конца, нет во мне больше ничего, что стоило бы моего наблюдения; а вокруг столько всего, что стоит моего внимания! Люди есть, события есть; есть свет Божий, есть книги — глубокие, содержательные; есть столько всего, что может оживить душу, но при одном условии: перенести наше внимание на то, что мы делаем, на то, что мы видим, на то, что мы слышим, на того человека, с которым мы имеем дело, а не на самих себя, — вырваться из этого заколдованного и убийственного круга. Вот что я предлагаю вам сейчас: в течение какого-нибудь получаса посидеть в церкви молча, не разговаривая друг с другом, лицом к лицу с самим собой; и поставить себе вопрос: справедливо ли то, что сейчас было сказано? Не стою ли я преградой на своем пути? Не набрасываю ли я свою тень на все то, что вокруг облито солнцем? Не прожил ли я всю свою жизнь, весь ее простор и глубину сводя только к себе, думая о том, что мне отрадно, что мне страшно, что мне полезно, что мне нужно? А если так — не могу ли я найти в своем кругу, в кругу своих интересов и людей несколько человек или несколько предметов, на которых я мог бы, в виде упражнения, с усилием, против всех своих привычек, сосредоточить взор и внимание так, чтобы их поставить в центр моей жизни? И спросить себя: кому я могу сделать добро? Кому я могу послужить на пользу опытом своей жизни — и добрым, и злым опытом жизни? Что я могу сделать при состоянии моего здоровья, принимая в учет мою старость, принимая в учет те или другие свойства моей жизни? Что я могу сказать, что я могу сделать? Кем я могу быть для людей, которые вокруг меня есть, которые все, молодые или старые, нуждаются в своем ближнем, потому что, как кто-то из отцов Церкви говорил, от ближнего нашего нам и жизнь, и смерть. Вот, поставьте перед собой вопрос: для кого я могу быть таким ближним, который приносит не смерть, а жизнь; который вносит в чужую жизнь не безнадежность, не тяжесть, не безрадостное настроение, а ласку и свет, и тепло? Это все делается, конечно, не даром; всякий человек, который в жизнь другого захочет внести хоть искру света или каплю добра, непременно должен быть готов за это поплатиться: не искать отзвука, отклика, не искать благодарности, не искать ничего, кроме дивного, Богом данного случая, Богом данной возможности: человеку, которого сотворил Бог, которого Он любит, сделать что-то доброе, быть на его пути благодатью Божией. Вот теперь разойдитесь по церкви, сядьте около отопления, чтобы было не так холодно, и поставьте перед собой вопрос о справедливости того, что я говорил и о себе, и о каждом из вас; конкретный вопрос: что и кому, и как я могу сделать, чтобы вырваться из этого всепоглощающего и убивающего интереса к самому себе и внести жизнь и свет, и смысл, и помощь, и милосердие в чужую жизнь? Иначе наша жизнь пойдет бесплодно, иначе действительно мы будем " доживать свой век" ненужными, остатками, осколками отжившего прошлого.
Старение
Из года в год мы собираемся дважды — Великим и Рождественским постом — для того, чтобы провести тихий день, освобожденными от обычного хода жизни, перед лицом собственной совести, Божией правды, Жизни (через заглавное “Ж”), перед лицом Бога. И вопрос, который я ставлю себе каждый раз и на который отвечаю каждый раз с возрастающим чувством тревоги и боли, следующий: какой плод всего этого? Изо дня в день мы живем перед лицом Божиим, изо дня в день мы взрослеем, а затем стареем; мы слышим Евангелие, проходят перед нами образы тысяч святых, из которых многие — родные нам русские святые; мы восхищаемся словами Христа; бывает — душа затрепещет, проснется; и потом мы возвращаемся к той же серой, обессмысленной жизни. Мы просто продолжаем существовать, научившись как-то дотерпеть жизнь, пока она у нас не отнимается. И это так печально, потому что когда мы думаем о ранних христианах, вспоминаем святых, да вообще глядим вокруг себя на людей, проснувшихся внутренне и не дающих себе заснуть, не дающих себе окоченеть, — как они бывают прекрасны!.. Доносится до нас евангельское слово так звучно, так сильно; эти слова говорил Сам Христос — не на русском языке, не на английском, не на славянском, но те же самые слова; и они насыщены всей силой, всей благодатью, всей личностью Сына Божия, Который стал Сыном человеческим. Они доносятся до нас мощным гудением, как колокол, — и неужели они, как колокол, должны отзвучать и не принести плода? Когда мы смотрим на свою жизнь — можем ли мы узнать в ней отзвук этого мощного колокола, который зовет нас к жизни? Или наши души остаются такими же безнадежно-беспечальными: и без надежды, и даже с потухшей печалью? Что их может разбудить, что нас может потрясти? Скоро мы будем читать канон Андрея Критского; там тоже есть слова: " бессильно Евангелие, напрасны пророчества…" Неужели это и о нас можно сказать — и в течение большей части нашей жизни, и в течение, может быть, недолгого остатка жизни, потому что мы все под Богом ходим и, как говорит служба похорон, " и здоровые, и младые умирают", а не только люди, прожившие долгую жизнь и естественно склоняющиеся к земле? Что же нам сделать, какие слова найти? Я сейчас не о том говорю, будто я ищу слова, потому что, конечно, человеческие слова никого не разбудят; но каким образом могут, могли бы дойти слова Христовы до нас так, чтобы нас привести к жизни? И вот, когда я задумываюсь над собой и над многими, кто приходит ко мне на исповедь, на беседу уже много лет теперь, больше тридцати лет здесь, — меня поражает, что как бы непроходимой гранью, стеной непробитной внутри нас самих, между нами и жизнью, между нами и простором, свободой и радостью стоит сам человек, заграждая себе путь. Потому что большей частью все внимание каждого из нас обращено на самого себя, на то, что он думает, на то, что он чувствует, на то, что он делает, на то, что ему другой человек сказал доброе или злое, на то, чего он ожидает от жизни, на то, что жизнь ему дала или украла у него; и все сводится к тому, что в нашей жизни звучит единственное слово: " я". Я сам, я, я — все время; моя жизнь тяжела, меня обидели, меня обошли, я радуюсь, и так далее. Так, наверное, было с самого начала времени, и неудивительно после этого, что Христос первым условием того, чтобы человек куда-то мог двинуться, мог вырваться из этого плена, ставит отречение от себя: если кто хочет по Мне идти, да отвержется себя, да возьмет крест свой и да грядет по Мне (Мф. 16, 24). Но что значит это отречение от себя? Большей частью мы думаем, что отречься от себя значит устроить себе жизнь, лишенную радостей, жизнь, где все является жертвой, где ничего не остается, что могло бы сердце согреть, ум озарить, — и это не так. Потому что то " я", от которого нам велено отречься, то " я", которое стоит непроходимой преградой между полнотой жизни и мной, это не все " я". Это какой-то поверхностный, мелкий человек, заслоняющий собой весь горизонт, не дающий мне самому быть тем большим человеком, которым каждый из нас мог бы быть и стать. Отвергнуть себя значит первым делом понять, что сосредоточить всю жизнь на том мелком человеке, каким мы являемся в повседневности, равносильно тому, чтобы свести жизнь к таким размерам, к такой тюремной узости, в которой можно только задохнуться. И мы на самом деле в этой тьме задыхаемся. Первое, чему мы должны научиться: когда в любом состоянии, при любых обстоятельствах, встает мысль: " А что я? " — сказать себе: " Отойди от меня, сатана, отойди от меня, противник, ты думаешь только о том, что земное, а не о том, что Божие, — отойди! Ты мне надоел! Неужели я буду еще, и еще, и еще в жизни видеть только себя самого, склонять слово " я" во всех падежах, сводить все только к тому, что для меня — отрада, для меня — страх, для меня — горе, для меня — скука? Неужели вся жизнь может свестись к этому? " — как она на самом деле сводится, почему она и не жизнь, почему она — тоска, бесплодность для самого человека и для всех окружающих, почему нам так скучно с самими собой и другим так невыразимо скучно с нами. И вот первое, чему мы должны учиться, это — при всех обстоятельствах себе сказать: отойди в сторону, дай мне вглядываться в даль, в простор, в глубину! В этой большой, широкой, глубокой жизни и я найду себе место, — но жизнь во мне не найдет места; человек может влиться в жизнь, но всю жизнь ограничить собой нельзя… Я помню, как-то шел с пожилой, горькой русской женщиной и она все говорила, говорила, говорила только о том, как жизнь ее обошла, как люди ее обидели, как все бессмысленно, как все зло… Остановилась перед кустом колючек и говорит: " Вот вся жизнь! " — а за этим кустом весь простор южного берега Франции: горы, а за горами широкое море, все облитое солнцем, все сияющее летним светом. И я помню, как я ей сказал: вот так вы на жизнь и смо трите — только на этот колючий куст, и никогда вам не пришло в голову посмотреть через этот куст или мимо него на всю даль, в которой вы живете, на всю эту необозримую красоту. С жизнью ее так и было: она видела только колючий куст. Но кто из нас этого не делает в той или иной мере? Когда мы молоды, нас увлекает наша сила, наше участие в жизни, наша реальная или мнимая способность строить жизнь; и поэтому мы сосредоточены на себе, на крепости своей, на возможностях своих. Потом проходят годы, и мы уже встретились с тем, что жизнь не гнется, что жизнь противится нашему усилию, что она ставит свои требования, что она не сдается; что не сдаются и люди вокруг нас, потому что они тоже хотят гнуть жизнь и строить ее по-своему, да не по-нашему. И мы тогда жестеем; но, жестея, мы продолжаем быть сосредоточенными на самих себе: мы должны устоять, мы должны победить, мы должны проложить свой путь — и опять не видим ни жизни, ни людей вокруг себя, проходим мимо каждого и всех, мимо каждого события. Потом, может быть, вспомним, а когда оно перед нами раскрывается, разверзается, мы его даже не видим; мы только смотрим, что в нем есть такого, что можно использовать или что в нем для нас опасно, страшно, вредно. А когда стареем, тогда начинаем или горько вспоминать то, что было, и с горечью думать о том, что могло бы быть, или уходим в себя и делаемся уже вполне для других бесплодными: очень, очень мало людей умеют стареть так, чтобы старость была, в своем роде, победой жизни, а не постепенным угасанием, которое завершится последним поражением смерти. Когда я думал об этой беседе, я вовсе не думал говорить то, что сейчас сказал: я думал, что скажу нечто о старости, о том, как мы можем научиться стареть. И мне вспомнилось стихотворение Баратынского: Были бури, непогоды,
Да младые были годы!
В день ненастный, час гнетучий
Грудь подымет вздох могучий;
Вольной песнью разольется,
Скорбь-невзгода распоется!
А как век-то, век-то старый
Обручится с лютой карой,
Груз двойной с груди усталой
Уж не сбросит вздох удалый,
Не положишь ты на голос
С черной мыслью белый волос! Очень часто именно так мы воспринимаем наступающую старость, что и делает ее бесплодной. Человек говорит, что он " доживает свой век", то есть — костер горел, а теперь надо ждать, чтобы потухли последние огоньки. Но разве это — старость, о которой можно думать как о чем-то осмысленном? Большинство из нас, сидящих здесь, уже вступили в период, когда стареешь или уже достиг старости; а тем, которые еще не достигли этого возраста, может быть, и не вредно подумать о том, как можно уже теперь строить будущее. Есть стихотворение французского писателя Виктора Гюго о старости. Он говорит: старик, который выходит из мимотекущих дней и возвращается к первоисточнику жизни, выходит из времени и вступает в вечность; и хоть виден огонь в глазах юноши, можно видеть свет в глазах старика… И вот в этом, мне кажется, задача всякого постепенного, но победоносного старения. Большей частью мы потому и не достигаем ничего, о чем когда-то мечтали, что, может быть, и не сбылось, но что было так близко, что могло случиться и быть. Мы стараемся сохранить огонь, крепость тела, живость ума, непреклонность воли и забываем, что все это может от нас уйти, но одного от нас никто не может отнять: живое сердце. Может погаснуть тот огонь, которым мы так легко увлекаемся: уже ум не пламенеет, уже крепость тела не дает совершить то, что можно задумать, уже воля не владеет нами с прежней силой; но есть такой свет, который время не может погасить: это свет сердца — любящего, нежного, ласкового, мудрого, сердца, умудренного жизнью. Но об этом сердце меньше всего мы и заботимся; мы даем своему сердцу стать холодным, окаменеть, мы даем ему стать темным и прогоркнуть. И когда ничего в человеке не остается из раннего огня — только сердце могло бы остаться, — оказывается, что ни для себя, ни для других человек это сердце не сохранил, не воспитал. У каждого из нас еще есть сколько-то времени, чтобы научиться не так жить — уткнувшись в себя самого (как Феофан Затворник говорит: словно стружка, которая свернулась вокруг внутренней пустоты). Давайте подумаем о том, как это сделать. Каждый из нас непременно много раз в жизни испытывал, как бывает тоскливо и скучно с самим собой; когда человек оставлен один, когда в течение долгих часов или дней, или месяцев приходится ему быть одному, не видеть никого — только быть лицом к лицу с собой: какая тоска часто его охватывает! Почему? — Из-за той внутренней пустоты, вокруг которой свернулась стружка. Стоило бы только эту стружку расправить, разомкнуть этот круг — и со всех сторон жизнь лилась бы богато, осмысленно. Ведь каждый из нас может себе представить то, о чем я сейчас говорю: эту тоску пребывания с самим собой; но вместо того, чтобы сказать себе: " Я — сам себе враг, я — причина того, что мне так невыносимо с собой, — откроюсь, выгляну в окошко, посмотрю вдаль, обращу внимание на другие существа, на жизнь, не сводя их к себе, а с настоящим живым интересом к другому или к другим", — вместо этого мы стараемся пустоту заполнить опять-таки собой: перебираем прошлое и в прошлом почти всегда перебираем разочарования или горечь; даже светлое мы умудряемся сделать тусклым и безрадостным, вспоминая, как это было и что это все прошло. Неужели у нас не может хватить просто разума, практического разума приступить к новой жизни? А для этого надо себе сказать, что весь интерес, который я в себе имел — исчерпан; я себя исследовал до конца, нет во мне больше ничего, что стоило бы моего наблюдения; а вокруг столько всего, что стоит моего внимания! Люди есть, события есть; есть свет Божий, есть книги — глубокие, содержательные; есть столько всего, что может оживить душу, но при одном условии: перенести наше внимание на то, что мы делаем, на то, что мы видим, на то, что мы слышим, на того человека, с которым мы имеем дело, а не на самих себя, — вырваться из этого заколдованного и убийственного круга. Вот что я предлагаю вам сейчас: в течение какого-нибудь получаса посидеть в церкви молча, не разговаривая друг с другом, лицом к лицу с самим собой; и поставить себе вопрос: справедливо ли то, что сейчас было сказано? Не стою ли я преградой на своем пути? Не набрасываю ли я свою тень на все то, что вокруг облито солнцем? Не прожил ли я всю свою жизнь, весь ее простор и глубину сводя только к себе, думая о том, что мне отрадно, что мне страшно, что мне полезно, что мне нужно? А если так — не могу ли я найти в своем кругу, в кругу своих интересов и людей несколько человек или несколько предметов, на которых я мог бы, в виде упражнения, с усилием, против всех своих привычек, сосредоточить взор и внимание так, чтобы их поставить в центр моей жизни? И спросить себя: кому я могу сделать добро? Кому я могу послужить на пользу опытом своей жизни — и добрым, и злым опытом жизни? Что я могу сделать при состоянии моего здоровья, принимая в учет мою старость, принимая в учет те или другие свойства моей жизни? Что я могу сказать, что я могу сделать? Кем я могу быть для людей, которые вокруг меня есть, которые все, молодые или старые, нуждаются в своем ближнем, потому что, как кто-то из отцов Церкви говорил, от ближнего нашего нам и жизнь, и смерть. Вот, поставьте перед собой вопрос: для кого я могу быть таким ближним, который приносит не смерть, а жизнь; который вносит в чужую жизнь не безнадежность, не тяжесть, не безрадостное настроение, а ласку и свет, и тепло? Это все делается, конечно, не даром; всякий человек, который в жизнь другого захочет внести хоть искру света или каплю добра, непременно должен быть готов за это поплатиться: не искать отзвука, отклика, не искать благодарности, не искать ничего, кроме дивного, Богом данного случая, Богом данной возможности: человеку, которого сотворил Бог, которого Он любит, сделать что-то доброе, быть на его пути благодатью Божией. Вот теперь разойдитесь по церкви, сядьте около отопления, чтобы было не так холодно, и поставьте перед собой вопрос о справедливости того, что я говорил и о себе, и о каждом из вас; конкретный вопрос: что и кому, и как я могу сделать, чтобы вырваться из этого всепоглощающего и убивающего интереса к самому себе и внести жизнь и свет, и смысл, и помощь, и милосердие в чужую жизнь? Иначе наша жизнь пойдет бесплодно, иначе действительно мы будем " доживать свой век" ненужными, остатками, осколками отжившего прошлого.
Живое сердце
Я хотел бы теперь затронуть две или три темы, которые, может быть, я не сумею связать, но которые мы рассмотрим порознь. Первая тема о том, что, когда ослабел ум, одряхлела плоть, воля уже бессильна овладеть всем существом человека, все, что в человеке остается, в конечном итоге, — это живое сердце. И это живое сердце надо в себе воспитывать с очень ранних лет; надо заботиться, чтобы сердце осталось отзывчивым, несмотря на то, что отзывчивость приносит с собой не только радость общения, но и боль общения; и не только общения, но и боль разобщенности, оставленности и отверженности. Мы все рады бы иметь сердце чуткое и радостное, но нам страшно бывает, чтобы сердце наше осталось чутким, когда платишь за эту чуткость болью, которую иначе можно было бы не испытывать. И вот тут нужно очень много мужества, очень много решительности, чтобы сказать: пусть мое сердце, коль это будет нужно, раздирается болью, но я его не закрою, я его не защищу… Сердце подобно музыкальному инструменту: струны в нем звучат богато, но надо быть готовым к тому, что иногда эти струны и стонать будут, и разорвутся с болезненным криком; и тогда приходится их восстанавливать, и тогда из самой боли, из самого страдания вырастает новая чуткость, более глубокая и более самоотверженная, если только мы идем на то, чтобы, как апостол Павел говорит, с каждым, кто нас окружает, делить всю его радость и все его горе, нести на себе всю боль земли и разделить с Богом всю радость о ней. Поэтому первое, на что надо решиться, это — на беззащитность, на то, чтобы открыть себя радости и горю, ласке и ударам жизни, и все претворить в углубляющуюся, ширящуюся чуткость души, никогда не дать сердцу сжаться, а если оно сожмется, сказать: нет! Распустись, откройся; тебе дано было сейчас пострадать, но это страдание тебя сделало участником Божественной скорби, Божественного страдания о мире: откройся! Этим ты делаешься участником святыни. Но этого недостаточно, хотя это требует очень, очень много решимости, мужества и отречения от себя самого, отказа сохранить себя в целости, пусть и ценой окаменения. В одном из своих стихотворений Мережковский говорит о кораллах, дивных кораллах, которые растут во глубине морской: каждый из этих кораллов — создание беззащитного, хрупкого существа; чтобы защититься от смерти, от опасности извне, оно окружает себя твердой стеной, за которой оно уже недосягаемо для врага; но зато за этой стеной, в той малой темнице защищенности, которую оно создало, оно умирает; остается темница, остается богатое, прекрасное здание — но жизни в нем нет. И это мы делаем тоже, когда свое сердце делаем неприступным к горю или к радости других ради того, чтобы себя защитить, чтобы быть спокойными в своем замке, в своей тюрьме. Об этом надо постоянно думать, потому что постоянно перед нами человек, и он нам приносит или радость, которую мы можем разделить, или горе, которое мы можем разделить, и мы должны быть готовы разделить и то, и другое, перелить из собственной души в другую — кровь, жизнь. Русская пословица говорит: где есть любовь, там радость вдвойне, а горе — пополам. Вот так надо жить — но это страшно, это опасно. Мы должны быть готовы преодолеть страх и встретить опасность; и преодолеть то и другое мы можем, только отказавшись от самих себя: отойди с моего пути, ты — трус, ты себялюбец, ты сластолюбец, ты, который думаешь о себе самом, — отойди, не закрывай мне возможность видеть, слышать и соучаствовать… Второе, чего надо искать, — это чистоты сердца. Христос говорит: чистые сердцем узрят Бога (Мф. 5, 8); и не только в молитве, не только в божественном созерцании, но чистые сердцем Бога узрят и вокруг себя; и вглядываясь в каждого человека, который есть образ Божий, сумеют различить в изуродованности этой иконы, этого образа первоначальную красоту, которую Бог вписал в этот человеческий образ. Поэтому чистота сердца не только нам раскрывает глубины Божии, дает нам созерцать Живого Бога, поклоняться Ему духом и истиной, любить Его; чистота сердца позволяет нам, как митрополит Филарет Московский в одной из своих проповедей на Рождество пишет, видеть благодать Божию, разлитую по всей твари, искрящуюся, сияющую на всем и во всем. Если мы к этому слепы, если мы в человеке, который перед нами, видим только его изуродованность и не видим вложенного в него Царства Божия, черты образа Божия, то мы, значит, слепы и наше сердце темно. Такая слепота говорит не об изуродованности человека, который перед нами, а о потемнении нашего сердца, об окружающих его стенах, о том, что оно больше не хрустально — прозрачно; и вот это сердце нам надо очищать. И опять, первое дело в этом очищении — отвернуться от себя самих и искать иного, чем себя. Сосредоточенность на себе и себялюбие нам закрывают сердце; искание сладости бытия делает это сердце бесчувственным: сытому голодного не понять. Кто-то из афонских старцев говорил: вкуси малый кусочек сладости, и твое сердце уже не чутко к твоему ближнему и к Богу… Для того, чтобы очистить сердце, надо строго-строго относиться к тому, что его оскверняет, от чего оно темнеет, от чего оно делается тусклым, от всего того, что не есть Божие в нас. Когда я говорю " Божие", я не говорю " религиозное", я не говорю об обрядовом благочестии; я говорю о глубинном и основном: о том, что мы созданы для того, чтобы так соединиться с Богом, так быть с Ним едиными, так с Ним сродниться, чтобы, по слову апостола Петра, быть причастниками Божественной природы (2 Пет. 1, 4). И вот для этого нам надо учиться готовиться к исповеди. Подготовка к исповеди, может быть, гораздо важнее, чем самая исповедь. Самая исповедь может, порой, выразиться в нескольких словах, но подготовка должна быть глубочайшей вспашкой души, это должно быть проникновение в самые ее темные глубины, смелое, мужественное, беспощадное проникновение взора в эти глубины. В эти глубины можно опуститься только с Богом; это подобно сошествию Христа во ад; подобно тому, как Христос ушел в пустыню после Своего крещения, ведомый туда Духом, с тем чтобы быть испытанным сатаной. Только потому, что свет Христов будет с нами, мы можем увидеть сокрытое в этих темных тайниках нашей души. И для начала надо перед собой ставить вопрос со всей ясностью, со всей реальностью: случись теперь, вот в это мгновением, что пришел конец моей жизни и жизни всех вокруг меня, момент, когда уже будет поздно что бы то ни было менять, что бы то ни было оплакивать, что бы то ни было исправлять, момент, когда я стану — и Бог, ангелы, святые и все люди смогут меня увидеть, не каким я им стараюсь представиться, а каким я есть: о чем я буду жалеть, чего мне будет стыдно? Что родит во мне страх и ужас? Что есть такого в моей жизни, во всем моем прошлом, в моих чувствах и мыслях, в моих отношениях с людьми, в моем отношении к Богу, к себе самому, к твари Божией, от чего мне станет жутко, потому что я увижу, что это — гниль, мерзость, тьма, что этому нет места там, где есть Бог, нет места там, где есть и живет только любовь и чистота, и святость, и свет? Каждая исповедь, вернее, каждая подготовка к исповеди, должна проходить в сознании, что я стою перед смертью; как человек, который сидит в камере смертников и знает, что не сегодня — так завтра, а может через день, но всегда в неожиданный момент вдруг загремят засовы, откроется дверь и вызовут его на смерть. Так надо готовиться к исповеди: не слегка, не думая: ну, я скажу кое-что, а другой раз, может, вспомнится что-нибудь иное… — нет! Так надо исповедоваться, как будто сейчас тебя расстреляют, сейчас тебя пожнет смерть, больше времени нет и никогда больше его не будет. Иначе исповедь не в исповедь; иначе это только поверхностное рассмотрение себя самого, без глубины, без ответственности и без плода. Затем надо себе ставить вопрос о том, в чем меня упрекнут другие. Вот я стал перед Страшным судом, и Господь обратился ко всей вселенной и сказал: смотрите на него, смотрите на нее — кто имеет, что сказать? Кого он обездолил? Кого он унизил, кого он обошел, кого он забыл? Кого он осквернил, кого он ранил? — придите!.. И тогда мы будем смотреть вокруг себя в ужасе, потому что не будет тогда места что бы то ни было утаить, и каждый должен будет сказать правду о каждом. На земле мы уже многое можем сделать, когда нас порочат, злословят, укоряют, — а мы отворачиваемся гневно, нетерпеливо, вместо того чтобы прислушаться и спросить себя: сколько правды в том, что говорит мне или обо мне этот человек? А если все неправда, — что я ему сделал, каким образом я его ранил, каким образом он обманулся во мне, какова моя ответственность за то, что в его душе родилась из-за меня злоба, гнев? И наконец, мы можем приступить к слову Самого Бога. Заповеди Божии ясны, слова Христа в Евангелии светозарно-ясны: что мы ответим, если станет перед нами вопрос о том, что никто настоящим человеком не может себя назвать, кто не является подобием Христа, то есть для кого эти заповеди только внешние, чуждые ему законы, для кого эти заповеди не являются раскрытием светлейших его глубин? И все это под знаком жизни и смерти; все друг за друга ответственны, все друг с другом связаны, не уйдет никто ни от кого — не потому, что кто-то будет в этот страшный день укорять другого, а потому что вся правда раскроется… И эта правда может уже теперь перед нами раскрыться так, чтобы не нужно было перед ее ужасом стоять в День судный: стоит покаяться — и этого уже больше нет. Но покаяться не значит только слегка пожалеть о том, что это было! Покаяться значит понять всю смертоносную силу греха, всю отчуждающую власть греха, которая нас отделяет и от Бога, и от ближнего и вырывает нас из собственных глубин, чтобы сделать поверхностными и пустыми, — и изменить что-то. Часто люди жалуются, что — во сне ли, наяву ли — предстают перед ними воспоминания прошлого — некрасивые, уродливые, терзающие воспоминания; и люди от них отмахиваются, стараются забыть, заглушить, стараются отвлечь себя от них. А они возвращаются, стучатся в дверь нашей памяти, сердца, а иногда вырастают своими последствиями и в жизни нашей: вдруг из какого-то прошлого, которое мы старались забыть, вырастает человек или событие. И это наша большая ошибка. Часто люди говорят: как можно достичь своей цели в течение одной такой короткой жизни? Пусть в ней будет и 70, и 80, и 100 лет, но что это по сравнению с вечностью? Как можно в один раз прожить и изжить все?.. И Бог нам дает, в каком-то переносном, может быть, смысле, всю свою жизнь пережить не один раз, а несколько раз; особенно когда наступает старость, когда у нас нет власти над своей памятью и воспоминаниями, над тем, как встают и исчезают образы, люди, события перед нашими глазами, большей частью ночью, когда мы не можем спать, или наяву, в полудремоте, или когда вдруг за сердце схватит какое-либо воспоминание. Бог нам дает и два, и три, и десять раз встретиться со всей нашей жизнью, со всем нашим прошлым, — а мы стараемся отойти, отстранить от себя это прошлое: отойди, мне от тебя страшно! Отойди, ты меня мучаешь!.. Надо было бы наоборот: погрузиться вновь в это прошлое, погрузиться в него всецело и поставить перед собой вопрос: теперь, когда у меня уже не те чувства и не те годы, теперь, когда я обогатился новым опытом и потерял столько ложных иллюзий, — что бы я сделал в тех обстоятельствах, которые сейчас вспомнились мне? Сказал бы я это оскорбительное слово? Нанес бы я этот ущерб? Разорвал бы я эти отношения? Злорадствовал бы я, как злорадствовал тогда, с чувством мстительности? Сохранил бы я и чужую душу, и свою душу, чужую жизнь и чужое тело, и чужую судьбу от того, что сейчас встает передо мной таким страшным зрелищем и воспоминанием?.. И если, погружаясь в это прошлое, в ту или другую цепь событий, мы можем сказать: нет, Господи! После всего пережитого, этого я не мог бы больше совершить; тот человек, который это сделал, во мне умер, его больше нет, — тогда мы можем сказать себе: теперь я свободен от этого… Если действительно, в ответ на то или другое воспоминание, мы можем сказать от всего сердца, до последних глубин: нет, я умер к этому! Никакого семени этого зла нет больше во мне, ни один его росток не остался живым, — это воспоминание больше не вернется, если только мы перед Богом честно, глубоко, слезно раскаемся. И Господь нам дает из года в год эти страшные, порой мучительные, унизительные, стыдящие нас воспоминания, чтобы мы могли вновь и вновь пережить свое прошлое и изжить все, что недостойно нашей жизни, нашей чести — человеческой и христианской чести. Поэтому, когда встают перед нами воспоминания, когда мы содрогаемся от их уродства, — не станем от них бежать, погрузимся в них, попробуем пережить, испить всю горечь их и спросить себя: отрекаюсь ли до конца?.. Когда нас крестят, нам ставят вопрос, на который, если мы крестимся не взрослыми, отвечает восприемник: «Отрицаешься ли сатаны, и всех дел его, и всей гордыни его? » — И мы отвечаем: «Отрицаюсь! » Так должны мы поступить перед каждым из этих воспоминаний: отрицаюсь! И если наше отречение будет подлинно и истинно, воспоминание это уйдет и останется только как мертвое воспоминание, как опыт того, что — да, это было, — но не как рана гноящаяся, не как боль, не как стыд. Святой Варсонофий Великий говорит, что если кто-либо, пересматривая свою жизнь, может так покаяться, чтобы сказать: это стало для меня невозможным, — то он может быть уверен, что это прощено. Но пока это остается для нас возможным, пока, повторись те же обстоятельства, мы могли бы поступить так же уродливо, как однажды поступили, мы не можем рассчитывать на полное примирение с Богом, потому что в нас остается корень непримиренности с Ним, ибо, как Апостол говорит, грех — это вражда против Бога (Рим. 8, 7), грех — это отрицание Его путей, грех — это выбор за тьму против самой жизни, за сатану против Христа. И нам надо ясно, серьезно, строго понять, что это так и что, действительно, пока не изжито в нас то или другое, пока мы любим тот или другой грех, пока мы способны вернуться к воспоминанию с каким-то чувством удовлетворения или вожделения, это значит, что мы выбрали идолослужение, мы выбрали идолом себе этот грех вместо Бога; не Он наш Бог, а тот грех, которому мы подчиняемся и служим, и поклоняемся. Опять-таки, это не значит, что мы должны вот сейчас ужаснуться о том, что нет пути к спасению: есть путь к спасению, но надо пробиваться этим путем шаг за шагом, решительно, беспощадно. И когда нам представляется возможность вновь и вновь пережить прошлое с тем, чтобы изжить еще не изжитое, надо решительно, с болью и мужеством, вступать в эту борьбу. А какова же надежда, в конечном итоге, войти в Царство Божие? Надежда большая! Вы, наверное, помните притчу о приглашенных на пир, которые отказались на него прийти. Один сказал: я купил поле, мне надо пойти его смотреть; другой: я купил пять пар волов, надо же пойти их испытать; третий сказал: я женился, мне некогда прийти на твой пир. Не значит ли это: я нашел клочок земли, на котором я могу осесть навсегда, который я могу присвоить, о котором я могу сказать: это мой дом; могу укорениться в нем, как дерево укореняется, уйти в него глубоко корнями и питаться только этой землей; небо больше мне не нужно… Разве тот, который говорил о пяти парах волов, не подобен всем нам, говорящим: у меня же есть дело, у меня есть задание в жизни, у меня есть обязанности, мне надо столько совершить, во мне творчество, во мне долг — как же я могу ответить на Божий зов оставить все и побыть с Ним?! Иногда зов бывает на пир; иногда это не пир. Христос трем Своим ученикам сказал: один час бодрствуйте со Мной, а Я пойду поодаль, помолюсь… Христос тогда стоял перед смертью, а ученики уснули, ушли в себя, все забыли… А тот, который сказал: я женился, не могу прийти, — разве не подобен нам, когда в нашу жизнь войдет какая-то большая радость или, может быть, большое горе, и из-за того, что в нашем сердце свет или тьма, мы уже не можем — и не хотим — участвовать ни в чьей радости и ни в чьем горе. В одной пьесе Дороти Сэйерс ангелы стоят у пустого гроба Господня; и удивляется один, почему некоторые их видят, а некоторые — нет: Иоанн их не увидел; увидела их — но не увидела Христа — Мария Магдалина; не увидел их и Петр. И другой ангел отвечает: не потому ли, что Иоанну мы не нужны; своей верой он уже всему верит; ему не нужно наше свидетельство. Мария Магдалина все еще застряла в себе самой, мечтает о встрече со Христом, каким Он был до смерти. А Петр весь в себя ушел, в свое раскаяние о том, что он предал Христа. Ни один из них не смотрит и не видит… Не так ли с нами бывает, когда мы уткнемся в свою радость или свое горе, в свое ожидание и не видим того, что уже случилось, уже перед нами? Христос стоит перед лицом Марии Магдалины — она думает, что это садовник; Петр должен войти в гроб, в пещеру, где лежало тело Иисусово, и все осмотреть, чтобы удостовериться, что Его нет; не так ли с нами бывает? И вот эти люди из притчи, подобные нам, не такие от нас отличные, чтобы нам чуждаться их, — эти люди нам образ: и мы такие же. Они не войдут в Царство Божие; оно им не нужно: у них клочок земли, у них свое дело на земле, у них своя радость и свое горе, — как же им открыться тому, что Божие?.. Но кто же войдет? — И вот, вторая часть притчи, если соединить два евангельских отрывка, от Луки и от Матфея, ясно говорит, кто войдет. Хозяин дома разгневался на тех, которые отказались прийти, и послал своих слуг собрать по дорогам, по проселкам, под заборами нищих, хромых, убогих, оставленных, бродяг: пусть они придут, они-то не откажутся, они ни к чему не привязаны, потому что у них нет ничего!.. И они пришли, и наполнилась палата царская пирующими; и Царь вошел и увидел, что только один из них не одет в брачную, праздничную одежду. Как же это возможно? Можем ли мы себе представить, что эти нищие бродяги, собранные с проселков и из-под заборов, носили с собой праздничную одежду на случай — невозможного, конечно — приглашения к Царю? Конечно, нет! Но когда они пришли голодные, истомленные, разодранные, их встретили состраданием, лаской, любовью ангелы Божии; каждого из них ангелы взяли, поддержали, ввели в царский дворец, сняли с них отрепья, умыли их тело, причесали их волосы, одели в светлую одежду, о которой они не мечтали никогда, и повели на царский пир. Один только, видно, нашелся такой, которого встретили, как других, ангелы Божии, которого они хотели и омыть, и одеть и который отмахнулся от них, сказав: я не для того пришел, чтобы меня купали, одевали; я пришел, потому что здесь есть дают!.. И прошел мимо. И с нами это может случиться, если мы будем неосторожны, если вся наша жизнь сведется только к одному слову: жадность, жадность телесная, жадность душевная, жадность духовная, жадность, которая так часто наблюдается, когда мы стареем: лакомство, любовь к еде, уход в еду, в сон, в отдых, в пустоту, в легкое, пустое чтение, в жадность любопытства, жадность обо всем знать и обо всем говорить, пустословие, жадность слуха, жадность духовная, жалоба о том, почему Бог не дает. Почему не дает Он мне молитву, почему Он мне не дает радость? Почему, почему?.. И все — давай, давай!.. Если мы так станем перед лицом Божием в День судный — что мы скажем ангелам? — Отойдите! Не нужна мне красота, не нужна мне чистота, не нужно мне омыться, обновиться, стать таким, чтобы Бог на меня мог с радостью глядеть! Пусть Он мне сначала даст, чем мне насытиться, — потом увидим! Но если только мы придем к Нему и скажем: Господи, Господи! Ты нам повелел прийти; Ты послал ангелов Своих нас призвать; Ты послал пророков, Ты нам дал Евангелие, Ты нас Сам звал и звал, и мы на этот зов откликнулись — но смотри, в каком виде мы пришли! Растратили всю первозданную нашу красоту, все растратили, лохмотья покрывают грязное, оскверненное тело, душа изныла, ничего от нас не осталось — как же нам войти, Боже, в Твое Царство? Как переступить этот порог чистоты? Даже как мытарь я не могу сказать помилуй, потому что поздно измениться, я больше не могу… И тогда и нас ангелы Божии возьмут и скажут: Не бойся! Войди в покой Господа твоего, мы тебя очистим, мы тебя омоем, мы тебя оденем — только вступи трепетно, благоговейно в Царство Бога и Отца твоего! И мы войдем тогда, если только сумеем миновать жадность и забыть о себе, сумеем подумать не: " Ох! Значит, и мне можно войти! ", — но: " Как войти мне в область святую, в область Божию? " Если бы только нам подумать о Самом Боге и себя исключить, потому что мы недостойны; подумать о Нем, о Божией Матери, о святых, об ангелах, которым там место, — и остановиться у порога! Тогда и с нами случится то, о чем Тихон Задонский говорит: к Царству Божию редко кто идет от победы к победе; большей частью движемся мы туда от поражения к поражению, но тот доходит, который после каждого поражения встанет, покается и, не оплакивая себя, пойдет вперед, дальше, все ближе и ближе к цели, к которой призывает нас Господь.
Изживание зла
Я хотел бы теперь затронуть две или три темы, которые, может быть, я не сумею связать, но которые мы рассмотрим порознь. Первая тема о том, что, когда ослабел ум, одряхлела плоть, воля уже бессильна овладеть всем существом человека, все, что в человеке остается, в конечном итоге, — это живое сердце. И это живое сердце надо в себе воспитывать с очень ранних лет; надо заботиться, чтобы сердце осталось отзывчивым, несмотря на то, что отзывчивость приносит с собой не только радость общения, но и боль общения; и не только общения, но и боль разобщенности, оставленности и отверженности. Мы все рады бы иметь сердце чуткое и радостное, но нам страшно бывает, чтобы сердце наше осталось чутким, когда платишь за эту чуткость болью, которую иначе можно было бы не испытывать. И вот тут нужно очень много мужества, очень много решительности, чтобы сказать: пусть мое сердце, коль это будет нужно, раздирается болью, но я его не закрою, я его не защищу… Сердце подобно музыкальному инструменту: струны в нем звучат богато, но надо быть готовым к тому, что иногда эти струны и стонать будут, и разорвутся с болезненным криком; и тогда приходится их восстанавливать, и тогда из самой боли, из самого страдания вырастает новая чуткость, более глубокая и более самоотверженная, если только мы идем на то, чтобы, как апостол Павел говорит, с каждым, кто нас окружает, делить всю его радость и все его горе, нести на себе всю боль земли и разделить с Богом всю радость о ней. Поэтому первое, на что надо решиться, это — на беззащитность, на то, чтобы открыть себя радости и горю, ласке и ударам жизни, и все претворить в углубляющуюся, ширящуюся чуткость души, никогда не дать сердцу сжаться, а если оно сожмется, сказать: нет! Распустись, откройся; тебе дано было сейчас пострадать, но это страдание тебя сделало участником Божественной скорби, Божественного страдания о мире: откройся! Этим ты делаешься участником святыни. Но этого недостаточно, хотя это требует очень, очень много решимости, мужества и отречения от себя самого, отказа сохранить себя в целости, пусть и ценой окаменения. В одном из своих стихотворений Мережковский говорит о кораллах, дивных кораллах, которые растут во глубине морской: каждый из этих кораллов — создание беззащитного, хрупкого существа; чтобы защититься от смерти, от опасности извне, оно окружает себя твердой стеной, за которой оно уже недосягаемо для врага; но зато за этой стеной, в той малой темнице защищенности, которую оно создало, оно умирает; остается темница, остается богатое, прекрасное здание — но жизни в нем нет. И это мы делаем тоже, когда свое сердце делаем неприступным к горю или к радости других ради того, чтобы себя защитить, чтобы быть спокойными в своем замке, в своей тюрьме. Об этом надо постоянно думать, потому что постоянно перед нами человек, и он нам приносит или радость, которую мы можем разделить, или горе, которое мы можем разделить, и мы должны быть готовы разделить и то, и другое, перелить из собственной души в другую — кровь, жизнь. Русская пословица говорит: где есть любовь, там радость вдвойне, а горе — пополам. Вот так надо жить — но это страшно, это опасно. Мы должны быть готовы преодолеть страх и встретить опасность; и преодолеть то и другое мы можем, только отказавшись от самих себя: отойди с моего пути, ты — трус, ты себялюбец, ты сластолюбец, ты, который думаешь о себе самом, — отойди, не закрывай мне возможность видеть, слышать и соучаствовать… Второе, чего надо искать, — это чистоты сердца. Христос говорит: чистые сердцем узрят Бога (Мф. 5, 8); и не только в молитве, не только в божественном созерцании, но чистые сердцем Бога узрят и вокруг себя; и вглядываясь в каждого человека, который есть образ Божий, сумеют различить в изуродованности этой иконы, этого образа первоначальную красоту, которую Бог вписал в этот человеческий образ. Поэтому чистота сердца не только нам раскрывает глубины Божии, дает нам созерцать Живого Бога, поклоняться Ему духом и истиной, любить Его; чистота сердца позволяет нам, как митрополит Филарет Московский в одной из своих проповедей на Рождество пишет, видеть благодать Божию, разлитую по всей твари, искрящуюся, сияющую на всем и во всем. Если мы к этому слепы, если мы в человеке, который перед нами, видим только его изуродованность и не видим вложенного в него Царства Божия, черты образа Божия, то мы, значит, слепы и наше сердце темно. Такая слепота говорит не об изуродованности человека, который перед нами, а о потемнении нашего сердца, об окружающих его стенах, о том, что оно больше не хрустально — прозрачно; и вот это сердце нам надо очищать. И опять, первое дело в этом очищении — отвернуться от себя самих и искать иного, чем себя. Сосредоточенность на себе и себялюбие нам закрывают сердце; искание сладости бытия делает это сердце бесчувственным: сытому голодного не понять. Кто-то из афонских старцев говорил: вкуси малый кусочек сладости, и твое сердце уже не чутко к твоему ближнему и к Богу… Для того, чтобы очистить сердце, надо строго-строго относиться к тому, что его оскверняет, от чего оно темнеет, от чего оно делается тусклым, от всего того, что не есть Божие в нас. Когда я говорю " Божие", я не говорю " религиозное", я не говорю об обрядовом благочестии; я говорю о глубинном и основном: о том, что мы созданы для того, чтобы так соединиться с Богом, так быть с Ним едиными, так с Ним сродниться, чтобы, по слову апостола Петра, быть причастниками Божественной природы (2 Пет. 1, 4). И вот для этого нам надо учиться готовиться к исповеди. Подготовка к исповеди, может быть, гораздо важнее, чем самая исповедь. Самая исповедь может, порой, выразиться в нескольких словах, но подготовка должна быть глубочайшей вспашкой души, это должно быть проникновение в самые ее темные глубины, смелое, мужественное, беспощадное проникновение взора в эти глубины. В эти глубины можно опуститься только с Богом; это подобно сошествию Христа во ад; подобно тому, как Христос ушел в пустыню после Своего крещения, ведомый туда Духом, с тем чтобы быть испытанным сатаной. Только потому, что свет Христов будет с нами, мы можем увидеть сокрытое в этих темных тайниках нашей души. И для начала надо перед собой ставить вопрос со всей ясностью, со всей реальностью: случись теперь, вот в это мгновением, что пришел конец моей жизни и жизни всех вокруг меня, момент, когда уже будет поздно что бы то ни было менять, что бы то ни было оплакивать, что бы то ни было исправлять, момент, когда я стану — и Бог, ангелы, святые и все люди смогут меня увидеть, не каким я им стараюсь представиться, а каким я есть: о чем я буду жалеть, чего мне будет стыдно? Что родит во мне страх и ужас? Что есть такого в моей жизни, во всем моем прошлом, в моих чувствах и мыслях, в моих отношениях с людьми, в моем отношении к Богу, к себе самому, к твари Божией, от чего мне станет жутко, потому что я увижу, что это — гниль, мерзость, тьма, что этому нет места там, где есть Бог, нет места там, где есть и живет только любовь и чистота, и святость, и свет? Каждая исповедь, вернее, каждая подготовка к исповеди, должна проходить в сознании, что я стою перед смертью; как человек, который сидит в камере смертников и знает, что не сегодня — так завтра, а может через день, но всегда в неожиданный момент вдруг загремят засовы, откроется дверь и вызовут его на смерть. Так надо готовиться к исповеди: не слегка, не думая: ну, я скажу кое-что, а другой раз, может, вспомнится что-нибудь иное… — нет! Так надо исповедоваться, как будто сейчас тебя расстреляют, сейчас тебя пожнет смерть, больше времени нет и никогда больше его не будет. Иначе исповедь не в исповедь; иначе это только поверхностное рассмотрение себя самого, без глубины, без ответственности и без плода. Затем надо себе ставить вопрос о том, в чем меня упрекнут другие. Вот я стал перед Страшным судом, и Господь обратился ко всей вселенной и сказал: смотрите на него, смотрите на нее — кто имеет, что сказать? Кого он обездолил? Кого он унизил, кого он обошел, кого он забыл? Кого он осквернил, кого он ранил? — придите!.. И тогда мы будем смотреть вокруг себя в ужасе, потому что не будет тогда места что бы то ни было утаить, и каждый должен будет сказать правду о каждом. На земле мы уже многое можем сделать, когда нас порочат, злословят, укоряют, — а мы отворачиваемся гневно, нетерпеливо, вместо того чтобы прислушаться и спросить себя: сколько правды в том, что говорит мне или обо мне этот человек? А если все неправда, — что я ему сделал, каким образом я его ранил, каким образом он обманулся во мне, какова моя ответственность за то, что в его душе родилась из-за меня злоба, гнев? И наконец, мы можем приступить к слову Самого Бога. Заповеди Божии ясны, слова Христа в Евангелии светозарно-ясны: что мы ответим, если станет перед нами вопрос о том, что никто настоящим человеком не может себя назвать, кто не является подобием Христа, то есть для кого эти заповеди только внешние, чуждые ему законы, для кого эти заповеди не являются раскрытием светлейших его глубин? И все это под знаком жизни и смерти; все друг за друга ответственны, все друг с другом связаны, не уйдет никто ни от кого — не потому, что кто-то будет в этот страшный день укорять другого, а потому что вся правда раскроется… И эта правда может уже теперь перед нами раскрыться так, чтобы не нужно было перед ее ужасом стоять в День судный: стоит покаяться — и этого уже больше нет. Но покаяться не значит только слегка пожалеть о том, что это было! Покаяться значит понять всю смертоносную силу греха, всю отчуждающую власть греха, которая нас отделяет и от Бога, и от ближнего и вырывает нас из собственных глубин, чтобы сделать поверхностными и пустыми, — и изменить что-то. Часто люди жалуются, что — во сне ли, наяву ли — предстают перед ними воспоминания прошлого — некрасивые, уродливые, терзающие воспоминания; и люди от них отмахиваются, стараются забыть, заглушить, стараются отвлечь себя от них. А они возвращаются, стучатся в дверь нашей памяти, сердца, а иногда вырастают своими последствиями и в жизни нашей: вдруг из какого-то прошлого, которое мы старались забыть, вырастает человек или событие. И это наша большая ошибка. Часто люди говорят: как можно достичь своей цели в течение одной такой короткой жизни? Пусть в ней будет и 70, и 80, и 100 лет, но что это по сравнению с вечностью? Как можно в один раз прожить и изжить все?.. И Бог нам дает, в каком-то переносном, может быть, смысле, всю свою жизнь пережить не один раз, а несколько раз; особенно когда наступает старость, когда у нас нет власти над своей памятью и воспоминаниями, над тем, как встают и исчезают образы, люди, события перед нашими глазами, большей частью ночью, когда мы не можем спать, или наяву, в полудремоте, или когда вдруг за сердце схватит какое-либо воспоминание. Бог нам дает и два, и три, и десять раз встретиться со всей нашей жизнью, со всем нашим прошлым, — а мы стараемся отойти, отстранить от себя это прошлое: отойди, мне от тебя страшно! Отойди, ты меня мучаешь!.. Надо было бы наоборот: погрузиться вновь в это прошлое, погрузиться в него всецело и поставить перед собой вопрос: теперь, когда у меня уже не те чувства и не те годы, теперь, когда я обогатился новым опытом и потерял столько ложных иллюзий, — что бы я сделал в тех обстоятельствах, которые сейчас вспомнились мне? Сказал бы я это оскорбительное слово? Нанес бы я этот ущерб? Разорвал бы я эти отношения? Злорадствовал бы я, как злорадствовал тогда, с чувством мстительности? Сохранил бы я и чужую душу, и свою душу, чужую жизнь и чужое тело, и чужую судьбу от того, что сейчас встает передо мной таким страшным зрелищем и воспоминанием?.. И если, погружаясь в это прошлое, в ту или другую цепь событий, мы можем сказать: нет, Господи! После всего пережитого, этого я не мог бы больше совершить; тот человек, который это сделал, во мне умер, его больше нет, — тогда мы можем сказать себе: теперь я свободен от этого… Если действительно, в ответ на то или другое воспоминание, мы можем сказать от всего сердца, до последних глубин: нет, я умер к этому! Никакого семени этого зла нет больше во мне, ни один его росток не остался живым, — это воспоминание больше не вернется, если только мы перед Богом честно, глубоко, слезно раскаемся. И Господь нам дает из года в год эти страшные, порой мучительные, унизительные, стыдящие нас воспоминания, чтобы мы могли вновь и вновь пережить свое прошлое и изжить все, что недостойно нашей жизни, нашей чести — человеческой и христианской чести. Поэтому, когда встают перед нами воспоминания, когда мы содрогаемся от их уродства, — не станем от них бежать, погрузимся в них, попробуем пережить, испить всю горечь их и спросить себя: отрекаюсь ли до конца?.. Когда нас крестят, нам ставят вопрос, на который, если мы крестимся не взрослыми, отвечает восприемник: «Отрицаешься ли сатаны, и всех дел его, и всей гордыни его? » — И мы отвечаем: «Отрицаюсь! » Так должны мы поступить перед каждым из этих воспоминаний: отрицаюсь! И если наше отречение будет подлинно и истинно, воспоминание это уйдет и останется только как мертвое воспоминание, как опыт того, что — да, это было, — но не как рана гноящаяся, не как боль, не как стыд. Святой Варсонофий Великий говорит, что если кто-либо, пересматривая свою жизнь, может так покаяться, чтобы сказать: это стало для меня невозможным, — то он может быть уверен, что это прощено. Но пока это остается для нас возможным, пока, повторись те же обстоятельства, мы могли бы поступить так же уродливо, как однажды поступили, мы не можем рассчитывать на полное примирение с Богом, потому что в нас остается корень непримиренности с Ним, ибо, как Апостол говорит, грех — это вражда против Бога (Рим. 8, 7), грех — это отрицание Его путей, грех — это выбор за тьму против самой жизни, за сатану против Христа. И нам надо ясно, серьезно, строго понять, что это так и что, действительно, пока не изжито в нас то или другое, пока мы любим тот или другой грех, пока мы способны вернуться к воспоминанию с каким-то чувством удовлетворения или вожделения, это значит, что мы выбрали идолослужение, мы выбрали идолом себе этот грех вместо Бога; не Он наш Бог, а тот грех, которому мы подчиняемся и служим, и поклоняемся. Опять-таки, это не значит, что мы должны вот сейчас ужаснуться о том, что нет пути к спасению: есть путь к спасению, но надо пробиваться этим путем шаг за шагом, решительно, беспощадно. И когда нам представляется возможность вновь и вновь пережить прошлое с тем, чтобы изжить еще не изжитое, надо решительно, с болью и мужеством, вступать в эту борьбу. А какова же надежда, в конечном итоге, войти в Царство Божие? Надежда большая! Вы, наверное, помните притчу о приглашенных на пир, которые отказались на него прийти. Один сказал: я купил поле, мне надо пойти его смотреть; другой: я купил пять пар волов, надо же пойти их испытать; третий сказал: я женился, мне некогда прийти на твой пир. Не значит ли это: я нашел клочок земли, на котором я могу осесть навсегда, который я могу присвоить, о котором я могу сказать: это мой дом; могу укорениться в нем, как дерево укореняется, уйти в него глубоко корнями и питаться только этой землей; небо больше мне не нужно… Разве тот, который говорил о пяти парах волов, не подобен всем нам, говорящим: у меня же есть дело, у меня есть задание в жизни, у меня есть обязанности, мне надо столько совершить, во мне творчество, во мне долг — как же я могу ответить на Божий зов оставить все и побыть с Ним?! Иногда зов бывает на пир; иногда это не пир. Христос трем Своим ученикам сказал: один час бодрствуйте со Мной, а Я пойду поодаль, помолюсь… Христос тогда стоял перед смертью, а ученики уснули, ушли в себя, все забыли… А тот, который сказал: я женился, не могу прийти, — разве не подобен нам, когда в нашу жизнь войдет какая-то большая радость или, может быть, большое горе, и из-за того, что в нашем сердце свет или тьма, мы уже не можем — и не хотим — участвовать ни в чьей радости и ни в чьем горе. В одной пьесе Дороти Сэйерс ангелы стоят у пустого гроба Господня; и удивляется один, почему некоторые их видят, а некоторые — нет: Иоанн их не увидел; увидела их — но не увидела Христа — Мария Магдалина; не увидел их и Петр. И другой ангел отвечает: не потому ли, что Иоанну мы не нужны; своей верой он уже всему верит; ему не нужно наше свидетельство. Мария Магдалина все еще застряла в себе самой, мечтает о встрече со Христом, каким Он был до смерти. А Петр весь в себя ушел, в свое раскаяние о том, что он предал Христа. Ни один из них не смотрит и не видит… Не так ли с нами бывает, когда мы уткнемся в свою радость или свое горе, в свое ожидание и не видим того, что уже случилось, уже перед нами? Христос стоит перед лицом Марии Магдалины — она думает, что это садовник; Петр должен войти в гроб, в пещеру, где лежало тело Иисусово, и все осмотреть, чтобы удостовериться, что Его нет; не так ли с нами бывает? И вот эти люди из притчи, подобные нам, не такие от нас отличные, чтобы нам чуждаться их, — эти люди нам образ: и мы такие же. Они не войдут в Царство Божие; оно им не нужно: у них клочок земли, у них свое дело на земле, у них своя радость и свое горе, — как же им открыться тому, что Божие?.. Но кто же войдет? — И вот, вторая часть притчи, если соединить два евангельских отрывка, от Луки и от Матфея, ясно говорит, кто войдет. Хозяин дома разгневался на тех, которые отказались прийти, и послал своих слуг собрать по дорогам, по проселкам, под заборами нищих, хромых, убогих, оставленных, бродяг: пусть они придут, они-то не откажутся, они ни к чему не привязаны, потому что у них нет ничего!.. И они пришли, и наполнилась палата царская пирующими; и Царь вошел и увидел, что только один из них не одет в брачную, праздничную одежду. Как же это возможно? Можем ли мы себе представить, что эти нищие бродяги, собранные с проселков и из-под заборов, носили с собой праздничную одежду на случай — невозможного, конечно — приглашения к Царю? Конечно, нет! Но когда они пришли голодные, истомленные, разодранные, их встретили состраданием, лаской, любовью ангелы Божии; каждого из них ангелы взяли, поддержали, ввели в царский дворец, сняли с них отрепья, умыли их тело, причесали их волосы, одели в светлую одежду, о которой они не мечтали никогда, и повели на царский пир. Один только, видно, нашелся такой, которого встретили, как других, ангелы Божии, которого они хотели и омыть, и одеть и который отмахнулся от них, сказав: я не для того пришел, чтобы меня купали, одевали; я пришел, потому что здесь есть дают!.. И прошел мимо. И с нами это может случиться, если мы будем неосторожны, если вся наша жизнь сведется только к одному слову: жадность, жадность телесная, жадность душевная, жадность духовная, жадность, которая так часто наблюдается, когда мы стареем: лакомство, любовь к еде, уход в еду, в сон, в отдых, в пустоту, в легкое, пустое чтение, в жадность любопытства, жадность обо всем знать и обо всем говорить, пустословие, жадность слуха, жадность духовная, жалоба о том, почему Бог не дает. Почему не дает Он мне молитву, почему Он мне не дает радость? Почему, почему?.. И все — давай, давай!.. Если мы так станем перед лицом Божием в День судный — что мы скажем ангелам? — Отойдите! Не нужна мне красота, не нужна мне чистота, не нужно мне омыться, обновиться, стать таким, чтобы Бог на меня мог с радостью глядеть! Пусть Он мне сначала даст, чем мне насытиться, — потом увидим! Но если только мы придем к Нему и скажем: Господи, Господи! Ты нам повелел прийти; Ты послал ангелов Своих нас призвать; Ты послал пророков, Ты нам дал Евангелие, Ты нас Сам звал и звал, и мы на этот зов откликнулись — но смотри, в каком виде мы пришли! Растратили всю первозданную нашу красоту, все растратили, лохмотья покрывают грязное, оскверненное тело, душа изныла, ничего от нас не осталось — как же нам войти, Боже, в Твое Царство? Как переступить этот порог чистоты? Даже как мытарь я не могу сказать помилуй, потому что поздно измениться, я больше не могу… И тогда и нас ангелы Божии возьмут и скажут: Не бойся! Войди в покой Господа твоего, мы тебя очистим, мы тебя омоем, мы тебя оденем — только вступи трепетно, благоговейно в Царство Бога и Отца твоего! И мы войдем тогда, если только сумеем миновать жадность и забыть о себе, сумеем подумать не: " Ох! Значит, и мне можно войти! ", — но: " Как войти мне в область святую, в область Божию? " Если бы только нам подумать о Самом Боге и себя исключить, потому что мы недостойны; подумать о Нем, о Божией Матери, о святых, об ангелах, которым там место, — и остановиться у порога! Тогда и с нами случится то, о чем Тихон Задонский говорит: к Царству Божию редко кто идет от победы к победе; большей частью движемся мы туда от поражения к поражению, но тот доходит, который после каждого поражения встанет, покается и, не оплакивая себя, пойдет вперед, дальше, все ближе и ближе к цели, к которой призывает нас Господь.
Званые и избранные
Я хотел бы теперь затронуть две или три темы, которые, может быть, я не сумею связать, но которые мы рассмотрим порознь. Первая тема о том, что, когда ослабел ум, одряхлела плоть, воля уже бессильна овладеть всем существом человека, все, что в человеке остается, в конечном итоге, — это живое сердце. И это живое сердце надо в себе воспитывать с очень ранних лет; надо заботиться, чтобы сердце осталось отзывчивым, несмотря на то, что отзывчивость приносит с собой не только радость общения, но и боль общения; и не только общения, но и боль разобщенности, оставленности и отверженности. Мы все рады бы иметь сердце чуткое и радостное, но нам страшно бывает, чтобы сердце наше осталось чутким, когда платишь за эту чуткость болью, которую иначе можно было бы не испытывать. И вот тут нужно очень много мужества, очень много решительности, чтобы сказать: пусть мое сердце, коль это будет нужно, раздирается болью, но я его не закрою, я его не защищу… Сердце подобно музыкальному инструменту: струны в нем звучат богато, но надо быть готовым к тому, что иногда эти струны и стонать будут, и разорвутся с болезненным криком; и тогда приходится их восстанавливать, и тогда из самой боли, из самого страдания вырастает новая чуткость, более глубокая и более самоотверженная, если только мы идем на то, чтобы, как апостол Павел говорит, с каждым, кто нас окружает, делить всю его радость и все его горе, нести на себе всю боль земли и разделить с Богом всю радость о ней. Поэтому первое, на что надо решиться, это — на беззащитность, на то, чтобы открыть себя радости и горю, ласке и ударам жизни, и все претворить в углубляющуюся, ширящуюся чуткость души, никогда не дать сердцу сжаться, а если оно сожмется, сказать: нет! Распустись, откройся; тебе дано было сейчас пострадать, но это страдание тебя сделало участником Божественной скорби, Божественного страдания о мире: откройся! Этим ты делаешься участником святыни. Но этого недостаточно, хотя это требует очень, очень много решимости, мужества и отречения от себя самого, отказа сохранить себя в целости, пусть и ценой окаменения. В одном из своих стихотворений Мережковский говорит о кораллах, дивных кораллах, которые растут во глубине морской: каждый из этих кораллов — создание беззащитного, хрупкого существа; чтобы защититься от смерти, от опасности извне, оно окружает себя твердой стеной, за которой оно уже недосягаемо для врага; но зато за этой стеной, в той малой темнице защищенности, которую оно создало, оно умирает; остается темница, остается богатое, прекрасное здание — но жизни в нем нет. И это мы делаем тоже, когда свое сердце делаем неприступным к горю или к радости других ради того, чтобы себя защитить, чтобы быть спокойными в своем замке, в своей тюрьме. Об этом надо постоянно думать, потому что постоянно перед нами человек, и он нам приносит или радость, которую мы можем разделить, или горе, которое мы можем разделить, и мы должны быть готовы разделить и то, и другое, перелить из собственной души в другую — кровь, жизнь. Русская пословица говорит: где есть любовь, там радость вдвойне, а горе — пополам. Вот так надо жить — но это страшно, это опасно. Мы должны быть готовы преодолеть страх и встретить опасность; и преодолеть то и другое мы можем, только отказавшись от самих себя: отойди с моего пути, ты — трус, ты себялюбец, ты сластолюбец, ты, который думаешь о себе самом, — отойди, не закрывай мне возможность видеть, слышать и соучаствовать… Второе, чего надо искать, — это чистоты сердца. Христос говорит: чистые сердцем узрят Бога (Мф. 5, 8); и не только в молитве, не только в божественном созерцании, но чистые сердцем Бога узрят и вокруг себя; и вглядываясь в каждого человека, который есть образ Божий, сумеют различить в изуродованности этой иконы, этого образа первоначальную красоту, которую Бог вписал в этот человеческий образ. Поэтому чистота сердца не только нам раскрывает глубины Божии, дает нам созерцать Живого Бога, поклоняться Ему духом и истиной, любить Его; чистота сердца позволяет нам, как митрополит Филарет Московский в одной из своих проповедей на Рождество пишет, видеть благодать Божию, разлитую по всей твари, искрящуюся, сияющую на всем и во всем. Если мы к этому слепы, если мы в человеке, который перед нами, видим только его изуродованность и не видим вложенного в него Царства Божия, черты образа Божия, то мы, значит, слепы и наше сердце темно. Такая слепота говорит не об изуродованности человека, который перед нами, а о потемнении нашего сердца, об окружающих его стенах, о том, что оно больше не хрустально — прозрачно; и вот это сердце нам надо очищать. И опять, первое дело в этом очищении — отвернуться от себя самих и искать иного, чем себя. Сосредоточенность на себе и себялюбие нам закрывают сердце; искание сладости бытия делает это сердце бесчувственным: сытому голодного не понять. Кто-то из афонских старцев говорил: вкуси малый кусочек сладости, и твое сердце уже не чутко к твоему ближнему и к Богу… Для того, чтобы очистить сердце, надо строго-строго относиться к тому, что его оскверняет, от чего оно темнеет, от чего оно делается тусклым, от всего того, что не есть Божие в нас. Когда я говорю " Божие", я не говорю " религиозное", я не говорю об обрядовом благочестии; я говорю о глубинном и основном: о том, что мы созданы для того, чтобы так соединиться с Богом, так быть с Ним едиными, так с Ним сродниться, чтобы, по слову апостола Петра, быть причастниками Божественной природы (2 Пет. 1, 4). И вот для этого нам надо учиться готовиться к исповеди. Подготовка к исповеди, может быть, гораздо важнее, чем самая исповедь. Самая исповедь может, порой, выразиться в нескольких словах, но подготовка должна быть глубочайшей вспашкой души, это должно быть проникновение в самые ее темные глубины, смелое, мужественное, беспощадное проникновение взора в эти глубины. В эти глубины можно опуститься только с Богом; это подобно сошествию Христа во ад; подобно тому, как Христос ушел в пустыню после Своего крещения, ведомый туда Духом, с тем чтобы быть испытанным сатаной. Только потому, что свет Христов будет с нами, мы можем увидеть сокрытое в этих темных тайниках нашей души. И для начала надо перед собой ставить вопрос со всей ясностью, со всей реальностью: случись теперь, вот в это мгновением, что пришел конец моей жизни и жизни всех вокруг меня, момент, когда уже будет поздно что бы то ни было менять, что бы то ни было оплакивать, что бы то ни было исправлять, момент, когда я стану — и Бог, ангелы, святые и все люди смогут меня увидеть, не каким я им стараюсь представиться, а каким я есть: о чем я буду жалеть, чего мне будет стыдно? Что родит во мне страх и ужас? Что есть такого в моей жизни, во всем моем прошлом, в моих чувствах и мыслях, в моих отношениях с людьми, в моем отношении к Богу, к себе самому, к твари Божией, от чего мне станет жутко, потому что я увижу, что это — гниль, мерзость, тьма, что этому нет места там, где есть Бог, нет места там, где есть и живет только любовь и чистота, и святость, и свет? Каждая исповедь, вернее, каждая подготовка к исповеди, должна проходить в сознании, что я стою перед смертью; как человек, который сидит в камере смертников и знает, что не сегодня — так завтра, а может через день, но всегда в неожиданный момент вдруг загремят засовы, откроется дверь и вызовут его на смерть. Так надо готовиться к исповеди: не слегка, не думая: ну, я скажу кое-что, а другой раз, может, вспомнится что-нибудь иное… — нет! Так надо исповедоваться, как будто сейчас тебя расстреляют, сейчас тебя пожнет смерть, больше времени нет и никогда больше его не будет. Иначе исповедь не в исповедь; иначе это только поверхностное рассмотрение себя самого, без глубины, без ответственности и без плода. Затем надо себе ставить вопрос о том, в чем меня упрекнут другие. Вот я стал перед Страшным судом, и Господь обратился ко всей вселенной и сказал: смотрите на него, смотрите на нее — кто имеет, что сказать? Кого он обездолил? Кого он унизил, кого он обошел, кого он забыл? Кого он осквернил, кого он ранил? — придите!.. И тогда мы будем смотреть вокруг себя в ужасе, потому что не будет тогда места что бы то ни было утаить, и каждый должен будет сказать правду о каждом. На земле мы уже многое можем сделать, когда нас порочат, злословят, укоряют, — а мы отворачиваемся гневно, нетерпеливо, вместо того чтобы прислушаться и спросить себя: сколько правды в том, что говорит мне или обо мне этот человек? А если все неправда, — что я ему сделал, каким образом я его ранил, каким образом он обманулся во мне, какова моя ответственность за то, что в его душе родилась из-за меня злоба, гнев? И наконец, мы можем приступить к слову Самого Бога. Заповеди Божии ясны, слова Христа в Евангелии светозарно-ясны: что мы ответим, если станет перед нами вопрос о том, что никто настоящим человеком не может себя назвать, кто не является подобием Христа, то есть для кого эти заповеди только внешние, чуждые ему законы, для кого эти заповеди не являются раскрытием светлейших его глубин? И все это под знаком жизни и смерти; все друг за друга ответственны, все друг с другом связаны, не уйдет никто ни от кого — не потому, что кто-то будет в этот страшный день укорять другого, а потому что вся правда раскроется… И эта правда может уже теперь перед нами раскрыться так, чтобы не нужно было перед ее ужасом стоять в День судный: стоит покаяться — и этого уже больше нет. Но покаяться не значит только слегка пожалеть о том, что это было! Покаяться значит понять всю смертоносную силу греха, всю отчуждающую власть греха, которая нас отделяет и от Бога, и от ближнего и вырывает нас из собственных глубин, чтобы сделать поверхностными и пустыми, — и изменить что-то. Часто люди жалуются, что — во сне ли, наяву ли — предстают перед ними воспоминания прошлого — некрасивые, уродливые, терзающие воспоминания; и люди от них отмахиваются, стараются забыть, заглушить, стараются отвлечь себя от них. А они возвращаются, стучатся в дверь нашей памяти, сердца, а иногда вырастают своими последствиями и в жизни нашей: вдруг из какого-то прошлого, которое мы старались забыть, вырастает человек или событие. И это наша большая ошибка. Часто люди говорят: как можно достичь своей цели в течение одной такой короткой жизни? Пусть в ней будет и 70, и 80, и 100 лет, но что это по сравнению с вечностью? Как можно в один раз прожить и изжить все?.. И Бог нам дает, в каком-то переносном, может быть, смысле, всю свою жизнь пережить не один раз, а несколько раз; особенно когда наступает старость, когда у нас нет власти над своей памятью и воспоминаниями, над тем, как встают и исчезают образы, люди, события перед нашими глазами, большей частью ночью, когда мы не можем спать, или наяву, в полудремоте, или когда вдруг за сердце схватит какое-либо воспоминание. Бог нам дает и два, и три, и десять раз встретиться со всей нашей жизнью, со всем нашим прошлым, — а мы стараемся отойти, отстранить от себя это прошлое: отойди, мне от тебя страшно! Отойди, ты меня мучаешь!.. Надо было бы наоборот: погрузиться вновь в это прошлое, погрузиться в него всецело и поставить перед собой вопрос: теперь, когда у меня уже не те чувства и не те годы, теперь, когда я обогатился новым опытом и потерял столько ложных иллюзий, — что бы я сделал в тех обстоятельствах, которые сейчас вспомнились мне? Сказал бы я это оскорбительное слово? Нанес бы я этот ущерб? Разорвал бы я эти отношения? Злорадствовал бы я, как злорадствовал тогда, с чувством мстительности? Сохранил бы я и чужую душу, и свою душу, чужую жизнь и чужое тело, и чужую судьбу от того, что сейчас встает передо мной таким страшным зрелищем и воспоминанием?.. И если, погружаясь в это прошлое, в ту или другую цепь событий, мы можем сказать: нет, Господи! После всего пережитого, этого я не мог бы больше совершить; тот человек, который это сделал, во мне умер, его больше нет, — тогда мы можем сказать себе: теперь я свободен от этого… Если действительно, в ответ на то или другое воспоминание, мы можем сказать от всего сердца, до последних глубин: нет, я умер к этому! Никакого семени этого зла нет больше во мне, ни один его росток не остался живым, — это воспоминание больше не вернется, если только мы перед Богом честно, глубоко, слезно раскаемся. И Господь нам дает из года в год эти страшные, порой мучительные, унизительные, стыдящие нас воспоминания, чтобы мы могли вновь и вновь пережить свое прошлое и изжить все, что недостойно нашей жизни, нашей чести — человеческой и христианской чести. Поэтому, когда встают перед нами воспоминания, когда мы содрогаемся от их уродства, — не станем от них бежать, погрузимся в них, попробуем пережить, испить всю горечь их и спросить себя: отрекаюсь ли до конца?.. Когда нас крестят, нам ставят вопрос, на который, если мы крестимся не взрослыми, отвечает восприемник: «Отрицаешься ли сатаны, и всех дел его, и всей гордыни его? » — И мы отвечаем: «Отрицаюсь! » Так должны мы поступить перед каждым из этих воспоминаний: отрицаюсь! И если наше отречение будет подлинно и истинно, воспоминание это уйдет и останется только как мертвое воспоминание, как опыт того, что — да, это было, — но не как рана гноящаяся, не как боль, не как стыд. Святой Варсонофий Великий говорит, что если кто-либо, пересматривая свою жизнь, может так покаяться, чтобы сказать: это стало для меня невозможным, — то он может быть уверен, что это прощено. Но пока это остается для нас возможным, пока, повторись те же обстоятельства, мы могли бы поступить так же уродливо, как однажды поступили, мы не можем рассчитывать на полное примирение с Богом, потому что в нас остается корень непримиренности с Ним, ибо, как Апостол говорит, грех — это вражда против Бога (Рим. 8, 7), грех — это отрицание Его путей, грех — это выбор за тьму против самой жизни, за сатану против Христа. И нам надо ясно, серьезно, строго понять, что это так и что, действительно, пока не изжито в нас то или другое, пока мы любим тот или другой грех, пока мы способны вернуться к воспоминанию с каким-то чувством удовлетворения или вожделения, это значит, что мы выбрали идолослужение, мы выбрали идолом себе этот грех вместо Бога; не Он наш Бог, а тот грех, которому мы подчиняемся и служим, и поклоняемся. Опять-таки, это не значит, что мы должны вот сейчас ужаснуться о том, что нет пути к спасению: есть путь к спасению, но надо пробиваться этим путем шаг за шагом, решительно, беспощадно. И когда нам представляется возможность вновь и вновь пережить прошлое с тем, чтобы изжить еще не изжитое, надо решительно, с болью и мужеством, вступать в эту борьбу. А какова же надежда, в конечном итоге, войти в Царство Божие? Надежда большая! Вы, наверное, помните притчу о приглашенных на пир, которые отказались на него прийти. Один сказал: я купил поле, мне надо пойти его смотреть; другой: я купил пять пар волов, надо же пойти их испытать; третий сказал: я женился, мне некогда прийти на твой пир. Не значит ли это: я нашел клочок земли, на котором я могу осесть навсегда, который я могу присвоить, о котором я могу сказать: это мой дом; могу укорениться в нем, как дерево укореняется, уйти в него глубоко корнями и питаться только этой землей; небо больше мне не нужно… Разве тот, который говорил о пяти парах волов, не подобен всем нам, говорящим: у меня же есть дело, у меня есть задание в жизни, у меня есть обязанности, мне надо столько совершить, во мне творчество, во мне долг — как же я могу ответить на Божий зов оставить все и побыть с Ним?! Иногда зов бывает на пир; иногда это не пир. Христос трем Своим ученикам сказал: один час бодрствуйте со Мной, а Я пойду поодаль, помолюсь… Христос тогда стоял перед смертью, а ученики уснули, ушли в себя, все забыли… А тот, который сказал: я женился, не могу прийти, — разве не подобен нам, когда в нашу жизнь войдет какая-то большая радость или, может быть, большое горе, и из-за того, что в нашем сердце свет или тьма, мы уже не можем — и не хотим — участвовать ни в чьей радости и ни в чьем горе. В одной пьесе Дороти Сэйерс ангелы стоят у пустого гроба Господня; и удивляется один, почему некоторые их видят, а некоторые — нет: Иоанн их не увидел; увидела их — но не увидела Христа — Мария Магдалина; не увидел их и Петр. И другой ангел отвечает: не потому ли, что Иоанну мы не нужны; своей верой он уже всему верит; ему не нужно наше свидетельство. Мария Магдалина все еще застряла в себе самой, мечтает о встрече со Христом, каким Он был до смерти. А Петр весь в себя ушел, в свое раскаяние о том, что он предал Христа. Ни один из них не смотрит и не видит… Не так ли с нами бывает, когда мы уткнемся в свою радость или свое горе, в свое ожидание и не видим того, что уже случилось, уже перед нами? Христос стоит перед лицом Марии Магдалины — она думает, что это садовник; Петр должен войти в гроб, в пещеру, где лежало тело Иисусово, и все осмотреть, чтобы удостовериться, что Его нет; не так ли с нами бывает? И вот эти люди из притчи, подобные нам, не такие от нас отличные, чтобы нам чуждаться их, — эти люди нам образ: и мы такие же. Они не войдут в Царство Божие; оно им не нужно: у них клочок земли, у них свое дело на земле, у них своя радость и свое горе, — как же им открыться тому, что Божие?.. Но кто же войдет? — И вот, вторая часть притчи, если соединить два евангельских отрывка, от Луки и от Матфея, ясно говорит, кто войдет. Хозяин дома разгневался на тех, которые отказались прийти, и послал своих слуг собрать по дорогам, по проселкам, под заборами нищих, хромых, убогих, оставленных, бродяг: пусть они придут, они-то не откажутся, они ни к чему не привязаны, потому что у них нет ничего!.. И они пришли, и наполнилась палата царская пирующими; и Царь вошел и увидел, что только один из них не одет в брачную, праздничную одежду. Как же это возможно? Можем ли мы себе представить, что эти нищие бродяги, собранные с проселков и из-под заборов, носили с собой праздничную одежду на случай — невозможного, конечно — приглашения к Царю? Конечно, нет! Но когда они пришли голодные, истомленные, разодранные, их встретили состраданием, лаской, любовью ангелы Божии; каждого из них ангелы взяли, поддержали, ввели в царский дворец, сняли с них отрепья, умыли их тело, причесали их волосы, одели в светлую одежду, о которой они не мечтали никогда, и повели на царский пир. Один только, видно, нашелся такой, которого встретили, как других, ангелы Божии, которого они хотели и омыть, и одеть и который отмахнулся от них, сказав: я не для того пришел, чтобы меня купали, одевали; я пришел, потому что здесь есть дают!.. И прошел мимо. И с нами это может случиться, если мы будем неосторожны, если вся наша жизнь сведется только к одному слову: жадность, жадность телесная, жадность душевная, жадность духовная, жадность, которая так часто наблюдается, когда мы стареем: лакомство, любовь к еде, уход в еду, в сон, в отдых, в пустоту, в легкое, пустое чтение, в жадность любопытства, жадность обо всем знать и обо всем говорить, пустословие, жадность слуха, жадность духовная, жалоба о том, почему Бог не дает. Почему не дает Он мне молитву, почему Он мне не дает радость? Почему, почему?.. И все — давай, давай!.. Если мы так станем перед лицом Божием в День судный — что мы скажем ангелам? — Отойдите! Не нужна мне красота, не нужна мне чистота, не нужно мне омыться, обновиться, стать таким, чтобы Бог на меня мог с радостью глядеть! Пусть Он мне сначала даст, чем мне насытиться, — потом увидим! Но если только мы придем к Нему и скажем: Господи, Господи! Ты нам повелел прийти; Ты послал ангелов Своих нас призвать; Ты послал пророков, Ты нам дал Евангелие, Ты нас Сам звал и звал, и мы на этот зов откликнулись — но смотри, в каком виде мы пришли! Растратили всю первозданную нашу красоту, все растратили, лохмотья покрывают грязное, оскверненное тело, душа изныла, ничего от нас не осталось — как же нам войти, Боже, в Твое Царство? Как переступить этот порог чистоты? Даже как мытарь я не могу сказать помилуй, потому что поздно измениться, я больше не могу… И тогда и нас ангелы Божии возьмут и скажут: Не бойся! Войди в покой Господа твоего, мы тебя очистим, мы тебя омоем, мы тебя оденем — только вступи трепетно, благоговейно в Царство Бога и Отца твоего! И мы войдем тогда, если только сумеем миновать жадность и забыть о себе, сумеем подумать не: " Ох! Значит, и мне можно войти! ", — но: " Как войти мне в область святую, в область Божию? " Если бы только нам подумать о Самом Боге и себя исключить, потому что мы недостойны; подумать о Нем, о Божией Матери, о святых, об ангелах, которым там место, — и остановиться у порога! Тогда и с нами случится то, о чем Тихон Задонский говорит: к Царству Божию редко кто идет от победы к победе; большей частью движемся мы туда от поражения к поражению, но тот доходит, который после каждого поражения встанет, покается и, не оплакивая себя, пойдет вперед, дальше, все ближе и ближе к цели, к которой призывает нас Господь.
СВЕТ ВЕЧНОСТИ
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-05-04; Просмотров: 153; Нарушение авторского права страницы