Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Песня счастливого пастуха



Уильям Батлер Йейтс

Переводы из Уильяма Йейтса( Григорий Кружков) Великое колесо возвращений

 

ВСТУПЛЕНИЕ

 

Кто, терпеливый,

Душу пытал на излом,

Судеб извивы

Смертным свивая узлом,

Ранясь, рискуя,

Маясь в крови и в поту, –

Чтобы такую

Миру явить красоту?

 

 

(У. Йейтс)

Уильям Йейтс – поэт модернистской эпохи, современник Томаса Элиота и Эзры Паунда. Но в отличие от двух названных поэтов он демонстративно придерживался анти-авангардной позиции в искусстве. Йейтс никогда не старался бежать впереди прогресса – наоборот, он считал делом чести хладнокровно игнорировать его, идти не в ногу, стоять на своем, искать будущее в прошедшем. За это его называли чудаком, не раз пытались (особенно в тридцатые годы) " сбросить с парохода современности". Еще бы! В эпоху радио, аэропланов и профсоюзов он увлекался сказками, сагами о богах и героях, основывал какие-то загадочные эзотерические общества, искал истину в Каббале, в картах Таро, в индийской философии, сочинял философско-мистический трактат о вечном круговороте души и истории. Можно сказать, что в эпоху наступившего материализма Йейтс представлял собой передовой, далеко выдвинутый вперед аванпост самого упрямого и закоренелого идеализма. Где-то рядом партизанили Честертон и Киплинг, Толкиен и К?. Но если Киплинг, занявший конформистскую позицию по отношению к современности, обнаруживал романтику, скажем, в паровозах и машинах, то Йейтс не отдал бы за них ни лепестка своей увядшей розы, ни камешка старой башни. И если Толкиен четко отделял свою реальную профессорскую жизнь от блужданий в Средиземье, для которых существовали особые часы творчества да задняя комната оксфордского кафе " Орел и Дитя" (" Пташка и крошка" ), то Йейтс, как истинный символист, не разделял жизни и стихов. Как заболевший кот обшаривает всю округу в поисках особой травки – единственной, которая может его исцелить, – так Йейтс искал противоядие от низкого практицизма века где только мог – в фольклоре и античной философии, в оккультизме и теософии.

При всем при том он был ирландец – наследник древней кельтской традиции в литературе, духовный потомок друидов и бардов. Родина Йейтса – портовый город Слайго, на западе Ирландии. Его предки по материнской линии были моряками и купцами, по отцовской линии – священниками. Отец поэта, Джон Батлер Йейтс, получил юридическое образование, но в 28 лет резко оборвал карьеру адвоката и уехал в Лондон учиться живописи. Он стал художником, замечательным портретистом; благодаря его рисункам мы можем увидеть Уильяма таким, каким он был в детстве – смуглым задумчивым мальчиком, углубленным в книгу. Чем-то эти портреты похожи на детские портреты Пастернака, набросанные его отцом, Леонидом Пастернаком. Да и сами эти художники, Йейтс-отец и Пастернак-отец, были чем-то похожи – может быть, серьезностью своего отношения к искусству, независимостью от модных течений эпохи; оба они оказали основополагающее влияние на сыновей; оба провели поздние годы в эмиграции: Джон Йейтс в Америке, Леонид Пастернак в Англии. Детские годы Уильяма Йейтса прошли в Лондоне, за исключением летних каникул, когда его отвозили к родственникам в Слайго. Он любил слушать рассказы крестьян о волшебстве и духах, любил одинокие прогулки по лесам и холмам, ночи на морском берегу. Сочинять романтические стихи Уильям начал, учась в художественной школе в Дублине; его ранние опыты заслужили одобрение известных поэтов, в том числе Хопкинса и Оскара Уайльда. Путь его определился раз и навсегда. " Моя жизнь в моих стихах, – писал он другу. – Ради них я бросил свою жизнь в ступу. Я растолок в ней юность и дружбу, покой и мирские надежды… Я похоронил свою юность и возвел над ней гробницу из облаков".

Йейтсу было двадцать четыре года, когда он встретил Мод Гонн – женщину, которой суждено было стать его музой, его долгой безнадежной любовью. Она была ослепительной красавицей, богатой и независимой, но при этом – пылкой революционеркой, одержимой идей ирландской независимости. Они подружились, Мод втянула его в патриотической движение, Уильям посвятил ее в свои оккультные и поэтические интересы. Патриотизм Йейтса был далек от экстремистских крайностей, в Ирландии он видел, прежде всего, страну поэзии и оплот древней чести, попираемой прагматической и меркантильной Англией. И когда Джордж Рассел писал ему: " Из Ирландии воссияет свет, который преобразит эпохи и народы (не правда ли, язык мессианства повсюду одинаков? ), – Йейтс вполне разделял энтузиазм своего друга".

В 1899 году вышел сборник " Ветер в камышах" – высшее достижения раннего Йейтса – поэта " кельтских сумерек". Мир этой книги населен призраками и тенями; повсюду поэту мерещатся таинственные " сиды" – духи, населяющие холмы и ветреные равнины Ирландии. Они же – древние боги, племя богини Даны, они же – вечные голоса, звучащие в шуме ветра, в ропоте тростника, в сумасшедшем звоне ночных цикад. По настроению, по порыву – выйти за грань обыденного, дневного бытия – они близки к написанным двумя-тремя годами позже стихам Блока, например, " Я вышел. Медленно сходили / На землю сумерки зимы…", или: " Я вышел в ночь – узнать, понять / Далекий шерох, близкий ропот, / Несуществующих принять, / Поверить в мнимый конский топот". С такого же выхода начинается " Песня скитальца Энгуса":

 

 

I went out to the hazel wood Because a fire was in my head… Я вышел в темный лес ночной, Чтоб лоб горящий остудить…1

Период между сборниками " Ветер в камышах" и " Ответственность", с 1899-го по 1914 год, были у Йейтса наименее урожайными на стихи. В это время основные труды поэта были связаны с Театром Аббатства – первым ирландским национальным театром, одним из основателей и многолетним директором которого он был. Стиль поэта постепенно менялся, становился прямее, энергичней. Важной оказалась его дружба с молодым Эзрой Паундом, который в 1914-1916 годах практически стал секретарем Йейтса. Скажем, первая пьеса Йейтса в стиле японского театра Но, " У Ястребиного источника", была не только навеяна исследованиями Паунда в области японского театра, но и практически написана в соавторстве с ним: Йейтс диктовал текст, а Паунд записывал его и критиковал. Тут работала сложная диалектика: с одной стороны, Эзра искренне восхищался Йейтсом, выделяя его из всех прочих " поэтических староверов", с другой стороны, он постоянно внушал " дядюшке Вилли" свои имажисткие идеи. " Поэт должен быть современным человеком, – утверждал Паунд. – Ясность, точность, и никаких абстракций" Не правда ли – похоже на манифест русского кларизма или акмеизма? Как бы то ни было, именно под влиянием Паунда завершилась давно желаемая и ожидаемая метаморфоза стиля Йейтса.

Существует любопытный синхронизм политических событий в XX веке в Ирландии и в России: ирландское восстание против англичан в 1916 году, обретение независимости в 1918-м, гражданская война 1921-1923 годов происходили более или менее параллельно с русскими революциями и гражданской войной. Когда в 1916 году разразилось " Пасхальное восстание", закончившееся казнью шестнадцати главарей (среди них – троих поэтов), реакция Йейтса была неоднозначной. В первый момент он возмутился " глупостью" этих людей, пожертвовавших жизнью своих собратьев и своей собственной жизнью из чистого нетерпения; но через несколько недель его взгляд изменился и он написал стихотворение " Пасха 1916 года" с его знаменитым рефреном: " All changed, changed utterly: /A terrible beauty is born" (" Все изменилось, неузнаваемо изменилось: родилась страшная красота".). Эта " страшная красота" Йейтса очевидно сродни пушкинскому " упоению на краю", или жуткому восторгу Блока перед бурей революции в " Двенадцати", или трагическим прозрениям Мандельштама в " Петропольском цикле". Поэтическая карьера Йейтса распадается на два периода, который можно назвать " дореволюционным" и " послереволюционным". Весной 1917 года он купил свою знаменитую башню Тур Баллили, которая стала символом его поздней поэзии, в октябре женился (что было, в некотором роде, революционным шагом для пятидесятидвухлетнего холостяка); наконец, в этом же году он написал прозаическую книгу Per Amica Silentia Lunae, где в фрагментарной форме изложил свое поэтическое и философское credo.

Трудно исчислить все чудеса этого года. Достаточно сказать, что в ноябре 1917-го, когда " призраки коммунизма" штурмовали Зимний дворец, другие призраки явили себя Йейтсу и его молодой жене в сеансах " автоматического письма", и из тех вещей, которые они рассказали, со временем родилась главная философская книга Йейтса, содержащая его всеобъемлющую теорию круговращения человеческой души и истории.

 

 

* * *

 

 

В основе надиктованной " духами-коммуникаторами" книги Йейтса " Видение" (ударение ставьте где хотите! ) лежат две древних идеи: идея цикличности и идея борьбы противоположностей. Еще Эмпедокл писал:

 

 

Властвуют поочередно они во вращении круга,

Слабнут и вновь возрастают, черед роковой соблюдая.

 

 

В системе Йейтса Великое Колесо, разделенное на двадцать восемь секторов, или фаз (лунное число) изображает и эволюцию человеческой жизни, и путь души в ее перевоплощениях, и ход мировой истории. Движение по кругу ведет от первой фазы, полной объективности, к пятнадцатой фазе, полной субъективности, и затем вновь возвращается к своему началу, к доминации объективного (природного) начала. Эта теория, в детали которой мы входить не можем, поэтически выражена в стихотворении " Фазы луны".

 

 

Робартис. Когда же перемесится квашня

Для новой выпечки Природы, - вновь

Возникнет тонкий серп – и колесо

Опять закружится.

Ахерн. Но где же выход?

Спой до конца.

Робартис. Горбун, Святой и Шут

Идут в конце. Горящий лук, способный

Стрелу извергнуть из слепого круга –

Из яростно кружащей карусели

Жестокой красоты и бесполезной,

Болтливой мудрости – начертан между

Уродством тела и души юродством.

 

 

Йейтс верит в пифагорейское учение о странствиях души и ее инкарнациях – и строит классификацию людей по типам, в зависимости от фазы на Великом Колесе. Человек оказывается вовлеченным в два разных цикла: один связан с возрастом, другой – с перерождениями его бессмертной души, проходящей двадцать восемь кругов таких же фаз.

На самом деле, он участвует даже в трех циклах, ибо проходит вместе с человечеством по кругу земной истории: ее период, по Йейтсу, равен примерно двум тысячам лет и тоже связан с борьбой объективного и субъективного начала. Нынешний цикл начался с рождения Христа и достиг высшей объективности в эпоху Ренессанса; наше время близко к окончанию цикла, вот почему так распространились нивелирующие личность учения – социалистические, коммунистические и прочие. С этой точки зрения трагедия самого Йейтса – это трагедия человека героической, индивидуальной воли (он относил себя к семнадцатой фазе) в период размывания личностного начала – несовпадение фаз. С течением лет к этому прибавилось и старение – несовпадение всех трех фаз. Ущерб века, ущерб тела – и полнолуние души.

 

 

* * *

В 1923 году Йейтсу присуждается Нобелевская премия по литературе – жест, как часто бывает у Шведской Академии, не лишенный политической подоплеки – своего рода приветствие Ирландской республике по случаю обретения ею независимости. Но Йейтс с лихвой отработал свою " нобелевку". Лучшие стихи он написал не до нее, но после. Сборники " Башня" (1928) и " Винтовая лестница" (1933), наряду с " Последними стихами", могут считаться вершинными достижениями поэта. Особо хочется сказать о цикле " Слова, возможно, для музыки". Говорят, что протопим ом Безумной Джейн послужила Чокнутая Мэри – юродивая, жившая неподалеку от имения леди Грегори. Но эпический образ старухи, вспоминающей своих былых любовников, – гордой и нераскаянной – приводит на память прежде всего " Старуху из Берри" – одно из лучших стихотворений древнеирландской поэзии:

 

 

Вы, нынешние, сребролюбы,

живете вы для наживы,

зато вы сердцами скупы

и языками болтливы.

Но те, кого мы любили,

любовью нас оделяли,

они дарами дарили,

деяньями удивляли. ‹…›

Бывало, я мед пивала

в пиру королей прекрасных;

пью ныне пустую пахту

среди старух безобразных.

 

 

К " яростному негодованию" (слова из эпитафии Свифта) его толкало не только отвращение к материализму эпохи в целом, но и глубочайшее неудовлетворение ирландской жизнью и политикой. Он убедился, что все жертвы, принесенные на алтарь ирландской свободы, были напрасны. Достигнутая в стране демократия оказалась " властью черни", безразличной к духовности и культуре. " Если эта власть не будет сломана, – писал он, – наше общество обречено двигаться от насилия к насилию или от насилия к апатии, наш парламент – портить и развращать каждого, кто в него попадет, а писатели останутся кастой отверженных в своей собственной стране".

На этом фоне понятней тот эпизод 1934 года, когда Йейтс проявил интерес к " синерубашечникам" генерала О'Даффи. Он клюнул на антибуржуазную демагогию фашистов и даже написал для них " Три маршевых песни", где были такие слова: " Когда нации лишаются верховодов, когда порядок ослабевает и растет раздор, приходит время выбрать добрый мотив, выйти на улицу и маршировать. Марш! марш! – как там поется? О, любые старые слова подойдут". К счастью, уже через несколько месяцев Йейтс разочаровался в О'Даффи с его дешевым позерством; он понял, что чуть было не влип в объятия еще худшей черни, " ревущей у двери" – и зарекся играть в политические игры.

Йейтса называют человеком поздней жатвы. Выпуская в 1937 году второе издание " Видения", он писал другу: " Не знаю, чем станет эта книга для других, – может быть, ничем. Для меня она – последний акт защиты против хаоса мира, и я надеюсь, что еще десять лет смогу писать, укрепившись на этом рубеже". Как это похоже на строки юного Китса, восклицавшего в 1917 году: " О, дайте мне еще десять лет, чтобы я мог переполниться поэзией и свершить то, что мне предназначено! " Судьбы дала Китсу только три года. Еще меньше времени было в запасе у семидесятидвухлетнего Йейтса. В декабре 1938 годы он пишет свою последнюю пьесу " Смерть Кухулина", а через две недели неожиданно заболевает, и 26 января 1939 года наступает развязка.

Эта была красивая, героическая кончина – смерть непобежденного. До последних дней Йейтс греб против течения, пел не в лад с хором. В глазах авангардных, политически ангажированных поэтов тридцатых годов он выглядел нелепым анахронизмом. Достоинства его стихов признавались со страшным скрипом; его проза и критика начисто отвергались, пьесы считались провальными, философские взгляды – вредным чудачеством. Так что когда Уинстен Оден, признанный лидер нового направления, написал элегию на смерть Йейтса (потрясающей силы вещь – настоящую фугу в трех частях), это многим показалось удивительным.

Но ведь и эти стихи полны знаменательных оговорок. Автор считает, что Время в конце концов " простит" Йейтса – за " умение хорошо писать". Характерно и название статьи Одена, опубликованной в 1940 году: " Мастер красноречия", - в ней он утверждает, что Йейтс " был больше озабочен тем, как звучит его фраза, чем истинностью идеи или подлинностью чувства". И безапелляционно, как приговор: " отсутствие подлинной драмы никакой театральностью не прикроешь".

Особенное раздражение вызывала " чокнутая псевдофилософия" Йейтса. Взвешенней других молодых высказывался, пожалуй, Луис Мак-Нис, который даже был готов допустить, что Йейтс не настоящий мистик, а лишь человек, обладающий мистической системой ценностей, " а это совсем другое дело и вещь sine qua non для всякого художника".

И конечно, возмущала подозрительная аполитичность поэта. В годы перед Второй мировой войной каждый обязан был выбрать свою сторону баррикад. Но ему не внушало доверие ни одно из правительств. В одном из частных писем Йейтса 1936 года сказано: " Коммунисты, фашисты, националисты, клерикалы, антиклерикалы – все они должны быть судимы в соответствии с числом своих жертв".

Йейтсу выпала длинная дорога. Если в молодости он и был эстетом, построившим себе башню из слоновой кости, то в дальнейшем, как пишет Ричард Эллман, " из-за недовольства соседей, а отчасти из-за собственных сомнений в ее прочности, он выбрался наружу, в мир, и добыл там менее изысканные материалы, которыми постепенно заменил всю слоновую кость, до последнего кусочка".

Но это не значит, что Йейтс готов был поступиться своей юношеской мечтой. Те " спасительные слова", которые впоследствии произнесет И. Бродский и которые в письмах к нему дважды повторит Ахматова: " Главное – это величие замысла" – были спасительными и для Йейтса.

Он оставался цельным художником несмотря на все свои противоречия и сомнения. Он не скрывал их, он вообще ничего не хотел скрывать: жизнь поэта, считал Йейтс, есть жизненный эксперимент, и публика имеет право знать о ней все. Шекспировская эпитафия: " Проклятие тому, кто потревожит мои кости", -не про него писана.

Он положил на одну сторону весов свою поэзию, а на другую – свою судьбу, и обе чаши таинственно уравновесились. Любые обстоятельства повседневности значительны, когда они освящены великой целью. В эпоху, когда прагматизм старается сделать поэта затейником, работником досуга, загнать сверчка искусства на предназначенный ему шесток, - архимедово усилие Йейтса перевернуть мир и утвердить его на нематериальной точке опоры заслуживает восхищения.

Другие пути элементарней. Легко, например, предаться истерике или показать миру кукиш. Выход неплох – для любителей игры в поддавки. Есть и широко распространенный на Западе метод " честного реализма". Но все это, по выражению Кэтлин Рейн, лишь " втирание соли собственного отчаяния в рану, оставшуюся от ампутации духовной составляющей жизни".

В Древней Ирландии было две категории поэтов: барды – исполнители боевых, заздравных и сатирических песен, и филиды, - поэты-жрецы, носители высшей мудрости. Йейтс, разумеется, претендовал на роль филида. Сознавал свою земную слабость, но верил в божественную искру, в то, что поэт, может быть, лишь " сверхмарионетка" движущего им высшего начала.

 

 

Старик в своем нелепом прозябанье

Схож с пугалом вороньим у ворот,

Пока душа, прикрыта смертной рванью,

Не вострепещет и не воспоет…

 

 

Наивность? Безумие? Но, как ни удивительно, с ним произошло именно то, что предсказывал Платон в диалоге " Федр": " Все созданное человеком здравомыслящим затмится творениями исступленных".

 

 

* * *

В русской печати имя Йейтса впервые появилось в статье Зинаиды Венгеровой о Блейке (" Северный вестник", 1896). Она же перевела в 1915 году пьесу Йейтса " Кэтлин, дочь Хулиэна" – эта работа, которую мне удалось отыскать в архиве Венгеровой, по-видимому, является единственным дошедшим до нам дореволюционным переводом Йейтса.

Чрезвычайно интересен и не до конца исследован эпизод 1917 года, когда находящийся в командировке поручик русской армии Николай Гумилев впервые встречается в Лондоне с поэтом Уильямом Йейтсом. В письме Анне Ахматовой он называет его " английским Вячеславом" – подразумевая, конечно, Вячеслава Иванова и тем самым подчеркивая ключевую роль Йейтса в английском символизме. О знакомстве Гумилева с творчеством Йейтса говорит и отзыв о нем в интервью лондонскому еженедельнику " Новый век", и красноречивей всего – работа Гумилева над переводом пьесы " Графиня Кэтлин". Что такая работа, велась – и, возможно, была завершена, – говорит опубликованный автограф Гумилева на книге Йейтса: " По этому экземпляру я переводил Графиню Кэтлин, думая лишь о той, кому принадлежала эта книга. – 26 мая 1921. Н. Гумилев". О продолжившемся интересе Гумилева к творчеству ирландского поэта свидетельствует и сохранившаяся надпись акмеиста Михаила Зенкевича на другом сборнике Йейтса: " Эта книга A Selection from the Poetry of W. B. Yeats была прислана мне в Саратов из изд. " Всемирная литература" из Петрограда поэтом Н. С. Гумилевым для перевода двух отмеченных стихотворений…". В оглавлении отмечены – вероятно, рукой Гумилева – два стихотворения: " Проклятие Адама" и " Ирландии грядущих времен". Однако переводы Гумилева, если они и существуют, до сих пор не разысканы. Зато имеются три перевода Всеволода Рождественского, еще одного друга и сотрудника Гумилева по работе над английскими сборниками во " Всемирной литературе", – эти переводы вполне могут относиться к первым послереволюционным годам, хотя опубликованы они лишь посмертно2. Далее – пробел в 15 лет. Нет никаких сведений, что кто-либо из русских переводчиков переводил стихи Йейтса вплоть до 1937 года, когда в Ленинградском отделении Гослита вышла книга " Современная английская поэзия", составленная Михаилом Гутнером; впрочем, подлинным составителем книги был, по всей видимости, известный критик-репатриант князь Дмитрий Святополк-Мирский, арестованный и расстрелянный в год выхода книги. Большая часть подборки Йейтса в антологии (десять стихотворений из четырнадцати) дана в переводе Сусанны Мар. К сожалению, в подборке практически отсутствует " послереволюционные" сборники Йейтса, так что перед русским читателем он предстает как чистый символист, в старомодно-меланхолическом ключе. Неудивительно, что особого впечатления его стихи не произвели. В частности, Борис Пастернак в конце 1940-х годов признавался, что до войны не был увлечен Йейтсом, поскольку не знал его поздней лирики.

Маршак, вставивший два стихотворения Йейтса в свою книгу английских переводов 1943 года, тоже выбрал из самого раннего, безобидно фольклорного: песенку " В саду над рекою…" и " Скрипач из Дууни". А далее наступает затишье – вплоть до конца 1960-х годов, до появления великого ковчега худлитовской " Библиотеки Всемирной литературы", вернее, целой флотилии ковчегов, вынесших читателю десятки неизвестных или полузабытых имен…

Но тут уже предыстория кончается, и начинается история, которую всякий читатель может проследить по доступным книгам и антологиям. Напомним лишь, что Уильяма Йейтса, как и многих других англоязычных, заново " открывал" Андрей Сергеев, давший целый ряд прекрасных, убедительных переводов ирландского поэта: " Тот, кто мечтал о волшебной стране", " Песнь Рыжего Ханрахана об Ирландии", " Пасха 1916 года", " Пустынник Рибх о недостаточности христианской любви" и другие – всего около пятнадцати стихотворений. Очень долго, чуть ли не двадцать лет, готовилось издание в серии " Литературные памятники", вышедшее лишь в 1996 году. В 1999 году издательство " Симпозиум" напечатало составленный мной том избранного под названием " Роза и башня", куда вошли, наряду со стихами, драматургия Йейтса, его проза, мемуары и эссеистика. Ряд стихов из этой книги даются здесь в исправленном виде, добавлены и совсем новые, неопубликованные переводы.

Григорий Кружков, 2001

 

 

***

1Между прочим, знаменитую концовку этого стихотворения " The silver apples of the moon, / The golden apples of the sun" – я перевел с ходу еще двадцать лет назад, но лишь теперь мне удалось удовлетворительно перевести начало. Это случилось не раньше, чем я заметил в слове " hazel" (орешник) в первой строке прячущееся слово " haze" – дымка, туман, мгла.

2Подробней эта тема разбирается в моих статьях " Загадка Замиу", Предлог, №2, (2000); " Йейтс и Россия. К предыстории знакомства", Известия А Н, серия ОЛЯ, №2 (2000).

 

 

***

" ПЕРЕКРЕСТКИ" (1889)

Песня счастливого пастуха

 

 

В лесах Аркадских – тишина,

Не водят нимфы круг веселый;

Мир выбросил игрушки сна,

Чтоб забавляться Правдой голой, -

Но и она теперь скучна.

Увы, пресыщенные дети!

Все быстротечно в этом свете:

Ужасным вихрем сметены,

Летят под дудку сатаны

Державы, скиптры, листья, лики…

Уносятся мелькнув едва;

Надежны лишь одни слова.

Где ныне древние владыки,

Бранелюбивые мужи,

Где грозные цари – скажи?

Их слава стала только словом,

О ней твердят учителя

Своим питомцам бестолковым…

А может, и сама Земля

В звенящей пустоте Вселенной -

Лишь слово, лишь внезапный крик,

Смутивший на короткий миг

Ее покой самозабвенный?

Итак, на древность не молись,

В пыли лежат ее свершенья;

За истиною не гонись -

Непрочно это утешенье;

Верь только в сердце и в судьбу

И звездочетам не завидуй,

Следящим в хитрую трубу

За ускользающей планидой.

Нетрудно звезды перечесть

(И в этом утешенье есть),

Но звездочетов ты не слушай,

Не верь в ученые слова:

Холодный, звездный яд их души

Разъел, и правда их – мертва.

Ступай к рокочущему морю

И там ракушку подбери

С изнанкой розовей зари -

И всю свою печаль, все горе

Ей шепотом проговори -

И погоди одно мгновенье:

Печальный отклик прозвучит

В ответ, и скорбь твою смягчит

Жемчужное, живое пенье,

Утешит с нежностью сестры:

Одни слова еще добры,

И только в песне – утешенье.

А мне пора; там, где нарцисс,

Грустя, склоняет венчик вниз,

Могила есть в глуши дубравной;

Туда мне надо поспешить,

Чтоб песенками рассмешить

Хоть на часок беднягу фавна.

Давно уже он в землю лег,

А все мне чудится: гуляет

Он в этих рощах, - на лужок,

Промокший от росы, ступает

И распустившийся цветок

С ужимкой важной обоняет

И слышит звонкий мой рожок…

О снов таинственный исток!

И это всё – твое владенье.

Возьми, я для тебя сберег

Из мака сонного венок:

Есть и в мечтаньях утешенье.

 

 

ПЛАЩ, КОРАБЛЬ И БАШМАЧКИ

 

 

" Кому такой красивый плащ? "

" Я сшил его Печали.

Чтоб был он виден издали

И восхищаться все могли

Одеждами Печали".

" А парус ладишь для чего? "

" Для корабля Печали.

Чтоб, крыльев чаячьих белей,

Скитался он среди морей

Под парусом Печали".

" А войлочные башмачки? "

" Они для ног Печали.

Чтоб были тихи и легки

Неуловимые шаги

Подкравшейся Печали".

 

 

ИНДУС О БОГЕ

 

 

Я брел под влажною листвой вдоль берега реки,

Закат мне голову кружил, вздыхали тростники,

Кружилась голова от грез, и я увидел вдруг

Худых и мокрых цапель, собравшихся вокруг

Старейшей и мудрейшей, что важно изрекла:

Держащий в клюве этот мир, творец добра и зла -

Бог-Цапля всемогущий, Его чертог высок:

Дождь – брызги от Его крыла, луна – Его зрачок.

Пройдя еще, я услыхал, как лотос толковал:

На длинном стебле тот висит, кто мир наш создавал;

Я – лишь подобье божества, а бурная река -

Одна росинка, что с Его скользнула лепестка.

В потемках маленький олень с мерцаньем звезд в глазах

Промолвил тихо: Наш Господь, Гремящий в Небесах, -

Олень прекрасный, ибо где иначе взял бы он

Красу и кротость и печаль, чтоб я был сотворен?

Пройдя еще, я услыхал, как рассуждал павлин:

Кто создал вкусных червяков и зелень луговин –

Павлин есть превеликий, он в томной мгле ночей

Колышет в небе пышный хвост с мириадами огней.

 

 

ПОХИЩЕННЫЙ

 

 

Там, средь лесов зеленых,

В болотистой глуши,

Где, кроме цапель сонных,

Не встретишь ни души, -

Там у нас на островке

Есть в укромном тайнике

Две корзины

Красной краденой малины.

О дитя, иди скорей

В край озер и камышей

За прекрасной феей вслед -

Ибо в мире столько горя, что другой

дороги нет.

Там, где под светом лунным

Волнуется прибой,

По отмелям и дюнам,

Где берег голубой,

Мы кружимся, танцуя

Под музыку ночную

Воздушною толпой;

Под луною колдовской

Мы парим в волнах эфира -

В час, когда тревоги мира

Отравляют сон людской.

О дитя, иди скорей

В край озер и камышей

За прекрасной феей вслед -

Ибо в мире столько горя, что другой

дороги нет.

Там, где с вершины горной,

Звеня, бежит вода

И в заводи озерной

Купается звезда,

Мы дремлющей форели

На ушко, еле-еле,

Нашептываем сны,

Шатром сплетаем лозы –

И с веток бузины

Отряхиваем слезы.

О дитя, иди скорей

В край озер и камышей

За прекрасной феей вслед -

Ибо в мире столько горя, что другой

дороги нет.

И он уходит с нами,

Счастливый и немой,

Прозрачными глазами

Вбирая блеск ночной.

Он больше не услышит,

Как дождь стучит по крыше,

Как чайник на плите

Бормочет сам с собою,

Как мышь скребется в темноте

За сундуком с крупою.

Он уходит все скорей

В край озер и камышей

За прекрасной феей вслед -

Ибо в мире столько горя, что другой

дороги нет.

 

 

СТАРЫЙ РЫБАК

 

 

Ах, волны, танцуете вы, как стайка детей! -

Но шум ваш притих, и прежний задор ваш пропал:

Волны были беспечней, и были июли теплей,

Когда я мальчишкой был и горя не знал.

Давно уж и сельдь от этих ушла берегов,

А сколько скрипело тут прежде – кто б рассказал! -

Телег, отвозивших в Слайго на рынок улов,

Когда я мальчишкой был и горя не знал.

И, гордая девушка, ты уж не так хороша,

Как те, недоступные, между сетями у скал

Бродившие в сумерках, теплою галькой шурша,

Когда я мальчишкой был и горя не знал.

 

 

" РОЗА" (1899)

ФЕРГУС И ДРУИД

 

 

Фергус. Весь день я гнался за тобой меж скал,

А ты менял обличья, ускользая:

То ветхим вороном слетал с уступа,

То горностаем прыгал по камням,

И наконец, в потемках подступивших

Ты предо мной явился стариком

Сутулым и седым.

Друид. Чего ты хочешь,

Король над королями Красной Ветви?

Фергус. Сейчас узнаешь, мудрая душа.

Когда вершил я суд, со мною рядом

Был молодой и мудрый Конхобар.

Он говорил разумными словами,

И все, что было для меня безмерно

Тяжелым бременем, ему казалось

Простым и легким. Я свою корону

Переложил на голову его,

И с ней – свою печаль.

Друид. Чего ты хочешь,

Король над королями Красной Ветви?

Фергус. Да, все еще король – вот в чем беда.

Иду ли по лесу иль в колеснице

По белой кромке мчусь береговой

Вдоль плещущего волнами залива, -

Все чувствую на голове корону!

Друид. Чего ж ты хочешь?

Фергус. Сбросить этот груз

И мудрость вещую твою постигнуть.

Друид. Взгляни на волосы мои седые,

На щеки впалые, на эти руки,

Которым не поднять меча, на тело,

Дрожащее, как на ветру тростник.

Никто из женщин не любил меня,

Никто из воинов не звал на битву.

Фергус. Король – глупец, который тратит жизнь

На то, чтоб возвеличивать свой призрак.

Друид. Ну, коли так, возьми мою котомку.

Развяжешь – и тебя обступят сны.

Фергус. Я чувствую, как жизнь мою несет

Неудержимым током превращений.

Я был волною в море, бликом света

На лезвии меча, сосною горной,

Рабом, вертящим мельницу ручную,

Владыкою на троне золотом.

И все я ощущал так полно, сильно!

Теперь же, зная все, я стал ничем.

Друид, друид! Какая бездна скорби

Скрывается в твоей котомке серой!

 

 

ПЕЧАЛЬ ЛЮБВИ

 

 

Под старой крышей гомон воробьев,

И блеск луны, и млечный небосклон,

И шелест листьев, их певучий зов,

Земного горя заглушили стон.

Восстала дева с горькой складкой рта

В великой безутешности своей -

Как царь Приам пред гибелью, горда,

Обречена, как бурям Одиссей.

Восстала, - и раздоры воробьев,

Луна, ползущая на небосклон,

И ропот листьев, их унылый зов,

Слились в один земного горя стон.

 

 

БЕЛЫЕ ПТИЦЫ

 

 

Зачем мы не белые птицы над пенной зыбью

морской!

Еще метеор не погас, а уже мы томимся тоской;

И пламень звезды голубой, озарившей пустой

небоскат,

Любовь моя, вещей печалью в глазах твоих

вечных распят.

Усталость исходит от этих изнеженных лилий

и роз;

Огонь метеора мгновенный не стоит, любовь моя,

слез;

И пламень звезды голубой растворится в потемках

как дым:

Давай в белых птиц превратимся и в темный

простор улетим.

Я знаю: есть остров за морем, волшебный

затерянный брег,

Где Время забудет о нас и Печаль не отыщет

вовек;

Забудем, моя дорогая про звезды, слезящие взор,

И белыми птицами канем в качающий волны

простор.

 

 

КТО ВСЛЕД ЗА ФЕРГУСОМ?

 

 

Кто вслед за Фергусом готов

Гнать лошадей во тьму лесов

И танцевать на берегу?

О юноша, смелее глянь,

О дева юная, воспрянь,

Оставь надежду и тоску.

Не прячь глаза и не скорби

Над горькой тайною любви,

Там Фергус правит в полный рост -

Владыка медных колесниц,

Холодных волн и белых птиц

И кочевых косматых звезд.

 

 

ЖАЛОБЫ СТАРИКА

 

 

Я укрываюсь от дождя

Под сломанной ветлой,

А был я всюду званый гость

И парень удалой,

Пока пожар моих кудрей

Не сделался золой.

Я вижу – снова молодежь

Готова в бой и в дым

За всяким, кто кричит " долой"

Тиранам мировым,

А мне лишь Время – супостат,

Враждую только с ним.

Не привлекает никого

Трухлявая ветла.

Каких красавиц я любил!

Но жизнь прошла дотла.

Я времени плюю в лицо

За все его дела.

 

 

ИРЛАНДИИ ГРЯДУЩИХ ВРЕМЕН

 

 

Знай, что и я, в конце концов,

Войду в плеяду тех певцов,

Кто дух ирландский в трудный час

От скорби и бессилья спас.

Мой вклад ничуть не меньше их:

Недаром вдоль страниц моих

Цветет кайма из алых роз -

Знак той, что вековечней грез

И Божьих ангелов древней!

Средь гула бесноватых дней

Ее ступней летящий шаг

Вернул нам душу древних саг;

И мир, подъемля свечи звезд,

Восстал во весь свой стройный рост;

Пусть так же в стройной тишине

Растет Ирландия во мне.

Не меньше буду вознесен,

Чем Дэвис, Мэнган, Фергюсон;

Ведь для способных понимать

Могу я больше рассказать

О том, что скрыла бездны мгла,

Где спять лишь косные тела;

Ведь над моим столом снуют

Те духи мира, что бегут

Нестройной суеты мирской -

Быть ветром, бить волной морской;

Но тот, в ком жив заветный строй,

Расслышит ропот их живой,

Уйдет путем правдивых грез

Вслед за каймой из алых роз.

О танцы фей в сияньи лун! -

Земля друидов, снов и струн.

И я пишу, чтоб знала ты

Мою любовь, мои мечты;

Жизнь, утекающая в прах,

Мгновенней, чем ресничный взмах;

И страсть, что Маятник времен

Звездой вознес на небосклон,

И весь полночных духов рой,

Во тьме снующих надо мной, -

Уйдет туда, где, может быть,

Нельзя мечтать, нельзя любить,

Где дует вечности сквозняк

И Бога раздается шаг.

Я сердце вкладываю в стих,

Чтоб ты, среди времен иных,

Узнала, что я в сердце нес -

Вслед за каймой из алых роз.

 

 

" ВЕТЕР В КАМЫШАХ" (1899)

ВОИНСТВО СИДОВ

 

 

Всадники скачут от Нок-на-Рей,

Мчат над могилою Клот-на-Бар,

Кайлте пылает, словно пожар,

И Ниав кличет: Скорей, скорей!

Выкинь из сердца смертные сны,

Кружатся листья, кони летят,

Волосы ветром относит назад,

Огненны очи, лица бледны.

Призрачной скачки неистов пыл,

Кто нас увидел, навек пропал:

Он позабудет, о чем мечтал,

Все позабудет, чем прежде жил.

Скачут и кличут во тьме ночей,

И нет страшней и прекрасней чар;

Кайлте пылает, словно пожар,

И Ниав громко зовет: Скорей!

 

 

ВЕЧНЫЕ ГОЛОСА

 

 

Молчите, вечные голоса!

Летите к стражам райских отар:

Пускай они, забыв небеса,

Блуждают по миру как пламена.

Ваш зов для сердца безмерно стар,

Поют ли птицы, шумят леса,

Гудит ли ветер, поет волна, -

Молчите, вечные голоса!

 

 

НЕУКРОТИМОЕ ПЛЕМЯ

 

 

Дети Даны смеются в люльках своих золотых,

Жмурятся и лепечут, не закрывают глаз,

Ибо Северный ветер умчит их с собою в час,

Когда стервятник закружит между вершин крутых.

Я целую дитя, что с плачем жмется ко мне,

И слышу узких могил вкрадчиво-тихий зов;

Ветра бездомного крик над перекатом валов,

Ветра бездомного дрожь в закатном огне,

Ветра бездомного стук в створы небесных врат

И адских врат; и духов гонимых жалобы, визг и вой…

О сердце, пронзенное ветром! Их неукротимый рой

Роднее тебе Марии Святой, мерцанья ее лампад!

 

 

В СУМЕРКИ

 

 

Дряхлое сердце мое, очнись,

Вырвись из плена дряхлых дней!

В сумерках серых печаль развей,

В росы рассветные окунись.

Твоя матерь, Эйре, всегда молода,

Сумерки мглисты и росы чисты,

Хоть любовь твою жгут языки клеветы

И надежда сгинула навсегда.

Сердце, уйдем к лесистым холмам,

Туда, где тайное братство луны,

Солнца и неба и крутизны

Волю свою завещает нам.

И Господь трубит на пустынной горе,

И вечен полет времен и планет,

И любви нежнее – сумерек свет,

И дороже надежды – роса на заре.

 

 

ПЕСНЯ СКИТАЛЬЦА ЭНГУСА

 

 

Я вышел в мглистый лес ночной,

Чтоб лоб горящий остудить,

Орешниковый срезал прут,

Содрал кору, приладил нить.

И в час, когда светлела мгла

И гасли звезды-мотыльки,

Я серебристую форель

Поймал на быстрине реки.

Я положил ее в траву

И стал раскладывать костер,

Как вдруг услышал чей-то смех,

Невнятный тихий разговор.

Предстала дева предо мной,

Светясь, как яблоневый цвет,

Окликнула – и скрылась прочь,

В прозрачный канула рассвет.

Пускай я стар, пускай устал

От косогоров и холмов,

Но чтоб ее поцеловать,

Я снова мир пройти готов,

И травы мять, и с неба рвать,

Плоды земные разлюбив,

Серебряный налив луны

И солнца золотой налив.

 

 

ОН МЕЧТАЕТ О ПАРЧЕ НЕБЕС

 

 

Владей небесной я парчой

Из золота и серебра,

Рассветной и ночной парчой

Из дымки, мглы и серебра,

Перед тобой бы расстелил, -

Но у меня одни мечты.

Свои мечты я расстелил;

Не растопчи мои мечты.

 

 

СКРИПАЧ ИЗ ДУУНИ

 

 

Едва я скрипку подниму -

Танцуют стар и млад.

Кузен мой – поп в Кильварнете,

И в Макрабви – мой брат.

А я скрипач из Дууни,

Я больше, чем они,

И не потребен требник мне,

А песни мне – сродни.

Когда мы к Господу придем

Стучаться у ворот,

Архангел всех пропустит в рай,

Но скрипача – вперед.

И то сказать – без скрипки

Какая благодать?

Не спеть, не выпить без нее

И не потанцевать.

Сбегутся ангелы гурьбой,

Едва войду я в сад,

И с криками: " Играй, скрипач! " -

Запляшут стар и млад.

 

 

БАЙЛЕ И АЙЛЛИН

 

Поэма

 

(1901)

 

Содержание. Байле и Айллин любили друг друга, но Энгус, бог любви, желая сделать их счастливыми в своих владениях в стране мертвых, рассказал каждому из влюбленных о смерти другого, отчего сердца их разбились, и они умерли.

Когда во тьме кричит кулик.

И с ветром шепчется тростник,

Из сна, из темноты ночной

Они встают передо мной:

Вождь уладов, Месгедры сын,

И дева кроткая Айллин

Дочь Лугайда, краса долин.

Любви их был заказан путь

В заботах поздних утонуть;

Их страсть остынуть не могла,

Как стынут в старости тела.

Отторженные от земли,

Они в бессмертье расцвели.

В те стародавние года

Перед пришествием Христа,

Когда еще Куальнский бык

В ирландцах распрю не воздвиг,

Собрался в свадебный поход

Медоречивый Байле – тот,

Кого молва еще зовет

Малоземельным Байле; с ним

Из Эмайна путем одним

Певцов и воинов отряд;

Был каждый радостью объят,

И все мечтали, как один,

О свадьбе Байле и Айллин.

Привал устроили в лугах,

Как вдруг, кружа листву и прах,

Промчался ветер – и возник

Пред королем чудной старик:

Растрепан, тощ, зеленоглаз,

И круглый, как у белки, глаз.

О птичьи крики в небесах,

Рыданья ветра в камышах!

Какую выспреннюю блажь

Внушает темный голос ваш!

Как жалки наши Нэн иль Кэт

Пред теми, чьих страданий след

Остался в сагах древних лет

И в ропоте твоем, тростник!

Хоть все постигший лишь постиг,

Что, как судьба нас ни балуй,

Смех детский, женский поцелуй –

Увы! – дар жизни в этом весь.

Так сколь же непомерна спесь

В том тростнике среди болот,

Где дважды в день проходит скот,

И в птичьих маленьких телах,

Что ветер треплет в небесах!

Старик сказал: " Я с юга мчусь,

Поведать Байле тороплюсь,

Как покидала край отцов

Айллин, и много удальцов

Толпилось тут: и стар и млад

Ее отговорить хотят;

Досадно, что такой красе

Не жить меж них, - и ропщут все,

Упорство девушки виня.

И, наконец, ее коня

Какой-то старец удержал:

" Ты не поедешь! " – он сказал.-

Средь соплеменников твоих

Тебе отыщется жених.

Нашелся юноша такой,

Что, завладев ее рукой,

Взмолился: " Выбери из нас,

О госпожа! " И в этот час

Среди разгневанной толпы,

Когда на все ее мольбы

Не отозвался ни один,

Упала, умерла Айллин.

Сердца у любящих слабы

Перед ударами судьбы;

Бросает их то в жар, то в лед,

Воображенье наперед

Им верить худшему велит.

Злой вестью Байле был убит.

И вот на свежих ветках он

К большому дому отнесен,

Где, неподвижен и суров,

У бронзовых дверных столбов

Пес Уладов тогда сидел;

Главу понуря, он скорбел

О милой дочери певца

И о герое, до конца

Ей верном. Минули года,

Но в день предательства всегда

Об их судьбе он слезы лил.

И хоть Медоречивый был

Под грудой камня погребен

Перед глазами Пса, - но он

Уж не нашел для Байле слез,

Лишь камень к насыпи принес.

Для косной памяти людской

Обычай издавна такой:

Что с глаз долой, из сердца вон.

Но ветра одинокий стон,

Но у реки седой тростник,

Но с клювом загнутым кулик

О Дейрдре помнят до сих пор;

Мы слышим ропот и укор,

Когда вдоль зарослей озер

Гуляем вместе с Кэт иль Нэн.

Каких нам жаждать перемен?

Ведь, как и Байле, мы уйдем

Одним протоптанным путем.

Но им – им Дейрдре все жива,

Прекрасна и всегда права –

Ах, сердце знает, как права!

А тощий лгун – чудной старик –

В плащ завернувшись, в тот же миг

Умчался к месту, где Айллин

Средь пестрых ехала равнин

С толпой служанок, юных дев:

Они, под солнцем разомлев,

Мечтали сонно о руках,

Что брачной ночью им впотьмах

Распустят платье на груди;

Ступали барды впереди

Так важно, словно арфы звук

Способен исцелить недуг

Любви и поселить покой

В сердцах людей – бог весть какой –

Где правит страх, как господин.

Старик вскричал: " Еще один

Покинул хлад и зной земли;

Его в Муртемне погребли.

И там, на камне гробовом,

Священным Огама письмом,

Что память пращуров хранит,

Начертано: Тут Байле спит

Из рода Рури. Так давно

Богами было решено,

Что ложа брачного не знать

Айллин и Байле, - но летать,

Любиться и летать, где пчел

Гудящий луг – Цветущий Дол.

И потому ничтожна весть,

Что я спешил сюда принесть".

Умолк – и видя, что она

Упала, насмерть сражена,

Смеясь, умчался злобный плут

К холму, что пастухи зовут

Горой Лигина, ибо встарь

Оттуда некий бог иль царь

Законами снабдил народ,

Вещая с облачных высот.

Все выше шел он, все скорей.

Темнело. Пара лебедей,

Соединенных золотой

Цепочкой, с нежной воркотней

Спустились на зеленый склон.

А он стоял, преображен, -

Румяный, статный, молодой:

Крыла парили за спиной,

Качалась арфа на ремне,

Чьи струны Этайн в тишине

Сплела, Мидирова жена,

Любви безумием пьяна.

Как передать блаженство их?

Две рыбки, в бликах золотых

Скользящие на дне речном;

Или две мыши на одном

Снопу, забытом на гумне;

Две птицы в яркой вышине,

Что с дымкой утренней слились;

Иль веки глаз, глядящих ввысь

И щурящихся на свету;

Две ветви яблони в цвету,

Чьи тени обнялись в траве;

Иль ставен половинки две;

Иль две струны, единый звук

Издавшие во воле рук

Арфиста, мудрого певца;

Так! – ибо счастье без конца

Сердца влюбленных обрели,

Уйдя от горестей земли.

Для них завеса тайн снята,

Им настежь – Финдрии врата,

И Фалии, и Гурии,

И легендарной Мурии;

Меж исполинских королей

Идут, чей древний мавзолей

Разграблен тыщи лет назад,

И там, где средь руин стоят

Колоссов грозных сторожа,

Они целуются дрожа.

Для них в бессмертном нет чудес:

Где в волнах край земли исчез,

Их путь лежит над бездной вод –

Туда, где звездный хоровод

Ведет в волшебный сад планет,

Где каждый плод, как самоцвет,

Играет, - и лучи длинны

От яблок солнца и луны.

Поведать ли еще? Их пир –

Покой и первозданный мир.

Их средь ночного забытья

Несет стеклянная ладья

В простор небесный без границ;

И стаи Энгусовых птиц,

Кругами рея над кормой,

Взвивают кудри их порой

И над влюбленными струят

Поток блуждающих прохлад.

И пишут: стройный тис нашли,

Где тело Байле погребли;

А где Айллин зарыли прах,

Вся в белых, нежных лепестках

Дикарка-яблоня взросла.

И лишь потом, когда прошла

Пора раздоров и войны,

В которой были сражены

Храбрейшие мужи страны,

И бой у брода былью стал,

Бард на дощечках записал,

В которых намертво срослись,

Обнявшись, яблоня и тис,

Все саги о любви, что знал.

Пусть птицы и тростник всю ночь

Певца оплакивает дочь;

Любимейшая, что мне в ней!

Ты и прекрасней, и мудрей,

Ты выше сердцем, чем она, -

Хоть и не так закалена

Гоненьем, странствием, бедой;

Но птицы и тростник седой

Пускай забудут тех, других

Влюбленных – тщетно молодых,

Что в лоно горькое земли

Неутоленными легли.

 

 

" В СЕМИ ЛЕСАХ" (1904)

НЕ ОТДАВАЙ ЛЮБВИ ВСЕГО СЕБЯ

 

 

Не отдавай любви всего себя;

Тот, кто всю душу дарит ей, любя,

Неинтересен женщине – ведь он

Уже разгадан и определен.

Любовь занянчить – значит умертвить;

Ее очарованье, может быть,

В том, что непрочно это волшебство.

О, никогда не отдавай всего!

Запомни, легче птичьего пера

Сердца любимых, страсть для них игра.

В игре такой беспомощно нелеп,

Кто от любви своей и глух, и слеп.

Поверь тому, что ведает финал:

Он все вложил в игру – и проиграл.

 

 

ПРОКЛЯТИЕ АДАМА

 

 

В тот вечер мы втроем сидели в зале

И о стихах негромко рассуждали,

Следя, как дотлевал последний луч.

" Строку, – заметил я, – хоть месяц мучь,

Но если нет в ней вспышки озаренья,

Бессмысленны корпенье и терпенье.

Уж лучше на коленях пол скоблить

На кухне иль кайлом каменья бить

В палящий зной, чем сладостные звуки

Мирить и сочетать. Нет худшей муки,

Чем этот труд, что баловством слывет

На фоне плотско-умственных забот

Толпы – или, как говорят аскеты,

В миру". – И замолчал.

 

В ответ на это

Твоя подруга (многих сокрушит

Ее лица наивно-кроткий вид

И голос вкрадчивый) мне отвечала:

" Нам, женщинам, известно изначала,

Хоть это в школе не преподают, -

Что красота есть каждодневный труд".

" Да, – согласился я, – клянусь Адамом,

Прекрасное нам не дается даром;

Как ни вздыхай усердный ученик,

Как ни листай страницы пыльных книг,

Выкапывая в них любви примеры -

Былых веков высокие химеры,

Но если сам влюблен – какой в них толк? ".

Любви коснувшись, разговор умолк.

День умирал, как угольки в камине;

Лишь в небесах, в зеленоватой сини,

Дрожала утомленная луна,

Как раковина хрупкая, бледна,

Источенная времени волнами.

И я подумал (это между нами),

Что я тебя любил, и ты была

Еще прекрасней, чем моя хвала;

Но годы протекли – и что осталось?

Луны ущербной бледная усталость.

 

 

БЛАЖЕННЫЙ ВЕРТОГРАД

 

(Скача верхом на деревянной скамейке)

Любой бы фермер зарыдал,

Облив слезами грудь,

Когда б узрел блаженный край,

Куда мы держим путь.

Там реки полны эля,

Там лето – круглый год,

Там пляшут королевы,

Чьи взоры – синий лед,

И музыканты пляшут,

Играя на ходу,

Под золотой листвою

В серебряном саду.

Но рыжий лис протявкал:

" Не стоит гнать коня".

Тянуло солнце за узду,

И месяц вел меня,

Но рыжий лис протявкал:

" Потише, удалец!

Страна, куда ты скачешь, -

Отрава для сердец".

Когда там жажда битвы

Найдет на королей,

Они снимают шлемы

С серебряных ветвей;

Но каждый, кто упал, восстал,

И кто убит, воскрес;

Как хорошо, что на земле

Не знают тех чудес:

Не то швырнул бы фермер

Лопату за бугор -

И ни пахать, ни сеять

Не смог бы с этих пор.

Но рыжий лис протявкал:

" Не стоит гнать коня".

Тянуло солнце за узду,

И месяц вел меня.

Но рыжий лис протявкал:

" Потише, удалец!

Страна, куда ты скачешь, -

Отрава для сердец".

Снимает Михаил трубу

С серебряной ветлы

И звонко подает сигнал

Садиться за столы.

Выходит Гавриил из вод,

Хвостатый, как тритон,

С рассказами о чудесах,

Какие видел он,

И наливает дополна

Свой золоченый рог,

И пьет, покуда звездный хмель

Его не свалит с ног.

Но рыжий лис протявкал:

" Не стоит гнать коня".

Тянуло солнце за узду,

И месяц вел меня.

Но рыжий лис протявкал:

" Потише, удалец!

Страна, куда ты скачешь, -

Отрава для сердец".

 

 

" ЗЕЛЕНЫЙ ШЛЕМ И ДРУГИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ" (1910)

СЛОВА

 

 

" Моей любимой невдомек, –

Подумалось недавно мне, –

Что сделал я и чем помог

Своей измученной стране".

Померкло солнце предо мной,

И ускользающую нить

Ловя, припомнил я с тоской,

Как трудно это объяснить,

Как восклицал я каждый год,

Овладевая тайной слов:

" Теперь она меня поймет,

Я объяснить готов".

Но если бы и вышло так,

На что сгодился б вьючный вол?

Я бы свалил слова в овраг

И налегке побрел.

 

 

НЕТ НОВОЙ ТРОИ

 

 

За что корить мне ту, что дни мои

Отчаяньем поила вдосталь, - ту,

Что в гуще толп готовила бои,

Мутя доверчивую бедноту

И раздувая в ярость их испуг?

Могла ли умиротворить она

Мощь красоты, натянутой, как лук,

Жар благородства, в наши времена

Немыслимый, - и, обручась с тоской,

Недуг отверженности исцелить?

Что было делать ей, родясь такой?

Какую Трою новую спалить?

 

 

МУДРОСТЬ ПРИХОДИТ В СРОК

 

 

Не в кроне суть, а в правде корневой;

Весною глупой юности моей

Хвалился я цветами и листвой;

Пора теперь усохнуть до корней.

Одному поэту, который предлагал мне

похвалить весьма скверных поэтов,

его и моих подражателей

Ты говоришь: ведь я хвалил других

За слово точное, за складный стих.

Да, было дело, и совет неплох;

Но где тот пес, который хвалит блох?

 

 

" ОТВЕТСТВЕННОСТЬ" (1914)

СЕНТЯБРЬ 1913 ГОДА

 

 

Вы образумились? Ну что ж!

Молитесь богу барыша,

Выгадывайте липкий грош,

Над выручкой своей дрожа;

Вам – звон обедни и монет,

Кубышка и колокола…

Мечты ирландской больше нет,

Она с О'Лири в гроб сошла.

Но те – святые имена –

Что выгадать они могли,

С судьбою расплатясь сполна,

Помимо плахи и петли?

Как молнии слепящий след –

Их жизнь, сгоревшая дотла!

Мечты ирландской больше нет,

Она с О'Лири в гроб сошла.

Затем ли разносился стон

Гусиных стай в чужом краю?

Затем ли отдал жизнь Вольф Тон

И Роберт Эммет – кровь свою? –

И все безумцы прежних лет,

Что гибли, не склонив чела?

Мечты ирландской больше нет,

Она с О'Лири в гроб сошла.

Но если павших воскресить –

Их пыл и горечь, боль и бред, -

Вы сразу станете гнусить:

" Из-за какой-то рыжей Кэт

Напала дурь на молодежь…"

Да что им поздняя хула!

Мечты ирландской не вернешь,

Она с О'Лири в гроб сошла.

 

 

СКОРЕЙ БЫ НОЧЬ

 

 

Средь бури и борьбы

Она жила, мечтая

О гибельных дарах,

С презреньем отвергая

Простой товар судьбы:

Жила, как тот монарх,

Что повелел в день свадьбы

Из всех стволов палить,

Бить в бубны и горланить,

Трубить и барабанить, -

Скорей бы день спровадить

И ночь поторопить.

 

 

ДОРОГА В РАЙ

 

 

Когда прошел я Уинди-Гэп,

Полпенни дали мне на хлеб,

Ведь я шагаю прямо в рай;

Повсюду я как званый гость,

Пошарит в миске чья-то горсть

И бросит мне селедки хвост:

А там что царь, что нищий – все едино.

Мой братец Мортин сбился с ног,

Подрос грубиян, его сынок,

А я шагаю прямо в рай;

Несчастный, право, он бедняк,

Хоть полон двор его собак,

Служанка есть и есть батрак:

А там что царь, что нищий – все едино.

Разбогатеет нищеброд,

Богатый в бедности помрет,

А я шагаю прямо в рай;

Окончив школу, босяки

Засушат чудные мозги,

Чтоб набивать деньгой чулки:

А там что царь, что нищий – все едино.

Хоть ветер стар, но до сих пор

Играет он на склонах гор,

А я шагаю прямо в рай;

Мы с ветром старые друзья,

Ведет нас общая стезя,

Которой миновать нельзя:

А там что царь, что нищий – все едино.

 

 

МОГИЛА В ГОРАХ

 

 

Лелей цветы, коль свеж их аромат,

И пей вино, раз кубок твой налит;

В ребре скалы дымится водопад,

Отец наш Розенкрейц в могиле спит.

Танцуй, плясунья! не смолкай, флейтист!

Пусть будет каждый лоб венком увит

И каждый взор от нежности лучист,

Отец наш Розенкрейц в могиле спит.

Вотще, вотще! терзает темноту

Ожог свечи, и водопад гремит;

В камеи глаз укрыв свою мечту,

Отец наш Розенкрейц в могиле спит.

 

 

ПЛАЩ

 

 

Я сшил из песен плащ,

Узорами украсил

Из древних саг и басен

От плеч до пят.

Но дураки украли

И красоваться стали

На зависть остальным.

Оставь им эти песни,

О Муза! интересней

Ходить нагим.

 

 

" ДИКИЕ ЛЕБЕДИ В КУЛЕ" (1919)

МРАМОРНЫЙ ТРИТОН

 

 

Мечтаньями истомлен,

Стою я – немолодой

Мраморный мудрый тритон

Над текучей водой.

Каждый день я гляжу

На даму души своей,

И с каждым днем нахожу

Ее милей и милей.

Я рад, что сберег глаза

И слух отменный сберег

И мудрым от времени стал,

Ведь годы мужчине впрок.

И все-таки иногда

Мечтаю, старый ворчун:

О, если б встретиться нам,

Когда я был пылок и юн!

И вместе с этой мечтой

Старясь, впадаю в сон,

Мраморный мудрый тритон

Над текучей водой.

 

 

ЗАЯЧЬЯ КОСТОЧКА

 

 

Бросить бы мне этот берег

И уплыть далеко

В тот край, где любят беспечно

И забывают легко,

Где короли под дудочку

Танцуют среди дерев -

И выбирают на каждый танец

Новых себе королев.

И там, у кромки прилива

Я нашел бы заячью кость,

Дырочку просверлил бы

И посмотрел насквозь

На мир, где венчают поп и дьячок,

На старый, смешной насквозь

Мир – там, далеко за волной -

Сквозь тонкую заячью кость.

 

 

СЛЕД

 

 

Красивых я встречал,

И умных были две, -

Да проку в этом нет.

Там до сих пор в траве,

Где заяц ночевал,

Не распрямился след.

 

 

ЗНАТОКИ

 

 

Хрычи, забыв свои грехи,

Плешивцы в сане мудрецов

Разжевывают нам стихи,

Где бред любви и пыл юнцов.

Ночей бессонных маета

И – безответная мечта.

По шею в шорохе бумаг,

В чаду чернильном с головой,

Они от буквы – ни на шаг,

Они за рамки – ни ногой.

Будь столь же мудрым их Катулл,

Мы б закричали: " Караул! "

 

 

EGO DOMINUS TUUS

 

 

Hic. На берегу ручья, в тени от башни,

Оставив лампу в комнате гореть

Перед раскрытой книгой, принесенной

Робартисом, ты бродишь под луной,

Как юноша безумный, и, томясь

В плену иллюзий, чертишь на песке

Таинственные знаки.

Ille. Я ищу

В себе свой новый образ – антипода,

Во всем несхожего со мною прежним.

Hic. А лучше бы искать в себе – себя.

Ille. Вот в чем распространенная ошибка.

Нас мнительный одолевает зуд,

И мы теряем прежнюю беспечность.

Перо ли выбрав, кисть или резец,

Мы только критики, полуартисты,

Творенья наши робки, смутны, бледны,

Зависимы от публики.

Hic. И все же

Дант, величайший гений христианства,

Сумел так полно выразить себя,

Что впалый лик его запечатлелся

В сердцах сильней, чем все иные лики,

За исключением Христа.

Ille. Себя ли

Он выразил, в конце концов? Иль жажда,

Его снедавшая, была тоской

По яблоку на самой дальней ветке?

Возможно ли, чтоб этот призрак был

Тем смертным, о котором пишет Гвидо?

Я думаю, он выбрал антипода,

Присвоив образ, что взирал со скал

На пыльные палатки бедуинов –

Лик идола, клонящегося набок

Средь щебня и верблюжьего дерьма.

И впрямь, он резал самый твердый камень.

Ославлен земляками за беспутство,

Презренный, изгнанный и осужденный

Есть горький хлеб чужбины, он нашел

Непререкаемую справедливость,

Недосягаемую красоту.

Hic. Но есть поэты и другого рода,

В их песнях не трагический разлад,

А радость жизни. Вдохновляясь ею,

Они поют о счастье.

Ille. Жизнелюбы

Порой поют, но больше копошатся,

Приобретая деньги, славу, вес.

И кто из них писатель, кто художник –

Неважно; главное для них – возня,

Жужжанье мухи в блюдечке с вареньем.

Гражданственный поэт морочит ближних,

Сентиментальный лирик – сам себя,

Искусство же есть видение мира.

Какой барыш на свете может ждать

Того, кто, пошлый сон стряхнув, узрел

Распад и безысходность?

Hic. И однако

Никто не станет отрицать, что Китс

Любил людей и радовался жизни.

Ille. В стихах; а в глубине души – кто знает?

Я представляю мальчугана, носом

Прилипшего к стеклу конфетной лавки;

Ведь он сошел в могилу, не насытив

Ни алчных чувств, ни влюбчивого сердца.

Болезненный и нищий недоучка,

Сын конюха, с рожденья обделенный

Богатством, он роскошествовал в грезах

И расточал слова.

Hic. Зачем ты бросил

Раскрытый том и бродишь тут, чертя

Фигуры на песке? Ведь мастерство

Дается лишь усидчивым трудом,

И стиль оттачивают подражаньем.

Ille. Затем, что я ищу не стиль, а образ.

Не в многознанье – сила мудрецов,

А в их слепом, ошеломленном сердце.

Зову таинственного пришлеца,

Который явится сюда, ступая

По мокрому песку, - схож, как двойник,

Со мной, и в то же время – антипод,

Полнейшая мне противоположность;

Он встанет рядом с этим чертежом

И все, что я искал, откроет внятно,

Вполголоса – как бы боясь, чтоб галки,

Поднявшие базар перед зарей,

Не разнесли по миру нашей тайны.

 

 

ФАЗЫ ЛУНЫ

 

 

Старик прислушался, взойдя на мост;

Он шел со спутником своим на юг

Ухабистой дорогой. Их одежда

Была изношена, и башмаки

Облипли глиной, но шагали ровно

К какому-то далекому ночлегу.

Луна взошла… Старик насторожился.

Ахерн. Что там плеснуло?

Робартис. Выдра в камышах;

Иль водяная курочка нырнула

С той стороны моста. Ты видишь башню?

Там свет в окне. Он все еще читает,

Держу пари. До символов охоч,

Как все его собратья, это место

Не потому ль он выбрал, что отсюда

Видна свеча на той старинной башне,

Где мильтоновский размышлял философ

И грезил принц-мечтатель Атанас, -

Свеча полуночная – символ знанья,

Добытого трудом. Но тщетно он

Сокрытых истин ищет в пыльных книгах,

Слепец!

Ахерн. Ты знаешь все, так почему бы

Тебе не постучаться в эту дверь

И походя не обронить намека? -

Ведь сам не сможет он найти ни крошки

Того, что для тебя – насущный хлеб.

Робартис. Он обо мне писал в экстравагантном

Эссе – и закруглил рассказ на том,

Что, дескать, умер я. Пускай я умер!

Ахерн. Спой мне о тайнах лунных перемен:

Правдивые слова звучат, как песня.

Робартис. Есть ровно двадцать восемь фаз луны;

Но только двадцать шесть для человека

Уютно-зыбких, словно колыбель;

Жизнь человеческая невозможна

Во мраке полном и при полнолунье.

От первой фазы до средины диска

В душе царят мечты, и человек

Блажен всецело, словно зверь иль птица.

Но чем круглей становится луна,

Тем больше в нем причуд честолюбивых

Является, и хоть ярится ум,

Смиряя плеткой непокорность плоти,

Телесная краса все совершенней.

Одиннадцатый минул день – и вот

Афина тащит за власы Ахилла,

Повержен Гектор в прах, родится Ницше:

Двенадцатая фаза – жизнь героя.

Но прежде чем достигнуть полноты,

Он должен, дважды сгинув и вокреснув,

Бессильным стать, как червь. Сперва его

Тринадцатая фаза увлекает

В борьбу с самим собой, и лишь потом,

Под чарами четырнадцатой фазы,

Душа смиряет свой безумный трепет

И замирает в лабиринтах сна!

Ахерн. Спой до конца, пропой о той награде,

Что этот путь таинственный венчает.

Робартис. Мысль переходит в образ, а душа –

В телесность формы; слишком совершенны

Для колыбели перемен земных,

Для скуки жизни слишком одиноки,

Душа и тело, слившись, покидают

Мир видимостей.

Ахерн. Все мечты души

Сбываются в одном прекрасном теле.

Робартис. Ты это знал всегда, не так ли?

Ахерн. В песне

Поется дальше о руках любимых,

Прошедших боль и смерть, сжимавших посох

Судьи, плеть палача и меч солдата.

Из колыбели в колыбель

Переходила красота, пока

Не вырвалась за грань души и тела.

Робартис. Кто любит, понимает это сердцем.

Ахерн. Быть может, страх у любящих в глазах –

Предзнание или воспоминанье

О вспышке света, о разверстом небе.

Робартис. В ночь полнолунья на холмах безлюдных

Встречаются такие существа,

Крестьяне их боятся и минуют;

То отрешенные от мира бродят

Душа и тело, погрузясь в свои

Лелеемые образы, - ведь чистый,

Законченный и совершенный образ

Способен победить отъединенность

Прекрасных, но пресытившихся глаз.

На этом месте Ахерн рассмеялся

Своим надтреснутым, дрожащим смехом,

Подумав об упрямом человеке,

Сидящем в башне со свечой бессонной.

Робартис. Пройдя свой полдень, месяц на ущербе.

Душа дрожит, кочуя одиноко

Из колыбели в колыбель. Отныне

Переменилось все. Служанка мира,

Она из всех возможных избирает

Труднейший путь. Душа и тело вместе

Приемлют ношу.

Ахерн. Перед полнолуньем

Душа стремится внутрь, а после – в мир.

Робартис. Ты одинок и стар и никогда

Книг не писал: твой ум остался ясен.

Знай, все они – купец, мудрец, политик,

Муж преданный и верная жена -

Из зыбки в зыбку переходят вечно -

Испуг, побег – и вновь перерожденье,

Спасающее нас от снов.

Ахерн. Пропой

О тех, что, круг свершив, освободились.

Робартис. Тьма, как и полный свет, их извергает

Из мира, и они парят в тумане,

Перекликаясь, как нетопыри;

Желаний лишены, они не знают

Добра и зла и торжества смиренья;

Их речи – только восклицанья ветра

В кромешной мгле. Бесформенны и пресны,

Как тесто, ждущее печного жара,

Они, что миг, меняют вид.

Ахерн. А дальше?

Робартис. Когда же перемесится квашня

Для новой выпечки Природы, - вновь

Возникнет тонкий серп – и колесо

Опять закружится.

Ахерн. Но где же выход?

Спой до конца.

Робартис. Горбун, Святой и Шут

Идут в конце. Горящий лук, способный

Стрелу извергнуть из слепого круга -

Из яростно кружащей карусели

Жестокой красоты и бесполезной,

Болтливой мудрости – начертан между

Уродством тела и души юродством.

Ахерн. Когда б не долгий путь, нам предстоящий,

Я постучал бы в дверь, встал у порога

Под балками суровой этой башни,

Где мудрость он мечтает обрести, -

И славную бы с ним сыграл я шутку!

Пусть он потом гадал бы, что за пьяный

Бродяга заходил, что означало

Его бессмысленное бормотанье:

" Горбун, Святой и Шут идут в конце,

Перед затменьем". Голову скорей

Сломает он, но не откроет правды.

Он засмеялся над простой разгадкой

Задачи, трудной с виду, - нетопырь

Взлетел и с писком закружил над ними.

Свет в башне вспыхнул ярче и погас.

 

 

КОТ И ЛУНА

 

 

Луна в небесах ночных

Вращалась, словно волчок.

И поднял голову кот,

Сощурил желтый зрачок.

Глядит на луну в упор –

О, как луна хороша!

В холодных ее лучах

Дрожит кошачья душа,

Миналуш идет по траве

На гибких лапах своих.

Танцуй, Миналуш, танцуй –

Ведь ты сегодня жених!

Луна – невеста твоя,

На танец ее пригласи,

Быть может, она скучать

Устала на небеси.

Миналуш скользит по траве,

Где лунных пятен узор.

Луна идет на ущерб,

Завесив облаком взор.

Знает ли Миналуш,

Какое множество фаз,

И вспышек, и перемен

В ночных зрачках его глаз?

Миналуш крадется в траве,

Одинокой думой объят,

Возводя к неверной луне

Свой неверный взгляд.

 

 

ДВЕ ПЕСЕНКИ ШУТА

 

I

Пятнистая кошка и зайчик ручной

У печки спят

И бегут за мной -

И оба так на меня глядят,

Прося защиты и наставленья,

Как сам я прошу их у Провиденья.

Проснусь и не сплю, как найдет испуг,

Что мог я забыть

Накормить их, иль вдруг –

Стоит лишь на ночь дверь не закрыть -

И зайчик сбежит, чтоб попасться во мраке

На звонкий рожок – да в лапы собаке.

Не мне бы нести этот груз, а тому,

Кто знает: что, как,

Зачем, почему;

А что я могу, несчастный дурак,

Как только просить у Господа Бога,

Чтоб тяжесть мою облегчил хоть немного?

 

 

II

Я дремал на скамейке своей у огня,

И кошка дремала возле меня,

Мы не думали, где наш зайчик теперь

И закрыта ли дверь.

Как он учуял тот сквознячок –

Кто его знает? – ухом повел,

Лапками забарабанил ли в пол,

Прежде чем сделать прыжок?

Если бы я проснулся тогда,

Окликнул серого, просто позвал,

Он бы, наверное, услыхал -

И не пропал никуда.

Может, уже он попался во мраке

На звонкий рожок – да в лапы собаке.

 

 

ЕЩЕ ОДНА ПЕСЕНКА ШУТА

 

 

Этот толстый, важный жук,

Что жужжал над юной розой,

Из моих дурацких рук

На меня глядит с угрозой.

Он когда-то был педант

И с таким же строгим взглядом

Малышам читал диктант

И давал заданье на дом.

Прятал розгу между книг

И терзал брюзжаньем уши…

С той поры он и привык

Залезать бутонам в души.

 

 

ДВЕ ПЕСНИ ИЗ ПЬЕСЫ " ПОСЛЕДНЯЯ РЕВНОСТЬ ЭМЕР"

 

I

Женская красота – словно белая птица,

Хрупкая птица морская, которой грустится

На незнакомой меже среди черных борозд:

Шторм, бушевавший всю ночь, ее утром занес

К этой меже, от океана далекой,

Вот и стоит она там, и грустит одиноко

Меж незасеянных жирных и черных борозд.

Сколько столетий в работе

Душа провела,

В сложном расчете,

В муках угла и числа,

Шаря вслепую,

Роясь подобно кроту, -

Чтобы такую

Вывести в свет красоту!

Странная и бесполезная это вещица –

Хрупкая раковина, что бледно искрится

За полосою прибоя, в ложбине сырой;

Волны разбушевались пред самой зарей,

На побережье ветер накинулся воя…

Вот и лежит она – хрупкое чудо морское –

Валом внезапным выброшенная перед зарей.

Кто, терпеливый,

Душу пытал на излом,

Судеб извивы

Смертным свивая узлом,

Ранясь, рискуя,

Маясь в крови и в поту, -

Чтобы такую

Миру явить красоту?

 

 

II

Отчего ты так испуган?

Спрашиваешь – отвечаю.

Повстречал я в доме друга

Статую земной печали.

Статуя жила, дышала,

Слушала, скользила мимо,

Только сердце в ней стучало

Громко так, неудержимо.

О загадка роковая

Ликований и утрат! -

Люди добрые глядят

И растерянно молчат,

Ничего не понимая.

Пусть постель твоя согрета

И для грусти нет причины,

Пусть во всех пределах света

Не отыщется мужчины,

Чтобы прелестью твоею

В одночасье не прельститься, -

Тот, кто был их всех вернее,

Статуе устал молиться.

О загадка роковая

Ликований и утрат! -

Люди добрые глядят

И растерянно молчат,

Ничего не понимая.

Почему так сердце бьется?

Кто сейчас с тобою рядом?

Если круг луны замкнется,

Все мечты пред этим взглядом

Умирают, все раздумья;

И уже пугаться поздно -

В ярком свете полнолунья

Гаснут маленькие звезды.

 

 

" МАЙКЛ РОБАРТИС И ПЛЯСУНЬЯ" (1921)

ПОЛИТИЧЕСКОЙ УЗНИЦЕ

 

 

Нетерпеливая с пелен, она

В тюрьме терпенья столько набралась,

Что чайка за решеткою окна

К ней подлетает, сделав быстрый круг,

И, пальцев исхудалых не боясь,

Берет еду у пленницы из рук.

Коснувшись нелюдимого крыла,

Припомнила ль она себя другой -

Не той, чью душу ненависть сожгла,

Когда, химерою воспламенясь,

Слепая, во главе толпы слепой,

Она упала, захлебнувшись, в грязь?

А я ее запомнил в дымке дня -

Там, где Бен-Балбен тень свою простер, -

Навстречу ветру гнавшую коня:

Как делался пейзаж и дик, и юн!

Она казалась птицей среди гор,

Свободной чайкой с океанских дюн.

Свободной и рожденной для того,

Чтоб, из гнезда ступив на край скалы,

Почувствовать впервые торжество

Огромной жизни в натиске ветров -

И услыхать из океанской мглы

Родных глубин неутоленный зов.

 

 

ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ

 

 

Все шире – круг за кругом – ходит сокол,

Не слыша, как его сокольник кличет;

Все рушится, основа расшаталась,

Мир захлестнули волны беззаконья;

Кровавый ширится прилив и топит

Стыдливости священные обряды;

У добрых сила правоты иссякла,

А злые будто бы остервенились.

Должно быть, вновь готово откровенье

И близится Пришествие Второе.

Пришествие Второе! С этим словом

Из Мировой Души, Spiritus Mundi,

Всплывает образ: средь песков пустыни

Зверь с телом львиным, с ликом человечьим

И взором гневным и пустым, как солнце,

Влачится медленно, скребя когтями,

Под возмущенный крик песчаных соек.

Вновь тьма нисходит; но теперь я знаю,

Каким кошмарным скрипом колыбели

Разбужен мертвый сон тысячелетий,

И что за чудище, дождавшись часа,

Ползет, чтоб вновь родиться в Вифлееме.

 

 

" БАШНЯ" (1928)

ПЛАВАНИЕ В ВИЗАНТИЮ

 

I

Нет, не для старых этот край. Юнцы

В объятьях, соловьи в самозабвенье,

Лососи в горлах рек, в морях тунцы –

Бессмертной цепи гибнущие звенья –

Ликуют и возносят, как жрецы,

Хвалу зачатью, смерти и рожденью;

Захлестнутый их пылом слеп и глух

К тем монументам, что воздвигнул дух.

 

 

II

Старик в своем нелепом прозябанье

Схож с пугалом вороньим у ворот,

Пока душа, прикрыта смертной рванью,

Не вострепещет и не воспоет –

О чем? Нет знанья выше созерцанья

Искусства не скудеющих высот:

И вот я пересек миры морские

И прибыл в край священный Византии.

 

 

III

О мудрецы, явившиеся мне,

Как в золотой мозаике настенной,

В пылающей кругами вышине,

Вы, помнящие музыку вселенной! –

Спалите сердце мне в своем огне,

Исхитьте из дрожащей твари тленной

Усталый дух: да будет он храним

В той вечности, которую творим.

 

 

IV

Развоплотясь, я оживу едва ли

В телесной форме, кроме, может быть,

Подобной той, что в кованом металле

Сумел искусный эллин воплотить,

Сплетя узоры скани и эмали, -

Дабы владыку сонного будить

И с древа золотого петь живущим

О прошлом, настоящем и грядущем.

 

 

III

Какой-то лирик с лебедем сравнил

Свой одинокий дух; не вижу в том

Печали никакой;

Когда б он мог с последней дрожью жил

Узреть на зыбком зеркале речном

Пернатый образ свой, -

Шутя плеснуть волной,

Напыжить гордо грудь,

И крыльями взмахнуть,

И с гулким ветром кануть в мрак ночной.

Всю жизнь мы ходим по чужим путям,

И лабиринт, которым мы бредем,

Чудовищно извит;

Один философ утверждал, что там,

Где плоть и скорбь спадут, мы обретем

Свой изначальный вид;

О, если б смертный мог

И след земной стереть –

Познав такую смерть,

Как он блаженно был бы одинок!

Взмывает лебедь в пустоту небес;

От этих мыслей – хоть в петлю, хоть в крик;

И хочется проклясть

Свой труд во умножение словес,

Спалить и жизнь, и этот черновик.

Да, мы мечтали всласть

Избавить мир от бед,

Искоренить в нем зло;

Что было, то прошло;

Рехнуться можно, вспомнив этот бред.

 

 

IV

Мы, чуравшиеся лжи,

Мы, болтавшие о чести,

Как хорьки, теперь визжим,

Зубы скалим хуже бестий.

 

 

V

Высмеем гордецов,

Строивших башню из грез,

Чтобы на веки веков

В мире воздвигся Колосс, -

Шквал его сгреб и унес.

Высмеем мудрецов,

Портивших зрение за

Чтеньем громоздких томов:

Если б не эта гроза,

Кто б из них поднял глаза?

Высмеем добряков,

Тех, кто восславить дерзнул

Братство и звал земляков

К радости. Ветер подул,

Где они все? Караул!

Высмеем, так уж и быть,

Вечных насмешников зуд -

Тех, кто вольны рассмешить,

Но никого не спасут;

Каждый из нас – только шут.

 

 

VI

Буйство мчит по дорогам, буйство правит конями,

Некоторые – в гирляндах на разметавшихся гривах -

Всадниц несут прельстивых, всхрапывают и косят,

Мчатся и исчезают, рассеиваясь между холмами,

Но зло поднимает голову и вслушивается в перерывах.

Дочери Иродиады снова скачут назад.

Внезапный вихорь пыли взметнется – и прогрохочет

Эхо копыт – и снова клубящимся диким роем

В хаосе ветра слепого они пролетают вскачь;

И стоит руке безумной коснуться всадницы ночи,

Как все разражаются смехом или сердитым воем –

Что на кого накатит, ибо сброд их незряч.

И вот утихает ветер, и пыль оседает следом,

И на скакуне последнем, взгляд бессмысленный вперя

Из-под соломенной челки в неразличимую тьму,

Проносится Роберт Артисон, прельстивый и наглый демон,

Кому влюбленная леди носила павлиньи перья

И петушиные гребни крошила в жертву ему.

 

 

ЛЕДА И ЛЕБЕДЬ

 

 

Внезапный гром: сверкающие крылья

Сбивают деву с ног – прижата грудь

К груди пернатой – тщетны все усилья

От лона птичьи лапы оттолкнуть.

Как бедрам ослабевшим не поддаться

Крылатой буре, их настигшей вдруг?

Как телу в тростнике не отозваться

На сердца бьющегося гулкий стук?

В миг содроганья страстного зачаты

Пожар на стогнах, башен сокрушенье

И смерть Ахилла.

Дивным гостем в плен

Захвачена, ужель не поняла ты

Дарованного в Мощи Откровенья, -

Когда он соскользнул с твоих колен?

 

 

" ВИНТОВАЯ ЛЕСТНИЦА" (1933)

РАЗГОВОР ПОЭТА С ЕГО ДУШОЙ

 

I

Душа. Вступи в потемки лестницы крутой,

Сосредоточься на кружном подъеме,

Отринь все мысли суетные, кроме

Стремленья к звездной вышине слепой,

К той черной пропасти над головой,

Откуда свет раздробленный струится

Сквозь древние щербатые бойницы.

Как разграничить душу с темнотой?

Поэт. Меч рода Сато – на моих коленях;

Сверкает зеркалом его клинок,

Не затупился он и не поблек,

Хранимый, как святыня, в поколеньях.

Цветами вышитый старинный шелк,

Обернутый вкруг деревянных ножен,

Потерся, выцвел – но доныне должен

Он красоте служить – и помнит долг.

Душа. К чему под старость символом любви

И символом войны тревожить память?

Воображеньем яви не поправить,

Блужданья тщетных помыслов прерви;

Знай, только эта ночь без пробужденья,

Где все земное канет без следа,

Могла б тебя избавить навсегда

От преступлений смерти и рожденья.

Поэт. Меч, выкованный пять веков назад

Рукой Монташиги, и шелк узорный,

Обрывок платья барыни придворной,

Пурпуровый, как сердце и закат, -

Я объявляю символами дня,

Наперекор эмблеме башни черной,

И жизни требую себе повторной,

Как требует поживы солдатня.

Душа. В бессрочной тьме, в блаженной той ночи,

Такая полнота объемлет разум,

Что глохнет, слепнет и немеет разом

Сознанье, не умея отличить

" Где" от " когда", начало от конца –

И в эмпиреи, так сказать, взлетает!

Лишь мертвые блаженство обретают;

Но мысль об этом тяжелей свинца.

 

 

II

Поэт. Слеп человек, а жажда жить сильна.

И почему б из лужи не напиться?

И почему бы мне не воплотиться

Еще хоть раз – чтоб испытать сполна

Все, с самого начала: детский ужас

Беспомощности, едкий вкус обид,

Взросленья муки, отроческий стыд,

Подростка мнительного неуклюжесть?

А взрослый в окружении врагов? –

Куда бежать от взоров их брезгливых,

Кривых зеркал, холодных и глумливых?

Как не уверовать в конце концов,

Что это пугало – ты сам и есть

В своем убогом истинном обличье?

Как отличить увечье от величья,

Сквозь оргию ветров расслышать весть?

Согласен пережить все это снова

И снова окунуться с головой

В ту, полную лягушачьей икрой

Канаву, где слепой гвоздит слепого,

И даже в ту, мутнейшую из всех,

Канаву расточенья и банкротства,

Где молится гордячке сумасбродство,

Бог весть каких ища себе утех.

Я мог бы до истоков проследить

Свои поступки, мысли, заблужденья;

Без криводушья и предубежденья

Изведать все, - чтоб все себе простить!

И жалкого раскаянья взамен

Такая радость в сердце поселится,

Что можно петь, плясать и веселиться;

Блаженна жизнь, - и мир благословен.

 

 

КРОВЬ И ЛУНА

 

I

Священна эта земля

И древний над ней дозор;

Бурлящей крови напор

Поставил башню стоймя

Над грудой ветхих лачуг -

Как средоточье и связь

Дремотных родов. Смеясь,

Я символ мощи воздвиг

Над вялым гулом молвы

И, ставя строфу на строфу,

Пою эпоху свою,

Гниющую с головы.

 

 

II

Был в Александрии маяк знаменитый, и был

Столп Вавилонский вахтенной книгой плывущих

по небу светил;

И Шелли башни свои – твердыни раздумий –

в мечтах возводил.

Я провозглашаю, что эта башня – мой дом,

Лестница предков – ступени, кружащие каторжным

колесом;

Голдсмит и Свифт, Беркли и Бёрк брали тот же

подъем.

Свифт, в исступленье пифийском проклявший сей мир,

Ибо сердцем истерзанным влекся он к тем, кто унижен

и сир;

Голдсмит, со вкусом цедивший ума эликсир,

И высокомысленный Бёрк, полагавший так,

Что государство есть древо, империя листьев

и птах, -

Чуждая мертвой цифири, копающей прах.

И благочестивейший Беркли, считавший сном

Этот скотский бессмысленный мир с его

расплодившимся злом:

Отврати от него свою мысль – и растает фантом.

Яростное негодованье и рабская кабала –

Шпоры творческой воли, движители ремесла,

Все, что не Бог, в этом пламени духа сгорает

дотла.

 

 

III

Свет от луны сияющим пятном

Лег на пол, накрест рамою расчерчен;

Века прошли, но он все так же млечен,

И крови жертв не различить на нем.

На этом самом месте, хмуря брови,

Стоял палач, творящий свой обряд,

Злодей наемный и тупой солдат

Орудовали. Но ни капли крови

Не запятнало светлого луча.

Тяжелым смрадом дышат эти стены!

И мы стоим здесь, кротки и блаженны,

Блаженнейшей луне рукоплеща.

 

 

IV

На пыльных стеклах – бабочек ночных

Узоры: сколько здесь на лунном фоне

Восторгов, замираний и агоний!

Шуршат в углах сухие крылья их.

Ужели нация подобна башне,

Гниющей с головы? В конце концов,

Что мудрость? Достоянье мертвецов,

Ненужное живым, как день вчерашний.

Живым лишь силы грешные нужны:

Все здесь творится грешными руками;

И беспорочен только лик луны,

Проглянувшей в разрыв меж облаками.

 

 

ВИЗАНТИЯ

 

 

Отхлынул пестрый сор и гомон дня,

Спит пьяная в казармах солдатня,

Вслед за соборным гулким гонгом стих

И шум гуляк ночных;

Горит луна, поднявшись выше стен,

Над всей тщетой

И яростью людской,

Над жаркой слизью человечьих вен.

Плывет передо мною чья-то тень,

Скорей подобье, чем простая тень,

Ведь может и мертвец распутать свой

Свивальник гробовой;

Ведь может и сухой, сгоревший рот

Прошелестеть в ответ,

Пройдя сквозь тьму и свет, -

Так в смерти жизнь и в жизни смерть живет.

И птица, золотое существо,

Скорее волшебство, чем существо,

Обычным птицам и цветам упрек,

Горласта, как плутонов петушок,

И яркой раздраженная луной,

На золотом суку

Кричит кукареку

Всей лихорадке и тщете земной.

В такую пору языки огня,

Родившись без кресала и кремня,

Горящие без хвороста и дров

Под яростью ветров,

Скользят по мрамору дворцовых плит:

Безумный хоровод,

Агония и взлет,

Огонь, что рукава не опалит.

Вскипает волн серебряный расплав;

Они плывут, дельфинов оседлав,

Чеканщики и златомастера -

За тенью тень! – и ныне, как вчера,

Творят мечты и образы плодят;

И над тщетой людской,

Над горечью морской

Удары гонга рвутся и гудят…

 

 

ВЫБОР

 

I

Путь человечий -

Между двух дорог.

Слепящий факел

Или жаркий смерч

Противоречий

Разрывает мрак.

Внезапный тот ожог

Для тела – смерть,

Раскаяньем

Его зовет душа.

Чем утешаться, если это так?

 

 

II

Есть дерево, от комля до вершины

Наполовину в пламени живом,

В росистой зелени наполовину;

Бушует древо яростным костром

И тень прохладную струит в долину;

Но тот, кто меж листвою и огнем

Повесил Аттиса изображенье,

Преодолел печаль и искушенье.

 

 

III

Добудь себе сто сундуков добра,

Купайся у признанья в резком свете,

Гальванизируй дни и вечера, -

Но на досуге поразмысль над этим:

Прелестных женщин манит мишура,

Хотя наличные нужней их детям;

А утешенья, сколько ни живи,

Не обретешь ни в детях, ни в любви.

Так вспомни, что дорога коротка,

Пора готовиться к своей кончине

И этой мысли после сорока

Все подчинить, чем только жив отныне:

Да не размечет попусту рука

Твоих трудов и дней в летейской тине;

Так выстрой жизнь, чтобы в конце пути,

Смеясь и торжествуя, в гроб сойти.

 

 

IV

Полвека – славный перевал;

Я в лондонском кафе читал,

Поглядывая из угла;

Пустая чашка и журнал

На гладком мраморе стола.

Я на толпу глядел – и вдруг

Так озарилось все вокруг,

Сошла такая благодать,

Что пять каких-нибудь минут

Я сам бы мог благословлять.

 

 

V

Скользит ли солнца теплый луч

По облачной листве небес,

Или месяц из-за туч

Серебрит озерный плёс, -

Никакой не в радость вид:

Так совесть гнет меня и бременит.

Все, что я по дурости сболтнул

Ил сделал невпопад,

Все, что хотел, но не дерзнул

Много лет тому назад, -

Вспоминаю сквозь года

И, как от боли, корчусь от стыда.

 

 

VI

Внизу синели жилы рек,

Плыл над долиной жатвы звон,

Когда владыка Джу изрек,

Стряхнув с поводьев горный снег:

" Да минет это все, как сон! "

Какой-то город средь степей

Возник – Дамаск иль Вавилон;

И, белых придержав коней,

Воскликнул грозный царь царей:

" Да минет это все, как сон! "

Две ветви – солнца и луны –

Произрастают испокон

Из сердца, где ютятся сны.

О чем все песни сложены?

" Да минет это все, как сон! "

 

 

VII

Душа. Оставь мечты, верь в истину простую.

Сердце. Но где же тему песен обрету я?

Душа. Исайи угль! что может быть желанней?

Сердце. Есть девственней огонь и первозданней!

Душа. Один есть путь, к спасению пригодный.

Сердце. Что пел Гомер – не грех ли первородный?

 

 

VIII

Неужто нам, фон Гюгель, не по пути – при том,

Что оба мы святыни чтим и чудо признаем?

Святой Терезы телеса, нетленны и чисты,

Сочатся амброю густой из-под резной плиты,

Целительным бальзамом… Не та ли здесь рука

Трудилась, что когда-то фараона облекла

В пелены благовоний? Увы! я был бы рад

Христианином истым стать, уверовать в догмат,

Столь утешительный в гробу; но мой удел иной,

Гомера некрещеный дух – вот мой пример честной.

Из мощи – сласть, сказал Самсон, на выдумки горазд;

Ступай же прочь, фон Гюгель, и Господь тебе воздаст!

 

 

СОЖАЛЕЮ О СКАЗАННОМ СГОРЯЧА

 

 

Я распинался пред толпой,

Пред чернью самою тупой;

С годами стал умней.

Но что поделать мне с душой

Неистовой моей?

Друзья лечили мой порок,

Великодушия урок

Я вызубрил уже;

Но истребить ничем не смог

Фанатика в душе.

Мы все – Ирландии сыны,

Ее тоской заражены

И горечью с пелён.

И я – в том нет моей вины -

Фанатиком рожден.

 

 

ТРИУМФ ЖЕНЩИНЫ

 

 

Я любила дракона, пока ты ко мне не пришел,

Потому что считала любовь неизбежной игрой;

Соблюдать ее правила, кажется, труд не тяжел, –

Но бывает занятно и даже приятно порой

Скуку будней развеять, блеснув загорелым плечом,

Скоротать полчаса за одной из невинных забав.

Но ты встал средь змеиных колец с обнаженным мечом;

Я смеялась, как дура, сперва ничего не поняв.

Но ты змея сразил и оковы мои разорвал,

Легендарный Персей иль Георгий, отбросивший щит.

И в лицо нам, притихшим, ревет налетающий шквал,

И волшебная птица над нами в тумане кричит.

 

 

ИЗ ЦИКЛА " СЛОВА, ВОЗМОЖНО, ДЛЯ ПЕНИЯ" (1929-1931)

БЕЗУМНАЯ ДЖЕЙН И ЕПИСКОП

 

 

В полночь, как филин прокличет беду,

К дубу обугленному приду

(Всё перемесит прах).

Мертвого вспомню дружка своего

И прокляну пустосвята того,

Кто вертопрахом ославил его:

Праведник и вертопрах.

Чем ему Джек так успел насолить?

Праведный отче, к чему эта прыть?

(Всё перемесит прах.)

Ох, уж и яро бранил он нас,

Книгой своей, как дубиной, тряс,

Скотство творите вы напоказ!

Праведник и вертопрах.

Снова, рукой постаревшей грозя,

Сморщенною, как лапка гуся

(Всё перемесит прах),

Он объясняет, что значит грех,

Старый епископ – смешной человек.

Но, как березка, стоял мой Джек:

Праведник и вертопрах.

Джеку я девство свое отдала,

Ночью под дубом его ждала

(Всё перемесит прах).

А притащился бы этот – на кой

Нужен он – тьфу! – со своею тоской,

Плюнула бы и махнула рукой:

Праведник и вертопрах.

 

 

БЕЗУМНАЯ ДЖЕЙН О БОГЕ

 

 

Тот, что меня любил,

Просто зашел с дороги,

Ночку одну побыл,

А на рассвете – прощай,

И спасибо за чай:

Все остается в Боге.

Высь от знамен черна,

Кони храпят в тревоге,

Пешие, как стена

Против другой стены,

Лучшие – сражены:

Все остается в Боге.

Дом, стоявший пустым

Столько, что на пороге

Зазеленели кусты,

Вдруг в огнях просиял,

Словно там будет бал:

Все остается в Боге.

Вытоптанная, как тропа,

Помнящая все ноги

(Их же была толпа), -

Радуется плоть моя

И ликует, поя:

Все остается в Боге.

 

 

КОЛЫБЕЛЬНАЯ

 

 

Спи, любимый, отрешись

От трудов и от тревог,

Спи, где сон тебя застал;

Так с Еленою Парис,

В золотой приплыв чертог,

На рассвете засыпал.

Спи таким блаженным сном,

Как с Изольдою Тристан

На поляне в летний день;

Осмелев, паслись кругом,

Вскачь носились по кустам

И косуля, и олень.

Сном таким, какой сковал

Крылья лебедя в тот миг,

Как, свершив судьбы закон,

Словно белопенный вал,

Отбурлил он и затих,

Лаской Леды усыплен.

 

 

" Я РОДОМ ИЗ ИРЛАНДИИ"

 

 

" Я родом из Ирландии,

Святой земли Ирландии, -

Звал голос нежный и шальной, -

Друг дорогой, пойдем со мной

Плясать и петь в Ирландию! "

Но лишь единственный из всех

В той разношерстной братии,

Один угрюмый человек

В чудном заморском платье

К ней повернулся от окна:

" Неблизкий путь, сестра;

Часы бегут, а ночь темна,

Промозгла и сыра".

" Я родом из Ирландии,

Святой земли Ирландии, -

Звал голос нежный и шальной, -

Друг дорогой, пойдем со мной

Плясать и петь в Ирландию! "

" Там косоруки скрипачи, -

Он закричал отчаянно, -

И неучи все трубачи,

И трубы их распаяны!

Пускай колотят в барабан,

С размаху струны рвут, -

Какой поверит здесь болван,

Что лучше там, чем тут? "

" Я родом из Ирландии,

Святой земли Ирландии, -

Звал голос нежный и шальной, -

Друг дорогой, пойдем со мной

Плясать и петь в Ирландию! "

 

 

ТОМ-СУМАСШЕДШИЙ

 

 

Вот что сказал мне Том-сумасшедший,

В роще под дубом дом свой нашедший:

" Что меня с толку-разуму сбило,

Что замутило зоркий мой взгляд?

Что неизменный свет превратило

Ясного неба – в горечь и чад?

Хаддон и Даддон и Дэнил О'Лири

Ходят по миру, девок мороча,

Все бы им клянчить, пьянствовать, или

Стих покаянный всласть распевать;

Эх, не сморгнули б старые очи -

Век бы мне в саване их не видать!

Все, что встает из соли и пыли -

Зверь, человек ли, рыба иль птица,

Конь, кобылица, волк и волчица -

Взору всевидящему предстает

В истинном их полнокровье и силе;

Верю, что Божий зрачок не сморгнет".

 

 

ИЗ " ПОСЛЕДНИХ СТИХОВ" (1936-1939)

ЛЯПИС-ЛАЗУРЬ

 

 

Гарри Клифтону

 

Я слышал, нервные дамы злятся,

Что, мол, поэты – странный народ:

Непонятно, с чего они веселятся,

Когда всем понятно, в какой мы год

Живем и чем в атмосфере пахнет;

От бомбардировок смех не спасет;

Дождутся они – налетит, бабахнет

И все на кирпичики разнесет.

Каждый играет свою трагедию:

Вот Гамлет с книгой, с посохом Лир,

Это – Офелия, а это Корделия,

И пусть к развязке движется мир

И звездный занавес готов опуститься -

Но если их роль важна и видна,

Они не станут хныкать и суетиться,

Но доиграют достойно финал.

Гамлет и Лир – веселые люди,

Потому что смех сильнее, чем страх;

Они знают, что хуже уже не будет,

Пусть гаснет свет, и гроза впотьмах

Полыхает, и буря с безумным воем

Налетает, чтоб сокрушить помост, -

Переиродить Ирода не дано им,

Ибо это – трагедия в полный рост.

Приплыли морем, пришли пешком,

На верблюдах приехали и на ослах

Древние цивилизации, огнем и мечом

Истребленные, обращенные в прах,

Из статуй, что Каллимах воздвиг,

До нас не дошло ни одной, а грек

Смотрел на мраморные складки туник

И чувствовал ветер морской и бег.

Его светильника бронзовый ствол

И года не простояв, был разбит.

Все гибнет – творенье и мастерство,

Но мастер весел, пока творит.

Гляжу на резную ляпис-лазурь:

Два старца к вершине на полпути;

Слуга карабкается внизу,

Над ними – тощая цапля летит.

Слуга несет флягу с вином

И лютню китайскую на ремне.

Каждое на камне пятно,

Каждая трещина на крутизне

Мне кажутся пропастью или лавиной

Готовой со скал обрушить снег, -

Хотя обязательно веточка сливы

Украшает домик, где ждет их ночлег.

Они взбираются все выше и выше,

И вот наконец осилен путь

И можно с вершины горы, как с крыши,

Всю сцену трагическую оглянуть.

Чуткие пальцы трогают струны,

Печальных требует слух утех.

Но в сетке морщин глаза их юны,

В зрачках их древних мерцает смех.

 

 

ТРИ КУСТА (ЭПИЗОД ИЗ " HISTORIA MEI TEMPORIS" АББАТА МИШЕЛЯ ДЕ БУРДЕЙ)

 

 

Сказала госпожа певцу:

" Для нас – один исход,

Любовь, когда ей пищи нет,

Зачахнет и умрет.

Коль вы разлюбите меня,

Кто песню мне споет?

Ангел милый, ангел милый!

Не зажигайте в спальне свет, -

Сказала госпожа, -

Чтоб ровно в полночь я могла

Приникнуть к вам, дрожа.

Пусть будет мрак, ведь для меня

Позор острей ножа".

Ангел милый, ангел милый!

" Я втайне юношу люблю,

Вот вся моя вина, -

Так верной горничной своей

Поведала она, -

Я без него не в силах жить,

Без чести – не должна.

Ангел милый, ангел милый!

Ты ночью ляжешь рядом с ним,

Стянув с себя наряд,

Ведь разницы меж нами нет,

Когда уста молчат,

Когда тела обнажены

И свечи не горят".

Ангел милый, ангел милый!

Не скрипнул ключ, не взлаял пес

В полночной тишине.

Вздохнула леди: " Сбылся сон,

Мой милый верен мне".

Но горничная целый день

Бродила как во сне.

Ангел милый, ангел милый!

" Пора, друзья! Ни пить, ни петь

Я больше не хочу.

К своей любимой, - он сказал, -

Теперь я поскачу.

Я должен в полночь ждать ее

Впотьмах, задув свечу".

Ангел милый, ангел милый!

" Нет, спой еще, - воскликнул друг, -

Про жгучий, страстный взор! "

О, как он пел! – такого мир

Не слышал до сих пор.

О, как он мчался в эту ночь -

Летел во весь опор!

Ангел милый, ангел милый!

Но в яму конь попал ногой

От замка в ста шагах,

И оземь грянулся певец

У милой на глазах.

И мертвой пала госпожа,

Воскликнув только: " Ах! "

Ангел милый, ангел милый!

Служанка на могилу к ним

Ходила много лет

И посадила два куста –

Горячий, алый цвет;

Так розами сплелись они,

Как будто смерти нет.

Ангел милый, ангел милый!

В последний час к ее одру

Священник призван был.

Она покаялась во всем,

Собрав остаток сил.

Все понял добрый человек

И грех ей отпустил.

Ангел милый, ангел милый!

Похоронили верный прах

При госпоже, и что ж? -

Теперь там три куста растут,

В цветущих розах сплошь.

Польстишься ветку обломать –

Где чья, не разберешь.

Ангел милый, ангел милый!

 

 

КЛОЧОК ЛУЖАЙКИ

 

 

Кроме картин и книг

Да лужайки в сорок шагов

Что мне оставила жизнь?

Тьма изо всех углов

Смотрит, и ночь напролет

Мышь тишину скребет.

Успокоенье – мой враг.

Дряхлеет не только плоть,

Мечта устает парить,

А жернов мозга – молоть

Памяти сор и хлам,

Будничный свой бедлам.

Так дайте же пересоздать

Себя на старости лет,

Чтоб я, как Тимон и Лир,

Сквозь бешенство и сквозь бред,

Как Блейк, сквозь обвалы строк,

Пробиться к истине мог!

Так Микеланджело встарь

Прорвал пелену небес

И, яростью распалясь,

Глубины ада разверз;

О зрящий сквозь облака

Орлиный ум старика!

 

 

ПРОКЛЯТИЕ КРОМВЕЛЯ

 

 

Вы спросите, что я узнал, и зло меня возьмет:

Ублюдки Кромвеля везде, его проклятый сброд.

Танцоры и влюбленные железом вбиты в прах,

И где теперь их дерзкий пыл, их рыцарский размах?

Один остался старый шут, и тем гордится он,

Что их отцам его отцы служили испокон.

Что говорить, что говорить,

Что тут еще сказать?

Нет больше щедрости в сердцах, гостеприимства нет,

Что делать, если слышен им один лишь звон монет?

Кто хочет выбиться наверх, соседа книзу гнет,

А песни им не ко двору, какой от них доход?

Они все знают наперед, но мало в том добра,

Такие, видно, времена, что умирать пора.

Что говорить, что говорить,

Что тут еще сказать?

Но мысль меня иная исподтишка грызет,

Как мальчику-спартанцу лисенок грыз живот:

Мне кажется порою, что мертвые – живут,

Что рыцари и дамы из праха восстают,

Заказывают песни мне и вторят шуткам в лад,

Что я – слуга их до сих пор, как много лет назад.

Что говорить, что говорить,

Что тут еще сказать?

Я ночью на огромный дом набрел, кружа впотьмах,

Я видел в окнах свет – и свет в распахнутых дверях;

Там были музыка и пир и все мои друзья…

Но средь заброшенных руин очнулся утром я.

От ветра злого я продрог, и мне пришлось уйти,

С собаками и лошадьми беседуя в пути.

Что говорить, что говорить,

Что тут еще сказать?

 

 

О'РАХИЛЛИ

 

 

Помянем же О'Рахилли,

Да будет не забыт

Сам написавший о себе:

" О'Рахилли убит".

Историки рассудят спор,

А я скажу одно:

Не позабудется вовек,

Что кровью крещено.

– Как там погода?

Помянем же О'Рахилли,

Он был такой чудак,

Что Конноли и Пирсу

Сказал примерно так:

" Я земляков отговорил

От безрассудных дел.

Полночи добирался сам,

Но, главное, поспел! "

– Как там погода?

" Нет, не такой я жалкий трус,

Чтоб дома ждать вестей,

И слух свой слухами питать,

Рассказами гостей".

И усмехнулся про себя,

Докончив свой рассказ:

Часы заведены, - теперь

Пускай пробьет наш час".

– Как там погода?

Споем теперь об этом дне,

Когда он был убит

В последнем уличном бою,

В бою на Генри-стрит.

Там, где кончаясь у стены,

Сраженный наповал,

" Тут был убит О'Рахилли", -

Он кровью начертал.

– Как там погода?

 

 

ПЕСНЯ ПАРНЕЛЛИТОВ

 

 

Эй, подгребайте, земляки! -

О Парнелле споем;

Чур, не шататься от вина,

Держаться на своем!

Еще успеем в землю лечь,

Забыться мертвым сном;

Итак, бутыль по кругу -

Осушим и нальем!

На то есть несколько причин,

Сейчас их перечту:

Во-первых, Парнелл честен был,

Стоял за бедноту;

Боролся против англичан,

Ирландии служил;

И есть еще причина -

По милой он тужил.

И есть причина третья

О Парнелле пропеть:

Он гордым человеком был,

(Не гордецом, заметь! ).

А гордый человек красив, -

Чтo говорить о том;

Итак, бутыль по кругу,

Осушим и нальем!

Политиканы и попы

Одни – всему виной,

Да муж, который торговал

И честью и женой.

Но песен не споют о тех,

Кого народ забыл;

А Парнелл верил землякам

И милочку любил.

 

 

БУЙНЫЙ СТАРЫЙ ГРЕХОВОДНИК

 

 

И так говорит ей странник:

" Дело мое – труба;

Женщины и дороги -

Страсть моя и судьба.

Час свой последний встретить

В нежных твоих руках -

Вот все, о чем смиренно прошу

У Старика в Облаках.

Рассвет и огарок свечи.

Глаза твои утешают,

Твой голос кроток и тих;

Так не утаи, дорогая,

Милостей остальных.

Поверь, я могу такое,

Чего молодым не суметь:

Слова мои могут сердца пронзить,

А их – разве только задеть".

Рассвет и огарок свечи.

И так она отвечает

Буйному старику:

" В сердце своем я не вольна

И полюбить не могу.

Владеет мной постарше Старик,

Безгрешно меня любя;

Рукам, в которых четки дрожат,

Увы, не обнять тебя! "

Рассвет и огарок свечи.

" Значит, врозь наши пути,

Что ж, прощай, коли так!

Пойду я к рыбачкам на берегу,

Которым понятен мрак.

Соленые байки – старым дедам,

Девчонкам – пляс и галдеж;

Когда над водой сгущается мрак,

Расходится молодежь.

Рассвет и огарок свечи.

Во мраке – пылкий юноша я,

А на свету – старый хрыч,

Который может кур насмешить,

А может – кровно постичь

То, что под спудом сердце таит,

И древний исторгнуть клад,

Скрытый от этих смуглых парней,

Которые с ними лежат.

Рассвет и огарок свечи.

Известно, хлеб человека – скорбь,

Удел человека – тлен,

Это знает на свете любой,

Спесив он или смирен, -

Лодочник, ударяя веслом,

Грузчик, тачку катя,

Всадник верхом на гордом коне

И во чреве дитя.

Рассвет и огарок свечи.

Речи праведников гласят,

Что тот Старик в Облаках

Молнией милосердья

Скорбь выжигает в сердцах.

Но я – греховодник старый,

Что б ни было впереди,

Я обо всем забываю

У женщины на груди".

Рассвет и огарок свечи.

 

 

ВОДОМЕРКА

 

 

Чтоб цивилизацию не одолел

Варвар – заклятый враг,

Подальше на ночь коня привяжи,

Угомони собак.

Великий Цезарь в своем шатре

Скулу кулаком подпер,

Блуждает по карте наискосок

Его невидящий взор.

И как водомерка над глубиной,

Скользит его мысль в молчании.

Чтобы Троянским башням пылать,

Нетленный высветив лик,

Хоть в стену врасти, но не смути

Шорохом – этот миг.

Скорее девочка, чем жена, -

Пока никто не войдет,

Она шлифует, юбкой шурша,

Походку и поворот.

И как водомерка над глубиной,

Скользит ее мысль в молчании.

Чтобы явился первый Адам

В купол девичьих снов,

Выставь из папской часовни детей,

Дверь запри на засов.

Там Микеланджело под потолком

Небо свое прядет,

Кисть его, тише тени ночной,

Движется взад-вперед.

И как водомерка над глубиной,

Скользит его мысль в молчании.

 

 

ВЫСОКИЙ СЛОГ

 

 

Какое шествие – без ходуль,

какой без них карнавал?!

На двадцатифутовые шесты

прадедушка мой вставал.

Имелась пара и у меня -

пониже футов на пять;

Но их украли – не то на дрова,

не то забор подлатать.

И вот, чтоб сменить надоевших львов,

шарманку и балаган,

Чтоб детям на радость среди толпы

вышагивал великан,

Чтоб женщины на втором этаже

с недочиненным чулком

Пугались, в окне увидав лицо, -

я вновь стучу молотком.

Я – Джек-на-ходулях, из века в век

тянувший лямку свою;

Я вижу, мир безумен и глух,

и тщетно я вопию.

Все это – высокопарный вздор.

Трубит гусиный вожак

В ночной вышине, и брезжит рассвет,

и разрывается мрак;

И я ковыляю медленно прочь

в безжалостном свете дня;

Морские кони бешено ржут

и скалятся на меня.

 

 

ПАРАД-АЛЛЕ

 

I

Где взять мне тему? В голове – разброд,

За целый месяц – ни стихотворенья.

А может, хватит удивлять народ?

Ведь старость – не предмет для обозренья.

И так зверинец мой из года в год

Являлся каждый вечер на арене:

Шут на ходулях, маг из шапито,

Львы, колесницы – и Бог знает кто.

 

 

II

Осталось вспоминать былые темы:

Путь Ойсина в туман и буруны

К трем заповедным островам поэмы,

Тщета любви, сражений, тишины;

Вкус горечи и океанской пены,

Подмешанный к преданьям старины;

Какое мне до них, казалось, дело?

Но к бледной деве сердце вожделело.

Потом иная правда верх взяла.

Графиня Кэтлин начала мне сниться;

Она за бедных душу отдала, -

Но Небо помешало злу свершиться.

Я знал: моя любимая могла

Из одержимости на все решиться.

Так зародился образ – и возник

В моих мечтах моей любви двойник.

А там – Кухулин, бившийся с волнами,

Пока бродяга набивал мешок;

Не тайны сердца в легендарной раме –

Сам образ красотой меня увлек:

Судьба героя в безрассудной драме,

Неслыханного подвига урок.

Да, я любил эффект и мизансцену, -

Забыв про то, что им давало цену.

 

 

III

А рассудить, откуда все взялось –

Дух и сюжет, комедия и драма?

Из мусора, что век на свалку свез,

Галош и утюгов, тряпья и хлама,

Жестянок, склянок, бормотаний, слез,

Как вспомнишь все, не оберешься срама.

Пора, пора уж мне огни тушить,

Что толку эту рухлядь ворошить!

 

 

ЧЕЛОВЕК И ЭХО

 

 

Человек

Здесь, в тени лобастой кручи,

Отступя с тропы сыпучей,

В этой впадине сырой

Под нависшею скалой

Задержусь – и хрипло, глухо

Крикну в каменное ухо

Тот вопрос, что столько раз,

Не смыкая старых глаз,

Повторял я до рассвета –

И не находил ответа.

Я ли пьесою своей

В грозный год увлек людей

Под огонь английских ружей?

Я ли невзначай разрушил

Бесполезной прямотой

Юной жизни хрупкий строй?

Я ль не смог спасти от слома

Стены дружеского дома?..

И такая боль внутри –

Стисни зубы да умри!

Эхо

Умри!

Человек

Но тщетны все попытки

Уйти от справедливой пытки,

Неотвратим рассудка суд.

Пусть тяжек человечий труд –

Отчистить скорбные скрижали,

Но нет исхода ни в кинжале,

Ни в хвори. Если можно плоть

Вином и страстью побороть

(Хвала Творцу за глупость плоти! ),

То, плоть утратив, не найдете

Ни в чем ни отдыха, ни сна,

Покуда интеллект сполна

Всю память не перелопатит, -

Единым взором путь охватит

И вынесет свой приговор;

Потом сметет ненужный сор,

Сознанье выключит, как зренье,

И погрузится в ночь забвенья.

Эхо

Забвенья!

Человек

О Пещерный Дух,

В ночи, где всякий свет потух,

Какую радость мы обрящем?

Что знаем мы о предстоящем,

Где наши скрещены пути?

Но чу! я сбился, погоди…

Там ястреб над вершиной горной

Рванулся вниз стрелою черной;

Крик жертвы долетел до скал –

И мысли все мои смешал.

 

 

КУХУЛИН ПРИМИРЕННЫЙ

 

 

В груди шесть ран смертельных унося,

Он брел Долиной мертвых. Словно улей,

В лесу звенели чьи-то голоса.

Меж темных сучьев саваны мелькнули –

И скрылись. Привалясь к стволу плечом,

Ловил он звуки битвы в дальнем гуле.

Тогда к забывшемуся полусном

Приблизился, должно быть, Главный Саван

И бросил наземь узел с полотном.

Тут остальные – слева, сзади, справа –

Подкрались ближе, и сказал их вождь:

" Жизнь для тебя отрадней станет, право,

Как только саван ты себе сошьешь.

И примиришься духом ты всецело;

Сними доспех – он нас приводит в дрожь.

Смотри, как можно ловко и умело

В ушко иглы любую нить продеть".

Он внял совету и взялся за дело.

" Ты – шей, а мы всем хором будем петь.

Но для начала выслушай признанье:

Мы трусы, осужденные на смерть

Роднёй – или погибшие в изгнанье".

И хор запел, пронзителен и чист;

Но не слова рождались в их гортани,

А лишь один тоскливый птичий свист.

 

 

ЧЕРНАЯ БАШНЯ

 

 

Про Черную башню знаю одно:

Пускай супостаты со всех сторон,

И съеден припас, и скисло вино,

Но клятву дал гарнизон.

Напрасно чужие ждут,

Знамена их не пройдут.

Стоя в могилах спят мертвецы,

Но бури от моря катится рев.

Они содрогаются в гуле ветров,

Старые кости в трещинах гор.

Пришельцы хотят запугать солдат,

Купить, хорошую мзду суля:

Какого, мол, дурня они стоят

За свергнутого короля,

Который умер давно?

Так не все ли равно?

Меркнет в могилах лунный свет,

Но бури от моря катится рев.

Они содрогаются в гуле ветров,

Старые кости в трещинах гор.

Повар-пройдоха, ловивший сетью

Глупых дроздов, чтобы сунуть их в суп,

Клянется, что слышал он на рассвете

Сигнал королевских труб.

Конечно, врет, старый пес!

Но мы не оставим пост.

Все непроглядней в могилах тьма,

Но бури от моря катится рев.

Они содрогаются в гуле ветров,

Старые кости в трещинах гор.

 

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

 

From Crossways (1889)

Из книги " Перекрестки"

The Song of the Happy Shepherd

Песня счастливого пастуха

The Cloak, the Boat, and the Shoes

Плащ, корабль и башмачки

The Indian upon God

Индус о Боге

The Stolen Child

Похищенный

The Meditation of the Old Fisherman

Старый рыбак

From The Rose (1893)

Из книги " Роза"

To the Rose on the Rood of Time

Розе, распятой на Кресте Времен

Fergus and the Druid

Фергус и Друид

The Sorrow of Love

Печаль любви

Who Goes with Fergus?

Кто вслед за Фергусом?

The White Birds

Белые птицы

The Lamentation of the Old Pensioner

Жалобы старика

To Ireland in the Coming Times

Ирландии грядущих времен

From The Wind Among the Reeds (1899)

Из книги " Ветер в камышах"

The Hosting of the Sidhe

Воинство сидов

The Everlasting Voices

Вечные голоса

The Unappeasable Host

Неукротимое племя

In the Twilight

В сумерки

The Song of the Wandering Aengus

Песня скитальца Энгуса

The Lover Tells of the Rose in his Heart

Влюбленный рассказывает о розе, цветущей

в его сердце

He Mourns for the Change That Has Come upon Him and his Beloved, and Longs for the End of the World

Он скорбит о перемене, случившейся с ним и его любимой и ждет конца света

He Bids his Beloved Be at Peace

Он просит у своей любимой покоя

He Remembers Forgotten Beauty

Он вспоминает забытую красоту

He Wishes for the Cloth of Heaven

Он мечтает о парче небес

To His Heart Bidding It Have No Fear

К своему сердцу, с мольбой о мужестве

The Fiddler of Dooney

Скрипач из Дууни

Baile and Aillinn (1903)

Байле и Айллин

From In the Seven Woods (1904)

Из книги " В семи лесах"

Never Give All the Heart

Не отдавай любви всего себя

Adam's Curse

Проклятие Адама

The Happy Townland

Блаженный вертоград

From The Green Helmet and Other Poems (1910)

Из книги " Зеленый шлем и другие стихотворения"

Words

Слова

No Second Troy

Нет второй Трои

The Coming of Wisdom with Time

Мудрость приходит в срок

To a Poet, Who Would Have Me Praise Certain Bad Poets, Imitators of His and Mine

Одному поэту, который предлагал мне похвалить весьма скверных поэтов, его и моих подражателей

From Responsibilities (1914)

Из книги " Ответственность"

September 1913

Сентябрь 1913-го

To a Friend Whose Work Has Come to Nothing

Другу, чьи труды пошли прахом

That the Night Came

Скорей бы ночь

Beggar to Beggar Cried

Как бродяга плакался бродяге

Running to Paradise

Дорога в рай

The Mountain Tomb

Могила в горах

A Coat

Плащ

From The Wild Swans at Coole (1919)

Из книги " Дикие лебеди в Куле"

Men Improve With Years

Мраморный тритон

The Collar-Bone of a Hare

Заячья косточка

Memory

След

The Scholars

Знатоки

Ego Dominus Tuus

Ego Dominus Tuus

The Phases of the Moon

Фазы луны

The Cat and the Moon

Кот и луна

Two Songs of a Fool

Две песенки дурака

Another Song of a Fool

Еще одна песенка дурака

Two Songs from the play The Only Jealousy of Emer (1919)

Две песни из пьесы " Последняя ревность Эмер"

I. " A woman's beauty is like a white frail bird…"

I. " Женская красота – словно белая птица…"

II. " Why does your heart beat thus? "

II. " Отчего ты так испуган…"

From Michael Robartes and the Dancer (1921)

Из книги " Майкл Робартис и плясунья"

On a Political Prisoner

Политической узнице

The Second Coming

Второе пришествие

From The Tower (1928)

Из книги " Башня"

Sailing to Byzantium

Плавание в Византию

Meditations in Time of Civil War

Размышления во время гражданской войны

Nineteen Hundred and Nineteen

Тысяча девятьсот девятнадцатый

Leda and the Swan

Леда и лебедь

From The Winding Stair (1933)

Из книги " Винтовая лестница"

A Dialogue of Soul and Self

Разговор поэта с его душой

Blood and the Moon

Кровь и луна

Byzantium

Византия

Vacillation

Выбор

A Remorse for Intemperate Speech

Сожалею о сказанном сгоряча

Her Triumph

Триумф женщины

From Words Perhaps For Music (1931)

Из цикла " Слова, возможно, для пения"

Crazy Jane and the Bishop

Безумная Джейн и епископ

Crazy Jane on God

Безумная Джейн о Боге

Crazy Jane Talks with the Bishop

Безумная Джейн говорит с епископом

Lullaby

Колыбельная

'I am of Ireland'

" Я родом из Ирландии"

Tom the Lunatic

Том-сумасшедший

From Last Poems (1936-1939)

Из " Последних стихотворений"

Lapis Lazuli

Ляпис-лазурь

The Three Bushes

Три куста

An Acre of Grass

Клочок лужайки

The Curse of Cromwell

Проклятие Кромвеля

The O'Rahilly

О'Рахилли

Come Gather Round Me, Parnellites

Песня парнеллитов

The Wild Old Wicked Man

Буйный старый греховодник

Long-Legged Fly

Водомерка

John Kinsella's Lament for Mrs. Mary Moore

Джон Кинселла за упокой миссис Мэри Мор

High Talk

Высокий слог

The Circus Animals' Desertion

Парад-алле

The Man and the Echo

Человек и эхо

Cuchulain Comforted

Кухулин примиренный

The Black Tour

Черная Башня

КОММЕНТАРИИ

© Copyright Григорий Кружков

 

This file was created

With BookDesigner program

bookdesigner@the-ebook.org

19.01.2009

Уильям Батлер Йейтс

Переводы из Уильяма Йейтса( Григорий Кружков) Великое колесо возвращений

 

ВСТУПЛЕНИЕ

 

Кто, терпеливый,

Душу пытал на излом,

Судеб извивы

Смертным свивая узлом,

Ранясь, рискуя,

Маясь в крови и в поту, –

Чтобы такую

Миру явить красоту?

 

 

(У. Йейтс)

Уильям Йейтс – поэт модернистской эпохи, современник Томаса Элиота и Эзры Паунда. Но в отличие от двух названных поэтов он демонстративно придерживался анти-авангардной позиции в искусстве. Йейтс никогда не старался бежать впереди прогресса – наоборот, он считал делом чести хладнокровно игнорировать его, идти не в ногу, стоять на своем, искать будущее в прошедшем. За это его называли чудаком, не раз пытались (особенно в тридцатые годы) " сбросить с парохода современности". Еще бы! В эпоху радио, аэропланов и профсоюзов он увлекался сказками, сагами о богах и героях, основывал какие-то загадочные эзотерические общества, искал истину в Каббале, в картах Таро, в индийской философии, сочинял философско-мистический трактат о вечном круговороте души и истории. Можно сказать, что в эпоху наступившего материализма Йейтс представлял собой передовой, далеко выдвинутый вперед аванпост самого упрямого и закоренелого идеализма. Где-то рядом партизанили Честертон и Киплинг, Толкиен и К?. Но если Киплинг, занявший конформистскую позицию по отношению к современности, обнаруживал романтику, скажем, в паровозах и машинах, то Йейтс не отдал бы за них ни лепестка своей увядшей розы, ни камешка старой башни. И если Толкиен четко отделял свою реальную профессорскую жизнь от блужданий в Средиземье, для которых существовали особые часы творчества да задняя комната оксфордского кафе " Орел и Дитя" (" Пташка и крошка" ), то Йейтс, как истинный символист, не разделял жизни и стихов. Как заболевший кот обшаривает всю округу в поисках особой травки – единственной, которая может его исцелить, – так Йейтс искал противоядие от низкого практицизма века где только мог – в фольклоре и античной философии, в оккультизме и теософии.

При всем при том он был ирландец – наследник древней кельтской традиции в литературе, духовный потомок друидов и бардов. Родина Йейтса – портовый город Слайго, на западе Ирландии. Его предки по материнской линии были моряками и купцами, по отцовской линии – священниками. Отец поэта, Джон Батлер Йейтс, получил юридическое образование, но в 28 лет резко оборвал карьеру адвоката и уехал в Лондон учиться живописи. Он стал художником, замечательным портретистом; благодаря его рисункам мы можем увидеть Уильяма таким, каким он был в детстве – смуглым задумчивым мальчиком, углубленным в книгу. Чем-то эти портреты похожи на детские портреты Пастернака, набросанные его отцом, Леонидом Пастернаком. Да и сами эти художники, Йейтс-отец и Пастернак-отец, были чем-то похожи – может быть, серьезностью своего отношения к искусству, независимостью от модных течений эпохи; оба они оказали основополагающее влияние на сыновей; оба провели поздние годы в эмиграции: Джон Йейтс в Америке, Леонид Пастернак в Англии. Детские годы Уильяма Йейтса прошли в Лондоне, за исключением летних каникул, когда его отвозили к родственникам в Слайго. Он любил слушать рассказы крестьян о волшебстве и духах, любил одинокие прогулки по лесам и холмам, ночи на морском берегу. Сочинять романтические стихи Уильям начал, учась в художественной школе в Дублине; его ранние опыты заслужили одобрение известных поэтов, в том числе Хопкинса и Оскара Уайльда. Путь его определился раз и навсегда. " Моя жизнь в моих стихах, – писал он другу. – Ради них я бросил свою жизнь в ступу. Я растолок в ней юность и дружбу, покой и мирские надежды… Я похоронил свою юность и возвел над ней гробницу из облаков".

Йейтсу было двадцать четыре года, когда он встретил Мод Гонн – женщину, которой суждено было стать его музой, его долгой безнадежной любовью. Она была ослепительной красавицей, богатой и независимой, но при этом – пылкой революционеркой, одержимой идей ирландской независимости. Они подружились, Мод втянула его в патриотической движение, Уильям посвятил ее в свои оккультные и поэтические интересы. Патриотизм Йейтса был далек от экстремистских крайностей, в Ирландии он видел, прежде всего, страну поэзии и оплот древней чести, попираемой прагматической и меркантильной Англией. И когда Джордж Рассел писал ему: " Из Ирландии воссияет свет, который преобразит эпохи и народы (не правда ли, язык мессианства повсюду одинаков? ), – Йейтс вполне разделял энтузиазм своего друга".

В 1899 году вышел сборник " Ветер в камышах" – высшее достижения раннего Йейтса – поэта " кельтских сумерек". Мир этой книги населен призраками и тенями; повсюду поэту мерещатся таинственные " сиды" – духи, населяющие холмы и ветреные равнины Ирландии. Они же – древние боги, племя богини Даны, они же – вечные голоса, звучащие в шуме ветра, в ропоте тростника, в сумасшедшем звоне ночных цикад. По настроению, по порыву – выйти за грань обыденного, дневного бытия – они близки к написанным двумя-тремя годами позже стихам Блока, например, " Я вышел. Медленно сходили / На землю сумерки зимы…", или: " Я вышел в ночь – узнать, понять / Далекий шерох, близкий ропот, / Несуществующих принять, / Поверить в мнимый конский топот". С такого же выхода начинается " Песня скитальца Энгуса":

 

 

I went out to the hazel wood Because a fire was in my head… Я вышел в темный лес ночной, Чтоб лоб горящий остудить…1

Период между сборниками " Ветер в камышах" и " Ответственность", с 1899-го по 1914 год, были у Йейтса наименее урожайными на стихи. В это время основные труды поэта были связаны с Театром Аббатства – первым ирландским национальным театром, одним из основателей и многолетним директором которого он был. Стиль поэта постепенно менялся, становился прямее, энергичней. Важной оказалась его дружба с молодым Эзрой Паундом, который в 1914-1916 годах практически стал секретарем Йейтса. Скажем, первая пьеса Йейтса в стиле японского театра Но, " У Ястребиного источника", была не только навеяна исследованиями Паунда в области японского театра, но и практически написана в соавторстве с ним: Йейтс диктовал текст, а Паунд записывал его и критиковал. Тут работала сложная диалектика: с одной стороны, Эзра искренне восхищался Йейтсом, выделяя его из всех прочих " поэтических староверов", с другой стороны, он постоянно внушал " дядюшке Вилли" свои имажисткие идеи. " Поэт должен быть современным человеком, – утверждал Паунд. – Ясность, точность, и никаких абстракций" Не правда ли – похоже на манифест русского кларизма или акмеизма? Как бы то ни было, именно под влиянием Паунда завершилась давно желаемая и ожидаемая метаморфоза стиля Йейтса.

Существует любопытный синхронизм политических событий в XX веке в Ирландии и в России: ирландское восстание против англичан в 1916 году, обретение независимости в 1918-м, гражданская война 1921-1923 годов происходили более или менее параллельно с русскими революциями и гражданской войной. Когда в 1916 году разразилось " Пасхальное восстание", закончившееся казнью шестнадцати главарей (среди них – троих поэтов), реакция Йейтса была неоднозначной. В первый момент он возмутился " глупостью" этих людей, пожертвовавших жизнью своих собратьев и своей собственной жизнью из чистого нетерпения; но через несколько недель его взгляд изменился и он написал стихотворение " Пасха 1916 года" с его знаменитым рефреном: " All changed, changed utterly: /A terrible beauty is born" (" Все изменилось, неузнаваемо изменилось: родилась страшная красота".). Эта " страшная красота" Йейтса очевидно сродни пушкинскому " упоению на краю", или жуткому восторгу Блока перед бурей революции в " Двенадцати", или трагическим прозрениям Мандельштама в " Петропольском цикле". Поэтическая карьера Йейтса распадается на два периода, который можно назвать " дореволюционным" и " послереволюционным". Весной 1917 года он купил свою знаменитую башню Тур Баллили, которая стала символом его поздней поэзии, в октябре женился (что было, в некотором роде, революционным шагом для пятидесятидвухлетнего холостяка); наконец, в этом же году он написал прозаическую книгу Per Amica Silentia Lunae, где в фрагментарной форме изложил свое поэтическое и философское credo.

Трудно исчислить все чудеса этого года. Достаточно сказать, что в ноябре 1917-го, когда " призраки коммунизма" штурмовали Зимний дворец, другие призраки явили себя Йейтсу и его молодой жене в сеансах " автоматического письма", и из тех вещей, которые они рассказали, со временем родилась главная философская книга Йейтса, содержащая его всеобъемлющую теорию круговращения человеческой души и истории.

 

 

* * *

 

 

В основе надиктованной " духами-коммуникаторами" книги Йейтса " Видение" (ударение ставьте где хотите! ) лежат две древних идеи: идея цикличности и идея борьбы противоположностей. Еще Эмпедокл писал:

 

 

Властвуют поочередно они во вращении круга,

Слабнут и вновь возрастают, черед роковой соблюдая.

 

 

В системе Йейтса Великое Колесо, разделенное на двадцать восемь секторов, или фаз (лунное число) изображает и эволюцию человеческой жизни, и путь души в ее перевоплощениях, и ход мировой истории. Движение по кругу ведет от первой фазы, полной объективности, к пятнадцатой фазе, полной субъективности, и затем вновь возвращается к своему началу, к доминации объективного (природного) начала. Эта теория, в детали которой мы входить не можем, поэтически выражена в стихотворении " Фазы луны".

 

 

Робартис. Когда же перемесится квашня

Для новой выпечки Природы, - вновь

Возникнет тонкий серп – и колесо

Опять закружится.

Ахерн. Но где же выход?

Спой до конца.

Робартис. Горбун, Святой и Шут

Идут в конце. Горящий лук, способный

Стрелу извергнуть из слепого круга –

Из яростно кружащей карусели

Жестокой красоты и бесполезной,

Болтливой мудрости – начертан между

Уродством тела и души юродством.

 

 

Йейтс верит в пифагорейское учение о странствиях души и ее инкарнациях – и строит классификацию людей по типам, в зависимости от фазы на Великом Колесе. Человек оказывается вовлеченным в два разных цикла: один связан с возрастом, другой – с перерождениями его бессмертной души, проходящей двадцать восемь кругов таких же фаз.

На самом деле, он участвует даже в трех циклах, ибо проходит вместе с человечеством по кругу земной истории: ее период, по Йейтсу, равен примерно двум тысячам лет и тоже связан с борьбой объективного и субъективного начала. Нынешний цикл начался с рождения Христа и достиг высшей объективности в эпоху Ренессанса; наше время близко к окончанию цикла, вот почему так распространились нивелирующие личность учения – социалистические, коммунистические и прочие. С этой точки зрения трагедия самого Йейтса – это трагедия человека героической, индивидуальной воли (он относил себя к семнадцатой фазе) в период размывания личностного начала – несовпадение фаз. С течением лет к этому прибавилось и старение – несовпадение всех трех фаз. Ущерб века, ущерб тела – и полнолуние души.

 

 

* * *

В 1923 году Йейтсу присуждается Нобелевская премия по литературе – жест, как часто бывает у Шведской Академии, не лишенный политической подоплеки – своего рода приветствие Ирландской республике по случаю обретения ею независимости. Но Йейтс с лихвой отработал свою " нобелевку". Лучшие стихи он написал не до нее, но после. Сборники " Башня" (1928) и " Винтовая лестница" (1933), наряду с " Последними стихами", могут считаться вершинными достижениями поэта. Особо хочется сказать о цикле " Слова, возможно, для музыки". Говорят, что протопим ом Безумной Джейн послужила Чокнутая Мэри – юродивая, жившая неподалеку от имения леди Грегори. Но эпический образ старухи, вспоминающей своих былых любовников, – гордой и нераскаянной – приводит на память прежде всего " Старуху из Берри" – одно из лучших стихотворений древнеирландской поэзии:

 

 

Вы, нынешние, сребролюбы,

живете вы для наживы,

зато вы сердцами скупы

и языками болтливы.

Но те, кого мы любили,

любовью нас оделяли,

они дарами дарили,

деяньями удивляли. ‹…›

Бывало, я мед пивала

в пиру королей прекрасных;

пью ныне пустую пахту

среди старух безобразных.

 

 

К " яростному негодованию" (слова из эпитафии Свифта) его толкало не только отвращение к материализму эпохи в целом, но и глубочайшее неудовлетворение ирландской жизнью и политикой. Он убедился, что все жертвы, принесенные на алтарь ирландской свободы, были напрасны. Достигнутая в стране демократия оказалась " властью черни", безразличной к духовности и культуре. " Если эта власть не будет сломана, – писал он, – наше общество обречено двигаться от насилия к насилию или от насилия к апатии, наш парламент – портить и развращать каждого, кто в него попадет, а писатели останутся кастой отверженных в своей собственной стране".

На этом фоне понятней тот эпизод 1934 года, когда Йейтс проявил интерес к " синерубашечникам" генерала О'Даффи. Он клюнул на антибуржуазную демагогию фашистов и даже написал для них " Три маршевых песни", где были такие слова: " Когда нации лишаются верховодов, когда порядок ослабевает и растет раздор, приходит время выбрать добрый мотив, выйти на улицу и маршировать. Марш! марш! – как там поется? О, любые старые слова подойдут". К счастью, уже через несколько месяцев Йейтс разочаровался в О'Даффи с его дешевым позерством; он понял, что чуть было не влип в объятия еще худшей черни, " ревущей у двери" – и зарекся играть в политические игры.

Йейтса называют человеком поздней жатвы. Выпуская в 1937 году второе издание " Видения", он писал другу: " Не знаю, чем станет эта книга для других, – может быть, ничем. Для меня она – последний акт защиты против хаоса мира, и я надеюсь, что еще десять лет смогу писать, укрепившись на этом рубеже". Как это похоже на строки юного Китса, восклицавшего в 1917 году: " О, дайте мне еще десять лет, чтобы я мог переполниться поэзией и свершить то, что мне предназначено! " Судьбы дала Китсу только три года. Еще меньше времени было в запасе у семидесятидвухлетнего Йейтса. В декабре 1938 годы он пишет свою последнюю пьесу " Смерть Кухулина", а через две недели неожиданно заболевает, и 26 января 1939 года наступает развязка.

Эта была красивая, героическая кончина – смерть непобежденного. До последних дней Йейтс греб против течения, пел не в лад с хором. В глазах авангардных, политически ангажированных поэтов тридцатых годов он выглядел нелепым анахронизмом. Достоинства его стихов признавались со страшным скрипом; его проза и критика начисто отвергались, пьесы считались провальными, философские взгляды – вредным чудачеством. Так что когда Уинстен Оден, признанный лидер нового направления, написал элегию на смерть Йейтса (потрясающей силы вещь – настоящую фугу в трех частях), это многим показалось удивительным.

Но ведь и эти стихи полны знаменательных оговорок. Автор считает, что Время в конце концов " простит" Йейтса – за " умение хорошо писать". Характерно и название статьи Одена, опубликованной в 1940 году: " Мастер красноречия", - в ней он утверждает, что Йейтс " был больше озабочен тем, как звучит его фраза, чем истинностью идеи или подлинностью чувства". И безапелляционно, как приговор: " отсутствие подлинной драмы никакой театральностью не прикроешь".

Особенное раздражение вызывала " чокнутая псевдофилософия" Йейтса. Взвешенней других молодых высказывался, пожалуй, Луис Мак-Нис, который даже был готов допустить, что Йейтс не настоящий мистик, а лишь человек, обладающий мистической системой ценностей, " а это совсем другое дело и вещь sine qua non для всякого художника".

И конечно, возмущала подозрительная аполитичность поэта. В годы перед Второй мировой войной каждый обязан был выбрать свою сторону баррикад. Но ему не внушало доверие ни одно из правительств. В одном из частных писем Йейтса 1936 года сказано: " Коммунисты, фашисты, националисты, клерикалы, антиклерикалы – все они должны быть судимы в соответствии с числом своих жертв".

Йейтсу выпала длинная дорога. Если в молодости он и был эстетом, построившим себе башню из слоновой кости, то в дальнейшем, как пишет Ричард Эллман, " из-за недовольства соседей, а отчасти из-за собственных сомнений в ее прочности, он выбрался наружу, в мир, и добыл там менее изысканные материалы, которыми постепенно заменил всю слоновую кость, до последнего кусочка".

Но это не значит, что Йейтс готов был поступиться своей юношеской мечтой. Те " спасительные слова", которые впоследствии произнесет И. Бродский и которые в письмах к нему дважды повторит Ахматова: " Главное – это величие замысла" – были спасительными и для Йейтса.

Он оставался цельным художником несмотря на все свои противоречия и сомнения. Он не скрывал их, он вообще ничего не хотел скрывать: жизнь поэта, считал Йейтс, есть жизненный эксперимент, и публика имеет право знать о ней все. Шекспировская эпитафия: " Проклятие тому, кто потревожит мои кости", -не про него писана.

Он положил на одну сторону весов свою поэзию, а на другую – свою судьбу, и обе чаши таинственно уравновесились. Любые обстоятельства повседневности значительны, когда они освящены великой целью. В эпоху, когда прагматизм старается сделать поэта затейником, работником досуга, загнать сверчка искусства на предназначенный ему шесток, - архимедово усилие Йейтса перевернуть мир и утвердить его на нематериальной точке опоры заслуживает восхищения.

Другие пути элементарней. Легко, например, предаться истерике или показать миру кукиш. Выход неплох – для любителей игры в поддавки. Есть и широко распространенный на Западе метод " честного реализма". Но все это, по выражению Кэтлин Рейн, лишь " втирание соли собственного отчаяния в рану, оставшуюся от ампутации духовной составляющей жизни".

В Древней Ирландии было две категории поэтов: барды – исполнители боевых, заздравных и сатирических песен, и филиды, - поэты-жрецы, носители высшей мудрости. Йейтс, разумеется, претендовал на роль филида. Сознавал свою земную слабость, но верил в божественную искру, в то, что поэт, может быть, лишь " сверхмарионетка" движущего им высшего начала.

 

 

Старик в своем нелепом прозябанье

Схож с пугалом вороньим у ворот,

Пока душа, прикрыта смертной рванью,

Не вострепещет и не воспоет…

 

 

Наивность? Безумие? Но, как ни удивительно, с ним произошло именно то, что предсказывал Платон в диалоге " Федр": " Все созданное человеком здравомыслящим затмится творениями исступленных".

 

 

* * *

В русской печати имя Йейтса впервые появилось в статье Зинаиды Венгеровой о Блейке (" Северный вестник", 1896). Она же перевела в 1915 году пьесу Йейтса " Кэтлин, дочь Хулиэна" – эта работа, которую мне удалось отыскать в архиве Венгеровой, по-видимому, является единственным дошедшим до нам дореволюционным переводом Йейтса.

Чрезвычайно интересен и не до конца исследован эпизод 1917 года, когда находящийся в командировке поручик русской армии Николай Гумилев впервые встречается в Лондоне с поэтом Уильямом Йейтсом. В письме Анне Ахматовой он называет его " английским Вячеславом" – подразумевая, конечно, Вячеслава Иванова и тем самым подчеркивая ключевую роль Йейтса в английском символизме. О знакомстве Гумилева с творчеством Йейтса говорит и отзыв о нем в интервью лондонскому еженедельнику " Новый век", и красноречивей всего – работа Гумилева над переводом пьесы " Графиня Кэтлин". Что такая работа, велась – и, возможно, была завершена, – говорит опубликованный автограф Гумилева на книге Йейтса: " По этому экземпляру я переводил Графиню Кэтлин, думая лишь о той, кому принадлежала эта книга. – 26 мая 1921. Н. Гумилев". О продолжившемся интересе Гумилева к творчеству ирландского поэта свидетельствует и сохранившаяся надпись акмеиста Михаила Зенкевича на другом сборнике Йейтса: " Эта книга A Selection from the Poetry of W. B. Yeats была прислана мне в Саратов из изд. " Всемирная литература" из Петрограда поэтом Н. С. Гумилевым для перевода двух отмеченных стихотворений…". В оглавлении отмечены – вероятно, рукой Гумилева – два стихотворения: " Проклятие Адама" и " Ирландии грядущих времен". Однако переводы Гумилева, если они и существуют, до сих пор не разысканы. Зато имеются три перевода Всеволода Рождественского, еще одного друга и сотрудника Гумилева по работе над английскими сборниками во " Всемирной литературе", – эти переводы вполне могут относиться к первым послереволюционным годам, хотя опубликованы они лишь посмертно2. Далее – пробел в 15 лет. Нет никаких сведений, что кто-либо из русских переводчиков переводил стихи Йейтса вплоть до 1937 года, когда в Ленинградском отделении Гослита вышла книга " Современная английская поэзия", составленная Михаилом Гутнером; впрочем, подлинным составителем книги был, по всей видимости, известный критик-репатриант князь Дмитрий Святополк-Мирский, арестованный и расстрелянный в год выхода книги. Большая часть подборки Йейтса в антологии (десять стихотворений из четырнадцати) дана в переводе Сусанны Мар. К сожалению, в подборке практически отсутствует " послереволюционные" сборники Йейтса, так что перед русским читателем он предстает как чистый символист, в старомодно-меланхолическом ключе. Неудивительно, что особого впечатления его стихи не произвели. В частности, Борис Пастернак в конце 1940-х годов признавался, что до войны не был увлечен Йейтсом, поскольку не знал его поздней лирики.

Маршак, вставивший два стихотворения Йейтса в свою книгу английских переводов 1943 года, тоже выбрал из самого раннего, безобидно фольклорного: песенку " В саду над рекою…" и " Скрипач из Дууни". А далее наступает затишье – вплоть до конца 1960-х годов, до появления великого ковчега худлитовской " Библиотеки Всемирной литературы", вернее, целой флотилии ковчегов, вынесших читателю десятки неизвестных или полузабытых имен…

Но тут уже предыстория кончается, и начинается история, которую всякий читатель может проследить по доступным книгам и антологиям. Напомним лишь, что Уильяма Йейтса, как и многих других англоязычных, заново " открывал" Андрей Сергеев, давший целый ряд прекрасных, убедительных переводов ирландского поэта: " Тот, кто мечтал о волшебной стране", " Песнь Рыжего Ханрахана об Ирландии", " Пасха 1916 года", " Пустынник Рибх о недостаточности христианской любви" и другие – всего около пятнадцати стихотворений. Очень долго, чуть ли не двадцать лет, готовилось издание в серии " Литературные памятники", вышедшее лишь в 1996 году. В 1999 году издательство " Симпозиум" напечатало составленный мной том избранного под названием " Роза и башня", куда вошли, наряду со стихами, драматургия Йейтса, его проза, мемуары и эссеистика. Ряд стихов из этой книги даются здесь в исправленном виде, добавлены и совсем новые, неопубликованные переводы.

Григорий Кружков, 2001

 

 

***

1Между прочим, знаменитую концовку этого стихотворения " The silver apples of the moon, / The golden apples of the sun" – я перевел с ходу еще двадцать лет назад, но лишь теперь мне удалось удовлетворительно перевести начало. Это случилось не раньше, чем я заметил в слове " hazel" (орешник) в первой строке прячущееся слово " haze" – дымка, туман, мгла.

2Подробней эта тема разбирается в моих статьях " Загадка Замиу", Предлог, №2, (2000); " Йейтс и Россия. К предыстории знакомства", Известия А Н, серия ОЛЯ, №2 (2000).

 

 

***

" ПЕРЕКРЕСТКИ" (1889)

Песня счастливого пастуха

 

 

В лесах Аркадских – тишина,

Не водят нимфы круг веселый;

Мир выбросил игрушки сна,

Чтоб забавляться Правдой голой, -

Но и она теперь скучна.

Увы, пресыщенные дети!

Все быстротечно в этом свете:

Ужасным вихрем сметены,

Летят под дудку сатаны

Державы, скиптры, листья, лики…

Уносятся мелькнув едва;

Надежны лишь одни слова.

Где ныне древние владыки,

Бранелюбивые мужи,

Где грозные цари – скажи?

Их слава стала только словом,

О ней твердят учителя

Своим питомцам бестолковым…

А может, и сама Земля

В звенящей пустоте Вселенной -

Лишь слово, лишь внезапный крик,

Смутивший на короткий миг

Ее покой самозабвенный?

Итак, на древность не молись,

В пыли лежат ее свершенья;

За истиною не гонись -

Непрочно это утешенье;

Верь только в сердце и в судьбу

И звездочетам не завидуй,

Следящим в хитрую трубу

За ускользающей планидой.

Нетрудно звезды перечесть

(И в этом утешенье есть),

Но звездочетов ты не слушай,

Не верь в ученые слова:

Холодный, звездный яд их души

Разъел, и правда их – мертва.

Ступай к рокочущему морю

И там ракушку подбери

С изнанкой розовей зари -

И всю свою печаль, все горе

Ей шепотом проговори -

И погоди одно мгновенье:

Печальный отклик прозвучит

В ответ, и скорбь твою смягчит

Жемчужное, живое пенье,

Утешит с нежностью сестры:

Одни слова еще добры,

И только в песне – утешенье.

А мне пора; там, где нарцисс,

Грустя, склоняет венчик вниз,

Могила есть в глуши дубравной;

Туда мне надо поспешить,

Чтоб песенками рассмешить

Хоть на часок беднягу фавна.

Давно уже он в землю лег,

А все мне чудится: гуляет

Он в этих рощах, - на лужок,

Промокший от росы, ступает

И распустившийся цветок

С ужимкой важной обоняет

И слышит звонкий мой рожок…

О снов таинственный исток!

И это всё – твое владенье.

Возьми, я для тебя сберег

Из мака сонного венок:

Есть и в мечтаньях утешенье.

 

 

ПЛАЩ, КОРАБЛЬ И БАШМАЧКИ

 

 

" Кому такой красивый плащ? "

" Я сшил его Печали.

Чтоб был он виден издали

И восхищаться все могли

Одеждами Печали".

" А парус ладишь для чего? "

" Для корабля Печали.

Чтоб, крыльев чаячьих белей,

Скитался он среди морей

Под парусом Печали".

" А войлочные башмачки? "

" Они для ног Печали.

Чтоб были тихи и легки

Неуловимые шаги

Подкравшейся Печали".

 

 

ИНДУС О БОГЕ

 

 

Я брел под влажною листвой вдоль берега реки,

Закат мне голову кружил, вздыхали тростники,

Кружилась голова от грез, и я увидел вдруг

Худых и мокрых цапель, собравшихся вокруг

Старейшей и мудрейшей, что важно изрекла:

Держащий в клюве этот мир, творец добра и зла -

Бог-Цапля всемогущий, Его чертог высок:

Дождь – брызги от Его крыла, луна – Его зрачок.

Пройдя еще, я услыхал, как лотос толковал:

На длинном стебле тот висит, кто мир наш создавал;

Я – лишь подобье божества, а бурная река -

Одна росинка, что с Его скользнула лепестка.

В потемках маленький олень с мерцаньем звезд в глазах

Промолвил тихо: Наш Господь, Гремящий в Небесах, -

Олень прекрасный, ибо где иначе взял бы он

Красу и кротость и печаль, чтоб я был сотворен?

Пройдя еще, я услыхал, как рассуждал павлин:

Кто создал вкусных червяков и зелень луговин –

Павлин есть превеликий, он в томной мгле ночей

Колышет в небе пышный хвост с мириадами огней.

 

 

ПОХИЩЕННЫЙ

 

 

Там, средь лесов зеленых,

В болотистой глуши,

Где, кроме цапель сонных,

Не встретишь ни души, -

Там у нас на островке

Есть в укромном тайнике

Две корзины

Красной краденой малины.

О дитя, иди скорей

В край озер и камышей

За прекрасной феей вслед -

Ибо в мире столько горя, что другой

дороги нет.

Там, где под светом лунным

Волнуется прибой,

По отмелям и дюнам,

Где берег голубой,

Мы кружимся, танцуя

Под музыку ночную

Воздушною толпой;

Под луною колдовской

Мы парим в волнах эфира -

В час, когда тревоги мира

Отравляют сон людской.

О дитя, иди скорей

В край озер и камышей

За прекрасной феей вслед -

Ибо в мире столько горя, что другой

дороги нет.

Там, где с вершины горной,

Звеня, бежит вода

И в заводи озерной

Купается звезда,

Мы дремлющей форели

На ушко, еле-еле,

Нашептываем сны,

Шатром сплетаем лозы –

И с веток бузины

Отряхиваем слезы.

О дитя, иди скорей

В край озер и камышей

За прекрасной феей вслед -

Ибо в мире столько горя, что другой

дороги нет.

И он уходит с нами,

Счастливый и немой,

Прозрачными глазами

Вбирая блеск ночной.

Он больше не услышит,

Как дождь стучит по крыше,

Как чайник на плите

Бормочет сам с собою,

Как мышь скребется в темноте

За сундуком с крупою.

Он уходит все скорей

В край озер и камышей

За прекрасной феей вслед -

Ибо в мире столько горя, что другой

дороги нет.

 

 

СТАРЫЙ РЫБАК

 

 

Ах, волны, танцуете вы, как стайка детей! -

Но шум ваш притих, и прежний задор ваш пропал:

Волны были беспечней, и были июли теплей,

Когда я мальчишкой был и горя не знал.

Давно уж и сельдь от этих ушла берегов,

А сколько скрипело тут прежде – кто б рассказал! -

Телег, отвозивших в Слайго на рынок улов,

Когда я мальчишкой был и горя не знал.

И, гордая девушка, ты уж не так хороша,

Как те, недоступные, между сетями у скал

Бродившие в сумерках, теплою галькой шурша,

Когда я мальчишкой был и горя не знал.

 

 

" РОЗА" (1899)


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-08; Просмотров: 256; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (6.634 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь