Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Ввести с 20 октября 1941 г. в г. Москве и прилегающих к городу районах осадное положение.
Воспретить всякое уличное движение как отдельных лиц, так и транспорта с 12 часов ночи до 5 часов утра, за исключением транспорта и лиц, имеющих специальные пропуска от коменданта г. Москвы, причём в случае объявления воздушной тревоги передвижение населения и транспорта должно происходить согласно правилам, утверждённым московской противовоздушной обороной и опубликованным в печати. 3. Охрану строжайшего порядка в городе и в пригородных районах возложить на коменданта г. Москвы генерал-майора т. Синилова, для чего в распоряжение коменданта предоставить войска внутренней охраны НКВД, милицию и добровольческие рабочие отряды. 4. Нарушителей порядка немедленно привлекать к ответственности с передачей суду Военного трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте. Государственный Комитет Обороны призывает всех трудящихся столицы соблюдать порядок и спокойствие и оказывать Красной Армии, обороняющей Москву, всяческое содействие. Председатель Государственного Комитета Обороны И. Сталин Москва, Кремль, 19 октября 1941 г.". Весь день Василий был на морозе — с утра тактика, после обеда занятия в холодном, как склеп, бетонированном тире. Учили стрелять красноармейцев, которые впервые держали винтовку в руках. Тяжёлые выстрелы в бетонном узком тире так набили барабанные перепонки, что в голове гудело. После ужина в тёплой казарме Василия охватила приятная истома, он прилёг отдохнуть и быстро заснул под мерный гул голосов. Куржаков ходил между кроватями, ругал медлительных, разомлевших в тепле красноармейцев. — Оружие отпотело, протрите. Раскисли! На фронт завтра, забыли? Он остановился у койки, на которой, сдвинув ноги в сапогах в проход, лежал одетый Ромашкин. Хотел поднять его — улёгся, мол, раньше подчинённых, даже не привёл оружие в порядок, но посмотрел на румяное чистое лицо сладко спавшего лейтенанта, и что-то жалостливое шевельнулось в груди. Куржаков тут же подавил в себе эту, как он считал, " бабью" слабость, но всё же не разбудил Василия, пошёл дальше, с яростью отчитывая бойцов: — Оружие протирайте, вояки, завтра не в бирюльки играть, в бой пойдёте! Красноармейцы брали влажные, будто покрытые туманом винтовки, протирали их, а влага вновь и вновь выступала на вороненых стволах и казённиках. — Смотри, железо, и то промерзло, притомилось, а мы ничего, ещё и железу помогаем, — бодрясь, сказал молодой боец Оплёткин. — Не тараторь, лейтенанта разбудишь, — остановил его сосед, кивнув на Ромашкина. — Сморило командира, видать, городской, не привычный в поле на морозе, — шепнул Оплёткин. В десять улеглась вся рота. Молодые здоровые люди, утомившись, скоро заснули и спали крепко. Василию показалось, что он только что закрыл глаза, и вот уже в уши стучит знакомое, нелюбимое: — Подъём! Подъём! С первых дней в училище Василий по утрам тяжело перебарывал сладкую тяжесть недосыпания. Ему нравилось в армии всё, кроме этого неприятного слова " Подъём! ". Даже в поезде, где никто не кричал " Подъём! ", глаза сами открывались в шесть, будто в голове, как в будильнике, срабатывала заведённая пружинка. Сегодня пробуждение было особенно тяжёлым. Ромашкин взглянул на часы — только три. " Наверное, дежурный ошибся", — подумал он, но тут же услыхал знакомый, с хрипотцой голос Куржакова: — По-одьём! Быстро умывайтесь и выходите строиться в полном снаряжении. Ничего не оставлять, в казарму больше не вернёмся! В полковом дворе происходило что-то непонятное. Роты строились не в походные колонны, а в длинные неуклюжие шеренги. Куржаков подозвал взводных: — Постройте строго по ранжиру, в ряду двадцать пять человек. Отработать движение строевым шагом. Особое внимание — на равнение. У Ромашкина было всего двадцать два бойца, весь взвод составил одну шеренгу. Троих добавили из другого взвода. Выстраивая людей в темноте по росту, он замешкался, тут же подлетел Куржаков: — Слушай мою команду! Направо! Выровняться чище в затылок! Головные уборы — снять! Встать плотнее! Ещё ближе. Прижмись животом к спине соседа. Обнажённые, остриженные под машинку головы вытянулись в ряд, кое-где они то возвышались, то западали. — Ты перейди сюда. Ты сюда, — вытягивая то одного, то другого за рукав шинели, переставлял их командир роты. Через минуту круглые стриженые головы создали одну, постепенно снижающуюся линию. — Головные уборы… — Куржаков помедлил и резко скомандовал: — Надеть! Нале-во! Перед Ромашкиным стояла шеренга его взвода, идеально подогнанная по росту. Куржаков тихо сказал: — Вот так надо строить по ранжиру, товарищ строевик, — и ушёл. Роты уже шагали по плацу и между казармами. Всё ещё не понимая, зачем это нужно, Ромашкин стал учить свою шеренгу. Она расползалась, ходила то выпуклая — горбом, то западала дугой, а то вдруг ломалась зигзагом. В конце двора шеренги, сбиваясь в кучу, поворачивали назад. Встретив здесь однокашников, Василий спросил Карапетяна: — Ты не слыхал, зачем вся эта петрушка? — На парад пойдём. Сегодня седьмое ноября. Забыл, да? — Какой парад? Война же! Подошёл Куржаков, он слышал их разговор: — Какой-нибудь строевик-дубовик вроде вас додумался. Парад, понимаешь! Немцы под Москвой, а мы в солдатиков играть будем. Мало нас бьют, всю дурь ещё не выбили. Ромашкин бегал вдоль строя, семенил перед ним, двигаясь спиной вперёд, лицом к строю, кричал: — Твёрже ногу! Раз, раз! А равнение? Куда середина завалилась? Завтракали здесь же, на дворе, гремя котелками, обдавая друг друга паром и приятным тёплым запахом каши с мясной подливкой. Было ещё темно, когда полк двинулся в город. В чёрных окнах домов, заклеенных крест-накрест белыми полосками бумаги, ни огонька, ни светлой щёлочки. По тихим безлюдным улицам полк шёл парадными шеренгами, и всю дорогу до Красной площади раздавались команды: — Строевым! Раз, два! Раз, два! Чище равнение! Командир полка майор Караваев за долгую службу много раз участвовал в парадах, и теперь, глядя на кривые шеренги, тихо говорил комиссару Гарбузу: — К парадам готовились минимум месяц. Как мы пройдём по Красной площади, не представляю! Да ещё в полном снаряжении. Опозорим и себя, и всю Красную Армию. — Не беспокойтесь, Кирилл Алексеевич, — отвечал Гарбуз, который ещё совсем недавно был вторым секретарём райкома на Алтае, под Бийском, и не слишком разбирался в красоте строя. — Там обстановку понимают. — комиссар показал пальцем вверх. — Не знаю, правильно ли я сужу, но, думается, сегодня важно не равнение в рядах, а сам факт проведения парада. Немцы под Москвой, на весь мир кричат о своей победе, а мы им дулю под нос — парад! Гитлера кондрашка хватит от такого сюрприза. Здорово придумано! — Парад, конечно, затея смелая. Тут или пан, или пропал. — Почему? — не понял комиссар. — Если всё пройдет хорошо — нам польза. А если нас разбомбят на Красной площади? Комиссар нахмурился, ответил не сразу. — Я думаю, там, — он опять показал пальцем вверх, — всё предусмотрели. Не допустят. Этим парадом, по-моему, сам Сталин занимается. А шеренги всё шли и шли мимо них, бойцы старательно топали, рассыпая дробный стук замерзших на морозе кожаных подмёток. Единого хлёсткого шага, который привык слышать и любил Караваев на довоенных парадах, не было. Карапетян показал Ромашкину на светящуюся синим светом букву " М" над входом в метро, пояснил: — До войны эти " М" были красные, чтоб далеко видно. Синие — немецкие лётчики не замечают. На Красную площадь вошли, когда начало светать. Ромашкин впервые увидел Кремль не на картинке: узнал зубчатую стену, мавзолей, высокие островерхие башни и удивился — звёзды были не рубиновые, а зелёные — не то покрашены, не то закрыты чехлами. Площадь была затянута холодным сырым туманом. В мрачном небе висели аэростаты воздушного заграждения, казалось, они упираются спинами в плотные серые облака. — Погода что надо — нелётная! — сказал радостно Карапетян. — Ты бывал раньше на Красной площади? — спросил Василий. — Бывал. Мой дядя в Наркомате внутренних дел работает. Водил меня на демонстрации. Раньше тут даже ночью, как днём, все сияло. А днём такое творилось — не рассказать! — А почему не убрали мешки? — удивился Василий и показал на штабель мешков у собора Василия Блаженного. — Чудак, их специально привезли — памятник Минину и Пожарскому обложить, чтобы при бомбёжке не повредило. — А если нас бомбить начнут? Представляешь, какая заваруха тут начнётся?! Куржаков, стоявший рядом, сказал: — Кончайте болтать в строю. Воинские части прибывали и выстраивались на отведённых им местах, красноармейцы закуривали по разрешению командиров, голубой дымок вился над строем. Пошёл снег. Сначала порошили мелкие снежинки, потом посыпались всё плотнее и плотнее. Василий, Карапетян и, должно быть, все участники парада с радостью подумали: бомбёжки не будет. Облегчение это пришло не оттого? что снималось опасение за себя, за свою жизнь. Каждый понимал — это не простой парад. Надо, чтобы он обязательно состоялся. Бывают в жизни дни и часы, когда человек ощущает: вот она, история, рядом. И сейчас, как только заиграли и начали бить Кремлёвские куранты, у Василия затукало сердце, будто там, в груди, а не на башне была эта музыка и колокольный перезвон исторического времени. Василию хотелось запомнить всё, что он видит и слышит, всё, что происходит на площади. Он понимал: этому суждено остаться в веках. Он подумал и о том, что, пожалуй, не совсем прав, считая, что историческое вершится лишь в такие торжественные минуты. Каждый день, каждый час начинается, продолжается или завершается как какое-то событие. Но есть минуты, которым суждено остаться не только в памяти его, Ромашкина, а всех, всего народа, вот такое и называется историческим событием. И такое вершилось сейчас, здесь. Хорошие можно написать стихи на эту тему, но теперь не до стихов. Без пяти минут восемь по Красной площади пролетел шорох, будто ветер по роще. Ромашкин смотрел вправо и влево, пытаясь понять, в чём дело. Его толкнул в бок стоявший рядом Синицкий: — Не туда смотришь. Гляди на мавзолей. Ромашкин взглянул на мраморную пирамиду в центре площади: там, в шеренге фигур, одетых в пальто с каракулевыми воротниками, он увидел Сталина в знакомой по фотографиям шинели и суконной зелёной фуражке. " Сталин! — пронеслось в голове Василия. — Хоть бы он шапку надел, в фуражке-то замёрзнет…" Куранты на Спасской башне рассыпали по площади мелодичный перезвон, генерал, плотно сидевший верхом на коне, вдруг что-то крикнул и поскакал вперёд. От Спасской башни ему навстречу приближался другой всадник на коне с белыми ногами. Кто это — мешал узнать тихо падающий снег. Прежде чем всадники съехались, снова, будто ветер по макушкам деревьев, понёсся шёпот над строем войск: " Будённый!.. Будённый! " Будённый остановился перед их полком поздороваться, и только тогда Ромашкин увидел маршальские звезды на петлицах и чёрные усы вразлёт. Ещё никто не произнёс речь, военачальники всё ещё объезжали строй войск, а Ромашкина так и распирало желание кричать " ура". У него громко стучало сердце и голова кружилась от охмеляющей торжественности. Вот о такой военной службе, о такой войне он мечтал — красиво, величественно, грандиозно! Ромашкин покосился на Куржакова, который стоял справа. Лицо Григория будто окаменело, челюсти сжаты, только ноздри трепетали. Ромашкин не понял, что выражало это лицо — неизбывную злость или верную преданность. " Вот гляди, — злорадно думал Ромашкин, — гляди, сухарь холодный, вот она, красота воинской службы, а ты говорил — нет её! " Наконец с другой площади, из-за угла красного кирпичного здания, как приближающийся обвал, покатилось " ура". Василий набрал полную грудь воздуха, дождался, пока могучий возглас достигнет квадрата его полка, и закричал изо всех сил, но голоса своего не услышал. Общий гул — " У-р-р-а-а-а! " — пронёсся над строем, подхватил голос Ромашкина и унесся дальше. Потом этот гул ещё не раз накатывался на строй, и каждый раз Василий, как ни старался, так и не смог расслышать свой голос. Будённый между тем поднялся на мавзолей. Сталин дождался его, посмотрел на часы, едва заметная улыбка мелькнула под усами. Не обращаясь ни к кому, но уверенный — всё, что он скажет, будет исполнено без промедления, Сталин сказал: — Включайте все радиостанции Союза. — и шагнул к микрофону. Ромашкин, слушая Сталина, подался всем телом в сторону мавзолея, не только уши, каждая жилка, казалось, превратилась в слух. Сталин говорил негромко и спокойно, произнося фразы медленно, будто диктовал машинистке. Ромашкин подумал даже, что Сталин говорит слишком медленно. Он будто подчёркивал каждую фразу. Слова выговаривал без затруднения, по-русски правильно, и только в ударениях, в повышении и понижении тона проскальзывал грузинский акцент. Василий проклинал снег, который повалил ещё гуще и не давал ему возможности рассмотреть Сталина. " Ну ничего, — надеялся он, — разгляжу, когда пройдём у мавзолея". Сталин говорил о том, как трудно было бороться с врагами в годы гражданской войны — Красная Армия только создавалась, не было союзников, наседали четырнадцать государств. Ленин тогда вёл и вдохновлял нас на борьбу с интервентами… " …Дух великого Ленина и его победоносное знамя вдохновляют нас теперь на Отечественную войну так же, как двадцать три года назад. Разве можно сомневаться в том, что мы можем и должны победить немецких захватчиков? …Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники, партизаны и партизанки! На вас смотрит весь мир, как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощённые народы Европы, подпавшие под иго немецких захватчиков, как на своих освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойны этой миссии! Война, которую вы ведёте, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков —Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина! " И опять Ромашкин кричал " Ура! ", пьянея от ощущения огромной силы своей армии, частичку которой он представляет, от радости, что родился, живёт, будет защищать такую великую страну, что участвует в таких грандиозных событиях. Меньше всех видят, как происходит парад, обычно его участники. После команды " К торжественному маршу! " Василий забыл обо всём, кроме равнения: хотелось, чтобы его шеренга прошла лучше других, не завалила бы и не выпятилась. Он косил глазом, вполголоса командовал, пока не вышли на последнюю прямую. Где-то в подсознании пульсировала мысль: " Рассмотреть Сталина, рассмотреть Сталина! " Но когда зашагал строевым, высоко вскидывая ноги, забыл и об этом. Вдруг у кого-то из красноармейцев в котелке заблямкала ложка. Василий не слышал оркестра, железное блямканье в котелке перекрыло всё. Он похолодел от ужаса, ему казалось, это звяканье слышат на мавзолее и оно портит весь парад. В этот момент Василий увидел человека, который слегка возвышался над площадью и взмахивал руками — то правой, то левой. Василию показалось, что он ищет, у кого стучит эта злополучная ложка. Человек один был виден над головами марширующих и, несомненно, высматривал виновника. Только подойдя ближе, Ромашкин сообразил: " Это же дирижёр! " Василий спохватился, метнул глазами в сторону мавзолея, но было поздно — Сталина разглядеть не успел. А в голове мелькали какие-то цифры: " Семьдесят пять… семьдесят шесть…" Когда и почему начал он считать? Лишь миновав трибуны и произнеся мысленно " сто шестьдесят", вспомнил: " Это я по поводу того, что участники парада видят меньше всех. Вот отшагал я сто шестьдесят шагов, и на этом парад для меня закончен. Но какие это шаги! Это не шаги — полёт! Кажется, сердце летит впереди, и не барабан вовсе, а сердце отстукивает ритм шага: " Бум! Бум! " Только проклятая ложка в котелке всё подпортила". Ромашкин поглядел на Карапетяна, Синицкого — они улыбались. И сам он тоже улыбался. Чему? Неизвестно. Просто хорошо, радостно было на душе. Стук ложки, оказывается, никто и не слышал. Даже Куржаков посветлел, зелёные глаза потеплели, но, встретив взгляд Ромашкина, ротный нахмурился и отвернулся. За Москвой-рекой, в тесной улочке майор Караваев остановил полк. Пронеслось от роты к роте: " Можно курить", и сиреневый дымок тут же заструился над шапками, запорошенными снегом. Позади, на Красной площади, ещё играл оркестр — там продолжался парад. Четыре девушки в красноармейской форме шли по тротуару. Карапетян не мог упустить случая познакомиться. Он шагнул на тротуар, лихо откозырял и спросил, играя чёрными бровями: — Разрешите обратиться? — Это мы должны спрашивать: вы старший по званию, — сказала голубоглазая, у которой светлые локоны выбивались из-под шапки. Другие девушки хихикнули. Только одна, ладная, стройная, с ниточками бровей над карими глазами, осталась серьёзной и больше других приглянулась Ромашкину. Синицкий и Сабуров шагнули на подкрепление Карапетяну, а Василий подошёл к строгой девушке: — Здравствуйте. Как вас зовут? — Вы считаете, сейчас подходящее время для знакомства? — А почему бы и нет? — В любом случае, наше знакомство ни к чему. — Потому что я иду на фронт? Девушка грустно поглядела ему в глаза, непонятно ответила: — Мы никогда больше не встретимся. — и добавила, чтобы не обидеть: — Не потому, что вас могут убить. Просто ни к чему сейчас эти знакомства. — она помедлила и явно из опасения, что лейтенант неправильно ее понял, сказала: — А зовут меня Таня. — Где вы живёте? — Здесь, под Москвой, в лесу. Нас отпустили на праздник домой, я москвичка. Скоро тоже поедем на фронт. — Может быть, там встретимся? Таня покачала головой. — Едва ли. От головы колонны донеслось: — Кончай курить! Становись! Оборвался смех и весёлый разговор лейтенантов. Ромашкин попрощался с Таней. У него осталось ощущение, что их встреча была не случайной, таила какую-то значительность и обязательно будет иметь продолжение. — Номер полевой почты скажите, — быстро, уже из строя, попросил Ромашкин. — Не надо, ни к чему это, — ласково сказала Таня и помахала на прощание рукой в зелёной варежке домашней вязки. Полк майора Караваева грузился в эшелон. Артиллерия, штаб, тылы полка были отправлены ещё ночью. В промёрзших, покрытых инеем, скрипучих вагонах надышали, накурили, и вскоре стало жарко. Красноармейцы всё ещё говорили о параде, но больше всего о Сталине. — Говорят, он рыжий, рябой и одна рука у него сохлая, — тихо сказал своему соседу Кружилину Оплёткин. — Ты знаешь, что может быть за такие слова? — возмутился Кружилин. — Тебя знаешь куда за это? — А чего я такого сказал? — хорохорился явно струхнувший Оплёткин. — Разве можно так про товарища Сталина? — Как " так"? — А вот как ты. Ну ежели бы ты вчера такое болтал. А то ведь я сам недавно его видел. Какой он рябой? Не рябой вовсе. И не рыжий. И обе руки при нём. Зачем болтаешь? — Вот чудак, я что от людей слыхал, то и говорю. — То-то, от людей! А может, ты меня прощупываешь? — недоверчиво глядя на Оплёткина, спросил Кружилин. — А чего мне тебя щупать, баба ты, что ли? — Оплёткин принуждённо засмеялся и отошёл подальше от опасного собеседника. Поезд мчался без остановки, за окном мелькали красивые дачные домики, веселые названия станций. Прошёл по вагону политрук, направо, налево раздавая, будто сеял, газеты. Зашелестели бумагой красноармейцы, каждый начинал не с любимой страницы, как бывало до войны, — одни с четвёртой: происшествия, театральные новости; другие с передовицы; третьи с середины: как там на полях, на заводах, — нет, теперь все начали со сводки Советского Информбюро. " Утреннее сообщение 7 ноября. В течение ночи на 7 ноября наши войска вели бои с противником на всех фронтах". " Плохо дело, — подумал Ромашкин. — После таких сообщений выясняется, что Красная Армия отступала, и немного позже сообщают: " Оставили Киев", " Оставили Минск", " Оставили Харьков". " За один день боевых действий части т. Василенко и Кузьмина, действующие на Южном фронте, уничтожили и подбили 60 немецких танков и более двух батальонов пехоты противника". " Хорошо поработали, — отметил Василий. — Вот и мне бы подбивать их вместе с вами. Ну, ничего, фронт рядом, скоро и я буду бить фашистов…" " Стрелковое подразделение младшего лейтенанта Румянцева, действующее на Южном фронте, оказалось в окружении 60 вражеских танков. В течение суток бойцы уничтожили ручными гранатами и бутылками с горючей жидкостью 12 танков противника и вышли из окружения". " Румянцев? Не из нашего ли училища? Кажется, была у нас такая фамилия. Румянцев вполне мог быть на Южном фронте и отличиться в первом же бою. Но как он отбил 60 танков, это же по два танка на бойца, если взводом командовал? Но мог и ротой. Выдвинулся, пока Ромашкин сидел в лагерях. Допустим, ротный погиб, а Румянцев взял командование на себя. Молодец он. Где же про московское направление пишут? Вот…" " Миномётчики части командира Голубева, действующей на малоярославецком участке фронта, 5 ноября миномётным огнём рассеяли и уничтожили батальон вражеской пехоты и батарею немецких миномётов". " Негусто. Значит, и здесь наши отступают", — решил Василий. Далее шло о делах уральского завода, и то, что о них говорилось именно в сводке Информбюро, Василий понимал — работу в тылу приравнивают к боевым делам на фронте. Красноармейцы оживленно говорили о новостях, взволнованно дымили махоркой. Вдруг поезд резко затормозил. Все попадали вперёд, потом сразу назад. Где-то дзинькнули стёкла, кто-то вскрикнул: — Ой, чтоб тебя! Куда же ты винтовкой тычешь? — и сразу же крики: — Воздух! Воздух! Отрывисто и тревожно стал гудеть паровоз. Красноармейцы выпрыгивали из вагонов, скатывались по снежному склону вниз и бежали к редкому лесу, который чернел в стороне. Василий бежал вместе со всеми, крича на ходу: — Взвод, ко мне! И его бойцы, кто оказался поблизости, старались держаться с ним рядом. Сзади бухнуло несколько взрывов, пролетел над головой запоздалый звук самолёта. Василий вбежал в лес и внезапно услышал веселый хохот. Он не успел ещё отдышаться, не мог понять, кто может смеяться в такую страшную минуту, под бомбёжкой! Пройдя сквозь заснеженные кусты, Ромашкин вдруг с изумлением увидел — хохочут немцы! И смеются они над теми, кто убегал от бомбёжки. " Вы уже здесь? Как же так? Мы в окружении? Или уже в плену? " — растерянно думал Ромашкин, с отчаянием вырывая пистолет из кобуры. " В какого из них стрелять? " — не мог решить он и наконец всё понял. За узкой полосой леса проходило шоссе. Там вели небольшую группу пленных — вот они-то и смеялись, увидев, как русские бегут от немецких самолётов. Это были живые фашисты. Чтобы лучше их рассмотреть, он подошёл поближе. От страха перед авиацией не осталось и следа, он совершенно забыл о бомбёжке. Позади где-то грохотали взрывы, а Василий во все глаза смотрел на хохочущих немцев. Это были совсем не трусливые вояки, которых он собирался убивать, а здоровые, спортивного сложения солдаты, в хорошо сшитых и подогнанных по фигурам шинелях, в хромовых сапогах. — Шнель, шнель, рус, ложись земля, рейхсмаршал Геринг сделает тебе капут! — кричал голубоглазый немец с мощной шеей и плечами атлета. Остальные опять громко захохотали. — Ах, гады! — вдруг выдохнул со свистом в горле невесть откуда появившийся Куржаков. Василий мельком увидел его ненавидящие глаза с чёрными кругляшками зрачков. Мгновенно Григорий рванул пистолет, не целясь, выстрелил. Немцы сразу попадали на землю и замерли, словно все были убиты одной пулей. К Куржакову подскочил лейтенант из конвоя, заслоняя собой немцев, решительно крикнул: — Нельзя, товарищ! Нельзя! — и тут же с угрозой: — Вы за это ответите! Под трибунал пойдёте! — Я за фашистов под трибунал? Да я тебя, гада, самого! Куржакова схватили за руки. Немцы поднялись с земли. Теперь они испуганно топтались, сбившись в кучу. К счастью, лейтенант промахнулся. Старший конвоя пытался выяснить фамилию и записать номер части. Но пришедший на шум комбат Журавлёв сказал ему: — Уводи ты своих пленных подальше. А то разозлишь людей — всех перебьют. Лейтенант поспешил на дорогу, всё ещё угрожая: — Вы ответите! Я все равно узнаю… А от поезда уже кричали: — Отбой! По вагонам! И опять Ромашкин мчался в поскрипывающем вагоне к фронту и жадно смотрел в окно. В дачных посёлках, в открытом поле, в рощах и заводских дворах — всюду стояли войска, зенитные, танковые, артиллерийские части, крытые брезентом автомобили и повозки. " Сколько у нас людей, столько техники и всего горсточка пленных. Что происходит? Почему они нас бьют? " — с болью в сердце думал Василий. Ехали после бомбёжки недолго, не успели обогреться, уже вот он — фронт. " Выходи! " В лесу у дороги старшины выдали боеприпасы. Ромашкин набил карманы новенькими красивыми патрончиками для своего ТТ. Здесь же пообедали. Горячий суп и макароны показались очень вкусными на морозе. Дальше пошли в пешем строю. Уже слышался гул артиллерийской стрельбы, бой гремел впереди совсем близко. Полк занял готовые, кем-то заранее отрытые траншеи. Не успели изготовиться к обороне, прибежал какой-то суматошный связист, затараторил: — Товарищ лейтенант, в роще немцы. Я вдоль кабеля шёл, порыв искал. А он, гад, бах в меня. Хорошо — промахнулся. — Где немцы? — недоверчиво спросил Куржаков. — Ты мне панику не наводи! — Вот в той роще. — Откуда там немцы? Мы недавно проходили через эту рощу. — Так стреляли же в меня! — Сколько их? Связист помялся: — Одного я видел. — Лейтенант Ромашкин, — приказал Куржаков, — возьми отделение, прочеши рощу. Василий, хоть и устал за день, отличиться всегда был готов. Прихватив отделение, он впереди всех поспешил за связистом, который всё тараторил: — Я только вышел на поляну, а он в меня — бах! Я вдоль кабеля шёл… — А ты почему не стрелял? — Так у меня винтовка на ремне за спиной. Я снял, а потом думаю: кто знает, сколько их там? Может, десант целый. Убьют меня — и наши их не обнаружат. Решил доложить. — Правильно сделал. Василия и его группу встретил пожилой небритый старшина-артиллерист. — За немцем, товарищ лейтенант? — А вы откуда знаете? — Это наш немец. — Как ваш? — Его самолет сбили, а он с парашютом сиганул. Вот и держим в окружении. Пока патроны не расстреляет, брать не будем. Зачем людей губить? Он тут рядом, глядите. — старшина слепил снежок, кинул в заросли молодых елочек. Оттуда щёлкнул пистолетный выстрел. — Нехай все патроны расстреляет. — Зачем же вы связиста на него пустили? — О, так это ты утикал? — засмеялся старшина, разглядывая связиста. — Мы его не пустили, товарищ лейтенант, он не по дороге шёл, а по целине, мы не заметили сначала. А когда утикал, стали звать, так он и нас, наверное, за немцев принял. — Вот видите, старшина, связист утёк, и немец может уйти. Тем более уже смеркается. Надо сейчас брать. Он один — это точно? Старшина подтвердил. — В цель разомкнись! — скомандовал Ромашкин — Стрелять выше головы! Прижмём к земле, может, живым захватим. Красноармейцы защёлкали затворами, недоверчиво посматривая на лейтенанта. — Стрелять? — Огонь! Выстрелы хлестнули по лесу, и звонкое эхо, как ответный залп, донеслось издалека. Бойцы, с хрустом обламывая корку на снегу, пошли в лес. — Ещё стрелять? — весело крикнул ближний к лейтенанту боец. — Да стреляйте, чего спрашиваете, на войну приехали! Красноармейцы заулыбались и с явным удовольствием стали беспорядочно палить в гущу деревьев. Ромашкин не слышал ответных выстрелов и удивился, когда боец, который весело спрашивал, стрелять или нет, вдруг ойкнул и упал. — Что с тобой? — Что-то ударило. — боец прижимал руку к бедру, а когда отнял, рука была в крови. — Ранен я, товарищ лейтенант, — удивлённо и виновато сказал он. — Перевязывайся. Сейчас мы его возьмём. Вперёд! — властно крикнул Василий, опасаясь, как бы раненый не повлиял на боевой дух красноармейцев. — Вперёд! — и побежал к зарослям. — Лейтенант, лейтенант! — звал его старшина-артиллерист, поспешая следом. — Не надо бы так! И себя, и людей погубишь… Но Ромашкина уже охватил азарт. Пробежав сквозь низкие ёлочки, он вдруг увидел перед собой немца. Одежда на лётчике была изорвана и кое-где обгорела, белые волосы трепал ветер, в голубых глазах — никакого страха. У лётчика кончились патроны, а то бы он выстрелил почти в упор. Сейчас немец стоял с ножом в руке. Ромашкин крикнул своим: — Не стрелять! — и сам остановился, не зная, что делать, как же брать в плен, ведь немец будет отбиваться ножом. Старшина-артиллерист спрятал улыбку, подошел к бойцу, буднично сказал: — Дай-ка винтовку… Взял её, как дубинку, за ствол, спокойно, будто делал это много раз, подошёл к немцу и, когда тот взмахнул ножом, ударил его бережно прикладом по шее. Немец упал. Старшина великодушно молвил: — Теперь берите. До траншеи лётчика тащили под руки, волоком, он ещё не пришел в себя. Ромашкин радостно доложил Куржакову: — Товарищ лейтенант, ваше приказание выполнил, немец взят живым. У меня ранен один боец. — Кто? Куда ранен? — Да я, собственно, фамилию его не запомнил. В ногу вроде бы. — Ромашкин даже не смутился, ему все это казалось неважным, главное, он немца поймал живого! Лётчика! А Куржаков, явно желая смазать боевую заслугу Василия, продолжал всё о том же: — Где раненый? — Ведут его. Отстал. — Перевязку сделали? — Да, сделали. Вы немца оглядите, может быть, он офицер. — Чего мне глядеть? Жаль, не добили гниду. Теперь будет в тылу хлеб жрать, который лучше бы твоей матери отдали. Я бы их, гадов, ни одного живым не брал. А лётчик между тем пришел в себя. Он сел на снег, обвёл красными глазами бойцов, которые его с любопытством рассматривали, потом вдруг закрыл лицо испачканными в гари руками и зарыдал. Ромашкину стало жаль его. А немец, немного порыдав, вскочил и стал выкрикивать, как на митинге, какие-то фразы. Ромашкин в школе изучал немецкий: поняв отдельные слова, разобрал и общий смысл: — Я не боюсь вас, русские свиньи! Я, майор Шранке, презираю вас! Со мной недавно говорил сам фюрер! Я кавалер Рыцарского креста! Я не боюсь смерти! Хайль Гитлер! Хайль! Хайль!.. Ромашкина сильно удивило такое поведение пленного. Никто из русских даже не подозревал, какой крах переживал сейчас пилот. Беда даже не в том, что сбили. Совсем недавно произошло следующее. Рано утром Гитлер подошёл к огромному полированному приёмнику — подарок фирмы " Телефункен" — и повернул ручку. Бодрая, ритмичная музыка русского военного марша заполнила комнату. Сквозь музыку пробивались глухие шаги торжественно проходящего строя, слышался неясный говор, выкрики далёких команд. Гитлер сразу всё понял и быстро подошёл к телефону. Ругать приближённых не было времени. Он приказал немедленно вызвать штаб группы " Центр", фельдмаршала Бока. Услыхав чей-то голос, стараясь быть спокойным, чтоб не напугать отозвавшегося, ибо это лишь затруднит дело, сдержанно сказал: — Здесь у телефона Гитлер, соедините меня с командиром ближайшей бомбардировочной дивизии. В трубке ответили: " Есть", и некоторое время Гитлер слышал обрывки фраз, щелчки переключения на коммутаторах. В эти секунды в нём, будто переключаясь со скорости на скорость, разгорался гнев. " Мерзавцы, обманывают не только красные, но и свои. Ну, погодите, я вам покажу! " Взволнованный голос закричал в трубке: — Где, где фюрер, я его не слышу! — Я здесь, — сказал Гитлер. — Кто это? — Командир двенадцатой бомбардировочной авиадивизии генерал… — Вы осёл, а не командир дивизии. У вас под носом русские устроили парад, а вы спите, как свинья! — Но погода, мой фюрер… она нелётная… снег, — залепетал генерал. — Хорошие лётчики летают в любую погоду, и я докажу вам это. Дайте мне немедленно лучшего лётчика вашей дивизии! Лучшие лётчики были далеко на полковых аэродромах, генерал, глядя на трубку, поманил к себе офицера, случайно оказавшегося в кабинете. Офицер слышал, с кем говорил командир дивизии, лихо представился: — Обер-лейтенант Шранке у телефона! Гитлер подавил гнев и заговорил очень ласково, он вообще разносил только высших военных начальников, а с боевыми офицерами среднего и младшего звена всегда был добр. — Мой дорогой Шранке, вы уже не обер-лейтенант, вы капитан, и даже не капитан, вы майор. У меня в руках Рыцарский крест — это ваша награда! Немедленно поднимайтесь в воздух и сбросьте бомбы на Красную площадь. Об этом прошу я — ваш фюрер. Этой услуги я никогда вам не забуду! — Немедленно вылетаю, мой фюрер! — воскликнул Шранке и побежал к выходу. В голове его мелькали радужные картины: он бросает бомбы на Красную площадь, фюрер вручает ему Рыцарский крест, вот он уже генерал, фюрер встречает его с улыбкой, вот уже рядом сам рейхсмаршал авиации Геринг, вот уже… Да разве можно предвидеть все, что последует после того, как сам фюрер сказал: " Я никогда не забуду этой услуги! " Услыхав потрескивание в трубке, командир дивизии поднес её к уху, там звал его голос Гитлера: — Генерал, генерал, куда вы пропали? — Я здесь, мой фюрер, — сказал упавшим голосом генерал и тоскливо подумал: " Сейчас он меня разжалует". Гитлеру действительно очень хотелось крикнуть: " Какой вы, к чёрту, генерал, вы полковник, нет, даже не полковник, а простой майор интендантской службы! " Но Гитлер понимал: сейчас главное — успеть разбомбить парад, времени для разжалования и нового назначения нет, надо подхлестнуть этого дурака генерала, чтобы он, охваченный беспокойством за свою шкуру, сделал всё возможное и невозможное. — Генерал, даю вам час для искупления вины. Если вы не сбросите бомбы на Красную площадь, я вас разжалую и сниму с должности. Немедленно вслед за рыцарем, которого я послал, вылетайте всем вашим соединением. Ведите его сами. Лично! Жду вашего рапорта после возвращения. Всё! Вновь испечённый майор Шранке через несколько минут был уже в воздухе. Он видел, как вслед за ним взлетали тройки других бомбардировщиков. " Всё равно я буду первым. Всё равно фюрер запомнит только меня", — счастливо думал Шранке. Облачность была плотная, ничего не видно вокруг. " Ни черта, — весело думал Шранке, — это для меня же лучше. Пойду по компасу и по расчёту дальности". Он приказал штурману тщательно проделать все расчёты для точного выхода на цель. Шранке уже слышал, видел, представлял, как по радио, в кино, в газетах будут прославлять рыцарский подвиг аса Шранке, который один сумел сбросить бомбы на Красную площадь… Шранке не долетел до Москвы, его самолёт и еще двадцать пять бомбардировщиков сбили на дальних подступах, остальные повернули назад. Шранке не мог вынести таких потрясений за короткий срок: разговор с фюрером, награда, звание майора, надежды на лучезарное будущее и — плен, может быть, смерть. Всё рухнуло, стало куда хуже, чем до разговора с Гитлером. Шранке явно сходил с ума, он то истерически кричал, то плакал, наконец, повалился на спину и забился в конвульсиях, серая пена выступила на его губах. — Псих какой-то, — растерянно сказал Ромашкин. — Вот видишь, а ты за него бойца загубил, — упрекнул Куржаков. — Отправляйте в тыл раненого и этого. Ночью лейтенант Куржаков вызвал взводных на свой наблюдательный пункт. — Собирайте бойцов. Через тридцать минут двинемся в первую траншею. Будем менять тех, кто там уцелел. Наш участок вот здесь, — Куржаков показал на карте, где должна занять оборону рота и каждый взвод. — На месте уточню. Ну, братцы, завтра будет нам крещение. Роты во мраке шли по разбитой просёлочной дороге, под снегом бугрились застывшие с осени комья грязи. Впереди было тихо и темно, только иногда взлетали ракеты. Чем ближе к передовой, тем больше воронок — широких и малых, старых, с замёрзшей водой, и совсем свежих, чёрных внутри. Деревья были похожи на столбы, ветви их срезало осколками снарядов. Два чёрных дымящихся квадрата Ромашкин принял за домики, в которых топят печки, но это были подбитые догорающие танки. Первая траншея показалась Ромашкину пустой. " Кто же здесь воевал? Почему фашисты не идут вперёд? Тут никого нет". Но за третьим поворотом траншеи встретил красноармейца неопределённого возраста, с небритым и, видно, давно не видавшим воды и мыла лицом. Уши его шапки были опущены, и тесёмки завязаны, испачканная землёй шинель, покрытая на груди инеем, походила на промёрзший балахон. — Ты здесь один? — удивленно спросил Ромашкин. — Зачем один? Народ отдыхает. Вон там, в землянке. — Показывай, где. Мы сменять вас пришли. — Это хорошо. На формировку отойдём, значит. — красноармеец подошёл к плащ-палатке, откинул её и крикнул в чёрную дыру: — Эй, народ, выходи, смена пришла! Из блиндажа вылезли четверо в грязных шинелях, с лицами, испачканными сажей коптилок. — Смена? — спросил один. — Ну, давай, принимай, кто старшой? — Командир взвода лейтенант Ромашкин. — Командир взвода рядовой Герасимов. Пойдём, лейтенант, покажу тебе участок. Василий пошёл за ним по траншее. Окопы здесь были не такие, как оставленные позади, там — ровненькие, вырытые будто на учениях, а здесь — избитые снарядами, кое-где полузасыпанные, с вырванными краями, с глубокими норами, уходящими под бруствер. Герасимов шёл вперевалочку, не торопясь, как усталый мужичок после утомительной работы, он по-хозяйски просто объяснял лейтенанту, говорил " ты", будто не знал об уставном " вы". — Место перед тобой будет ровное, танки идут свободно. Справа овраг, окопов наших там нету, стало быть, разрыв с соседом. Поставь у оврага для пехоты пулемёт. Для танков мины уже накиданы. Как забомбят или артиллерия начнет гвоздить, людей вот в эти норы поховай, — он показал на дыры в передней стене траншеи. — Когда танки через голову пойдут, там — в этих норах — бутылки с горючкой припасены. Только гляди: кверху горлом кидайте, а то у нас один себя облил, сгорел сам заместо танка. Когда вернулись к землянке, Василий, как учили ещё в ташкентском училище, хотел начертить схему обороны и подписать: сдал, принял. — Ни к чему это, — сказал Герасимов, — да и не кумекаю я в твоих схемах, товарищ лейтенант. Позицию тебе сдал. Мы её удержали. Теперь ты держи, пока тебя сменят. Ну, прощевайте. — А где же твой взвод? — Вот он, весь тут. Три дня назад у нас и лейтенант был, и сержанты… Герасимов махнул рукой, и четверо красноармейцев двинулись за ним, так же, как он, раскачиваясь из стороны в сторону. Василий глядел им вслед и не мог понять, как эти невзрачные, закопчённые мужички не пропустили механизированную лавину немцев. Он представлял фронтовых героев богатырями, грудь колесом, в очах огонь — он и Куржакова сначала невзлюбил за то, что тот не был таким. И вот, оказывается, бьют фашистов простые мужики вроде этого Герасимова. Ромашкину жаль было расставаться с образом лихого, бесстрашного воина, наверное, потому, что даже перед лицом смерти человек стремится к хорошему, ему небезразлично, как он умрёт и что скажут о нем люди. Василий развёл отделения по траншее, выбрал огневые позиции для пулемётов, назначил наблюдателей. Подумал: " Секрет бы надо выслать, вдруг ночью немцы пойдут". Но, посмотрев на загадочную тёмную нейтральную зону, решил: " Вышлю завтра, огляжусь, где и что". До утра Василий так и не смог заснуть. Сначала зашёл Куржаков, проверил, как заняли оборону. Потом заглянул комбат — длинный, худой капитан Журавлев. Когда они ушли, Ромашкин всё равно не лёг, то и дело выходил из землянки, прислушивался, вглядывался во мрак. Казалось, фашисты могут подползти и броситься в траншею. Но впереди было тихо. " Неужели враг так близко, на этом вот чёрном поле? — думал Василий. — Ну, ничего, завтра мы им покажем! Пусть только сунутся". Лишь перед самым утром, когда чуть начало синеть, Ромашкина свалил сон, он забылся, сидя в тёмной прокуренной землянке. Проснулся Василий от оглушительного грохота. Через края плащ-палатки, которая закрывала вход, сочился утренний свет. Будто горы рушились там, снаружи, страшно было выходить. Но Ромашкин, выхватив пистолет, всё же выскочил. С неба нёсся пронзительный вой, который сковывал все мышцы и вжимал в землю. Втянув голову в плечи, Ромашкин нашёл в себе силы посмотреть вверх. Оттуда чёрными птицами стремительно шли вниз, один за другим пикирующие бомбардировщики, их было очень много, они неслись стремительно, затем, будто присев, сбрасывали бомбы и круто уходили ввысь. Бомбы тоже выли, как самолёты. Потом они тяжело бухались в землю, взрывались, земля вздрагивала, казалось, даже прогибалась от ударов и вскидывалась чёрными конусами с огнём и дымом. А самолёты всё выли и выли, скатываясь вниз, будто по крутой горке на санках. " Сколько же их там? — подумал Ромашкин. — Надо сосчитать". Он приподнял голову и обнаружил, что пикировщиков не так уж много. Они построились вертикальной каруселью, непрерывно кружили, бросали не все бомбы сразу, а порциями. На смену одной эскадрилье пришла другая и тоже закружила, завыла. Едкий дым от разрывов, запах гари и взрывчатки затянул траншею. Когда, отбомбившись, эскадрилья улетела, Ромашкин собрался было вздохнуть с облегчением, но взрывы все долбили и долбили землю, она всё вздрагивала и вскидывалась чёрными веерами. " Откуда же летят бомбы? Самолёты ушли… — поразился Ромашкин и понял: — Это бьёт артиллерия! " Два снаряда угодили в окоп. Кто-то по-звериному завыл, новый разрыв заглушил этот крик. " Добило, — с щемящей жалостью подумал Ромашкин. — Кого же? " Одинокий испуганный голос вдруг закричал: " Танки справа! " И Василий только теперь, придя в себя, вспомнил: бомбит авиация и бьёт артиллерия для того, чтобы подвести сюда танки и пехоту. А он — командир и не должен их пропустить. Еще не увидев наступающих — впереди всё было затянуто дымом, — Ромашкин закричал: — К бою! Приготовить гранаты! Ромашкину было страшно, однако в нём ещё не угасли задор и желание отличиться. " Сейчас я вам покажу! — Василий огляделся: кто же оценит его мужество? В траншее никого не было, все забились в норы. — А кто же кричал про танки? Наверное, наблюдатели, я запретил им прятаться в щели". Снаряды рвались перед траншеей, брызгали землей и осколками или, взвизгнув над самым ухом, взрывались позади и тоже обсыпали землёй и чёрным снегом. Пули свистели сплошной метелью. Василию страшно было взглянуть через бруствер, но он заставил себя приподняться. В нейтральной зоне Ромашкин сначала ничего не увидел, кроме грязного снежного поля, покрытого воронками, будто оспой. " Где же танки? Ах, вот они! " Вдали Ромашкин заметил коробки, похожие на спичечные, они двигались тремя линиями в шахматном порядке. Их было много, и казалось, все идут на взвод лейтенанта Ромашкина. Пехота врага ещё не показывалась. Разрыв снаряда оглушил Ромашкина. Он упал, но успел увидеть — в конце траншеи сорвало с землянки брёвна, и они, лёгкие, будто ненастоящие, полетели высоко вверх, и всё заволокло дымом. Ромашкин, шатаясь, поднялся и подбежал к землянке. То, что он увидел, заставило его оцепенеть: люди, потеряв свои очертания, были размазаны по стенам. В чёрной копоти было много красного и куски чего-то ярко-белого. Ромашкин в ужасе побежал прочь. Спотыкаясь об убитых и раненых, он бежал по траншее и с отчаянием думал: " С кем же я буду воевать? Немцы ещё не приблизились, а взвода уже нет! " Только теперь Ромашкин понял, почему в газетах писали о мужестве бойцов-одиночек: то артиллерист остался у пушки один, то пулемётчик стрелял из двух пулемётов, то красноармеец вступил в бой с тремя танками. " Значит, бомбами и снарядами фашисты перемешивают наших с землей и лишь тогда идут в атаку! Как же с ними воевать? Они приходят в траншеи, когда в них почти нет живых! А где же наша авиация, артиллерия? Почему нас не прикрывают? " Ромашкин поглядел в небо — там кружили тёмные крестики, звука моторов не было слышно из-за артиллерийской канонады. " Значит, авиация есть! " Да и среди приближающихся танков то и дело вскидывались чёрные фонтаны земли. А один танк уже дымил, и ветер тянул чёрно-белый шлейф через поле. " Значит, и артиллерия наша бьёт! Чего же я паникую? Людей побило? — Ромашкин вспомнил пятерых солдат, которых сменил его взвод. — Они устояли. Неужели мы не выдержим? " Он пошёл по траншее, выкрикивая: — Кто живой, отзовись! — Я живой — Оплёткин! — Я тоже — Кружилин! — И я пока цел, товарищ лейтенант. — Здесь живые! — кричали из глубоких нор. У Ромашкина легче стало на душе. " Есть народ. Есть с кем воевать! " — Сидите пока в щелях, — приказал он. — Я подам сигнал, когда подойдут близко. — Вы бы сами схоронились. Наблюдатели есть, — посоветовал Оплёткин. — Убиты уже наблюдатели, — сказал Ромашкин, глядя на безжизненные тела на дне траншеи. Прибежал запыхавшийся Куржаков, быстро окинул своими цепкими зелёным глазами Ромашкина, нейтралку, танки, окоп. Он вроде бы помолодел и даже улыбался. Ни разу еще не видал его Ромашкин таким весёлым. — Ну, как ты тут? — весело спросил Куржаков, будто не было никогда между ними ни вражды, ни драки. — Ждём! — Сейчас пожалуют. Людей много побило? — Полвзвода уже нет. — Это ещё ничего. У других хуже. — Куржаков перестал улыбаться. — Дружков твоих — Карапетяна, Синицкого, Сабурова — уже накрыло. — Ранены? — воскликнул Василий. — Начисто. Ну, давай, готовься к отражению танков. Бутылки, связки гранат чтобы под рукой были. — Куржаков опять улыбнулся и весело сказал, кивнув на пистолет, который держал Ромашкин: — Ты спрячь эту штуку. Возьми вон винтовку убитого. Она дальше бьёт и в рукопашной надёжнее. Чудно: командир лучше всех во взводе стреляет, а ему винтовка по штату не положена. Ну ладно, держись! Назад ни шагу! В случае чего пришлёшь связного. — Куржаков, пригибаясь, побежал назад по ходу сообщения. Ромашкин никак не мог представить товарищей мёртвыми. Казалось, Карапетян откуда-то издалека смотрел на него чёрными глянцевыми очами, рядом смеялся Синицкий и хмурил белёсые брови Сабуров, а доброта так и растекалась по его простому деревенскому лицу. " Неужели они мертвы? Какие они теперь? Как эти, неподвижные, на дне траншеи? Или как те, размазанные по стенкам блиндажа? Да зачем это знать? Их уже нет, вот что непоправимо. Они не дышат, не смеются, не существуют…" Танки приблизились, и по траншее, вдобавок к немецкой артиллерии и миномётам, захлестали снаряды, пущенные из танковых пушек: выстрел — разрыв, выстрел — разрыв, почти без паузы. Василий взял винтовку убитого наблюдателя, вложил пистолет в кобуру и приподнялся над бруствером. " Где же пехота? Где эти сволочи, которых так хочется бить? " Позади танков, плохо различимые в зеленоватой одежде, шли цепочкой автоматчики. Они строчили очередями, упирая автоматы в живот. Ромашкину стало страшно. Его испугали не танки, не цепь пехоты, а именно это спокойствие. Приближались настоящие солдаты, а не трусливые вояки с газетных карикатур. Гитлеровцы шли как на работу, он понял: они знали своё дело и намеревались сделать его хорошо. — К бою! — закричал Ромашкин и приложил винтовку к плечу. — По фашистам — огонь! — скомандовал он себе и красноармейцам, которые выскочили из-под брустверных нор. Они уже оценили, что лейтенант берёг их от артобстрела, и теперь понимали: если зовёт — медлить нельзя. Ромашкин никак не мог поймать в прорезь прицела зелёную фигурку — то ли рука дрожала, то ли земля. Ударил неподалёку снаряд, пришлось присесть. Только поднялся, другой снаряд хлестнул левее. Не успел выпрямиться, прямо над головой чиркнула по брустверу автоматная очередь. " Сейчас они свалятся на голову. Специально не дают подняться…" Ромашкин опять закричал: — Огонь! И, собрав все силы, всё же выставил винтовку и принялся стрелять, почти не целясь. Первая линия танков была рядом. Пехота шла позади третьей. Танки лязгали и скрежетали гусеницами. Ромашкину казалось — три машины нацелились прямо на него. Он всё же не потерял самообладания, скомандовал: — Приготовить гранаты и бутылки! И сам выхватил из ниши тяжёлую зелёную бутылку. " Наверное, из-под пива", — мелькнуло в голове. Только поднялся, как тут же увидел чистые, надраенные траки гусеницы. Бросить бутылку у Ромашкину уже не хватило сил, он как-то сразу обмяк и упал лицом вниз. Танк, рыча, накатился на траншею, обдал горячей гарью, скрежеща и повизгивая, полез дальше. " В спину удобнее, у него позади нет пулемёта", — вспомнил Ромашкин. И, стараясь оправдать свою секундную слабость, ухватился за эту мысль: упал он для того, чтобы перехитрить танк. Вскочив, Василий метнул бутылку в корму танка, грязную, покрытую копотью и снегом. Бутылка разбилась, слабо звякнули осколки. Но пламя, которое ожидал увидеть Ромашкин, не вспыхнуло. Все машины первой линии прошли невредимыми через траншею. " Что же это? Почему танки не горят? " — растерянно думдя Ромашкин. Он взял связку гранат — четыре ручки, как рога, в одну сторону, и одна, за которую держать, в противоположную. Связка была тяжёлой, Ромашкин кинул её вслед удаляющемуся танку, целясь в корму. Но связка, не пролетев и половины расстояния, упала на грязный снег. Ромашкин присел, чтобы не попасть под свои же осколки. Рыча, приближалась вторая линия танков. Сквозь гудение моторов слышался крик пехоты. И тут словно из-под земли выскочил Куржаков. — Вы что, черти окопные, заснули? Почему пропустили танки? — увидев Ромашкина, искренне удивился: — Ты живой? А почему пропустил танки? Пристрелю гада! — закричал Куржаков. — Не загораются они. Я бросал бутылки, — виновато сказал Ромашкин. — Бросал, бросал! А куда бросал? — кричал Куржаков так, что жилы надувались на шее. Холодея от ужаса, Василий вспомнил: " Бросать бутылку надо на корму так, чтобы горючка затекла в мотор". —Да что с тобой время терять! — Куржаков схватил бутылки и побежал наперерез танку — тот выходил на траншею немного левее. Ромашкин тоже с бутылкой ринулся за ним, метнул свою бутылку и, так как бежать было некуда, свалился на ротного. Куржаков сразу завозился, сбрасывая с себя Ромашкина, и вдруг стал смеяться. — Ты чего? — удивился Ромашкин. — Бутылки-то не гранаты — не взорвутся, а мы с тобой, два дурака, улеглись. Без всякой паузы Куржаков, стараясь перекрыть шум боя, скомандовал взводу: — По пехоте — огонь! — он стал стрелять, быстро двигая затвор винтовки. Расстреляв обойму, Куржаков спросил: — Где твои пулемёты, почему молчат? Василий кинулся туда, где перед боем поставил ручные пулемёты. Самый ближний оказался на площадке, но пулемётчик, раненый и перебинтованный, сидел на дне траншеи. " Когда он успел перевязаться? " — удивился Василий и спросил: — Ну, как ты? Стоять можешь? — Могу, — ответил пулемётчик. — Так в чём же дело? Надо вести огонь, — сказал Ромашкин, помог бойцу встать к пулемёту, а сам побежал дальше. Второй пулеметчик был убит. Василий прицелился и застрочил по зелёным фигуркам. Они закувыркались, стали падать. Первый пулемёт тоже бил короткими очередями, и немецкая пехота залегла. — Ага, не нравится! — воскликнул Ромашкин и прицельно стал бить по копошащимся на снегу фашистам. Подбежал весёлый Куржаков: — Видишь — дело пошло! Смотри, наш танк разгорелся… Ромашкин оглянулся и увидел охваченный огнём, метавшийся по полю танк. Другой, со свёрнутой набок башней, дымил густым чёрным столбом, правее и левее горело ещё пять машин, это поработали артиллеристы. Вдруг снаряды накрыли фашистов, залегших перед траншеей. В перерывах между артналетами они стали убегать из-под огня назад, к третьей линии танков, почему-то остановившейся. И тут из-за леса вылетели штурмовики с красными звёздочками на крыльях и пошли вдоль строя немецких машин. Частые всплески от разрывов бомб, вздыбившийся снег, земля и дым заволокли всю нейтральную зону. Сделав ещё заход, штурмовики улетели. В поле чадили и пылали огнём подбитые танки. В одном из них рванули снаряды, бронированная коробка развалилась, из нутра её вырвались яркие космы огня. — Так держать! — сказал довольный Куржаков и добавил: — Но учти: ты должен всё делать сам. Я за тебя взводом командовать не буду. — повернулся и ушел на свой наблюдательный пункт. " Зачем он так?.. — пожалел Ромашкин. — Вроде бы всё наладилось, и опять обидел. Но, с другой стороны, он прав, без него дело могло кончиться плохо. А я, лопух, растерялся, даже как бутылки бросать забыл". До вечера отбили ещё одну атаку. Ромашкин чувствовал предельную слабость: сил не осталось, даже шинель казалась тяжёлой. Вспомнил: " Сегодня мы не завтракали, не обедали, не ужинали". Вспомнил и ощутил, что совсем не хочется есть. Попить бы только. Чаю бы крепкого, горячего. Ромашкин обошёл уцелевших солдат, сосчитал убитых, велел отнести их в лощинку позади траншеи. Вспомнил о раненых — они сами, без помощи ушли в тыл. Он глядел на почерневшие, осунувшиеся лица красноармейцев, и его поразило сходство с теми, которых они сменили. Теперь и его бойцы ходили как те, устало, вразвалочку, шинели на них испачканы землей и гарью. " Вот и мы стали чернорабочими войны", — подумал Ромашкин, и его охватила грусть от того, что война совсем не такая, какой он представлял её. За несколько страшных дней пребывания в штрафной роте, с короткими и кровопролитными атаками и рукопашными, Ромашкин, как это ни странно, не понял, не ощутил сути войны. Там было наказание истреблением, а не война, которую он изучал в училище и представлял совсем иной с её своеобразной романтикой и подвигами. И вот теперь в настоящем бою, в войне, которая велась вроде бы по боевому уставу, всё обернулось другой стороной. Ничего в ней привлекательного, никакой романтики — только страх да смерть, настигающая людей повсюду, где бы они от неё ни прятались — в траншеях, блиндажах, лисьих норах и даже в стальных танках. Когда начало смеркаться, за Ромашкиным прибежал связной. — Командир роты вызывает. На НП Василий встретился с тремя сержантами — это были новые командиры взводов. Кроме Ромашкина, ни один взводный не уцелел. — Хватит мне к вам бегать, — беззлобно сказал ротный, и Ромашкин понял: в трудные минуты Куржаков бывал в каждом взводе. — Решил вызвать вас. Доложите о потерях. Докладывали по очереди — по номерам взводов. — Восемь убитых, четверо раненых, — сообщил Ромашкин. — Раненых обычно бывает в два раза больше, а у тебя наоборот, — сказал Куржаков, — В землянке сразу шестерых одним снарядом, — стал оправдываться Василий. — А ты куда смотрел? Людей на время артобстрела надо рассредоточить по лисьим норам, пусть сидят. Будет прямое попадание — убьет одного, а не как у тебя — сразу целое отделение. Куржаков решил не ругать лейтенанта в присутствии сержантов, но всё же наставлял: — Или вот ещё у некоторых с бутылками не получилось. Бросают, понимаешь, а танки не горят. Надо на моторную часть кидать. В башню или на гусеницы — бесполезно. В землянку, согнувшись, влез комбат Журавлёв. — О, всё начальство в сборе! Вовремя я пришёл. Ну как, отцы-командиры? Живых накормили? Мёртвые похоронены? — Кормим и считаем живых. Мёртвым спешить некуда, — ответил Куржаков. — Сколько людей осталось? — Полроты наберется. — Сколько танков подбили? — Два. — У тебя же семь на участке роты стоит. — Пять артиллеристы сожгли. Моих два. — Считай все. — Что же получится, я семь и артиллеристы семь укажут — в донесении четырнадцать будет. Кому это надо? — Ты давай, не мудри, — холодно сказал Журавлёв, — уничтожено семь — так и докладывай. — Моих два, — упрямо сказал Куржаков, и ноздри его побелели. — Ну ладно, математик, — сердито сказал капитан. — Получи вот карты. Сегодня прислали. Начштаба в третью роту понёс, а я для вас прихватил. — Журавлёв, шелестя картами, стал подбирать листы, проверяя маркировку. — А эти зачем? — спросил Куржаков, показывая два листа с окраинами Москвы. Журавлёв понял скрытый смысл вопроса, ответил: — На всякий случай. — Для меня такого случая не будет, — сказал Куржаков. — и взводным моим эти листы не давайте. Я пристрелю каждого, кто попятится. Он протянул комбату листы. Журавлёв какой-то миг молча смотрел на Куржакова, но листы всё же взял. Ромашкин возвращался в свою траншею и думал о Куржакове: " Что за странный человек? В бою улыбается, когда затишье — на людей рычит. Даже комбату резко отвечал…" Ромашкин шел по хрустящему снегу, видел редкие ракеты над передним краем и цепочки трассирующих пуль. Он думал о том, что получил боевое крещение как командир, и теперь дела пойдут лучше. Вдруг одна из огненных цепочек полетела прямо в него. Ромашкин не успел лечь, и огненное жало впилось в грудь. Падая, он ощутил, будто оса грызет, жалит уже где-то внутри, подбираясь к самому сердцу. " Как же так? Почему в меня? " — удивился Ромашкин. А оса жалила так больно, что померк свет в глазах. Во взводе подумали — лейтенант засиделся у ротного. Куржаков считал, что Ромашкин давно отсыпается в своей землянке. А телефон взводному командиру не полагается. Всю ночь пролежал на снегу Ромашкин, истёк кровью, закоченел. Наткнулись на него только на рассвете, оттащили к воронке. Там не зарытыми ещё лежали бойцы, расплющенные прямым попаданием в блиндаж. Совсем недавно на них с содроганием смотрел сам Ромашкин. Куржаков пришёл взглянуть на последнего взводного своей роты. Да, он постоянно ругал Ромашкина и высказывал свою неприязнь, но в душе считал его наиболее способным из своих командиров и теперь искренне опечалился его смертью. Тем более, что кое-чему уже научил лейтенанта Ромашкина, дальше с ним воевать было бы легче. Куржаков расстегнул нагрудный карман Ромашкина, чтобы взять документы, и уловил слабое веяние живого тепла. Ротный поискал пульс, не нашел и приложил ухо к груди лейтенанта. — Куда же вы его волокете? — гневно спросил Куржаков оторопевших красноармейцев. — Живой ваш командир! Несите в санчасть. Эх вы, братья-славяне! — Так задубел он весь, — виновато сказал Оплёткин. — Ты сам задубел, в могилу живого тянешь! Несите бегом, может, и выживет.
Умирать нам рановато.
Ромашкин открыл глаза и увидел пожилую женщину в белой косынке. — Ну, вот мы и очнулись, — сказала она. Василий удивился — откуда женщина его знает! Кажется, это она торговала вареной картошкой. Но как она сюда попала? А вернее, как он попал к ней? Василий спросил: — Это вы продавали картошку? Она кивнула: — Я, милый, я. — Я про станцию, где наш эшелон остановился. — Правильно, — согласилась женщина, — и я про станцию и картошку. Ромашкин понял — она соглашается потому, что он больной, нет, не больной, а раненый. Он вспомнил: однажды болел отец, и мама всему, что бы он ни говорил, поддакивала, со всем соглашалась. Тяжелобольным не возражают, им нельзя волноваться. " Значит, я тяжёлый". — Он ещё бредит, — сказал грубый голос рядом. Василий посмотрел — рядом на кровати сидел человек в нижнем белье. — Нет, не бредит, — удивился тот, — на меня смотрит. — Где я? — спросил Ромашкин женщину. — В госпитале, милый, в госпитале. — В каком городе? — В поселке Индюшкино. Ромашкин улыбнулся. — Смешное название. — Смешное, милый. Ты больше не говори. Нельзя тебе. —А почему? Куда я ранен? — и вдруг вспомнил, как огненная оса впилась в грудь. Она ещё была в нём, тут же заворочалась, стала жалить внутри. Ромашкина забил сухой, разрывающий грудь кашель. — Осу выньте, осу! — застонал он. — Опять завел про осу, — сказал сосед нянечке. — Опять он поплыл, Мария Никифоровна. — Это ничего, — ответила нянечка, поправляя подушку. — Уж коли в себя приходил, значит, на поправку идёт. Ромашкин лежал в полевом госпитале километрах в двадцати от передовой. Здесь были самые разные раненые, такие, кого не было смысла увозить в тыл: ранения лёгкие, несколько недель — и человек пойдет в строй; и такие, кого сразу нельзя эвакуировать, они назывались нетранспортабельными. Их выводили из тяжёлого состояния и уж потом отправляли дальше. Ромашкин был " тяжёлым" не только по ранению, а из-за простуды и большой потери крови. Вскоре ему стало лучше. Теперь он уже не проваливался в тёмную мягкую пропасть, всё время был в сознании. Только мучил раздирающий всё в груди кашель. От этого кашля и сотрясения рана горела и кровоточила. Пожилой военврач со шпалой на петлице, видневшейся из-под белого халата, весело говорил: — Просто удивительно! В мирное время человек с таким букетом — сквозное ранение в грудь плюс крупозное воспаление лёгких — поправляется как минимум месяц. А теперь неделя — и уже молодец. — Ещё через неделю и на танцы пойдет, — улыбаясь, сказала Мария Никифоровна, нянечка офицерской палаты. Когда военврач ушёл, раненые занялись разговорами. Василий знал только тех, кто лежал поблизости. Слева — капитан Городецкий, командир батареи, крепкий, рослый. У него и голос артиллерийский — громкий, зычный. Справа — чистенький, красивый батальонный комиссар Линтварёв, тщательно выбритый, чернобровый, с волнистой тёмной шевелюрой. Ромашкину было приятно, что такой красивый, серьёзный и, видно, очень умный комиссар лежит рядом. Комиссар нравился и своей учтивостью. Он всем говорил " вы", " извините", " пожалуйста", " благодарю вас". Капитан Городецкий был груб, оглушал Ромашкина своим пушечным голосом, любил шутить, но шутки его не вызывали смеха. Когда Ромашкина сотрясал кашель, комбат вроде бы ворчал: — Ты это брось, не прикидывайся, всё равно на передовую отправят. — и бережно приподнимал Василия вместе с подушкой, помогая преодолеть приступ. — Кашляй не кашляй, загремишь в полк. Только ветер позади завиваться будет. Рядом с артиллеристом лежал приземистый, широкоплечий танкист, старший лейтенант Дёмин. Белобрысый, белобровый, с розовым, обгоревшим лицом, Дёмин был неразговорчив, целыми днями читал газеты и книги. Других обитателей палаты Василий пока не знал. Некоторые из них, мотая свои тела на костылях, проходили мимо, но никто с Ромашкиным не разговаривал. Госпиталь размещался в здании школы, командирская палата была большой, в ней поместилось пятнадцать кроватей. Дверь из палаты выходила в зал. Там, как в казарме, длинными рядами стояли койки, на них лежали красноармейцы в исподних пожелтевших рубашках. В командирской палате пахло лекарствами, засыхающей кровью, из общего зала тянуло таким же запахом, но ещё более густым, с ощутимой примесью гниющих ран и стираных портянок. Ромашкин со своей койки видел в зале небольшую сцену. На покоробившемся, облупленном по краям холсте, висевшем на сцене, был нарисован сельский пейзаж — березы, поля, деревушка на взгорке. " В точности моя школа, — думал Василий, — по одному проекту, наверное, построены. На такой же сцене мы получали аттестаты — Зина, Шурик, Ася, Витька. Где-то они сейчас? Надо написать Зине". Размолвка, которая у них произошла, казалась теперь пустяковой. Василий помнил, как сказал Зине, что собирается поступать в авиационное училище, и как обидно она ответила: " Хочешь жить всю жизнь по командам ать-два? " Как далеко отодвинулось всё это! Василий не мог вспомнить адрес Зины. Улицу знал — Осоавиахимовская, а номер дома забыл. " Ну, ничего, можно через маму узнать". Домой Ромашкин написал сразу, как только смог держать карандаш. " В следующем письме попрошу у мамы адрес и напишу Зине. Скорей бы пришёл ответ, как там воюет папа. Не ранен ли? " Ромашкин вспомнил солдат, которых сменил его взвод, вспомнил своих бойцов, какими они стали за один день боя. " Неужели и папа такой? " Ромашкин не мог представить его таким, отец всегда ходил в наглаженном костюме при галстуке — этакий интеллигентный, как мама называла в шутку, " руководящий товарищ из горисполкома". Вечером в общем зале установили киноаппарат, повесили экран и приготовились крутить кино. Зрители лежали на своих кроватях. Ходячие командиры пришли со своими табуретками. Когда готовились к сеансу, Ромашкин спал. Городецкий и Линтварёв доигрывали партию в шахматы. — Давай, думай быстрее, я добью тебя, пока журнал прокрутят, — басил комбат. — Пожалуйста, — соглашался комиссар, — только не вышла бы у вас осечка. Запустили киножурнал, а Ромашкин всё ещё не проснулся, ему приснился странный сон — будто стоит он на Красной площади, дирижёр в белых перчатках машет руками, а перед ним отчаянно дерутся Куржаков и тот психованный немец-лётчик, которого поймал Ромашкин. Немец и Куржаков колотят друг друга руками, зажатыми в них пистолетами, выхватывают из-под ног брусчатку и бьют по голове этими камнями. А музыка всё играет, и дирижер машет руками в белых перчатках. Василий проснулся. В комнате звучал парадный марш, а перед глазами была Красная площадь с войсками. Он не сразу понял, что показывают кинохронику — парад 7 ноября. Наконец сообразил, что происходит, и с любопытством стал всматриваться. " Может быть, покажут и меня? Крутились и возле нас операторы". На экране стояли войска, снятые откуда-то сверху, потом показали крупно суровые лица участников парада, их шапки и плечи были занесены снегом. Но себя Ромашкин не увидел. — Я там был! — всё же воскликнул Василий. — Где? — спросил комбат. — На параде. — Молодец. Одобряем и будем ходатайствовать. — О чём? — не понял Василий. — Об отправке на передовую. Ромашкин с досадой махнул рукой. Городецкий болтал всё об одном: на передовую, на передовую… А на экране Сталин уже говорил речь. Он был виден по пояс, крупный, во весь экран, в фуражке и шинели, говорил спокойно и веско. — Тогда же снег падал! — вспомнил и сказал изумлённо Ромашкин. — Почему его нет на экране? И пар изо рта не идёт у Сталина, а стоял мороз. Сталин говорил долго, речь передавали полностью, поэтому и Линтварев, и Городецкий, оставив шахматы, могли убедиться — Ромашкин говорит правду. — Видите, все войска в снегу, видите? Да у меня на шапке был целый сугроб. А мимо Сталина ни одна снежинка не пролетает. И пара нет. На морозе пар обязательно должен быть. Линтварёв резко поднялся: — Вы, товарищ лейтенант, говорите, да не заговаривайтесь. Зачем вы пытаетесь породить какие-то сомнения насчёт товарища Сталина? Вы, товарищ капитан, слыхали его слова? Комбат подошёл к Василию, склонился над ним, глухо сказал: — Ничего я не слышал. Бредит парень, а ты, комиссар, политику ему пришиваешь. Лежи, лейтенант, лежи спокойно. Сейчас я тебе водички подам. Ромашкина стал бить кашель, он застонал от боли, но сознание было ясное. — Нет, я всё помню… Я же там был… Кых-кых. Комбат моргал ему глазами: молчи, мол, не будь дураком. И Ромашкин понял. Когда Линтварёв куда-то вышел, Городецкий сказал: — Ты поосторожнее с такими словами. Не то отправят тебя куда-нибудь подальше и в противоположную сторону от передовой. — Почему вы всегда о передовой говорите как-то странно. Городецкий улыбнулся, обнажив прокуренные жёлтые зубы, и стал рассказывать: — С этим делом так было. Я служил на Дальнем Востоке. Ну, как началась война, все стали проситься на фронт. А командир полка никого не отпускал. Да от него это и не зависело. А был он мужик хитрый и всем обещал: " Кто проявит себя хорошо и окажется достойным, буду ходатайствовать об отправке на передовую". На стрельбах я и ещё один комбат — капитан Чикунов — отличились. Командир полка сказал перед строем: " Буду ходатайствовать о направлении в действующую армию". А сам, конечно, не выполнил. Вот и пошла меж командиров поговорка — чуть что: " Будем ходатайствовать об отправке на передовую". Надолго прилипли эти слова. И я забыть их не могу. Добрейшая Мария Никифоровна принесла Ромашкину из деревни домашнего молока, нагрела его, добавила " нутряного" сала и поила, приговаривая: — Нутряное сало как рукой всю болезнь сымет. А молоко настоящее, не порошковое. В порошковом никакой силы нет. Нальёшь в него воду — и всё: вода была, вода и осталась. Нешто это молоко? Ромашкину была приятна заботливость Марии Никифоровны. Но втайне он жалел, что за ним ухаживает старенькая нянечка. В большой палате ухаживали за ранеными, да и к ним заходили молодые медсёстры, с подведёнными бровями и кокетливо пристроенными накрахмаленными платочками. Хорошо, если бы такая постояла рядом, поговорила, прикоснулась к лицу или к руке. У Марии Никифоровны косынка тоже белая, только подвязана по-бабьи, узелком под подбородком. Старая нянечка замечала взгляды Василия в сторону молоденьких сестриц и радовалась — совсем ожил парень. — Скоро на ноги поднимешься, — говорила она, — будем на танцы ходить. Ты со мной будешь фокстротить, так как я выходила тебя. Ромашкин смущался, но поддерживал шутку: — Мы с вами румбу оторвём, тётя Маня. Госпиталь пополнялся новыми ранеными. Стоны, ругань. Крики слышались в большом зале и в классах. Вновь прибывшие приносили в дом свежесть морозного воздуха. Но через день, другой всё входило в прежнюю колею. Многие тяжело раненные умирали — их уносили. Тем, кто выживал, облегчали страдания. А воздух наполнялся гнилостным запахом старых ран. Ромашкин уже стал ходить. Когда показывали кино, он со своей табуреткой отправлялся в общую залу, шутил с молодыми сёстрами. В его палате появился новый сосед — старший лейтенант Гасанов. Ему оторвало стопу, но он ещё не понимал этого, просил Ромашкина: — Накрой ногу, мёрзнет. Ромашкин расспрашивал Гасанова о последних боях. — Ты где был, на каком участке? — Истру знаешь? Водохранилище там. — Слыхал. — Вот его и удерживали. — На берегу легче обороняться, это не то что в открытом поле. — Легче, говоришь? Оно же замерзло, как по земле ходить можно. — Правильно, да ты говори спокойно, не волнуйся. — Как говорить спокойно, если оттуда нас выбили? Понимаешь, ночью по льду подошли, атаковали, захватили плацдарм. Вот на этом плацдарме меня и ранило в плечо и в ногу. Ты не видал, большая у меня рана? — В бинтах всё, — опуская глаза, врал Ромашкин. — Ну ничего, зарастёт. Так вот, понимаешь, они к нам по сплошному льду подкрались, а мы, когда вышибали их, в атаку шли где по льдинам, а где вплавь между ними. Разбило всё нашими и немецкими снарядами. Ух, и вода была! До сих пор нога мёрзнет. Закрой, пожалуйста, будь другом. Ромашкин сам уже ходил на перевязки и за лекарствами, подолгу задерживался в процедурной, разговаривал то с рыженькой белолицей Ритой, то с черноглазой татарочкой Фатимой. Мария Никифоровна теперь всё время лопотала у койки Гасанова, что-то ворковала ему про " танции", про тёплый Ташкент, куда его скоро эвакуируют, а там — на родине — он непременно согреется. Дни в госпитале тянулись однообразно и скучно. Раненые, в большинстве молодые парни, как только начинали ходить, искали развлечений. А что придумаешь в четырёх стенах? Но всё же забавлялись. У красноармейца Посохина не ладился желудок, ему делали клизмы. Как только он удалялся в процедурную для принятия очередной порции воды, несколько бойцов занимали все кабины в уборной. Посохин бегал вдоль дверей и с нарастающим смятением звал: — Братцы, откройте! Ребята, нельзя же так! Вся большая палата хохотала. Потом и Посохин смеялся, он был добродушный парень. Как он ни хитрил, как ни старался юркнуть в процедурную незамеченным, за ним приглядывали, и представление повторялось. Другому бойцу положили в сапог щётку, и он, сунув босую ногу, испуганно заорал; третьему в компот подсыпали хины и долго ждали, пока он хлебнет этой смеси. За сёстрами ухаживали наперебой, тут разгоралось отчаянное соперничество. Просыпались рано, первым делом слушали радио — сводку Информбюро, потом с нетерпением ждали газеты. Батальонный комиссар Линтварёв читал их последним. Давали по одному экземпляру " Правды" и " Красной звезды" на палату. Командиры быстро просматривали фронтовые новости. И когда газеты освобождались, Линтварёв читал их от первой до последней строчки, что-то выписывая в толстый блокнот. Иногда с ним горячо спорил танкист Дёмин. — Ну всё, немцы выдохлись! — сказал однажды Линтварёв, прочитав какую-то заметку. — И кто же это определил? — тут же откликнулся Дёмин. — Объективный ход событий. — А именно? — Вот приводятся выдержки из немецких газет. Фашисты уже не сообщают о планомерных наступлениях, а говорят, будто на Восточном фронте свирепствуют морозы, что не позволяет проводить больших наступательных операций. — Ну и что? — возразил Дёмин. — Правильно пишут — зимой воевать труднее, снега манёвр сковывают. Немцы к тому же непривычны к нашим морозам. Линтварев спокойно ждал, пока танкист выскажется, по его ироническому лицу Ромашкин видел — комиссар подготовил веское опровержение: — К зиме суровой они непривычны, правильно вы говорите. Но где она, зима? Где морозы? Холоднее трёх-пяти градусов ещё и не было! Зима в этом году поздняя. Так что погода благоприятствует немцам. А почему они кричат о морозах? Ищут оправдание своим неудачам. Значит, выдохлись! Ромашкин в споре не участвовал, но соглашался с Линтварёвым — холодов действительно не было. Василий не раз выходил во двор госпиталя в одном синем байковом халате, дышал свежим воздухом. — Очень хорошо, что Совинформбюро опубликовало такую статью, — убеждённо говорил комиссар. — Это официальный документ. Придёт время, историки откроют сегодняшний номер газеты " Правда" и увидят — не генерал Мороз, как утверждают немцы, остановил их, а мы — Красная Армия. Ромашкин надел свой линялый старый халат, собрался на прогулку — не для того, чтобы убедиться в отсутствии мороза, а просто на очередную вылазку, тайком от сестёр. Он спустился на первый этаж и вышел за дверь. Голова закружилась от чистого холодного воздуха и едва уловимого запаха снега. Василий каждый день удлинял прогулки и постепенно узнавал, что делается во дворе госпиталя, где какие службы, отделения. Раньше он слышал стук молотков в большом сарае, в дальнем углу двора. Сегодня добрался и до этого сарая. Оттуда вышел такой же, как и он, выздоравливающий в синем тёплом халате, подпоясанном куском бинта. — Что здесь за мастерская? — спросил Ромашкин, надеясь, что и себе найдёт какое-нибудь занятие от скуки. — Шьём деревянные телогрейки для нашего брата, — ответил выздоравливающий, — Чего? — не понял Ромашкин. — А ты зайди, посмотри. Василий заглянул за дверь, откуда пахнуло приятным теплом свежих стружек и опилок. В большом просторном помещении, прислонённые к стене, рядами стояли гробы, сбитые из свежеоструганных досок. — Не понравилось? — усмехнулся парень. — Есть и другая работа. Иди вот в лесок, там увидишь. — Мне так далеко нельзя ходить. — Подумаешь, даль — двести метров. Небось до Берлина собирался дойти, да немцы тебе маршрут укоротили, — съязвил боец. Ромашкин обиделся, подумал о Линтварёве: " Вот какие разговорчики тебе, комиссар, надо слышать", — и ответил: — Трепач. Совсем не думаешь, о чём болтаешь. Выздоравливающий рассмеялся: — Ничего, злее будешь. Это полезно. Ромашкин вспоминал Куржакова. " Жив ли? Тоже всё время про злость говорил. А в бою был весёлый, улыбался. Я думал, пристрелит меня за танки, а он даже помог". Ещё через три дня Ромашкин вышел за ограду и добрался до того самого лесочка, где, он теперь знал, была работа для выздоравливающих. В лесочке оказалось кладбище. На большой поляне одинаковые могилы выстроились ровными рядами. " И мёртвые в строю", — подумал Ромашкин. Большинство могил занесено снегом, но были холмики свежей, тёмной земли. Над всеми — старыми и новыми — возвышались пирамидки со звёздочками. У свежего холма курили, опираясь на лопаты, выздоравливающие в полушубках и синих пижамных штанах, заправленных в сапоги. " Вот какую работу предлагал мне тот парень — могилы рыть… Ну и тип! " Василий тихо побрёл вдоль старых могил, читая фамилии. " Может быть, наши ребята — Карапетян, Сабуров, Синицкий — здесь похоронены? Хотя едва ли. Они же не были ранены. Их сразу. Где-нибудь в братской могиле зарыты". Ромашкин вдруг оторопел, увидев свою фамилию. Еще раз прочитал: " Рядовой Ромашкин В. М." Что-то холодное побежало от ног к сердцу. " Рядовой… В. М. — Владимир Михайлович… не может быть! Почему не может? Всего три дня пролежал Гасанов, и вынесли. Теперь ляжет вот в ту могилу, которую роют, и завтра уже будет написано: «Гасанов». Так и не узнал, что у него нет ноги…" Василий понял, как бы он ни хитрил, как бы ни уводил мысли в сторону, от беды ему не уйти — это инициалы отца, Ромашкина Владимира Михайловича. Василий побежал в госпиталь, влетел к лечащему врачу. — Почему такой взъерошенный? — спросил военврач, привыкший видеть его спокойным. — Вы не помните раненого Ромашкина? Пожилой такой. Худощавый, высокий. Его здесь лечили… Он там похоронен. Инициалы совпадают — В. М., у моего отца такие же, понимаете? — Успокойся. Сейчас проверим. Какое звание у отца? — Рядовой. — Всё ясно. Я его знать не мог: меня сразу закрепили за командирскими палатами. Идём. В управлении госпиталя они зашли в тесную комнатку со стеллажами. Там в папках лежали врачебные документы на выбывших раненых. — Посмотрите, пожалуйста, на " Р" — Ромашкин, — попросил военврач старую женщину в очках. Она пошуршала страницами около выступающей картонки с чёрной буквой " Р" и, выдернув папочку, подала доктору. Он полистал бумажки, жалостливо посмотрел на лейтенанта, тихо сказал: — Да, это он. Всё совпадает — Оренбург, имя, отчество. Екатерина Львовна, дайте, пожалуйста, лейтенанту стул. Садитесь, читайте. В палату историю болезни дать не могу. Читайте здесь. Василий раскрыл синюю папку. Прочитал: " Ф. И. О. — Ромашкин Владимир Михайлович. Год рождения —1896. Национальность — русский". " Зачем здесь нужна национальность? " " Партийность — беспартийный, — мелькало перед глазами. — Диагноз — сквозное ранение в грудь с повреждением сердечной сумки". " И я в грудь, и папа…" Буквы расплылись, будто бумагу намочили водой. И тут же Василий почувствовал, что слёзы заполнили глаза и уже катятся по щекам. Остаток дня Василий пролежал на кровати, уткнувшись лицом в подушку. Мария Никифоровна опять хлопотала возле него. Соседняя кровать была пуста, на место Гасанова никого ещё не положили. — Сердечный ты мой, надо же случиться такому, — тихо приговаривала тетя Маня и гладила Василия по голове. Её глаза были влажными; но слёз уже не было — выплакала вчера, когда умер Гасанов. — Ну уймись, ты ведь большой, — просила она, как ребёнка. — О себе подумай, о своем здоровье. Теперь и за себя, и за него воевать придётся. Уймись, сынок! С этого дня Ромашкин стал торопиться на фронт. Его торопливость была теперь не только от желания отличиться и показать свою удаль — нет, он ещё хотел мстить за отца. У него что-то окаменело в груди, и, чтобы там стало легче, надо было, он понимал, скорее оказаться на фронте, бить фашистов, бить много и беспощадно. Доктор говорил — необходимо ещё с полмесяца лечиться, предлагал отпуск. — Домой съездите, матери покажетесь, поможете горе перенести. Встречи с мамой Василий даже испугался. Оказаться в квартире, где всё будет напоминать отца, и знать, что он никогда не появится, казалось непосильным. — Нет, что вы, какой может быть отпуск, — отрешённо сказал Василий, — только на фронт! Он каждый день надоедал военврачу, перестал ходить к сестричкам в процедурную, замкнулся, похудел. В это время пришло письмо от мамы. Охваченная страхом за его жизнь и здоровье, она расспрашивала — куда ранен, могут ли быть последствия? Об отце не писала ни слова. А сообщение о его смерти она получила из этого же госпиталя. Василий сам видел копию в той синей папочке. " Если мама так поступает, значит, ей так легче", — решил он и ответил, что рана пустяковая, скоро он вернётся на фронт и пришлёт свой новый адрес. Смерть отца стала тайной, которую знали оба, и, чтобы облегчить страдания другому, каждый хотел взять на себя большую часть этого горя.
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-06-08; Просмотров: 324; Нарушение авторского права страницы