Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Похождения «купца Султанова». Блюмкин как «великий комбинатор»
Во второй половине сентября 1928 года Блюмкин выехал в Одессу. В виде аванса ему, по некоторым данным, выдали 25 тысяч долларов. В родном городе он находился около месяца — оформлял въездную визу в Турцию. Когда виза уже стояла в его паспорте, он дал условленную заранее телеграмму в Москву, в ОГПУ: «Письмо получила. Здорова. Целуй маму. Лиза». В общем, всё, как в классических описаниях шпионских операций. Кстати, о «маме». Осталось неизвестным, виделся ли Блюмкин со своими родственниками в Одессе. И если виделся, то о чем с ними говорил и как объяснял свою предстоящую поездку в Турцию? Судя по всему, на душе у него было тревожно, и он считал командировку опасной. Об этом свидетельствуют несколько писем-завещаний, которые он оставил перед отъездом за границу. О первом уже говорилось. Блюмкин ходатайствовал, чтобы пенсию за него и другую помощь получали его бывшая жена, его сын и племянницы. Оставшиеся после его смерти личные вещи, писал он, следует продать, а вырученную за них сумму разделить между его бывшей женой и сестрой. Личные бумаги он завещал сыну, считая, что они могут дать ему представление «о духовной сущности отца». Ему же он завещал свою фотографию, сделанную в 1919 году. Когда-то такую же фотографию он подарил с дарственной надписью Ольге Каменевой. Еще одно письмо Блюмкин оставил Трилиссеру. На конверте он написал: «Т. Михаилу Абрамовичу Трилиссеру. Только в собственные руки, никому другому не вскрывать. Вскрыть только в случае моей гибели на работе». «Я неоднократно готов был отдать нашей партии свою жизнь… — писал Блюмкин. — Таким образом, если бы вопреки всем волевым усилиям к тому, чтобы не быть побежденным, я не вернулся из моей последней поездки — мою смерть за наше дело нельзя считать случайной. Повторяю: при моем внутреннем отношении к долгу перед партией — это вполне законно». В письме Трилиссеру он тоже просил помочь его сыну и племянницам. Нет оснований сомневаться в том, что Блюмкин писал все это искренне — о готовности отдать жизнь за партию и прочем. Но при этом создается впечатление, что он прямо-таки упивался теми драматическими моментами в его жизни, которые он переживал. Самолюбование и позерство — этот постоянный антураж Блюмкина — и здесь бросаются в глаза. Он даже и о будущем своем некрологе беспокоился. «Вопрос о появлении известия о моей смерти в газетах, принимая во внимание характер моей работы, будет, конечно, решаться руководящими тт. из ОГПУ, — писал он. — Но, так или иначе, мне хотелось бы, чтобы было указано, что я погиб на боевом посту за интересы революционного Востока, что, согласитесь, абсолютная правда». В этом был весь Яков Блюмкин. Для него всегда имело значение, как выглядит его образ. Ну а поскольку он давно уже считал себя исторической личностью, то и некролог должен быть соответствующим. По легенде, он и перед расстрелом будет интересоваться, напишут ли о нем советские газеты на следующий день после казни. Вскоре Блюмкин с паспортом на имя персидского купца Якуба Султанова выехал на пароходе из Одессы в Константинополь. 8 октября 1928 года в ОГПУ получили от него новую телеграмму: «Беспокоюсь отсутствием писем. Надя». Это означало, что «купец Якуб Султанов» прибыл в Константинополь и приступает к выполнению задания.
* * *
Еще в Москве Блюмкин разработал план работы своей резидентуры. Она состояла из пяти человек. Он сам получил оперативный псевдоним «Живой». Лев Штивельман — «Прыгун», его жена Нехама, она же курьер — «Двойка». Тесть Штивельмана Марк (Манус) Альтерман — «Старец». Место пятого члена группы пока было вакантным. Супругам Штивельман предстояло выехать в Палестину, Альтерману — временно остаться в Москве для закупки, изъятия книг и организации их отправки в Турцию. Первое время в Константинополе Блюмкин посвятил различным хозяйственным и организационным хлопотам. Он должен был превратиться в солидного, уважаемого и знающего себе цену предпринимателя, обрасти необходимыми связями. Он снял помещение, купил мебель, заказал для своей конторы печати, бланки и т. д. Вскоре из СССР прибыла и первая партия книг. Блюмкин поместил самые ценные из них в Немецкий Восточный банк, а другие — в Оттоманский банк. Теперь можно было начинать. Блюмкин разослал письма в крупнейшие английские, французские, германские фирмы, которые занимались торговлей антиквариатом. Он сообщал, что готов продать редкие экземпляры древнееврейских книг и рукописей. Кроме того, предложил фирмам стать их представителем на Ближнем Востоке и в СССР. Затем наступил второй акт спектакля. О продаже книг сообщили в Вену, очень известным специалистам в этой области — перекупщику Якобу Эрлиху и эксперту по древнееврейской литературе раввину Давиду Френкелю. Они клюнули и немедленно приехали в Константинополь. Блюмкин показал им свою коллекцию, и те сразу же поняли, какую ценность она представляет. Однако Эрлих и Френкель на таких делах собаку съели и решили «прощупать» компетентность внезапно появившегося нового продавца. Они предложили Блюмкину за всю коллекцию 800 долларов. Смехотворная сумма. Но не на того напали. Торговаться Блюмкин и сам умел. Недаром же он родился и вырос в Одессе. Начались переговоры, которые сам Блюмкин в донесении в Москву назвал «сложными еврейско-рваческими». Можно себе представить, как эти переговоры проходили! Эрлих и Френкель подняли цену до 2500 долларов, затем до 3000 и, наконец, до 4000 долларов. Блюмкин согласился, но с продажей тянул — он ждал, какую цену ему предложат другие антиквары, которым отправил письма. Его расчеты оправдались. Вскоре он получил предложение из Франкфурта-на-Майне, от компании «Кауфман Ферлаг Антиквариат». Это была одна из самых известных и старинных контор на международном антикварном рынке. Она была согласна на сделку. Блюмкин ответил, что готов продать коллекцию за 9000 долларов. Его пригласили для переговоров во Франкфурт. Блюмкин попросил Центр ускорить доставку новой партии книг и предложил несколько конкретных вариантов, где их можно было бы найти, — в частности, в Одессе, в нескольких библиотеках и различных еврейских обществах, и в Бобруйске, у торговца Гинзбурга (в своих служебных записках Блюмкин называл его Гинцбургом). Правда, Гинзбург просил за свои книги 5000 долларов, но уже съевший на этом деле собаку Блюмкин предупреждал Центр, чтобы больше пятисот ему не давали. Хотя вообще-то могли бы и просто так отобрать. Пока шла эта переписка, он получил визы для поездок в Вену, Франкфурт и Амстердам. Кроме того, персидское посольство признало его паспорт на имя «купца Султанова». Это было большим успехом в деле легализации Блюмкина. Чистый паспорт, без виз и пограничных отметок, всегда вызывает большее подозрение у спецслужб. Блюмкин выехал в Вену. Там он должен был встретиться с курьером из Москвы, но встреча почему-то не состоялась. Тогда «купец Султанов» решил действовать самостоятельно, на свой страх и риск. Не получив из Центра разрешения на поездку во Франкфурт, он все равно отправился туда и начал переговоры с фирмой «Кауфман» о продаже книг. В этих переговорах таланты Блюмкина как торговца и как «комбинатора» раскрылись вовсю. Комбинация, которую ему удалось разыграть, была на редкость изящной. Как для коммерции, так и для разведки.
* * *
Блюмкин предложил «Кауфману» три книги XV–XVI веков, в том числе и Библию, изданную в Неаполе в 1488–1491 годах. После некоторых дискуссий ударили по рукам — 6000 долларов за всё. Фирма была готова за свой счет перевезти фолианты из Константинополя. Однако главный смысл сделки заключался в другом. По ее условиям, книги переходили в собственность «Кауфмана» только с того момента, когда «Султанов» и главный эксперт фирмы доктор Гольдринг… выезжают в Советский Союз. Дело здесь вот в чем. На переговорах «купец Султанов» дал понять, что с его помощью можно получить доступ к еще нетронутым собраниям книг, находящимся в СССР. Партнеры Блюмкина очень заинтересовались этими радужными перспективами. Судя по всему, они были готовы на любые договоренности, но с тем условием, чтобы только их фирма была допущена к «советским коллекциям». Блюмкин согласился, но тоже выдвинул условия: оформлением советских виз занимается сама фирма, и в определенный срок. Особо оговаривалось условие, по которому в период с 3 января по 3 февраля 1929 года доктор Гольдринг обязан оформить въездную визу в советском посольстве в Германии. Если же этого не происходит, то «Кауфман» возвращает Блюмкину книги в оговоренные соглашением сроки. Если же не происходит и этого, то она выплачивает ему 8000 долларов. Разумеется, перед тем как пойти на такую рискованную для себя сделку, представители «Кауфмана» навели справки о «Якубе Султанове» в Константинополе. И получили о нем самые лестные характеристики — как о солидном коммерсанте. После этого руководители «Кауфмана» даже предложили ему стать их представителем на Ближнем Востоке. Нужно ли объяснять, что это предложение более чем соответствовало целям разведывательной операции, за которую отвечал Блюмкин? Оставалась только одна деталь. Требовалось предупредить советских дипломатов, чтобы они ни в коем случае не давали визу доктору Гольдрингу или же всячески затягивали ее оформление. Блюмкин снова пошел на риск. Опять-таки без санкции Центра он поехал в Берлин. Он ехал наудачу. Блюмкин не знал, кто в то время был резидентом советской разведки в столице Германии. Прямо в советское полпредство он пойти тоже не мог. Он довольно легкомысленно рассчитывал, что встретит в Берлине кого-нибудь из старых знакомых. И Блюмкину повезло. В Берлине он действительно встретил знакомого дипломата Григория Беседовского. Тогда Беседовский был советником полпредства во Франции[60] и в Германии оказался по каким-то служебным делам. С его помощью Блюмкин встретился с резидентом и рассказал о сложившейся ситуации. Поездку представителя «Кауфмана» в СССР удалось сорвать. Что оказалось в сухом остатке? В соответствии с соглашением «Кауфман» заплатил Блюмкину 8000 долларов. А «Султанов» вместе с представителями фирмы в один голос ругали советских большевиков, которые сорвали им такое выгодное предприятие. Блюмкин был как бы ни при чем. Он-то как раз сделал все возможное для того, чтобы показать своим новым партнерам богатые коллекции древнееврейских книг и манускриптов… И если бы не эти проклятые коммунисты, какой гешефт можно было бы сделать! Как ни странно, но после этой истории антиквары начали доверять «Султанову» еще больше. Вот, правда, книгами пришлось пожертвовать. Они навсегда ушли из России.
«…Проникнуть в любую среду и привиться там». Будни разведки
Может показаться, что коммерческая деятельность, в которой Блюмкин проявил такие способности, захватила его с головой, а разведка осталась на втором плане. Но это не совсем так, хотя торговая активность «Живого» насторожила Центр. Однако очевидно, что операции с книгами нужны были ему для того, чтобы создать себе соответствующее положение «в обществе». Да и почему бы не соединить полезное с приятным? Блюмкину наверняка нравилась жизнь преуспевающего торговца, а проявившиеся у него таланты предпринимателя многое обещали. Если бы он не стал революционером, вполне бы мог стать хорошим коммерсантом. После Берлина Блюмкин отправился в Париж. Там его ждали сотрудники резидентуры «Прыгун» и «Двойка», они же — супруги Штивельман. Задача состояла в том, чтобы оформить их представителями различных фирм на Ближнем Востоке с правом беспрепятственного проезда по странам этого региона. Вскоре удалось сделать и это. «Прыгун» стал представителем сразу трех фирм — одна продавала в Сирии и Палестине аккумуляторы, другая — автомобильные шины, третья — различные украшения из псевдодрагоценных камней. И к тому же — представителем концертного бюро, которое устраивало гастроли артистов на Востоке. Вскоре в Париже были получены английские визы, дающие право въезда в Палестину для «Прыгуна» и «Двойки», а также для самого «Султанова». Штивельманы уехали в Иерусалим.
* * *
Каждое новое проникновение в Палестину считалось немалым успехом в советской разведке. Преемник Блюмкина на посту резидента в Константинополе, а позже — невозвращенец Георгий Агабеков вспоминал, что англичане очень внимательно отслеживали всех прибывающих в их ближневосточные владения. Между тем работе в Палестине Москва придавала очень большое значение. «Эта страна, — писал Агабеков, — представлялась нам пунктом, откуда можно вести разведывательную и революционную работу во всех странах…» По словам Агабекова, до Блюмкина у ОГПУ были четыре агента в Палестине (в основном в Яффе), и каждый месяц каждому из них посылали тысячу долларов в качестве жалованья и на оперативные расходы. Фамилий этих агентов Агабеков не знал — они проходили под номерами и условными кличками. Как утверждает Агабеков, одной из задач Блюмкина в Палестине было выяснение вопроса об отношении палестинских евреев к англичанам и внутренние арабо-еврейские отношения. Агенты Блюмкина пересылали свои донесения резиденту советской разведки в Бейруте, и тот уже направлял их самому Блюмкину в Константинополь. В Париже Блюмкин решил организовать себе еще одну «крышу» и договорился с палестинско-американским транспортным агентством Ллойда о том, что станет его представителем в Константинополе, Бомбее и Калькутте. Он обязался доставлять антикварные товары из Индии в Турцию, а обратно везти различные ритуальные еврейские одежды и другие предметы культа, которые будет ему поставлять фирма «Кауфман». Докладывая об этом «коммерческом проекте» в Москву, Блюмкин отмечал, что под флагом этого агентства «можно установить связи с индийским еврейством, общинами, раввинами и здесь найти элементы для будущей сети». Никаких денежных вложений, писал Блюмкин, не потребуется. Впрочем, агентство Ллойда повело себя осторожно. Предварительно оно согласилось иметь дело с «купцом Султановым», но взяло паузу для сбора информации о нем. О пребывании Блюмкина в Париже до сих пор ходят различные легенды. Бывший помощник Сталина Борис Бажанов в своих мемуарах утверждал, например, что Блюмкин приехал во Францию для того, чтобы убрать его — как «изменника и перебежчика». В ночь на 1 января 1928 года Бажанов и двоюродный брат Блюмкина Аркадий Максимов (Биргер), якобы приставленный для того, чтобы шпионить за Бажановым, сбежали в Персию. Оттуда, через Индию, они попали в Европу. Как уверяет Бажанов, приехавший в Париж Блюмкин сначала нашел своего брата и завербовал его. Используя полученную от него информацию, чекисты будто бы организовали покушение на бывшего помощника Сталина, но у них вышла промашка, о которой они узнали далеко не сразу. «Когда сам Блюмкин вернулся из Парижа в Москву и доложил, что организованное им на меня покушение удалось, — писал Бажанов, — (на самом деле, кажется, чекисты выбросили из поезда на ходу вместо меня по ошибке кого-то другого), Сталин широко распустил слух, что меня ликвидировали. Сделал это он из целей педагогических, чтобы другим неповадно было бежать: мы никогда не забываем, рука у нас длинная, и рано или поздно бежавшего она настигнет». Что же касается Максимова, то, по его словам, в 1935 году он узнал из газет, что русский беженец Аркадий Максимов «то ли упал, то ли прыгнул с первой площадки Эйфелевой башни. Газета выражала предположение, что он покончил жизнь самоубийством. Это возможно, но все же тут для меня осталась некоторая загадка». Вероятно, что в 1929 году в Париже чекисты действительно совершили попытку покушения на Бажанова. Знал он много, и, понятно, ни Сталину, ни другим советских лидерам не хотелось бы увидеть в западных газетах его рассказы о деятельности руководства СССР. Однако привлекать для устранения Бажанова Блюмкина было бы совершенно не логично и не практично. Зачем рисковать тщательно подготовленной легализацией советского резидента, имеющего совсем другие задачи? Для того чтобы «убрать» Бажанова, в распоряжении ОГПУ имелось достаточно подготовленных боевиков — как из числа советских, так и иностранных граждан. Вместе с тем в Париже Блюмкин действительно занимался вербовкой. По крайней мере об одном таком случае известно, и это был вовсе не его двоюродный брат. Как писал сам Блюмкин, завербовал он «т. Шина, бывшего члена французской компартии, друга моего детства и юности». Николай Шин к тому времени имел уже французский паспорт и был профессором музыки. Блюмкин сообщал о нем в Москву: «В лице Н. Хина (так в тексте. — Е. М.)… мы имеем человека, которого можем послать в пункты конечной цели хоть сейчас. Его данные: профессор музыки, французский подданный, знает в совершенстве французский язык, отлично — английский. Имеет паспорт на Сирию, Палестину, может беспрепятственно получить визу в страну „конечной цели“ и там осесть. В СССР — отец, сестра, брат. Образование — незаконченное высшее, политически достаточно квалифицирован. Технические данные — прекрасно знаком почти со всем миром, в особенности же с Африкой, где пробыл 5 лет, легко завязывает связи, очень общительный человек, может проникнуть в любую среду и привиться там». В январе 1929 года Блюмкин с Шином отправились в Константинополь. Там Блюмкину предстояла встреча с курьером из Центра — помощником начальника Иностранного отдела ОГПУ Сергеем Вележевым. Блюмкин должен был отчитаться о проделанной работе и запросить согласие Москвы на зачисление Шина в состав резидентуры. Вележев (он же «Жан») работу Блюмкина одобрил. Идея Блюмкина ввести в состав резидентуры Николая Шина также была одобрена. Впрочем, Вележев передал Блюмкину некоторые замечания «Старика», то есть Трилиссера. Он считал, что Блюмкин все-таки слишком увлекся коммерцией. По мнению Трилиссера, ему не следовало бы слишком выделяться — нужно изображать «торговца-середняка». И, наконец, он категорически запретил Блюмкину в будущем вступать в какие-либо контакты с советскими представителями за рубежом без специального разрешения, предупредив его через «Жана», что поиски резидента в Берлине были серьезной ошибкой «Живого». Блюмкин свои ошибки признал. Он также просил передать Трилиссеру, что отношения с его подчиненными у него теперь нормальные и что монгольская история не прошла для него бесследно. «Жан» еще раз попросил Блюмкина быть осторожнее. В Константинополе, по его словам, множество эмигрантов и немало советских работников, так что кто-нибудь может узнать его на улице. А это будет равносильно провалу. Позже, в личном письме Трилиссеру, Блюмкин писал, что уже в то время он подумывал об уходе из ОГПУ и просил о возвращении в Москву. Он утверждал, что ставил этот вопрос в письмах и телеграммах в Центр и «выражал недовольство многим». «Наконец, т. Шин может подтвердить, что еще в январе месяце, когда он встретился со мной в Константинополе, я ставил вопрос об уходе, — замечал Блюмкин. — …Искреннее рвение в работе совершенно уживалось во мне с многими неясными для меня самого оппозиционными брожениями. В этом психологическом состоянии нет ничего не возможного именно психологически». Но все это он напишет позже. На встрече с курьером «Жаном» этот вопрос, по-видимому, не поднимался. После встречи с Вележевым Блюмкин снова совершил вояж по Европе — Вена, Франкфурт, Берлин. Снова встречался с представителями «Кауфмана» и восстановил свои отношения с Якобом Эрлихом, пообещав, что доставит для него новую партию редких книг из Советского Союза. Короче говоря, Блюмкин вернулся к «трудовым будням» коммерсанта-разведчика. Его успехи на этом поприще были очевидны и, скорее всего, стали бы в будущем еще более внушительными, но вскоре случилось событие, которое фактически перечеркнуло его карьеру разведчика. Да и всю его жизнь.
Ошибка резидента.
«Высылка Троцкого меня потрясла». Блюмкин и «изгнанный вождь»
Весь 1928 год Лев Троцкий провел в ссылке в Алма-Ате. Он не собирался раскаиваться, как это сделали, в частности, Зиновьев и Каменев, напротив, вел активную переписку со своими сторонниками, писал протесты, статьи и заявления, чем сильно раздражал советское руководство. В декабре ему поставили ультиматум — или он прекращает свою «контрреволюционную деятельность», или же будет «полностью изолирован от политической жизни» и «принужден изменить местожительство». В ответ Троцкий послал гневное письмо на имя руководителей партии и Коминтерна. «Требовать от меня, чтобы я отказался от политической деятельности, значит требовать, чтобы я отказался от борьбы, которую я вел в интересах международного рабочего класса, борьбы, в которой я непрерывно участвовал на протяжении 32 лет… — заявлял он. — Только в корне прогнившая бюрократия может требовать такого отказа. Только презренные ренегаты могут дать такое обещание. Мне нечего добавить к этим словам! » Седьмого января 1929 года Политбюро постановило: выслать Троцкого из СССР за «антисоветскую работу». 20 января ему было предъявлено решение коллегии ОГПУ почти с той же формулировкой. От Троцкого потребовали расписку, и он написал: «Преступное по существу и беззаконное по форме постановление ГПУ мне объявлено 20 января 1929 года». Двадцать второго января Троцкого с семьей вывезли из Алма-Аты и привезли во Фрунзе (нынешний Бишкек). Там их посадили на поезд. Уже в пути они узнали, что их высылают в Константинополь. (С 1930 года — Стамбул.) В ночь на 10 февраля поезд прибыл в Одессу. Троцкого и его семью должны были отправить в Турцию на пароходе «Калинин», но выяснилось, что он безнадежно застрял во льдах. Тогда их посадили на пароход «Ильич». Была, конечно, в этом какая-то мрачная для Троцкого символика — отправляться в изгнание на пароходе, носящем имя Ленина! Когда уже «Ильич» входил в Босфор, один из сотрудников ОГПУ вручил Троцкому последний дар советского правительства — 1500 долларов, чтобы «дать ему возможность поселиться за границей». Троцкий почувствовал себя оскорбленным — в этом жесте он увидел издевательство со стороны Сталина, — но деньги взял. Средств у него почти не было, а жить как-то надо было. Около месяца Троцкий с семьей прожил в здании Генерального консульства СССР в Константинополе. В начале марта от него потребовали, чтобы он «покинул советскую территорию». Подыскивать жилье в Константинополе, где осело немало белоэмигрантов, было опасно, и он снял небольшую виллу неподалеку — на острове Принкипо, главном острове архипелага Принцевы острова в Мраморном море. Начиналась его новая жизнь. И вскоре изгнанный «демон революции» встретился с бывшим сотрудником своего секретариата и сторонником, а ныне резидентом советской разведки Яковом Блюмкиным.
* * *
О высылке Троцкого Блюмкин узнал в Германии, где находился по своим «коммерческо-книжным» делам. В последние месяцы он практически не следил за событиями в Советском Союзе. Во-первых, у него на это почти не оставалось времени, а во-вторых, он не покупал ни советских, ни эмигрантских газет, поскольку скрывал знание русского языка. Что же касается иностранной прессы, то из нее что-то понять было довольно трудно. Уезжая за границу, Блюмкин в душе надеялся, что «Троцкий будет постепенно возвращаться в партию» и что время сотрет разногласия между руководством партии и оппозицией. Тем большим ударом после нескольких месяцев информационного вакуума для него стали сенсационные сообщения о том, что Троцкий выслан в Константинополь. «Высылка Троцкого меня потрясла, — признавался он в письме Трилиссеру. — В продолжении двух дней я находился прямо в болезненном состоянии… Самая высылка его за границу рассматривалась мной прежде всего как незаслуженная угроза его существованию. Моей первой реакцией было ехать из Германии, где я находился, назад в Константинополь. Однако, преданный делу, я довел до конца свою работу… и вернулся в Константинополь 10 апреля». Дальше начались странности. Блюмкин утверждал, что 12 апреля, то есть через два дня после своего возвращения в Константинополь, проходя по улице Пера, он случайно встретил сына Троцкого Льва Седова[61], с которым хорошо был знаком и раньше: «Поздоровавшись с ним, я уверил его в моей лояльности — и попросил информацию». С самим Троцким Блюмкин встретился 16 апреля. Обстоятельства этой встречи во многом остаются загадочными. По одним данным, она проходила на вилле Троцкого на острове Принкипо, по другим — на улице И-сет-паша в Константинополе, где у «изгнанника» тоже была квартира. По версии Блюмкина, встреча продолжалась «свыше 4-х часов». Троцкий же в своих мемуарах отмечал, что они беседовали почти двое суток. Блюмкин утверждал, что это была единственная встреча, но так ли это на самом деле? Единственное, что можно сказать точно, — они встретились по инициативе Блюмкина. И с формальной точки зрения он, конечно, совершил серьезный служебный проступок. Более серьезный, нежели самостоятельный поиск резидента в Берлине, не говоря уже о его поведении в Монголии.
* * *
О чем говорили Троцкий и Блюмкин? Последний утверждал, что не посвящал бывшего «вождя» в подробности своей работы, но тот знал, что Блюмкин живет в Турции нелегально, а то, что он работает в ОГПУ, — знал и раньше. «Ему при этом трудно было догадаться, каков общий характер моих заданий», — подчеркивал Блюмкин в показаниях. Тут он, конечно, заблуждался (если не лукавил) — это-то как раз не составляло для Троцкого никакого труда. Первая часть беседы свелась к тому, что Троцкий рассказал Блюмкину о том, как он жил последний год, как его высылали из СССР и как он устроился в Турции. Блюмкин, в свою очередь, рассказал о своей жизни, разумеется, помня о «конспиративности». После личной части беседы Троцкий, как выразился Блюмкин, «направил ее на политические рельсы». Троцкий заявил о возможности падения советского режима в течение нескольких ближайших месяцев. «Раньше волна шла вверх, а теперь она идет вниз, стремительно вниз», — образно выразился он. Он был уверен, что и его высылка — один из признаков близкого краха сталинской диктатуры и что не пройдет трех-четырех месяцев, как его пригласят в СССР с докладом на тему «Что делать? ». В этой обстановке задача оппозиции, по словам Троцкого, заключалась в том, чтобы готовить кадры, которые понадобятся при смене власти. Что ж, Лев Давидович, похоже, так и остался идеалистом. Далее Троцкий поделился с Блюмкиным своими литературными планами. Он вывез с собой огромный архив и очень удивлялся, что в Москве позволили ему это сделать. Троцкий сказал, что готовит к печати автобиографию, и поскольку Блюмкин несколько лет назад собирал материалы о его поезде наркомвоенмора, попросил написать ему подробную справку по этой теме. Блюмкин согласился. Еще Троцкий заметил, что хотел бы выпускать журнал для распространения в России[62], и предложил собеседнику в нем сотрудничать. Блюмкин дал согласие и на это. Похоже, действительно обаяние личности Троцкого «подавило» в нем «дисциплинарные соображения», как говорил Блюмкин в показаниях. Затем они перешли к более практическим делам. Троцкий интересовался способами конспиративной связи с его сторонниками в СССР и вспоминал свой дореволюционный опыт, когда в Россию нелегально доставлялась издаваемая им в Вене газета «Правда» (не путать с другой, всем известной «Правдой», она появилась позже). Он спросил, нельзя ли установить связь через команды советских торговых судов, но Блюмкин ответил, что это «гнилая» публика, состоящая из «развращенных полуконтрабандистских элементов». Он предложил другой вариант. «Я высказал предположение, что нужно использовать какую-нибудь турецкую фелюгу, совершающую мелкие грузовые перевозки между турецкими портами, например, Трапезундом и нашими портами, Батумом или Сухумом, что вообще он должен порыться среди полуконтрабандистского, полуфлотского греко-турецкого человеческого материала из Галаты (район в Константинополе. — Е. М.), что там можно нащупать. Необходимо еще иметь своих постоянных людей в соответствующих советских пунктах, в Батуме, Сухуме или в Крыму», — рассказывал Блюмкин. Троцкий поделился с Блюмкиным еще одной проблемой — нужно было где-то достать деньги. Не менее пяти миллионов рублей для начала. Не только для подполья, но и для того, чтобы работать в первое время после падения советского режима. Можно постараться добыть их через надежных людей в заграничных советских организациях, сказал он. Блюмкин обещал подумать. «Само собой разумеется, что из всех этих планов партия и ОГПУ сделают соответствующие выводы, — оправдывался Блюмкин позже, — но один вывод, социально-политический, впоследствии для меня стал ясен. База возможностей, на которых он (Троцкий. — Е. М.) думал построить свою работу из-за границы в СССР, катастрофически ограничена и связана с методами полуавантюристского, вредительского характера». В свою очередь, он спросил Троцкого: совместима ли его, Блюмкина, оппозиционность с работой в ОГПУ? Троцкий уверил, что никакого противоречия здесь нет — его служба в ОГПУ «в конечном счете в интересах революции и советской власти». Однако посоветовал, чтобы Блюмкин не афишировал свою близость к оппозиционерам. Был в беседе один очень любопытный момент. Лев Давидович сказал, что хорошо бы, если бы Блюмкину Москва поручила освещать деятельность Троцкого в Турции. Но тот начал уверять, что это невозможно, так как о его оппозиционных настроениях знают многие, да и он сам не согласился бы на такую работу. Но так ли это? По утверждениям Блюмкина, об их встрече знал только сын Троцкого Лев Седов. Они договорились поддерживать связь через него. Как писал Блюмкин, «наши свидания должны быть организованы с научной конспиративностью». Троцкий боялся быть дискредитированным, если вдруг обнаружится, что он связан с нелегальным сотрудником ОГПУ. На всякий случай они договорились: если кто-нибудь спросит о встрече с Блюмкиным, Троцкий должен сказать, что приходил издатель с предложением опубликовать на еврейском языке автобиографию и другие его работы. «Мое общее впечатление от нашего свидания было очень противоречиво, — сообщал в показаниях Блюмкин. — Помню, меня особенно поразила его мысль относительно возможности падения советского режима, но его личное обаяние и драматическая обстановка его жизни, полная незащищенности, отдельные ловко подсунутые политические опасения — все это меня в моем тогдашнем состоянии взбудоражило». На этом их встреча закончилась. Но вопросы о ней, конечно, остались.
«Поддался известного рода отраве личного впечатления от Троцкого». «Двойная игра» или «тройная жизнь»?
Подробности встречи с Троцким известны по показаниям Блюмкина, которые он давал уже в камере внутренней тюрьмы ОГПУ на Лубянке. Но так ли всё происходило на самом деле? Или, может быть, показания Блюмкина — результат его договоренности с Трилиссером и Аграновым? Ведь если вдруг предположить, что Блюмкин появился у Троцкого не случайно, а по их заданию, то и плачевный результат этой операции ОГПУ бросал бы тень на его руководителей. И, конечно, для них было выгоднее, чтобы Блюмкин объяснил провал операции только своими собственными душевными терзаниями и колебаниями. Но по порядку. Рассказу Блюмкина о том, как он «случайно» встретился в центре Константинополя с сыном Троцкого, поверить трудно. 10 апреля он только вернулся в город, а через два дня уже встретил Седова. Маловероятно. Как маловероятен и сам факт этой встречи прямо на улице Пера. Наверняка за Троцким и членами его семьи в Константинополе следила не одна пара глаз, и контакт сына Троцкого с неким персидским торговцем старинными книгами, с которым к тому же он разговаривал по-русски (пусть даже и на другом языке), уж точно был бы зафиксирован, и о нем узнала бы турецкая контрразведка. Соответственно, и «Якуб Султанов» оказался бы в поле ее зрения. Чем это могло грозить советской резидентуре и самому резиденту ОГПУ Блюмкину — можно и не объяснять. Другими словами, вряд ли Блюмкин находился в таком уж «болезненном состоянии», чтобы пойти на вопиющее нарушение самых элементарных норм конспирации. «Не верю! » — как говаривал когда-то режиссер Станиславский. Скорее всего, Блюмкин имел другие, более надежные в смысле конспирации возможности выйти на Троцкого или его сына. Но если даже он в самом деле случайно встретил Седова на улице Пера, действительно ли бросился к нему «по велению души»? Или же это «веление» удачно совпало с заданием Москвы? Существует версия, что Блюмкин встретился с Троцким по указанию руководства ОГПУ с целью выяснить его дальнейшие планы и возможные каналы связи с его сторонниками в СССР. Почему бы и нет? Троцкий хорошо знал Блюмкина. Знал и о его оппозиционных взглядах, и о том, что он является сотрудником Иностранного отдела ОГПУ. Знал, конечно, и о симпатии Блюмкина к нему. Учитывая все это, вряд ли его появление вызвало бы подозрения у Троцкого. Интересно, что в легальной резидентуре в Константинополе в начале 1929 года произошли изменения — вместо Якова Минского, отозванного в Москву из-за болезни, ее возглавил Наум Эйтингон, работавший под псевдонимом «Наумов». Была ли его главная задача в том, чтобы установить наблюдение за Троцким, — неясно, но то, что такая задача ему была поставлена, — это очевидно. Вполне возможно, что Блюмкин имел контакты и с ним. Через 11 лет именно Эйтингон станет непосредственным организатором операции «Утка», в результате которой Троцкой будет убит в Мексике. Допустим, Блюмкин действительно имел задание внедриться в доверие к Троцкому. Но что же тогда произошло дальше? Очевидно, «что-то пошло не так». Возможно и другое — Блюмкин просто решил начать двойную игру. На встрече с Троцким он мог рассказать ему о полученном им задании. Что его побудило сделать это — обаяние бывшего «вождя», идейные соображения или что-то еще, — в данном случае не важно. Важно другое — встречи с Троцким якобы по заданию ОГПУ позволяли бы Блюмкину поддерживать со своим кумиром постоянный контакт, а для Троцкого появлялся надежный канал связи с его сторонниками в СССР. Ведь при таком варианте часть литературы, средств или инструкций всегда можно было бы провезти через границу «демонстративно» для чекистов, а часть — для того, кому это на самом деле предназначалось. И курьер, доставлявший это якобы по заданию ОГПУ, оставался бы вне подозрений. В общем, открывалось бы солидное поле возможностей. Потом Блюмкин, конечно, писал в показаниях, будто ответил Троцкому, что вряд ли ему могут поручить «освещать» его деятельность в Турции, но кто знает, о чем шел разговор на самом деле? Свидетелей не было.
* * *
В любом случае, если даже эта версия не найдет документального подтверждения (а вдруг когда-нибудь все-таки будут рассекречены соответствующие документы из архивов СВР и ФСБ? ), очевидно, что после встречи с Троцким Блюмкин начал вести если не «двойную игру», то «тройную жизнь». К его работе коммерсанта и разведчика добавились еще обязанности нелегального «агента Троцкого». Что, конечно, не облегчало его положения. Вскоре после встречи с Троцким Блюмкин передал его сыну составленную им справку о «поезде Председателя Реввоенсовета», а Седов ему — несколько статей Троцкого, напечатанных уже за границей. Потом он принес Блюмкину еще ряд работ своего отца. «При одной из встреч, — показывал Блюмкин, — Седов сообщил мне, что в Тобольском изоляторе умер от голодовки протеста Ефим Дрейцер. Эта весть меня потрясла. Дрейцер был моим товарищем по армии, по 27-й дивизии, в которой он был военкомом, а я — начальником штаба и врид (временно исполняющим должность. — Е. М.) командира 79-й бригады. Я очень любил Дрейцера и по предложению Троцкого написал о нем, и не столько о нем, сколько о поколении Дрейцера, статью за подписью „Свой“, которая должна была быть переведена на немецкий и французский языки и напечатана в каких-то оппозиционных органах. Это было второе и последнее мое литературное содействие». Известие о смерти Дрейцера оказалась ложным. В том же 1929 году он был освобожден и даже восстановлен в партии. Расстреляли его позже — в 1936-м. В другой раз Седов рассказал Блюмкину о том, что на острове Липари находится в заключении известный итальянский «левый коммунист» Амадео Бордига. По поручению отца он поинтересовался — не возьмется ли Блюмкин за операцию по его освобождению? «Я ответил, — замечает Блюмкин в показаниях, — что освобождение революционера из фашистской тюрьмы есть дело хорошее, что, конечно, я бы принял участие в таком деле, но практически сделать этого не могу, так как связан с работой, да и, кроме того, сомневаюсь, чтобы можно было подобную операцию произвести. На это мне было отвечено, что дело это может быть поставлено солидно, при участии итальянских товарищей; при этом Седов интересовался, нет ли у меня каких-либо связей в Италии, на что я, конечно, ответил отрицательно». Седова волновал вопрос безопасности Троцкого. Он опасался покушения на отца и к тому же считал, что прислуга, которая работает у них дома, завербована ОГПУ. Седов попросил Блюмкина посоветовать, как устроить систему охраны. «Я это сделал, — признавался Блюмкин. — Сказал, что для охраны нужно иметь не менее восьми человек. Проконсультировал его насчет несения ночных и дневных дежурств, насчет фильтрирования посетителей, насчет выходов Троцкого в город, квартирного расположения и т. д». О встречах с Троцким и Седовым он рассказал только Николаю Шину. «Я должен сказать, — писал Блюмкин в показаниях, — что тов. Шин представляет из себя великолепный революционный материал и героически предан нашему делу, он с очень большим трудом поддавался оппозиционной обработке; он выдвигал чисто логические соображения, что, не будучи в СССР, не зная всей партийной аргументации и практики, он не может встать сразу на одностороннюю точку зрения оппозиции. Ему, разумеется, импонировали чисто внешняя революционная импозантность троцкистской критики и лично сложная фигура Троцкого. При некоторых моих последних встречах с Львом Седовым присутствовал т. Шин. По моему предложению ему было устроено свидание с Троцким. Само собой разумеется, что он тоже поддался известного рода отраве личного впечатления от Троцкого. Когда я уехал на Восток, то, не имея еще в себе сил рвать, я поручил Шину встречаться со Львом Седовым, но самое ограниченное количество раз, ни в коем случае не раскрывая себя. В этой области я дал ему очень жесткие и угрожающие директивы. За два с половиной месяца они встречались, как я об этом узнал по моем приезде, три раза. Я несу всецело ответственность за троцкизм тов. Шина и не сомневаюсь в том, что его отход от чисто эмоциональных ощущений троцкизма не встретит больших трудностей; все это базируется на непрочной пленке личных чувств». «Весь этот период я ни на минуту не оставлял интересы дела… — уверял Блюмкин, имея в виду свою работу разведчика. — Вообще, во мне совершенно параллельно уживались чисто деловая преданность тому делу, которое мне было поручено, с моими личными колебаниями между троцкистской оппозицией и партией. Мне кажется, что психологически это вполне допустимо, и это является объективным залогом моей искренности, когда я это говорю». «Интересы дела» вскоре заставили его прервать встречи с Седовым. Ему предстояла новая поездка на Ближний Восток.
* * *
Тридцатого мая 1929 года Блюмкин уехал из Константинополя. Теперь у него были другие документы. Он изменил фамилию «Султанов» на «Султан-заде» — генеральное консульство Персии выдало ему соответствующее свидетельство. На итальянском корабле «Умбрия» Блюмкин добрался до Палестины. 14 июня он сошел на берег в порту Хайфа. Оттуда выехал в Тель-Авив, потом — в Иерусалим. В Иерусалиме Блюмкин подписал соглашение с палестинской фирмой по продаже ковров — он стал ее агентом в Константинополе. Что же, еще одна «крыша» сотруднику разведки никогда не мешает. Блюмкин совершал поездку по Ближнему Востоку почти два месяца. Дважды посетил Тель-Авив, три раза Иерусалим, был в Александрии, Каире, Бейруте и Дамаске. Он проинспектировал работу своих подчиненных по резидентуре «Прыгуна» и «Двойки», то есть супругов Штивельман, и познакомился с некоторыми из их агентов. Об этих людях, естественно, почти ничего не известно — персональные данные агентуры все разведки мира стараются не раскрывать как можно дольше. Георгий Агабеков, впрочем, упоминал об одном из агентов Блюмкина в Палестине — это некий бухарский еврей по фамилии Исхаков. Он содержал в городе Яффа пекарню, которая служила прикрытием его разведывательной работы. Возможно, Блюмкин оценил его предприимчивость и сообразительность — ведь несколько лет назад он сам содержал в Яффе прачечную. По информации того же Агабекова, на контакт с местными коммунистами Блюмкин все же не пошел и попросил своих подчиненных собрать о них дополнительную информацию. В августе 1929 года в Палестине начались серьезные волнения и столкновения между арабами и евреями. Причина была в доступе к священной для иудеев Стене Плача в Иерусалиме. Они устанавливали там стулья для молящихся и перегородки между мужским и женским отделениями. Арабы, в свою очередь, посчитали, что это нарушение существовавших со времени Османской империи законов, которые запрещали евреям какое-либо строительство в этом районе. Конфликты между арабами и евреями переросли в массовые демонстрации, а затем — в вооруженные столкновения. В ходе волнений погибли 133 еврея и 116 арабов. Британская администрация в Палестине к таким событиям оказалась не готова, и поначалу полиция практически в них не вмешивалась. События в Палестине застали советское руководство врасплох. Агентура Блюмкина сработала плохо, и в Москве слабо представляли себе их суть и главное — на кого ставить в борьбе против «британского империализма» — на евреев или на арабов? В Коминтерне тем временем пытались объединить еврейских и арабских коммунистов, чтобы заменить национальные противоречия классовыми и направить их общую борьбу против местной и колониальной буржуазии, но из этого мало что вышло. Сам Блюмкин в это время уже был в Москве. Неэффективная работа возглавляемой им агентуры в Палестине отчасти подорвала его имидж героя-разведчика. (В октябре 1929 года, когда на должности резидента в Константинополе Блюмкина сменит Агабеков, ему поручат разобраться в причинах этих просчетов и проанализировать классовые и национальные противоречия в Палестине, чтобы все-таки понимать, кого поддерживать в случае новых восстаний и беспорядков.) В начале августа 1929 года Блюмкин возвратился в Турцию. «Я вернулся в Константинополь 5 августа, — показывал он, — и сейчас же послал в Москву телеграмму о необходимости, по целому ряду организационных вопросов, моей работы и на основе свежего материала моей восточной поездки непосредственного совещания с тов. Трилиссером. Я утверждаю со всей искренностью и со всей категоричностью, что я не подгонял необходимость моего приезда в СССР под потребность оппозиционной работы». Получив одобрение Москвы на просьбу приехать в СССР, Блюмкин начал собираться в дорогу. Он и не подозревал, что собирается на эшафот.
Последняя осень.
«Этот товарищ, разложившийся в заграничной обстановке…» Болтливый пассажир
О том, что он собирается в Москву, Блюмкин через Седова сразу же сообщил Троцкому. В условленное место Лев Седов принес две книги, которые Блюмкин должен был передать в Москве его жене или сводной сестре. Секрет этих книг заключался в том, что в каждой на одной из страниц между строчек Троцкий написал специальным химическим раствором письмо своим сторонникам в Советском Союзе. Кроме того, Блюмкин захватил с собой в Москву книгу Троцкого «Что и как произошло? »[63], которая, как отмечал он, продавалась во всех книжных магазинах Константинополя, и экземпляр вышедшего в Париже «Бюллетеня оппозиции». Через два с половиной месяца Блюмкин каялся: «Ложный стыд отказаться от своих первоначальных заявлений Л. Троцкому — и остатки оппозиционных настроений содействовали тому, что я принял от Троцкого через Льва Седова поручение по связи в СССР, я взял два письма, написанных химически на страницах 103 и 329 прилагаемых при сем книг. Химически проявитель мне неизвестен, на основании растворов знаю, что примитивный». «Я должен был передать эти письма кому-либо из следующих четырех лиц: Анне Самойловне Седовой (жене Льва Седова), которую я должен был разыскать в ГУМе, в одном из институтов НКПС, где она работает, или дочери Троцкого[64], или ее мужу Волкову, которого должен был разыскать через некую Дудель, проживающую в доме Моссовета на Гнездниковском пер. в № 912… — уточнял Блюмкин в показаниях. — В подтверждение получения Анна Самойловна должна была послать телеграмму с условной подписью. В доказательство, что я человек, заслуживающий доверия, я никакого пароля не получил, а должен был напомнить ей, что она провозила из Алма-Аты почту в подушке. В случае моего возвращения в Константинополь я должен был привезти информацию, которую мне дала бы Анна Самойловна. По своему усмотрению я должен был встретиться с теми лицами, которых бы мне указала в Москве Анна Самойловна. К этому сводилось все поручение: оно было чисто информационное и почтовое и не содержало в себе никаких активных или организационных заданий». Десятого августа, в день отъезда, Блюмкин еще раз встретился с Седовым, который передал ему настоятельное пожелание Троцкого: «Главная задача — связь и еще раз связь». Необходимо было любыми способами наладить связь между троцкистами в СССР и их лидером — через Ригу, Европу с Константинополем. Всем «настоящим революционерам», говорил Троцкий, нужно как можно скорее объединиться. Простившись с Седовым, Блюмкин отправился в порт. Там ему предстояло пройти еще одно, последнее испытание в Турции.
* * *
Между прочим, пароход «Ильич», на котором Троцкий прибыл в Турцию, совершал регулярные рейсы по маршруту Одесса — Константинополь — Одесса. Построенный по русскому заказу в Англии, он когда-то носил название «Император Николай II». После отречения Николая его переименовали в «Вече», а к лету 1922 года, отремонтировав, снова переименовали, на этот раз — в «Ильича». В декабре 1931-го «Ильич» чуть не утонул во время шторма, наскочив на камни у острова Сагиб. Пассажиров удалось переправить на берег, а сам пароход пытались стянуть со скал аж до 3 января 1932 года, когда это удалось, наконец, сделать. Кстати, моряки окрестили его «роковым судном»: в 1908 году он потерпел аварию в Средиземном море, в 1918-м — опрокинулся в Одесском порту, в 1931-м — наскочил, как сказано, на камни, в 1934-м — при выходе из Одессы столкнулся с Воронцовским маяком. Всем участникам спасения парохода в декабре 1931-го — январе 1932-го вручили специальный нагрудный знак — «За спасение п/х „Ильич“», на котором изображен сам пароход с дымящейся трубой и развевающимся красным флагом с серпом и молотом. В 1920–1930-е годы на «Ильиче» между Одессой и Константинополем курсировал курьер константинопольской резидентуры советской разведки. Он перевозил сфотографированные на пленку различные документы. Идея с фотопленкой считалась очень эффективной — в случае опасности стоило открыть коробку с катушками, как пленка сразу же засвечивалась. Возможно, Блюмкин тоже плыл в Одессу на «Ильиче». Название парохода в показаниях он не упоминает. Однако его проникновение на пароход было похоже на эпизод из какого-нибудь шпионского детектива. Впрочем, вся жизнь Блюмкина походила на детектив. Итак, Блюмкин прибыл в порт. На пароход он должен был попасть незаметно. Разработали целую операцию. Персидский купец, торговец древними книгами и резидент разведки превратился в больного советского матроса с парохода. На носилках его доставили на борт и поместили в отдельную каюту. Пока судно стояло в порту, в каюту никого не пускали, а рядом с «больным матросом» постоянно находился «врач». Наконец пароход снялся с якоря и взял курс на Одессу. Когда берега исчезли с горизонта, Блюмкин вышел на палубу. Он пребывал в радостном возбуждении. После нескольких месяцев колоссального напряжения, постоянной опасности провала и опасения слежки Блюмкин снова оказался среди советских людей, мог говорить по-русски. Он расслабился и его «понесло» — почти как Остапа Бендера на легендарном учредительном заседании «Союза меча и орала». Блюмкин важно намекал членам экипажа, что им выпала честь перевозить очень важную персону — его то есть. Своей фамилии он, правда, не назвал, но сообщил, что выполняет важнейшее секретное задание. Если пограничники в порту начнут придираться к морякам, хвастливо заявлял Блюмкин, он сразу же вызовет пограничного начальника и все будет в порядке. Матросы слушали его, раскрыв от изумления рты. Уж очень складно и гладко вещал Блюмкин. К тому же теперь ему не надо было сдерживать себя в выпивке, и чем больше он «потреблял», тем больше расходился и тем красочнее становились его рассказы. Он, например, сообщил, что собирается вскоре начать переброску оружия в Сирию «для друзей» и что в его распоряжении — подводная лодка, которая делает 40 миль в час. «Не знаю только, как лучше переправить оружие на базу, — на пароходе или подводной лодке, — говорил Блюмкин. — В Москве предстоит решать этот вопрос». Потом объявил, что подбирает в свою группу надежных людей и может взять одного из них — председателя судового комитета матроса Билярова. Чем-то он ему очень понравился. В разговорах с этим Биляровым Блюмкин провел большую часть времени по пути в Одессу. Часто к ним присоединялись капитан и другие члены экипажа. Однако постепенно разглагольствования этого странного пассажира начали настораживать Билярова. Он болтал о таких вещах, о которых явно должны были знать далеко не все. Однажды, когда они остались наедине, Биляров недоуменно спросил Блюмкина: «Как вы можете говорить на эти темы с людьми, которых впервые видите? А если вам нужны для работы подходящие люди, я мог бы порекомендовать компетентных товарищей». Блюмкин тогда ничего не ответил. Чуть позже возник спор о положении в Китае. Блюмкина снова «понесло». Он стал вспоминать, как во время командировки в Монголию ездил с секретной миссией к генералу Фэн Юйсяню. Затем начали спорить о недавних событиях — конфликте на Китайско-Восточной железной дороге, которая проходила по территории Маньчжурии, но оставалась под управлением и обслуживанием советской стороны. Надо сказать, с начала 1929 года ситуация вокруг дороги становилась все более и более напряженной. Чан Кайши требовал передать дорогу Китаю и обвинял советскую сторону в пропаганде коммунизма и подрывной деятельности. Назревал военный конфликт, который и начался чуть позже, в октябре 1929 года, и продолжался до конца ноября. Китайцы были разбиты. Тогда в Красной армии пели:
Показала свою прыть Наша кавалерия. Чан Кайши ночей не спит — Стала дизентерия.
Метко бьют винтовки наши, Хорошо свистят клинки, Эх, и всыпали мы каши Вам, буржуйские сынки.
Но в августе 1929 года боевые действия еще не начались. Однако Блюмкин резко критиковал советскую позицию по этому вопросу. «Наша политика в Китае империалистическая, — говорил он. — Чан Кайши правильно сделает, если выгонит нас, так как все наши организации, работающие на КВЖД, занимаются коммунистической агитацией, а это недопустимо. Если вспыхнет война, то эта война будет с нашей стороны несправедливой. Я абсолютно не согласен с такой политикой. Коли такое случится, то в знак протеста я сдам свой партбилет». Начало конфликта на КВЖД Блюмкин застал, а вот до его конца не дожил. Четырнадцатого августа он был уже в Москве. Его встречали как героя. Но в эти первые счастливые дни пребывания в СССР Блюмкин и помыслить не мог, что матросу Билярову, председателю судового комитета парохода, на котором он плыл, все еще не дает покоя тот странный пассажир, который всю дорогу выбалтывал вещи, подозрительно похожие на государственные тайны. Прошло десять дней после этого рейса, когда Биляров наконец решился. Он сел за стол и на четырех страницах написал донесение о поведении этого странного человека, рассказав всё, о чем тот разглагольствовал на пароходе. «У меня глубокое убеждение, — сообщал Биляров, — что этот товарищ, разложившийся в заграничной обстановке… воспринявший меньшевистское глядище на нашу политику, скатившийся совершенно ко II Интернационалу… именно теперь в эти тяжелые минуты, которые наша страна переживает по дальневосточному вопросу, когда больше всего нужна сплоченность всей партии, военный с тремя ромбами[65], член партии, заявляет, что сдаст партбилет. Это позор для партийца, это дезертирство. На мой взгляд, таким людям не место в партии, раз они собираются в критический момент покинуть ее, дезертировать. С коммунистическим приветом, гр. Биляров (Чочов)». Свое донесение Биляров адресовал «товарищу Наумову», то есть атташе советского консульства в Константинополе и руководителю ОГПУ в Турции Науму Эйтингону. Вскоре это заявление уже лежало на столе у Трилиссера. Но Блюмкин пока ничего о нем не знал.
«Вот делают из меня международного авантюриста». Новые планы и новые агенты
Это был далеко не первый «сигнал» на Блюмкина. Агабеков утверждал, что еще руководитель константинопольской резидентуры Яков Минский (которого потом сменил Эйтингон) докладывал Трилиссеру, что Блюмкин разъезжает на советских пароходах и агитирует их команды «за Троцкого». В том, что доклады о поведении Блюмкина приходили на Лубянку еще раньше, нет никаких сомнений. Вопрос, однако, в том, как на них реагировало руководство ОГПУ. С одной стороны, по словам Агабекова, из-за этого компромата Трилиссер якобы сомневался в Блюмкине даже тогда, когда тот еще разъезжал по Ближнему Востоку. Но, с другой стороны, против Блюмкина не предпринимали никаких мер, и этот факт создает простор для различных версий. Ведь если допустить, что Блюмкин внедрялся в доверие к Троцкому, то он так и должен был себя вести. Значит, и «сигналы» на него были своеобразным знаком качества его работы, и Трилиссер с удовлетворением читал их. Как бы то ни было, в Москве «Блюмкина встретили с большим почетом», — вспоминал Георгий Агабеков. В его распоряжение выделили автомобиль, его принял глава ОГПУ Менжинский, затем пригласил на обед. Блюмкин даже сделал доклад о положении на Ближнем Востоке в ЦК, особенно его работой интересовался член Политбюро и секретарь ЦК Молотов. Появившись в восточном секторе Иностранного отдела ОГПУ, Блюмкин много рассказывал о своих поездках и показывал свои фотографии у пирамид в Египте, верхом на верблюде, в Яффе, Бейруте и других местах. Правда, его рассказы носили общий характер. О том, чем именно он занимался и какие задачи выполнял, Блюмкин не говорил. Когда же его спрашивали об этом, отвечал: «Это попробуйте узнать у Михаила Абрамовича. Я ему докладывал». В восточном секторе, по уверениям Агабекова, Блюмкин пользовался сомнительной репутацией. Хотя сотрудники признавали за ним ум и энергию, но считали его большим хвастуном, краснобаем и любителем приврать. Его самого это, похоже, мало волновало. У него были поистине наполеоновские замыслы. Планы Блюмкина заключались в усилении советской разведки на Ближнем Востоке. Он считал, что в каждой из стран должен работать резидент, а в Константинополе и Каире — старшие резиденты, которые являлись бы его, Блюмкина, заместителями. Сам же он планировал руководить их работой из Москвы, время от времени инспектируя работу резидентов на местах. Блюмкин предлагал включить в его «зону ответственности» также Ирак, Персию и Индию. Ему нужны были дополнительные сотрудники. Трилиссер разрешил подбирать новых людей. Одним из них был некий инженер по фамилии Рабинович — он должен был открыть автомастерскую в Палестине. Для работы в Египте выделили чекиста восточного сектора ИНО по фамилии Аксельрод. Еще одного человека для своей резидентуры Блюмкин нашел сам. Весной 1928 года, отдыхая в санатории в Гаграх, Блюмкин познакомился там с художницей Ириной Великановой, бывшей женой одного из министров так называемой «Дальневосточной республики», существовавшей на территории Забайкалья и Дальнего Востока в 1920–1922 годах. Между ними возник роман, хотя и не долгосрочный. Перед отъездом в Турцию Блюмкин предлагал ей перейти на службу в ОГПУ, но тогда они так и не договорились. Из Турции он писал Трилиссеру, что его «конторе» нужна секретарша со знанием французского языка (сам Блюмкин его практически не знал), а кроме того, «внешняя жена». Считается, что женатый человек всегда вызывает меньше подозрений. Тогда вопрос так и не решился, но теперь Блюмкин снова решил привлечь Великанову к работе. Она обрадовалась встрече, но ехать за границу в качестве «внешней жены» нелегала ОГПУ сначала категорически отказалась. Блюмкину пришлось потратить немало времени, чтобы ее уговорить. Наконец Великанова согласилась, и он начал обучать ее основам работы разведчика. 4 октября 1928 года она выехала в Константинополь. Уже упоминавшийся историк Алексей Велидов, получивший в 90-х годах прошлого века доступ к архивным документам, связанным с работой Блюмкина, отмечал, что перед отъездом тот выдал Ирине Великановой 150 долларов зарплаты, 150 долларов подъемных и 60 долларов на организационные расходы. Блюмкин пообещал, что вскоре тоже приедет в Константинополь. Но ее работа в Турции началась неудачно — Великанова то ли потеряла, то ли у нее украли все выданные Блюмкиным деньги. В отчаянии она прислала телеграмму на французском языке в Москву: «Потеряны все деньги. Перечислите. Целую. Рита». Пришлось Блюмкину перечислять ей деньги. Больше они не увидятся уже никогда. «У меня было… желание уйти из ГПУ, но я понимал, что при моем деловом положении это трудно будет мотивировать, — сообщал Блюмкин в письме Трилиссеру, написанном уже в тюрьме. — Отсюда и возникла моя просьба к Вам не посылать меня за границу больше, чем на 2–3 месяца и не без товарища, которому в течение этого времени я передам дела».
* * *
Блюмкину нужен был хороший «старший резидент» в Константинополе. «В конце концов, — писал он, — я принял решение выехать за границу в сопровождении зама (как вы помните, того же Агабекова или Аксельрода). Сдать ему дела, рассадить новых людей, довести до конца задачу, составить отчет и, вернувшись, доложить Вам о происшедшем». То есть о своих связях с Троцким. Тогдашнего руководителя восточного сектора ИНО Георгия Агабекова Блюмкин действительно рассматривал в качестве своего потенциального заместителя. Насколько можно судить, Трилиссер был не против, и Блюмкин предложил Агабекову поехать в Турцию. Сам Агабеков излагает в мемуарах другую версию их отношений, которая, на наш взгляд, слишком пристрастна по отношению к Блюмкину. Тем не менее она существует. «Заметив, что я не особенно доверяю его рассказам, Блюмкин решил, что называется, подкупить меня, — утверждает Агабеков. — Он сказал, что Трилиссер поручил ему выбрать лучших сотрудников, если я согласен работать с ним, то он с удовольствием возьмет меня в Константинополь на должность своего заместителя. Я ответил, что никогда никуда не прошусь и что мое назначение зависит от Трилиссера». Через несколько дней Трилиссер повторил это предложение в присутствии Блюмкина. Агабеков заметил, что ему, как армянину, вряд ли удобно ехать в Турцию. Трилиссер сказал, что подумает. На следующий день он опять вызвал Агабекова и уже наедине сказал ему, что, ознакомившись детально с докладами Блюмкина и не особенно им доверяя, он просит его поехать, «чтобы прибрать к рукам всю работу, сделанную Блюмкиным на Востоке», а затем он Блюмкина отзовет и руководителем там останется Агабеков. Тот согласился. Этот эпизод, если он происходил именно так, вызывает много вопросов. Следовательно, Трилиссер уже тогда сомневался в Блюмкине? Но из-за чего? Был ли он недоволен им как разведчиком-профессионалом? Тогда почему в Москве Блюмкина встречали с почетом, о чем упоминают даже его недоброжелатели? Или недовольство Блюмкиным возникло уже во время его пребывания в Москве, когда в Центре начали анализировать его отчеты о проделанной работе? А может, у Трилиссера скопилось столько информации о политической неблагонадежности Блюмкина, что он начал с подозрением относиться и к его работе в целом? И другой поворот. Знал ли Трилиссер тогда о связи Блюмкина с Троцким? И не только о связи «по службе», которая, возможно, была санкционирована ОГПУ, но о связи «по убеждениям»? Что-то он наверняка знал, потому что вскоре назначение Агабекова в Турцию сорвалось. Из-за споров об отношении к Троцкому. Агабеков описывает это происшествие так: «В течение этого времени я часто бывал у Блюмкина, жившего в Денежном переулке на квартире у народного комиссара просвещения Луначарского (на самом деле, как мы помним, по соседству. — Е. М.). Заводя со мной беседы на политические темы, он старался выявить мое отношение к троцкизму. На этой почве мы однажды рассорились. Я в резкой форме осуждал троцкистов. На следующий день после ссоры Блюмкин пошел к Трилиссеру и заявил, что отказывается от моего сотрудничества, так как полагает, что я к нему приставлен в качестве политического комиссара. Разговор происходил при мне. Так как я со своей стороны тоже отказался сотрудничать с Блюмкиным, отставка моя была принята, и Трилиссер предложил мне ехать самостоятельно в Индию для организации резидентуры ОГПУ». Здесь Агабеков не пишет прямо, рассказал ли он своему шефу о том, на какой почве они поссорились с Блюмкиным. Но, безусловно, он должен был изложить все причины, по которым отказывается работать с Блюмкиным, и, думается, вряд ли упустил случай рассказать о его «троцкизме». Сам Блюмкин и не думал скрывать своих симпатий к Троцкому. По крайней мере гордился сотрудничеством с ним в прошлом. 1 ноября 1929 года в тюремной камере ОГПУ он написал на имя начальника Секретного отдела Агранова (Агранов был назначен начальником отдела 26 октября 1929 года) «дополнительные показания», которые озаглавил «О поведении в кругу литературных друзей». Однажды вечером, недели через две после возвращения в Москву, он зашел в кружок «Друзей искусства и культуры» в Пименовском переулке, где были его старые знакомые, среди них Маяковский и Михаил Кольцов. Разумеется, завязались всякие споры и дискуссии. Блюмкин пишет об одной из этих перепалок: «У меня в этот вечер была перебранка полу-принципиального (по вопросам литературного поведения Маяковского), полу-личного характера с Маяковским — моим старым приятелем. В ходе этой пикировки Маяковский бросил мне фразу: „Не задирайтесь! Я помню, Блюмочка, когда вы секретарем были“, намекая этим на то, что когда-то я работал у Троцкого, желая меня этим поддеть. На это я ответил буквально следующее: „Секретарем я не был, я состоял для особо важных поручений при человеке, которого сидящий здесь Кольцов называл одним из самых аналитических и острых умов Октябрьской революции“, и что я „надеюсь, что он еще будет с нами и мы еще будем вместе“. Далее, сидя рядом с Михаилом Кольцовым и полушепотом беседуя с ним, на его вопрос — что я теперь делаю, я сказал в шутливой, иронической форме: „Вот делают из меня международного авантюриста“». Блюмкин признавал, что «может быть, и не следовало говорить Кольцову упоминаемой мной фразы», но при этом недоумевал: «Неужели же шутливое самоиронизирование между двумя членами партии есть вещь столь значительная? » «Мы бываем в своей среде более циничны», — справедливо замечал он. Конфликт с Агабековым сам Блюмкин объяснял тем, что это именно он дал «отвод» своему потенциальному заместителю и что это было связано «только и только со специальной работой». Но после этого конфликта ему стало ясно, что пока он вряд ли получит заместителя. Пришлось ему готовиться к отъезду в Константинополь самому. Тем временем в ОГПУ началась процедура «партийной чистки». В первую очередь «чистке» подлежали коммунисты, уезжавшие в заграничную командировку. Некоторые из сотрудников ИНО считали необходимым выступить против Блюмкина и потребовать его исключения из партии «как человека чуждого рабочей психологии». «Очень хорошо помню этот день, — писал Георгий Агабеков. — В клуб ОГПУ явились на чистку почти все сотрудники иностранного отдела и многие сотрудники других отделов. В президиуме сидят члены Центральной контрольной комиссии Сольц, Караваев и Филлер. К ним подсаживается Трилиссер. Вызывают Блюмкина. Блюмкин выходит на трибуну и рассказывает свою биографию. Несмотря на всегдашнюю самоуверенность, он явно смущен и часто запинается в речи. После него немедленно выступает Трилиссер и характеризует Блюмкина как одного из преданнейших партии и революции работников. Слушатели, растерянные выступлением Трилиссера, молчат. Комиссия выносит постановление: считать Блюмкина „проверенным“». Никто тогда не мог предположить, что менее чем через месяц «проверенный Блюмкин» будет расстрелян.
«…Через надежную подставную организацию…» Блюмкин советует продавать ценности за границу
Осенью 1929 года, в свою последнюю осень в жизни, Блюмкин не только разрабатывал новые планы работы резидентуры на Ближнем Востоке. За то время, пока он пребывал в роли торговца ценными древностями, у него появилось немало соображений о том, как можно было бы организовать это дело в государственном масштабе. Соображения Блюмкина по этому вопросу оказались весьма актуальными. Советское руководство как раз начинало грандиозную операцию по продаже художественных ценностей из музеев и хранилищ страны за границу. СССР нужна была валюта для проведения индустриализации. В ноябре 1928 года в Берлине и Вене на аукционах были проданы несколько шедевров из Эрмитажа, а также из бывших царских и княжеских дворцов. Это были картины XVI–XVII веков, фарфор, мебель и т. д. Эмигрантская пресса подняла шум — она обвиняла большевиков в расхищении национального достояния России. Бывшие владельцы проданного на аукционах имущества даже начали предъявлять судебные иски к правительству СССР. Все это, конечно, совсем не радовало Москву. Планы по продаже ценностей разрабатывались солидные — Советский Союз рассчитывал получить за них в ближайшие пять лет 30 миллионов золотых рублей. Но лишний шум вокруг этого государству был совсем ни к чему. Блюмкин, конечно же, слышал о скандале вокруг продаж на аукционах Берлина и Вены. Имея личный опыт торговли старинными книгами, он решил предложить собственную схему, как организовать продажу ценностей без лишнего шума. Несколько дней он сочинял специальную докладную записку по этому вопросу. «Основной вывод из этого опыта, — писал Блюмкин, — приводит к тому, что последующие аналогичные операции должны производиться не советскими органами непосредственно, а замаскированно, через надежную подставную организацию, хорошо юридически законспирированную…» Второе условие для успешного проведения операции, по Блюмкину, заключалось в том, чтобы изъятое имущество «не было бы ущербом для нашей науки и одновременно само по себе дало значительные валютные средства». Наконец, еще один урок: «на данное имущество не может быть предъявлено иска бывшими владельцами ввиду перехода этого имущества в казну до революции». Выполнение этих трех условий, по мнению Блюмкина, создало бы идеальные условия для продажи художественных ценностей за границу. В качестве примера он предлагал организацию работы по продаже древнееврейских книг. Дело должно происходить так: Госторг передает книги конторе Якуба Султан-заде в Константинополе, Султан-заде собирает экспертов, те оценивают товар, и затем книги вывозятся на европейский рынок. Благодаря длинной цепочке из нескольких посредников, скупщиков и продавцов книг практически невозможно будет определить, что инициатором продажи является Советское государство. «Что же касается нас (то есть конторы Султан-заде. — Е. М.), — отмечал Блюмкин, — то в самом худшем случае в нас будут подозревать коммерческую агентуру Госторга. Это нисколько не дискредитирует нашего прикрытия. В коммерческих взаимоотношениях с нашими торговыми органами находятся сотни фирм, и никто их в том, что они советская политическая агентура, не подозревает». А заграничные фирмы, уверял Блюмкин, не скрывают своей готовности работать с большевиками — главное, чтобы было выгодно: «Кауфман, например, не раз высказывал мысль о том, что хорошо было бы уговорить большевиков разрешить покупать в России старые древнееврейские книги и скупать книги у правительства». Практически же, писал он, от реализации «этих ненужных СССР ценностей Союз может получить сотни тысяч долларов». План Блюмкина в части продажи древних книг через его контору полностью реализован не был, но его предложения, похоже, не остались незамеченными. В том же 1929 году началась продажа за границу предметов искусства из Эрмитажа, Русского музея и других хранилищ. Продажами — почти по рецепту Блюмкина! — должна была заниматься специально созданная «подставная организация, хорошо юридически законспирированная» с названием «Антиквариат» — под эгидой Наркомпроса. Это была операция, одобренная на самом верху, но вскоре в Кремль пошли письма и телеграммы с протестами. Протестовали не только ученые, искусствоведы, музейщики, но также советские и партийные работники. Директор Ленинской библиотеки Владимир Невский писал, к примеру, своему начальнику — наркому Луначарскому: «Раз став на путь распродажи, остановиться нельзя: сегодня продали Рафаэля, завтра продали Корреджио, затем начнем продавать рукописи Толстого и Достоевского. Раз продавать, так продавать. Разделить рукописи Толстого по клочкам и продавать американцам по частям, а за рукописями Толстого рисунки Иванова, автографы Достоевского и т. д. Как директор Ленинской библиотеки, человек близко стоящий к науке и искусству, и как коммунист, я обращаюсь к Вам, уважаемый Анатолий Васильевич, и прошу Вас войти с ходатайством в ЦК ВКП(б) о приостановке этого губительного разрушения рассадников культуры и просвещения». Невский не так давно разрешил чекистам взять из библиотеки старинные книги, но все-таки получил в обмен гарантию их возвращения. А здесь… Луначарский откликнулся: «Я с очень тяжелым сердцем согласился на эту операцию и указывал тогда же т. Микояну и т. Рыкову — к сожалению, я не был на политбюро тогда, когда обсуждался этот вопрос, — на те причины, по которым я являюсь в значительной мере противником этой операции». Но в сущности нарком вел себя довольно пассивно. Больше он не протестовал, в ЦК не обращался и вообще в последние годы своей жизни старался не вмешиваться в рискованные дела. Его лояльность оценили. В 1933 году Луначарского назначили полпредом в Испании, но он умер во Франции, не доехав до нового места назначения. В результате операции по продаже художественных ценностей за границей навсегда остались 1450 произведений живописи, в том числе 48 шедевров — Ван Дейка, Тициана, Рафаэля, Рембрандта. В конце 1933 года СССР продал Британскому музею за 100 тысяч фунтов стерлингов (миллион золотых рублей) «Синайский кодекс» — самый древний на то время список Нового Завета, сделанный в IV веке. Никогда еще ни одна рукопись не продавалась за такую огромную сумму. За все проданные предметы искусства СССР получил примерно 25 миллионов золотых рублей. Активные продажи ценностей прекратились только в 1934 году. Наверное, если бы Блюмкин прожил еще несколько лет, он с гордостью похвалялся бы в своей манере, что его советы не пропали даром и он внес свой вклад в индустриализацию страны. Но прожить эти несколько лет ему уже было не суждено.
«Чтобы доказать… как-нибудь свои симпатии ко мне». Тайные встречи и роковой роман
С самого приезда в Москву Блюмкина не покидала навязчивая мысль: как быть с поручением Троцкого? Он, разумеется, не собирался отказываться от поручения — передать письма «вождя оппозиции» его сторонникам в СССР, — но решил сначала осмотреться и понять, что вообще происходит в стране. А то, что происходило, Блюмкину нравилось. По крайней мере, по его словам. Во-первых, он увидел, что Сталин повел борьбу против «правых» — Бухарина, Рыкова и Томского, своих недавних союзников в войне против «левой оппозиции». Блюмкин поддерживал всей душой этот новый поворот в «линии партии». «Правых» он не любил куда больше, чем Сталина. Тем более что советское руководство, как ему казалось, фактически взяло на вооружение основные идеи Троцкого: «Самокритика все больше поднимается снизу к верху, совхозное и колхозное строительство есть основной момент линии партии в деревне, индустриализация производится с той максимальностью, какая возможна, оппозиция поэтому потеряла почву под ногами и разваливается…» Как самокритично отмечал Блюмкин, в таких условиях бороться теми методами, с какими выступает Троцкий, «есть авантюризм еще более худший, чем „объективный“ левоэсеровский авантюризм моей юности». «Я понял, что совершил ошибку и перед ГПУ, и не знал, как ее исправить… — каялся Блюмкин в письме Трилиссеру. — Не раз я порывался открыть Вам или Вячеславу Рудольфовичу (Менжинскому. — Е. М.), но каждый раз боязнь, что Вы отнесетесь ко мне формально, боязнь причинить Вам неприятности и прочие малодушные соображения удерживали меня». Отчеты о работе, новые планы, подбор новых сотрудников — все это давало ему повод оттягивать выполнение поручения Троцкого. К тому же у него завязывался новый и весьма увлекательный роман. Бывшую жену и сына Мартина он не забывал, и запечатанное завещание с просьбой в случае его смерти позаботиться о них лежало у руководства ОГПУ. Но случая завести новую связь он никогда не упускал. Осенью 1929 года начался его последний и, в полном смысле этого слова, роковой роман. Ее звали Лиза, и она была его коллегой — работала в Иностранном отделе ОГПУ. Лиза Розенцвейг родилась 31 декабря 1900 года в Северной Буковине, которая тогда являлась частью Австро-Венгрии, позже отходила к Румынии, а ныне входит в состав Украины. Сегодня Елизавету Зарубину-Горскую-Розенцвейг называют «легендой» или даже «королевой» советской разведки. На ее счету десятки успешных операций, и самая известная из них — участие в добывании секретов американской атомной бомбы. В этой операции она участвовала вместе с мужем, не менее знаменитым советским разведчиком — Василием Зарубиным. Многие сведения о работе Елизаветы Зарубиной, впрочем, до сих пор остаются засекреченными. После гимназии Лиза поступила на историко-филологический факультет Черновицкого университета, потом училась в парижской Сорбонне, а затем — в Венском университете, который окончила в 1924 году с дипломом переводчика французского, немецкого и английского языков. Дальнейший поворот ее судьбы можно представить по официальным данным Службы внешней разведки России: «В 1925 году она становится сотрудницей органов безопасности и первые три года (1925–1928) работает в Венской резидентуре. В этот период привлекла к сотрудничеству с внешней разведкой ряд важных источников информации. С отдельными из них работала в последующих командировках за рубежом. Для выполнения специальных заданий Центра из Вены выезжала в Турцию». Что касается Турции, то для нас это — самое интересное. Опять же, по информации СВР, в 1927 году Елизавета и ее муж Василий Зарубин были направлены в Данию и Германию на нелегальную работу, а в 1929-м — во Францию, где они находились до 1933 года. Затем была Германия, где Зарубины завербовали сотрудника гестапо Вилли Лемана, как говорят, одного из прототипов Штирлица. Потом — длительная командировка в США. Работа Лизы Зарубиной в разведке складывалась не всегда гладко. Три раза ее увольняли со службы — в 1938, 1946 и 1953 годах, но дважды возвращали, когда к руководству разведкой приходили новые люди. Не вернули ее на службу только после «чистки» спецслужб от «бериевцев», под которую попала и она[66]. Однако в 1929 году она еще не была «королевой» разведки, хотя уже подавала определенные надежды. В ее официальной биографии не говорится о том, что в 1929-м она находилась в Москве и что там же, в ОГПУ, ей дали фамилию Горская. Нет никакой информации и о ее отношениях с Яковом Блюмкиным. Это и понятно: ее роль в судьбе Блюмкина оказалась, мягко говоря, неоднозначной. Когда Блюмкин познакомился с Лизой — точно неизвестно. По одним версиям, это произошло в Турции, куда она выезжала «для выполнения специальных заданий Центра». По другим — в Москве, когда Блюмкин возвратился из Константинополя. Опять же, нет пока и точного ответа на вопрос, как и почему произошло это знакомство. По одним данным — просто потому, что они понравились друг другу. По другим — Лиза выполняла задание руководства ОГПУ и должна была «присматривать» за Блюмкиным и получить сведения о его связях с Троцким и его сторонниками. Точно известно лишь то, что к 5 октября 1929 года они уже были знакомы и их роман успешно развивался. В этот день (5 октября, в субботу) Лиза возвращалась в Москву из отпуска и очень удивилась и обрадовалась, когда увидела на вокзале встречающего ее Блюмкина с огромным букетом цветов. Он сказал ей, что вскоре уезжает, и предложил сходить в театр. Она с удовольствием согласилась. Потом Блюмкин как-то позвонил ей и сказал, что прошел «чистку». Очень сожалел, что Лизы не было на этом мероприятии (она болела), — тогда бы она убедилась, какой он хороший партиец. Откуда же известны эти подробности? А из рапорта Елизаветы Горской руководству ОГПУ, в котором она в деталях описала свои встречи с Блюмкиным. «Во время первых же двух встреч со мной Блюмкин стал меня уверять, что питает ко мне какие-то особые чувства, — сообщала она, — что он, к сожалению, должен уехать, но с удовольствием остался бы здесь, с тем чтобы доказать мне как-нибудь свои симпатии ко мне». Судя по ее рапорту, с Блюмкиным в это время творилось что-то неладное. Он как будто в чем-то колебался. Говорил, что вскоре уедет, а потом вдруг заявил, что не собирается уезжать, пока не сведет с собой «некоторые политические счеты». Что это за счеты, Лиза, по ее словам, понятия не имела. Она думала, что Блюмкин не хочет уезжать из-за нее или же потому, что ему «надоела заграница», и постепенно подводила его к тому, чтобы он рассказал ей о своих сомнениях и колебаниях. Блюмкин спрашивал ее, как она относится к людям, которые совершают ошибки. Надо ли их потом прощать? Лиза поинтересовалась, о ком идет речь. Блюмкин ответил, что это «секрет» — «касается дело его одного товарища». На следующий день он опять завел разговор на эту тему, и тогда Лиза уже решительно потребовала, чтобы он рассказал ей, в чем дело. Тут-то Блюмкин и «поплыл» — он поведал ей о встречах с Троцким, о том, что взял у него два письма и привез их в Москву, но потом понял, что совершил большую ошибку, и теперь хочет прямо и честно заявить об этом партии. Блюмкин сказал, что пойдет в Центральную контрольную комиссию (ЦКК). Лиза посоветовала ему пойти к Трилиссеру, но Блюмкин ответил: «Пусть меня судит вся партия». Она спросила, знает ли еще кто-нибудь о его связи с Троцким, и тогда он рассказал ей о своей «двойной жизни» и своих тайных встречах с оппозиционером в Москве…
* * *
Почему так переживал Блюмкин, что его терзало? Можно только предполагать. Возможно, он действительно опасался, что руководство узнает о его встречах с Троцким. Может быть, дело было совсем в другом — установив связь с Троцким по заданию ОГПУ, он скрыл от руководства, что фактически был перевербован «львом революции», не устояв перед обаянием того, и взялся выполнить его поручение. А это было куда хуже, нежели просто встречи с опальным «вождем революции». Блюмкин колебался — служебный долг и «преданность революции», как он ее понимал, боролись в нем с симпатиями к Троцкому и необходимостью исполнить данное ему обещание. Сначала ему показалось, что он нашел выход: передать материалы Троцкого его родственникам не самому, а через третье лицо. Таким человеком стал бывший директор Еврейского государственного театра Арон Пломпер. Его исключили из партии за оппозиционную деятельность, и он находился на нелегальном положении. Несколько раз он ночевал у Блюмкина, который помогал ему и деньгами — давал по два-три рубля на обед. Еще он пытался выяснить у Пломпера, есть ли в Москве какой-то подпольный центр оппозиции, но тот уходил от ответа. Блюмкин дал почитать ему книги Троцкого и номера журнала «Бюллетень оппозиции», привезенные из Турции. Пломпер сказал, что их можно напечатать и в Москве, но нужно рублей 200–250. Блюмкин обещал достать. Дальше разговор перешел на финансирование оппозиции вообще. Блюмкин предложил раздобыть деньги с помощью «экса», то есть «экспроприации» — ведь при царском режиме революционеры прибегали к этому, а почему же сейчас нельзя? Когда в декабре 1929 года Пломпера арестуют, он расскажет на допросе: «Блюмкин выдвигал такую мысль: хорошо бы иметь среди других единомышленников кассира какой-нибудь организации, который мог бы для получения средств на нужды организации совершить растрату…» Впрочем, из этого разговора Блюмкина с Пломпером ничего не вышло. Именно Пломпера Блюмкин попросил передать книги Троцкого с тайным посланием его сторонникам, написанным между строчками. Но тот этого не сделал — то ли он так и не смог найти родственников Троцкого, то ли просто испугался. Книги Блюмкину он возвратил — потом их нашли при обыске сотрудники ОГПУ. Параллельно Блюмкин пытался установить связь с Карлом Радеком. Он, конечно, знал, что Радек «разоружился» и «покаялся», но надеялся, что тот сделал это вынужденно, под давлением обстоятельств. Однако Радек был в отпуске и вернулся в Москву только в начале октября. Встреча с Радеком должна была состояться 9 октября, но как раз в этот день Блюмкин проходил «чистку», и встречу перенесли на следующий день. Сначала разговор шел очень осторожно. Радек интересовался, как живет Троцкий, и рассказывал, что многие из его сторонников решили порвать с оппозицией. «Я имел основание считать Радека старым и хорошим товарищем, — признавался Блюмкин в показаниях. — < …> Будучи чрезвычайно угнетен и измотан моими переживаниями, я не сумел удержаться при беседе с Радеком в рамках чисто информационного сообщения и раскрыл ему, что называется, всю свою наболевшую душу». Блюмкин рассказал Радеку о поручении Троцкого и о своих попытках передать его письма сторонникам в Москве. Он почти что исповедовался Радеку. Ведь если в ОГПУ узнают о его контактах с Троцким, то ему грозит расстрел. Еще в 1923 году на Лубянке получили право самим рассматривать преступления, совершенные сотрудниками ОГПУ. Так что же ему делать? Все рассказать руководству и в ЦКК или уехать в командировку за границу? Выслушав Блюмкина, Радек посоветовал ему… признаться. И чем быстрее, тем лучше. И еще порекомендовал поговорить с другим видным троцкистом — Иваром Смилгой. Смилга тоже признал свои ошибки и был восстановлен в ВКП(б). На следующий день Блюмкин говорил со Смилгой, а потом снова с Радеком. Результаты этих бесед его ошеломили. Они оба однозначно высказались за то, чтобы Блюмкин рассказал о встрече с Троцким в ЦКК. Более того, они проинформировали о деле Блюмкина еще одного своего товарища — Евгения Преображенского. И он тоже поддержал их. Радек обещал, что, когда Блюмкин пойдет признаваться, они втроем обещают ему поддержку и защиту. Блюмкин ушел от Радека окончательно подавленным. О его тайне знали уже несколько человек, и он не сомневался, что о ней быстро узнают и «наверху». А если это произойдет раньше, чем он успеет прийти с повинной, то будет еще хуже. Так что же делать? Тогда он снова пошел за советом к Лизе, своей последней любви.
* * *
Блюмкин, конечно, представлял, как работает «система оповещения ОГПУ», и догадывался, что о многих его поступках на Лубянке уже известно. Так оно и было. Он совсем не удивился, когда уже в тюрьме ему, например, дали прочитать запись его пикировки с Маяковским, когда поэт советовал «Блюмочке» «не задираться». Почти дословное изложение их разговора! Но работой секретного сотрудника — сексота — Блюмкин остался недоволен. «Если же добавить к этому, что в тот вечер шпильки от меня за поддержку Маяковского получили многие мои собеседники, то, очевидно, и сексот был среди них, — уточнял Блюмкин. — Так, образ-характер его сводни ясен. В данном случае имеет место вульгарная недобросовестность сексота. Если мои объяснения не внушают доверия, — я могу просить очной ставки с Маяковским и Кольцовым». Хотя Радек пообещал ему, что их разговоры останутся тайной, Блюмкин не очень-то обольщался на этот счет. Уже после его расстрела Троцкий так реконструировал в своем «Бюллетене оппозиции» события, связанные со встречами Блюмкина и Радека: «Блюмкин хотел информироваться и разобраться, в частности понять причины капитуляции Радека. Ему, конечно, и в голову не могло прийти, что в лице Радека оппозиция имеет уже ожесточенного врага, который, потеряв последние остатки нравственного равновесия, не останавливается ни перед какой гнусностью. Тут надо еще принять во внимание как характерную для Блюмкина склонность к нравственной идеализации людей, так и его близкие отношения с Радеком в прошлом… Радек… потребовал, по его собственным словам, от Блюмкина немедленно отправиться в ГПУ и обо всем рассказать. Некоторые товарищи говорят, что Радек пригрозил Блюмкину в противном случае немедленно донести на него. Это очень вероятно при нынешних настроениях этого опустошенного истерика. Мы не сомневаемся, что дело было именно так». Другими словами, Троцкий подозревал, что Радек мог «заложить» Блюмкина, а скорее всего, и сделал это. Вероятно, и у Блюмкина были те же опасения. Версия о том, что Радек «сдал» Блюмкина, до сих пор жива, хотя документальных подтверждений этого не обнаружено. В отличие от других. При всем своем опыте работы в ВЧК — ГПУ — ОГПУ Блюмкин, наверное, и подумать не мог, что почти все люди, с которыми он будет встречаться в тот роковой для себя октябрь 1929 года, сообщат об этом «куда надо». Включая и Лизу Горскую, к которой он приходил уже в полном отчаянии. В субботу, 12 октября, Блюмкин, по сообщению Горской, выглядел подавленным и мрачным. В воскресенье вечером, 13 октября, он показался ей «фразером, напыщенным человеком» и произвел «в общем какое-то неприятное впечатление». В понедельник, 14-го, она заметила, что «от его решимости и бодрости осталось мало, что настроение у него упало». Во время этой, последней, встречи Блюмкин взволнованно говорил ей, что если он позвонит в ЦКК, то оттуда сразу сообщат о нем на Лубянку и он будет арестован, а потом и расстрелян. «Мне тяжело идти на все это, но другого выхода нет, — рассуждал он. — Ведь Радек или Смилга сами могут в любую минуту позвонить на Лубянку». Вероятно, под нажимом Лизы Блюмкин все же позвонил в ЦКК. Он говорил в ее присутствии с членом ЦКК Ароном Сольцем и просил того вместе с Орджоникидзе, председателем ЦКК, его принять. Но Сольц, сославшись на занятость, отказался. Блюмкин потерял контроль над собой. Он заметался. То он собирался все же написать заявление в ЦКК, то говорил, что все бесполезно и его все равно арестуют, то говорил, что уедет за границу, то начинал собирать бумаги, чтобы идти в ЦКК или на Лубянку. В конце концов Лиза ушла. «Все время не покидала меня мысль о том, что, собственно говоря, раньше всех обо всем должен узнать т. Трилиссер, что я, его сотрудница, обязана ему рассказать еще до того, как Блюмкин пойдет в ЦКК», — сообщала Горская в своем рапорте. В тот же день она пошла к Трилиссеру, но на месте оказался только его заместитель Матвей Горб. Он внимательно выслушал Горскую и обещал все передать своему начальнику. На следующий день ее принял и сам Трилиссер. «Я ждал в приемной Трилиссера, — вспоминал Агабеков, — когда вдруг вошла сотрудница иностранного отдела Лиза Горская и обратилась с просьбой пропустить ее вне очереди. У нее небольшое, но важное и срочное дело. У Трилиссера она задержалась около часу». Трилиссер, однако, повел себя странно. Он посоветовал Лизе не встречаться с Блюмкиным и сказал, что сам его вызовет. Объяснений такому решению может быть несколько. Возможно, ОГПУ хотело проследить за действиями и связями Блюмкина и опасалось, что на этой стадии Лиза может его спугнуть. А возможно, Трилиссер хотел поговорить с глазу на глаз с человеком, которому он покровительствовал, и подсказать ему выход из сложившейся ситуации. Кто знает — если бы Блюмкин пришел сам, как все сложилось бы… На следующий день его действительно вызвали, но Блюмкин на Лубянку не явился. «Тут уже я окончательно убедилась в том, что он трус и позер и не способен на большую решительность», — возмущалась Горская. Но факт оставался фактом — Блюмкин исчез. Игра подходила к концу.
Судьба резидента.
«Жить хочу! Хоть кошкой, но жить! ». Побег, доллары и яд
Блюмкин все-таки решил скрыться. Правда, накануне он обдумывал еще один вариант — покончить с собой. Но как именно это сделать? Он пришел к знакомому врачу Григорию Иссерсону и попросил у него яду. Пока изумленный доктор соображал, что к чему, Блюмкин пустился в рассуждения, как лучше всего совершить самоубийство. «У тебя же револьвер есть», — наконец съехидничал Иссерсон. «Конечно, — ответил Блюмкин, — можно пустить пулю в лоб, но я не хотел бы стреляться из своего револьвера, которым поубивал многих контрреволюционеров». Иссерсон яда Блюмкину не дал и постарался его поскорее выпроводить. А вскоре рассказал своим знакомым о столь странном случае. Те рассказали своему знакомому. А тот написал донесение в ОГПУ. Не получив яд, Блюмкин решился окончательно — бежать. В три часа ночи 15 октября 1929 года в квартире сотрудника юмористического журнала «Чудак» Бориса Левина раздался телефонный звонок. Сонный Левин поднял трубку и услышал взволнованный голос своей хорошей знакомой — Раисы Идельсон, жены известного художника Роберта Фалька. Она просила Левина приехать к ним как можно скорее. Он приехал. Выслушав сбивчивый рассказ Идельсон и ее двух подруг, Левин вернулся домой, вырвал из тетради лист и торопливо начал писать… заявление в ОГПУ. Оно сохранилось в деле Блюмкина. «Я узнал следующее, что Я. М. Блюмкин (ошибка Левина, правильно Я. Г. Блюмкин. — Е. М.) приходил к моим знакомым, хвастался о своей связи с оппозицией… говорил, что его преследует ОГПУ, просил у них приюта и ночевал в ночь на 15-е. Просил разменять доллары, причем, открывая портфель, видно было, что у него куча долларов… У моих знакомых создалось впечатление: либо он душевнобольной, либо все, что он говорит, действительно правда». Еще один источник информации о тех событиях — воспоминания сына Раисы Идельсон и художника Александра Лабаса (она вышла за него замуж после развода с Фальком в 1931 году), биолога и писателя Юлия Лабаса. В них со слов матери он добавляет к сохранившимся документам очень живописные подробности. Хотя не исключено, что и весьма беллетризированные. Фальк в то время был в Париже. В гигантской квартире-мастерской Фалька, по адресу Мясницкая, 21, «мама поселилась не одна: вселила подруг — Еву Розенгольц, Лену Прибыловскую и уж не помню, кого еще», — пишет Юлий Лабас. Интересна и другая деталь — Борис Левин, по словам Лабаса, был мужем Евы Розенгольц. И приходил он в их квартиру якобы тогда, когда там еще находился Блюмкин. «Узнав, что в квартире Блюмкин, он, пару раз сбегав в туалет („медвежья болезнь“), в ужасе сбежал», — замечает Лабас, и Блюмкин присутствия Левина даже не заметил. На следующий день, видимо, получив указание с Лубянки написать обо всем подробнее, Левин направил в ОГПУ описание разговора с Раисой Идельсон и ее знакомыми художницами (еще студентками, по воспоминаниям Юлия Лабаса) Рабинович, Розенгольц и Назаревской уже в деталях. Дело, по его словам, было так. Четырнадцатого октября к Раисе Идельсон пришел Блюмкин. Он находился в крайне возбужденном состоянии и просил ее «спасти» его от ОГПУ. Юлий Лабас описывает этот момент куда как более красочно: «Раздался звонок. Мать подбежала к двери: „Кто там? “ — „Откройте! Это я — Яша Блюмкин. За мной гонятся! “ Его впустили с растерянностью и испугом. Кто гонится? Почему? Ведь Блюмкина все побаивались, зная, что он — важный чекист…» Борис Левин сообщает: Блюмкин говорил Идельсон, что его преследуют, что «кольцо суживается». Что он сам — сторонник оппозиции, недавно вернулся из-за границы, там встречался с Троцким, а сейчас просит его спрятать. Затем он попросил поменять на рубли 100 долларов и достать ему документ. Идельсон согласилась и чуть позже вручила ему 200 рублей. При этом Блюмкин поинтересовался «почему так мало». Ей пришлось объяснять, где она меняла доллары. Документ ему она доставать отказалась. Потом Блюмкин ушел, а когда вернулся, то Идельсон и ее подруги заметили, что он сильно изменился. Блюмкин обрил голову и сбрил усы. Он снова начал жаловаться, что его, как оппозиционера, могут расстрелять. Наивные женщины объясняли ему, что оппозиционеров сейчас не расстреливают, на что Блюмкин резонно возразил: «Вы не знаете, тех, которые работают в ОГПУ, расстреливают». «Затем, — пишет Левин, — он часто звонил по телефону, вызывал Михаила Абрамовича и какую-то Лизу». Это, наверное, была самая последняя попытка Блюмкина встретиться с Михаилом Абрамовичем Трилиссером и что-то ему объяснить. Около девяти часов вечера Блюмкин начал умолять «съездить куда-то в чайную за Казанским вокзалом, где, по его словам, его прислуга должна передать ему чемодан». Поехали Назаревская и Розенгольц. Там действительно их ждала какая-то девушка с чемоданом. Когда чемодан доставили Блюмкину, он сразу же открыл его и женщины ахнули от изумления. Он был буквально набит долларами. Потом они еще говорили о каком-то портфеле, в котором тоже были доллары. Блюмкин начал рассовывать доллары по карманам, часть из них оставив в портфеле. В портфеле находилась и крупная сумма советских денег. Воспоминания Юлия Лабаса: «Блюмкин как пойманный зверь заметался по квартире: „Жить! Жить хочу! Хоть кошкой, но жить! “ Потом обратился к студенткам: „Девочки, не хотите посмотреть, что у меня в чемодане? “ Кто-то из студенток потянулся к чемоданчику, но мама наотрез запретила: „Мы, девчонки, дуры, начнут пытать, все выболтаем, а если ничего не знаем, то и спрос с нас невелик“. — „Рая, у тебя не осталось документов Фалька? “ — „Ты что, конечно, нет, да и непохож он на тебя на фотокарточке“. — „Жить! Жить! Хоть кошкой, но жить! “…» Тут либо Лабас что-то присочинил, либо Блюмкина и правда так «накрыло», что бросало, как щепку в шторм, из стороны в сторону — ведь еще совсем недавно он требовал яду. Но продолжим читать Лабаса: «Под утро после бессонной ночи Блюмкин позвонил некой Лизе… „Лиза, приходи на Мясницкую и принеси мою шинель с Арбата — на улице холодно (на Арбате была квартира Блюмкина. Вот наивность! ). Надеюсь, придешь ОДНА? “ Собеседница, видно, запротестовала, мол, конечно же, приду одна. Вскоре Блюмкин ушел, предупредив: „Никому, кроме меня, не открывайте, скоро вернусь“». Согласно донесению Бориса Левина в ОГПУ все это время Блюмкин то заряжал, то разряжал свой револьвер и говорил о самоубийстве. Женщины струхнули не на шутку — доллары, револьвер, разговоры о слежке и расстреле… В общем, они облегченно вздохнули, когда вечером 15-го Блюмкин ушел. Чемодан и портфель он оставил. Часа в два ночи к Идельсон явился какой-то человек по фамилии Варьян с запиской от Блюмкина. Он забрал чемодан и портфель, написав расписку, и удалился. История с чемоданом и долларами — наверное, самая загадочная страница жизни Блюмкина в последние его дни на свободе. Что это были за деньги? Для чего они предназначались? Откуда Блюмкин взял такую сумму? Кем был этот загадочный Варьян, который забрал чемодан и портфель с долларами и рублями? Точных ответов на эти вопросы до сих пор нет. Во всяком случае, в тех документах, которые доступны для исследователей. Можно только версии строить, что мы и сделаем чуть позже. Увы, в биографии Блюмкина это приходится делать часто. Юлий Лабас утверждает, что позже в квартиру его матери пришли люди из ОГПУ. «Вошли: „Где здесь вещи Блюмкина? “ Студентки молча показали. Кто-то промямлил: „Он — больной. С головой непорядки“. — „А мы и пришли лечить! Показать, что у него в чемодане? “ Студентки хором запротестовали. Тем не менее чекисты открыли чемодан и показали… пачку долларов. Назавтра всех студенток вызвали в ОГПУ к Мееру (в обиходе Михаил. — Е. М.) Абрамовичу Трилиссеру. Взяли подписку о невыезде. Между прочим, уходя „за шинелью“, Блюмкин оставил в фальковской мастерской свое шикарное кожаное пальто „чекистского“ покроя… Через много-много лет мама с тетей подарили его бывшему директору ГОСЕТа Арону Яковлевичу Пломперу, вернувшемуся из лагерной отсидки». То есть тому самому Пломперу, который должен был доставить тайные послания Троцкого его родственникам, но так и не доставил. А еще через неделю Идельсон и ее подругам по секрету сообщили, что Блюмкин на допросе рассказал, будто ворвался к ним в квартиру, угрожая оружием, и ни с кем из них не общался. А значит, к ним никаких претензий не будет. Если так, то в некоем благородстве Блюмкину не откажешь. Ну а что? Ему тоже были свойственны «души прекрасные порывы».
«Я ведь знаю, что ты меня предала». Арест
Что касается времени телефонного звонка Блюмкина из квартиры Фалька Лизе Горской, то здесь Юлий Лабас не точен — он звонил ей не под утро, а накануне, поздно вечером. Лиза указала в рапорте на имя Трилиссера, что Блюмкин звонил ей «вечером, часов в 11». Об этом звонке она сразу же доложила начальству. Блюмкин просил ее с ним встретиться, говорил, что ему тяжело погибать от своих же товарищей и что он решил на время исчезнуть, чтобы всё обдумать. Она согласилась. Все же Блюмкина до последнего момента мучили сомнения. Судя по сохранившимся документам, он переживал не только из-за себя, но и за то дело, в которое вложил столько труда и нервов. Что будет с его резидентурой на Ближнем Востоке? Как сложатся после его побега судьбы ее сотрудников? Например, Ирины Великановой, которая под его личным влиянием решила попробовать себя на нелегальной работе? Не случайно несколько дней подряд Блюмкин писал большое письмо-исповедь на имя Трилиссера. Это 26-страничное послание на тетрадных листах в клеточку было приложено к его делу. Правда, как уже говорилось, сохранилось оно, начиная с девятой страницы. В письме Блюмкин в оптимистических тонах обрисовал положение своей резидентуры на Ближнем Востоке. Если же Центр вдруг решит прикрыть «константинопольскую крышу», советовал сделать это с помощью Николая Шина, «героически преданного делу человека». Затем он перешел к финансовым делам, так как не успел представить Трилиссеру отчета о своих расходах. «Это обстоятельство, — писал Блюмкин, — может привести к чисто умозрительному заключению, почти неизбежному в обстановке подозрений, которые против меня вспыхнут, нет ли каких грехов по части денег… Если бы я был так чист и безупречен политически, как я был в деньгах (выделено Блюмкиным. — Е. М.), то совесть моя была бы спокойной». Далее Блюмкин подробно описал, на что уходили деньги. Затем перешел к истории своей измены и связей с оппозицией. Фрагменты этой части письма не раз цитировались выше. Он положил письмо в конверт, конверт — в пакет. Туда же — свой персидский паспорт, удостоверение сотрудника ОГПУ, другие документы. Все это он хотел оставить для чекистов, которые станут искать его после побега. Затем он отправился на встречу с Лизой. Когда Блюмкин договаривался о встрече с Лизой Горской, он, похоже, был уже настолько растерян и подавлен, что забыл элементарные правила конспирации. Они встретились во дворе дома, где жил Фальк и в квартире которого находился чемодан с долларами. А может быть, Блюмкин действительно не мог представить, что Лиза его предаст? Она начала снова его убеждать, чтобы он пошел к Трилиссеру. Это продолжалось минут двадцать. Блюмкин колебался, возражал. Говорил, что лучше всего для него сейчас — это скрыться на пару лет. «Уеду на юг, — возбужденно делился он с ней соображениями. — У меня созрел замечательный план». И решил немедленно ехать на вокзал. Лиза согласилась проводить его. Блюмкин предложил ей вместе с ним зайти в квартиру Фалька «за вещами». Надо понимать, за чемоданом с деньгами, вряд ли его беспокоило в тот момент оставленное там кожаное пальто. «В квартиру я, по указанию т. Трилиссера, отказалась пойти», — сообщала в донесении Горская. К тому времени она уже знала, что за Блюмкиным вот-вот приедут чекисты. Тогда он, явно заподозрив неладное, решил ехать на вокзал без вещей. «Мы вышли на улицу, мне пришлось сесть с ним в машину, — докладывала Лиза, — (т. Трилиссер дал мне указание не делать этого, но наши товарищи опоздали, и я уже остановить его не могла). Приехали на какой-то вокзал, где я надеялась арестовать его с помощью агента ТО[67] ОГПУ или милиционера». «Какой-то вокзал» был Казанским. Блюмкин хотел сесть на поезд до Ростова, но поезд отправлялся только утром. Даже в этом ему перестало везти! «Кончено, — сказал он. — Раз я не уехал сейчас, то катастрофа неизбежна. От расстрела мне, видно, не уйти». И ведь как в воду глядел. А чекисты запаздывали. Георгий Агабеков утверждал, что решение об аресте Блюмкина принималось так срочно, что не могли даже найти людей для операции. «Дело было ночью, часа в два, — писал он в воспоминаниях. — Искали кого-нибудь из начальников секторов для назначения на операцию, но никого не нашли, за исключением Вани Ключарева. Его и послали с несколькими комиссарами». Этот самый Ключарев был, по словам Агабекова, кассиром Иностранного отдела ОГПУ и находился с ним в приятельских отношениях. Он обычно сидел в своей крохотной комнате, уставленной несгораемыми кассами, и что-то заносил в ведомость «размером с хорошую московскую жилплощадь». Пока чекисты ехали, Горская уговаривала Блюмкина отправиться к ней домой и там подождать до утра. Только ли стремление дисциплинированного оперативного сотрудника задержать Блюмкина, чтобы он не скрылся, руководило ею? Или вдруг желание еще несколько часов побыть с близким человеком, который ей доверился в самые тяжелые минуты своей жизни? Все-таки, думается, первое. Блюмкин согласился поехать к ней домой. Они снова сели в машину. Он попросил все же заехать на Мясницкую за вещами. «На обратном пути с вокзала — на Мясницкую — наши товарищи встретили нас и задержали», — буднично описала Горская момент ареста Блюмкина. В своем рапорте она опустила — безусловно, сознательно — кое-какие подробности. Они дошли до нас в устных рассказах об обстоятельствах ареста. Когда автомобиль с ними обогнала и заставила остановиться машина ОГПУ, Блюмкин якобы повернулся к ней и сказал: «Эх, Лиза, Лиза… Я ведь знаю, что ты меня предала. Ну, прощай! » По другой версии, его последние слова на свободе были совсем не такими литературными. «Лиза, ну ты и с…! — закричал Блюмкин, презрительно глядя на нее. — Ты же предала меня! » Георгий Агабеков передал в своих воспоминаниях рассказ чекиста Ключарева, руководившего арестом: «Мы подъехали к квартире Блюмкина (наверное, все же к квартире Фалька на Мясницкой. — Е. М.) в час ночи. Я поднялся наверх один, но его не оказалось дома. Только я спустился вниз и вышел на улицу, смотрю, подъезжает такси, в котором сидели Блюмкин и Лиза Горская. Увидев нас, Блюмкин сразу догадался, в чем дело, ибо не успели мы подойти к его машине, как она уже повернула и умчалась. Мы вскочили в нашу машину и за ними. Такси неслось по пустынным улицам, как дьявол, но ты же знаешь наши машины. У Петровского парка мы их нагнали. Видя, что им не уйти, Блюмкин остановил машину, вышел и кричит нам: „Товарищи, не стреляйте, сдаюсь! Ваня, отвези меня к Трилиссеру…“ Потом Блюмкин повернулся к такси, где продолжала сидеть Горская, и сказал: „Ну, прощай, Лиза, я ведь знаю, что это ты меня предала“. Это все, что сказал он… Да, хороший был парень Яша, а пропал ни за что». По другой версии, чекистам вообще не пришлось работать. Когда подъехала их машина, Блюмкин сразу все понял, сел в нее и скомандовал водителю: «В ОГПУ! » Почти всю дорогу он курил и молчал. Может быть, вспоминал посвященные ему стихи Шершеневича. Как ведь точно он сказал:
А мне бы только любви немножечко, Да десятка два папирос.
Когда уже подъезжали к Лубянке, Блюмкин произнес: «Как же я устал».
* * *
На следующее утро по зданию на Лубянке поползли невероятные слухи. «У меня от изумления отнялся язык, — вспоминал Агабеков. — Арестован Блюмкин, любимец самого Феликса Дзержинского. Убийца германского посла в Москве графа Мирбаха. Ведь еще два месяца тому назад, когда Блюмкин вернулся из своей нелегальной поездки по Ближнему Востоку, он был приглашен на обед самим Менжинским. А теперь он сидит в подвале ГПУ. Еще недавно его имя было помещено в новой советской Энциклопедии, — да что там, всего пару дней тому назад во время чистки партии Трилиссер его рекомендовал как преданного и лучшего чекиста. Его мнением о положении на Востоке интересовались Молотов, тогда бывший главой Коминтерна, и Мануильский… А теперь он в тюрьме. Казалось невероятным». Но формально Блюмкин еще не был арестован. В это время он сидел не в подвале и не в тюрьме, а в комендатуре ОГПУ, на положении задержанного. Арестовали его только 31 октября. В его деле № 86441 хранится ордер № 744, «выданный сотруднику Оперативного отдела ОГПУ тов. Соловьеву на производство ареста т. Блюмкина Якова Григорьевича, находящегося в комендатуре ОГПУ». Ордер подписал заместитель председателя ОГПУ Ягода. В тот же день Блюмкина перевели во внутреннюю тюрьму ОГПУ. Там он первым делом заполнил анкету арестованного, сообщив о себе основные биографические данные. Однако допросы Блюмкина начались гораздо раньше его формального ареста. Уже 19 октября его допрашивал Яков Агранов — тогда еще заместитель начальника Секретного отдела ОГПУ, ставший через неделю его руководителем. Агранов был известен тем, что при первой же встрече предлагал подследственному самому написать свои показания в свободной форме. Что-то вроде «исповеди на заданную тему». Это был его «фирменный метод». Часто он срабатывал гораздо эффективнее, чем допросы и угрозы. Человек начинал в письменных показаниях осмысливать свое прошлое, анализировать поступки и ошибки и тем самым давал чекистам богатейший материал, который можно было интерпретировать как угодно. А потом и предъявить подследственному собственноручно написанное следователем «признание». С Блюмкиным Агранов поступил так же. Но Блюмкин сам охотно пошел навстречу. Он, вероятно, считал, что зафиксированный на бумаге его путь терзаний, колебаний и сомнений позволит руководителям ОГПУ лучше понять, что творилось в его душе. И, возможно, даже простить. Ведь при всех своих прегрешениях Блюмкин — а он в это горячо верил сам — всегда сражался за революцию, за коммунизм. Агранов беседовал с Блюмкиным шесть дней. Его показания составили 35 страниц машинописного текста. Агранов передал их в камеру Блюмкина с запиской: «Прошу В< ас> проредактировать стенограмму и вернуть мне в конверте сегодня к вечеру. Я. Агранов». И Блюмкин усердно вычитывал стенограмму, делал правки, замечания. Он даже составил список поправок с указанием страниц и строк и попросил указаний, что ему делать с двумя последними страницами, которые показались ему не очень важными. Похоже, он еще на что-то действительно надеялся.
«Я прошу партию и ОГПУ оказать мне… доверие». Последние надежды
Блюмкин полностью капитулировал в первые же дни своего пребывания за решеткой. К тому времени, когда его арестовали формально, он уже был готов на всё. И порвать с оппозицией, и бороться с ней. Троцкий потом будет писать, что признание Блюмкиным своей вины сфальсифицировано Сталиным, но вряд ли это так. Он действительно был раздавлен и просил только об одном — поверить ему. «Я прошу партию и ОГПУ оказать мне… доверие, — писал Блюмкин в заявлении, адресованном ЦК и ЦКК ВКП(б). — Единственная гарантия, которую я могу дать при этом, состоит в том, что я постараюсь это доверие оправдать на деле, в еще большей степени, чем это делал, идя от левых эсеров к большевизму… Я убежденно заявляю, что теперь принадлежу партии с головы до ног и что в той борьбе, которая ей предстоит, в дьявольски сложных и трудных условиях, в борьбе за генеральную линию, которую придется с кровью вырывать у капиталистических элементов города и деревни, за подготовку, организацию и развитие международной революции, за защиту СССР, партия может мною располагать без остатка как дисциплинированным членом партии. Я не только полностью, по всем пунктам, разрываю с оппозицией, но готов по первому приказанию партии в той форме, в какой она сочтет это нужным, по мере сил своих вести активную борьбу против этой оппозиции». Он тесно сотрудничал со следствием и по профессиональным вопросам. Руководство ОГПУ теперь опасалось, что резидентура в Константинополе «заражена троцкизмом» и решило ликвидировать ее. Агранов попросил Блюмкина написать письмо Николаю Шину с указанием «ликвидировать контору» и выехать в Москву. Но так, чтобы он не догадался о том, что Блюмкин арестован. Блюмкин энергично взялся за письмо. Написал он его 22 октября. «Здравствуй, Колюшка! Ты, вероятно, недоумеваешь (а заодно поругиваешь меня) по поводу того, что, рассчитывая пробыть в Москве одну-две недели, я задержался здесь на целых два месяца. Для меня самого это явилось неожиданностью. Но такова сложная природа нашей работы. В одном из западных пунктов, на котором, в частности, базировалась наша константинопольская лавочка, у нас произошло неожиданное осложнение, и понадобилось ждать выяснения этого столько времени… Первый вывод, к которому после долгих обсуждений… с моим высоким начальством мы, наконец, пришли, — это свернуть нашу лавочку в Константинополе, как базу нашей работы, и перенести ее в другой пункт. Короче говоря, Колюшка, немедленно с получением сего приступай к ликвидации. Сделай это очень спокойно и выдержанно — никакой, решительно никакой опасности нет. Распусти слух, увязанный, разумеется, со всем, что ты говорил ранее по поводу моего отсутствия или отъезда, что ввиду явной невыгодности предприятия именно в Константинополе, патрон, занятый другими операциями, распорядился ликвидировать контору…» Далее Блюмкин предписывал Шину выезжать в Одессу нелегально, «чтобы не пачкать паспорт советской визой». Он уверял, что с большим трудом убедил свое начальство разрешить Шину приехать в СССР. Якобы сначала его хотели перебросить на другое место работы прямо из Константинополя, но он, Блюмкин, чуть ли не поругался с руководством и «выбил» разрешение на его приезд в Советский Союз. «Стоишь ты этого? » — с пафосом спрашивал он. «Если я смогу, то приеду в Одессу тебя встретить, хотя очень занят подготовкой нашей работы в другом пункте, — обещал Блюмкин. — Мне очень хочется, чтобы мы встретились именно в Одессе, городе нашего детства». В постскриптуме Блюмкин просил Шина привезти ему пару замшевых перчаток, так как свои он потерял, писал, что мечтает сразиться с «маэстро Шином» в шахматы. Это письмо — чистейший обман — написано так, что комар носа не подточит. Письмо отправили в Константинополь, где резидент ОГПУ Эйтингон (Наумов) передал его Шину. Соответствующее послание Блюмкин сочинил также Ирине Великановой. Он предписал ей срочно выехать в Москву якобы для замены паспорта. Место Блюмкина в Константинополе занял Георгий Агабеков. Вообще-то он должен был ехать в Индию, но вскоре после ареста Блюмкина его вызвал к себе Трилиссер. В мемуарах Агабеков описал их разговор: «Вот что, тов. Агабеков, — встретил меня Трилиссер, который на этот раз был в явно удрученном состоянии. — Вам придется отказаться от поездки в Индию. Вы, наверно, знаете уже, что случилось с Блюмкиным. Созданная им на Ближнем Востоке организация осталась теперь без руководства. Вам нужно немедленно выехать в Константинополь и принять нелегальную резидентуру. Посмотрите, кого из тамошних работников нужно снять и кого оставить… О задачах ваших я много говорить не буду, — продолжал он, — вы их должны знать, руководя сектором. В данный момент нас очень интересуют палестинские события. Столкновения между евреями и арабами должны дать интересные для нас результаты, ибо английское правительство должно будет принять чью-либо сторону, благодаря чему будет иметься в наличии обиженная сторона, которую легко будет нам использовать против Англии. Палестина же важна как стратегический пункт, так как в случае столкновения с Англией дезорганизация морского движения через Красное море значительно поможет нам. Но в своей работе помните, что основная задача вашей работы должна заключаться в таком ее построении, чтобы аппарат мог действовать во время войны. Ну вот, я думаю, что это все. А с Индией подождем, пока не наладится работа в этих странах. Это со временем облегчит проникновение в Индию. Наконец, помните, что я возлагаю на вас большие надежды и будьте осторожны в работе. В это время вошел в кабинет секретарь Трилиссера и доложил, что из внутренней тюрьмы передают о просьбе Блюмкина, желающего поговорить с ним. — О чем мы еще можем говорить? Передайте, что мне сейчас некогда, — ответил Трилиссер. — Да, кстати, вот записка Блюмкина о положении нашей агентуры. Ознакомьтесь и верните мне, — обратился опять ко мне Трилиссер. — Итак, постарайтесь на будущей неделе выехать, — протянул он мне руку, и я оставил кабинет». Агабеков сообщает также в мемуарах, что переданная ему докладная записка Блюмкина начиналась с 27-й страницы и с таких слов: «Теперь, закончив с политической стороной дела, перехожу к работе ГПУ, которую я, несмотря на мои сомнения, выполнял честно и добросовестно. (Ах, если бы мое партийное лицо было так же чисто, как моя работа по линии ГПУ)». Дата, проставленная на записке, — 8 октября, то есть за неделю до ареста Блюмкина. «Меня, так же как и всех остальных товарищей, очень интересовало, что писал Блюмкин в первых 27 страницах, — пишет Агабеков. — Мы видели из остального текста, что там было признание, раскаяние, но в чем, в какой форме, мы так и не узнали, несмотря на то, что были пущены в ход все связи. Никто из нас в ГПУ не видел этих страниц. Они, вероятно, были сразу переданы в Политбюро Сталину, где в это время решалась судьба Блюмкина». Парадокс в том, что в деле Блюмкина, как уже говорилось, осталась, судя по всему, именно первая часть его докладной — с 9-й по 26-ю страницу. В ней бывший «бесстрашный террорист» признавался и каялся. А вот где та часть, которая начиналась с 27-й страницы и которую читал Агабеков (если он ничего не перепутал), — неизвестно. Так же неизвестно, куда делись первые восемь страниц этой «исповеди».
* * *
Блюмкин так и не узнал, что Агабеков сменил его в Константинополе. Также не узнал он и того, что случилось с людьми из его резидентуры. В камере тюрьмы на Лубянке время для него уже остановилось. Но сам он, кажется, не осознавал этого до самых последних минут. Он, конечно, понимал, что окончательное решение о его судьбе будут принимать не на Лубянке, а в ЦК, Политбюро или, возможно, и сам Сталин. От этих людей, руководителей партии и государства, будет зависеть, останется он жить или нет. Главное — чтобы они поняли все те причины, которые заставили его связаться с оппозицией, и то, что в ходе своих метаний и сомнений он окончательно переродился и теперь «полностью предан партии». Он не ошибался. 21 октября Ягода и Агранов действительно направили Сталину отредактированную самим Блюмкиным (! ) стенограмму его же показаний. Сталин внимательно прочитал их, судя по оставленным пометкам. На экземпляре стенограммы, хранящемся в Архиве Президента Российской Федерации, многие места подчеркнуты карандашом. Особое внимание Сталин обратил на блюмкинский пассаж, который уже упоминался выше: «Вообще во мне совершенно параллельно уживались чисто деловая преданность к тому делу, которое мне было поручено, с моими личными колебаниями между троцкистской оппозицией и партией. Мне кажется, что психологически допустимо, и это является объективным залогом моей искренности, когда я это говорю». Сталин отчеркнул его двумя чертами на полях и оставил рядом комментарий: «Ха-ха-ха! » Двадцать четвертого октября Сталин распорядился переслать копии стенограммы показаний Блюмкина членам и кандидатам в члены Политбюро. А 28 октября 1929 года Блюмкин составил заявление в ЦК и ЦКК ВКП(б). «Я хочу, чтобы партия и ОГПУ, когда они будут решать вопрос о моей партийной судьбе, чтобы они видели мой путь, — среди прочего писал он, — чтобы они видели, что я могу быть полезен, что я не должен быть потерян как работник для партии и Советской власти, и чтобы решали вопрос обо мне по совокупности… Даже и с этой моей ошибкой, я сейчас более надежен как революционер, чем многие и многие члены партии. Вся моя жизнь — тому доказательство». Копии этого заявления он просил передать Ягоде, Трилиссеру и Агранову. Однако оригинал заявления остался в следственном деле Блюмкина. Возможно, что оно так и не попало в ЦК. Допросы Блюмкина продолжались до ноября. 31 октября Агранов просил его дать дополнительные показания о встречах с Радеком и Смилгой. В тот же день Блюмкин написал Агранову записку: «Меня очень волнует, Яков Саулович, решение обо мне как члене партии». Как будто это было самое страшное, что его могло ожидать.
«„Живой“ — помер»
Первого ноября Блюмкину предъявили официальное обвинение в «оказании содействия антисоветской организации, организационных связях с руководителями ее, высланными за пределы СССР, в измене Советской власти и пролетарской революции». Обвинение было тяжелым. Согласно Уголовному кодексу РСФСР в редакции 1926 года оно квалифицировалось по статье 58, пункт 4: «Оказание каким бы то ни было способом помощи той части международной буржуазии, которая, не признавая равноправия коммунистической системы, приходящей на смену капиталистической системе, стремится к ее свержению, а равно находящимся под влиянием или непосредственно организованным этой буржуазией общественным группам и организациям в осуществлении враждебной против СССР деятельности, влечет за собой лишение свободы не ниже трех лет с конфискацией всего или части имущества, с повышением при особо отягчающих обстоятельствах вплоть до высшей меры социальной защиты — расстрела или объявления врагом трудящихся, с лишением гражданства союзной республики и, тем самым, гражданства СССР и изгнанием из пределов СССР навсегда, с конфискацией имущества». И по статье 58, пункт 10: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву, ослаблению советской власти или к совершению отдельных контрреволюционных преступлений… а равно распространение, изготовление или хранение литературы того же содержания влекут за собою лишение свободы не ниже шести месяцев…» В тот же день Блюмкин написал показания «О поведении в кругу литературных друзей». А на следующий изложил на десяти страницах последнюю в жизни автобиографию. Зачем и для кого — непонятно. Может быть, это была его последняя надежда. Вдруг «там» прочитают ее и все-таки осознают, какого человека им приходится судить. «Мои колебания всегда шли справа налево, всегда в пределах советского максимализма, — уверял он. — Они никогда не шли направо. На фоне моей жизни это показательно. Имею 4 огнестрельных и два холодных ранения. Имею три боевые награды[68]. Состою почетным курсантом Тифлисской Окружной Пограничной школы ОГПУ и почетным красноармейцем 8-го полка Войск ОГПУ (в Тифлисе)». Он вздохнул и отложил перо. Автобиография была закончена. Впрочем, нет. Он снова обмакнул перо в чернила и дописал внизу: «2 ноября 1929 года». Вот теперь всё. Третьего ноября дело по обвинению Якова Блюмкина рассматривалось на судебном заседании коллегии ОГПУ. К обычному судебному процессу оно, конечно, не имело никакого отношения. Неизвестно даже, присутствовал ли на этом заседании сам обвиняемый. Во всяком случае, никаких следов этого в его деле нет. А есть только выписка из протокола заседания. «Слушали: дело № 86441 по обвинению гр. Блюмкина Якова Григорьевича по 58/10 и 58/4 ст. УК. Дело рассматривалось в порядке постановления През. ЦИК СССР от 9/6 27 г. Постановили: за повторную измену делу Пролетарской революции и Советской Власти и за измену революц. чекистской армии Блюмкина Якова Григорьевича РАССТРЕЛЯТЬ. Дело сдать в архив…» Впрочем, при голосовании мнения членов коллегии ОГПУ разделились. За расстрел высказались Ягода, Агранов, Паукер, Молчанов и др. Против — Трилиссер, Артузов, Берзин. Многое, наверное, мог бы определить голос председателя ОГПУ Менжинского, но он на заседании отсутствовал. Официальная причина — был болен. Возможно, что и так. Приговор коллегии ОГПУ не был окончательным. Его предстояло утвердить еще в Политбюро. 5 ноября Политбюро приняло соответствующее постановление. Оно так и называлось — «О Блюмкине». В нем — три пункта. «а) Поставить на вид ОГПУ, что оно не сумело в свое время открыть и ликвидировать изменческую антисоветскую работу Блюмкина. б) Блюмкина расстрелять. в) Поручить ОГПУ установить точно характер поведения Горской». С Горской, впрочем, всё обошлось благополучно. А Блюмкина расстреляли.
* * *
В февральско-мартовском номере «Бюллетеня оппозиции» Троцкого за 1930 год было напечатано письмо из СССР под заголовком «Как и за что Сталин расстрелял Блюмкина? ». Автор — сторонник Троцкого — подписался анонимно: «Ваш Н.». Он рассказал, что по официальной версии «Блюмкин „покаялся“, явился в ГПУ и сдал привезенное письмо т. Троцкого. Мало того: он сам будто бы требовал, чтоб его расстреляли (буквально! ). После этого Сталин решил „уважить“ его просьбу и приказал Менжинскому и Ягоде расстрелять Блюмкина». Анонимный корреспондент «Бюллетеня…» отмечал, что «лживость» этой версии «бьет в глаза»: «Если б т. Блюмкин „покаялся“, то ГПУ, конечно, не торопилось бы удовлетворить „просьбу“ Блюмкина о расстреле его, а использовало бы его самого для совсем других целей: ведь случай был совсем исключительный. Нет никакого сомнения, что такая попытка была действительно сделана со стороны ГПУ и натолкнулась на сопротивление Блюмкина. Тогда Сталин приказал расстрелять его». А когда «по партии пошел тревожный шепот», была запущена версия о его «покаянии». На первый взгляд автор письма рассуждает логично, хотя, как мы знаем из показаний самого Блюмкина, он действительно во многом покаялся. Однако Блюмкина и правда расстреляли подозрительно поспешно — прямо накануне октябрьских праздников. Еще тогда, в 1929 году, среди рядовых коммунистов ходили «разговоры вполголоса»: а за что же все-таки его расстреляли? Только за то, что он встретился с Троцким?.. Что-то здесь не так. Слухи о том, что якобы на самом деле было причиной казни Блюмкина, стали появляться уже через несколько месяцев после нее. Некоторые вопросы остаются и сегодня. Самый странный момент в эпизоде ареста Блюмкина — это его чемодан, набитый долларами и рублями. В доступных нам материалах дела не разъясняется, откуда он взялся и куда потом делся. О чемодане вообще говорится только в доносе Левина, а Блюмкин в своей «исповеди» о нем почему-то не упомянул. По идее, чекисты должны были составить протокол обыска Блюмкина и опись обнаруженных у него вещей и уж точно пересчитать найденные в чемодане деньги. Но в известных нам документах ничего этого нет. Может быть, об этих таинственных деньгах «письменно» не упоминалось по обоюдной договоренности Блюмкина и Агранова? Финансовая тема то и дело всплывала в разговорах Троцкого, Блюмкина и других оппозиционеров летом — осенью 1929 года. Троцкий, как помним, говорил, что ему нужно как минимум пять миллионов рублей для организации сети своих сторонников в СССР, а Блюмкин Пломперу предлагал устроить «экс» какого-нибудь банка или организовать растрату с помощью «советского служащего», близкого оппозиции. Судя по всему, все эти разговоры потом расценили как ничего не значащий, хотя и опасный «треп» Блюмкина. А если все это было не так? Если Блюмкин сумел осуществить свою идею и кто-то из симпатизирующих оппозиции «советских служащих» действительно организовал растрату в пользу Троцкого? Вполне вероятно, что «чемодан денег» Блюмкин мог получить на своей работе — в ОГПУ. Для чего? Хотя бы для дальнейшей работы своей резидентуры и ее «крыши» — коммерческой конторы в Константинополе. Но выдать деньги ему могли лишь с согласия руководства Лубянки. Получалась несколько двусмысленная ситуация: Блюмкин уже под подозрением, а с разрешения начальства (Менжинского, Ягоды и Трилиссера) ему выдают большую сумму денег. Если бы эта история всплыла, то у товарища Сталина наверняка возник бы вопрос: а знали ли товарищи чекисты, что провокатор Блюмкин собирается бежать к Троцкому с деньгами, которые они же ему и выдали? А если не знали, то почему не предусмотрели? А может быть, как раз потому и выдали, чтобы наладить тайную связь с Троцким? Оправдываться за деньги перед Сталиным пришлось бы всему руководству ОГПУ. И вполне возможно, что Агранов или Трилиссер могли уговорить Блюмкина не упоминать об этой истории в показаниях, а взамен обещали «похлопотать» за него. Блюмкин на это купился. Правда, это все равно не спасло ни Трилиссера, ни Ягоду. Менжинскому повезло больше — он умер сам в мае 1934 года. Существует и еще одна, более эксцентричная версия «истинных причин расстрела Блюмкина». Юлий Лабас, со ссылкой на мать, Раису Идельсон, пересказывает разговоры Блюмкина на квартире у Фалька накануне ареста: «Войдя, Блюмкин сбивчиво рассказал о том, что привез какие-то троцкистские инструкции: обращение к оппозиции и что некий майор Штейн, подчиненный командарма Тухачевского, роясь в архивах царской охранки, наткнулся на очень странную бумагу. Некто из членов ЦК большевистской партии настрочил в полицию донос на другого члена ЦК, депутата Думы и в то же время провокатора Малиновского. Что-де тот фактически занимается антигосударственной деятельностью и плохо справляется со своими прямыми (провокаторскими?! ) обязанностями. Автором доноса в охранку (подпись, если не ошибаюсь, „Фикус“), по всем признакам, был не кто иной, как сам Коба, он же Иосиф Виссарионович Джугашвили! Блюмкин все сгоряча выболтал дружку — Карлу Радеку (поляки его звали Карл Крадек, по-польски „Карл-вор“) и собрался было по своим бумагам разведчика тотчас улететь на аэроплане обратно в Турцию, чтобы там передать фотокопию находки Льву Давидовичу Троцкому, пребывавшему тогда то ли в Стамбуле, то ли на Принцевых островах. „Если доверенные мне документы попадут к Троцкому, здесь власть перевернется! “ Радек, однако, немедленно заложил Блюмкина, и теперь все пропало…» Версии о существовавших папках с компроматом на Сталина ходят уже давно. Американский журналист Роман Бракман, к примеру, считает, что эту папку Блюмкину передал один из сотрудников Дзержинского, нашедший ее в кабинете «железного Феликса» после его смерти. А к Дзержинскому она якобы попала после разбора царских архивов. В своей книге «Секретная папка Иосифа Сталина. Скрытая жизнь» (М., 2004) Бракман пытается обосновать гипотезу, будто репрессии в СССР были связаны с этой папкой — Сталин якобы стремился скрыть следы своего предательства, уничтожая документы и людей, которые могли знать о компромате на него, и Блюмкин был среди них. Такая вот история. Серьезно анализировать ее не имеет смысла. На тему предполагаемого сотрудничества Сталина с охранкой написано немало работ, но большинство историков сходятся во мнении, что никаких серьезных подтверждений этой версии нет.
* * *
Говорят, что когда Блюмкину объявили о приговоре, он лишь спросил: «А о том, что меня сегодня расстреляют, будет завтра опубликовано в „Правде“ или в „Известиях“? » Если бы попавшие на «тот свет» люди могли видеть, что происходит после них на Земле, Блюмкин наверняка был бы недоволен. О его расстреле советская печать не сказала ни слова. Зато 7 ноября 1929 года, в день двенадцатилетия Октябрьской революции, в «Правде» появилась статья товарища Сталина «Год великого перелома: к XII годовщине Октября». Сталин провозгласил окончательный отказ от политики нэпа и обозначил «новый курс» — ускоренной индустриализации в промышленности и коллективизации в сельском хозяйстве. Впрочем, Надежда Мандельштам вспоминала, что они с Осипом узнали о расстреле Блюмкина в Армении — «на всех столбах и стенах расклеили эту весть… Вернулись в гостиницу потрясенные, убитые, больные… Этого… вынести не могли». Но это — единственное свидетельство того, что о казни Блюмкина сообщили публично — хотя бы в виде листовок. В Москве эту новость сообщили только сотрудникам ОГПУ. Пятого ноября ОГПУ издало приказ, в котором говорилось, что в сложное для Советской республики время Блюмкин «позорно изменил пролетарской революции, ленинской партии и всей революционно-пролетарской чекистской армии, причем изменил повторно». В первый раз его измена заключалась в том, что он участвовал в убийстве Мирбаха «с целью втянуть Республику Советов в новую войну с германским империализмом». В приказе говорилось, что ОГПУ «никогда еще не имело в рядах стальной чекистской когорты такого неслыханного предательства и измены, тем более подлой, что она носит повторный характер». Далее отмечалось, что Блюмкин приговорен к расстрелу и приговор приведен в исполнение. Троцкий в своем «Бюллетене оппозиции» писал, что «только узкие партийные круги знают о расправе Сталина над Блюмкиным» и что «из этих кругов систематически распространяются слухи о том, будто Блюмкин покончил жизнь самоубийством. Таким образом, Сталин не смеет до сих пор признать открыто, что расстрелял „контрреволюционера“ Блюмкина…». Троцкий преувеличивал — особых слухов о «самоубийстве» Блюмкина не было, а вот слухи о его расстреле по Москве распространились быстро: «В Константинополе я получил извещение, что Блюмкин расстрелян… Весть пришла в таком виде: „‘Живой’ — помер“, а вслед за тем пришли и подробности», — писал Георгий Агабеков. Это произошло уже в декабре. «Казус Блюмкина» привел к заметным перестановкам в руководстве ОГПУ. Люди, которые работали с «провокатором» или, тем более, поддерживали его, были переведены на другие места службы. Трилиссер стал заместителем наркома Рабоче-крестьянской инспекции, куратор Блюмкина Сергей Вележев, он же «Жан» — начальником Главного управления пограничной охраны и войск ОГПУ. Специальная комиссия долго работала в Иностранном отделе. После того как Блюмкин написал письма сотрудникам своей резидентуры с указаниями поскорее выехать в Москву, и Николай Шин, и Ирина Великанова были нелегально переправлены в СССР. Ирина оказалась в Москве, когда Блюмкина уже не было в живых. 14 ноября 1929 года ее допросил следователь ОГПУ, и ей пришлось рассказывать о том, как она познакомилась с Блюмкиным и как с его помощью поступила на службу в Иностранный отдел. После ареста Блюмкина под подозрением оказались также супруги Штивельман («Прыгун» и «Двойка»), которые находились на нелегальной работе в Бейруте. Они держали комиссионную контору на улице Арембо и осуществляли связь между палестинской агентурой и советской разведкой в Константинополе. На всякий случай их тоже отозвали в Москву. Этим занимался Агабеков, который признавался, что сделано это «ради осторожности». Таким образом, арест Блюмкина привел к тому, что все усилия, затраченные на создание советской разведывательной сети на Ближнем Востоке, пропали зря. Резидентура «Живого» (Блюмкина) перестала существовать, следы Шина, Великановой и супругов Штивельман теряются. Георгий Агабеков проработал резидентом в Константинополе недолго. В 1930 году он бежал во Францию и потом, говорят, всегда опасался, что его постигнет судьба Блюмкина. В конце концов это и произошло. По одной из версий, Агабекова «ликвидировали» где-то в районе франко-испанской границы, а его тело так и не обнаружили. Расстрел Блюмкина произвел на рядовых чекистов и коммунистов тягостное впечатление. Это был, наверное, один из самых первых случаев, когда члена партии, разведчика, чекиста и, в общем-то, несмотря на его ошибки, заслуженного перед революцией человека расстреляли. Многим этот расстрел тогда показался предвестником наступающих суровых времен. Когда, как сказал перед казнью Дантон, «революция начнет пожирать своих детей». Троцкий узнал о расстреле Блюмкина в начале 1930 года из сообщения выходящей в Париже русской эмигрантской газеты «Последние новости». Свои соображения об этом он высказал в «Бюллетене оппозиции»: «Такой факт мог иметь место только потому, что ГПУ стало чисто личным органом Сталина (выделено Троцким. — Е. М.) — < …> Помимо исключения из партии, лишения работы, обречения семьи на голод, заключения в тюрьму, высылок и ссылок Сталин пытается запугать оппозицию последним остающимся в его руках средством — расстрелом». В 1936 году, анализируя первые показательные процессы в Москве, на которых к смертной казни были приговорены Зиновьев, Каменев и другие, Троцкий писал: «Не будем себе поэтому делать никаких иллюзий: самые острые блюда еще впереди! » И ведь угадал. Погибли и Петерс, и Лацис, и Трилиссер, и Ягода, и Агранов, и Бокий, и многие другие чекисты. Погибли и дожившие до этого времени товарищи Блюмкина по партии левых эсеров, и лидеры бывших оппозиций в партии — и те, кто покаялся, и те, кто нет. Но одним из первых среди энтузиастов революции «беспощадная машина большого террора» сожрала Блюмкина. Его личная трагедия, как и трагедия других, погибших в ее недрах «пламенных революционеров» заключалась в том, что они сами искренне и сознательно создавали эту «машину» и ничего не имели против, когда она пожирала их «политических врагов», и, разумеется, никто из них не ожидал, что сам когда-нибудь окажется в ее жерновах… Что же, «Welcome То The Machine! » — «Добро пожаловать в машину! » — как споет через сорок с лишним лет группа Pink Floyd.
* * *
На обложке личного дела № 46 сотрудника ОГПУ Блюмкина Я. Г. имеется надпись: «Провокатор. Расстрелян 3 ноября 1929 г. на основании постановления коллегии ОГПУ». И здесь загадка — вряд ли приговор могли привести в исполнение до его утверждения в Политбюро, а это, как помним, произошло 5 ноября. Или же его расстрел провели задним числом? Вполне возможно. К примеру, весьма информированный знакомый «неустрашимого террориста» — коминтерновец Виктор Серж утверждал, что после вынесения приговора Блюмкин потребовал и сумел добиться двухнедельной отсрочки исполнения приговора — в это время он писал мемуары. Похоже, Серж все-таки заблуждался. «Мемуары», то есть свои пространные показания и автобиографию, Блюмкин, как видно из его дела, написал до приговора. Возможно, конечно, что потом он написал еще что-то. Но что и где это находится сейчас? О последних минутах Якова Блюмкина сохранились рассказы, правдивость которых уже не установить. Вскоре после того, как Блюмкину объявили смертный приговор, в камеру вошли надзиратели и повели его в подвал. Перед тем как прозвучал залп, он успел прокричать: «Да здравствует революция! », по другим рассказам: «Стреляйте, ребята, в мировую революцию! Да здравствует Троцкий! » А затем хриплым голосом запел:
Вставай, проклятьем заклейменный Весь мир голодных и рабов!
Яков Агранов потом рассказывал Анатолию Мариенгофу, что «бесстрашный террорист» и умер «под пение, вернее, хрипение „Интернационала“». Он даже первый куплет допеть не успел.
* * *
За прошедшие девяносто с лишним лет Денежный переулок в Москве сильно изменился. Сначала его переименовали в улицу Веснина, потом, уже в 1990-х, вернули прежнее название. У особняка бывшей германской миссии, ныне — посольства Италии, теперь стоят дорогие автомобили, в доме, где жили Блюмкин и Луначарский, — фитнес-клуб, тут же рестораны, кафе… Но вечером, когда Денежный затихает, кажется, будто тени обитателей этих мест и героев того времени по-прежнему бродят где-то поблизости. Говорят, что писатель Валентин Катаев в 1920-е годы тоже встречался с Блюмкиным где-то в этих местах. И Блюмкин, питавший слабость к литературе, человек весьма тщеславный, якобы попросил Катаева когда-нибудь написать и о нем — если получится, конечно. У Катаева получилось. В 1979 году, ровно через 50 лет после расстрела Блюмкина, в журнале «Новый мир» вышла катаевская повесть «Уже написан Вертер», в которой Яков Блюмкин был выведен в образе чекиста Наума Бесстрашного, утверждавшего с другими комиссарами в кожанках и с маузерами на боку царство всеобщей справедливости на чужой и своей крови. Катаев назвал повесть словами из стихотворения Бориса Пастернака и завершил ее строками того же поэта:
Наверно, вы не дрогнете, Сметая человека. Что ж, мученики догмата, Вы тоже — жертвы века.
Возможно, это самый точный эпиграф ко всей короткой жизни Якова Григорьевича Блюмкина с его захватывающими и трагическими «приключениями», да и ко всей той эпохе.
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-06-08; Просмотров: 368; Нарушение авторского права страницы