Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
ЧАСТЬ 4. «ОЙ ВЫ, ГОЛУБИ, ОЙ ВЫ, БЕЛЫЕ»
МИХАЙЛОВ ДЕНЬ Мои друзья — люди добрейшие и, желая услужить ближним, охотно дают путешествующим мой адресок: дескать, свой человек, поживёте у него. Адрес потом распространяется по цепочке. И когда на пороге моего дома возникает юное создание, говоря, что она от тёти Зои из Чернигова, я сгоряча готова утверждать, что никакой тёти Зои не знаю и визит, очевидно, не ко мне. Но это не так, ибо из расспросов выясняется, что у тёти Зои есть брат Боря из Тамбова, женатый на Анечке из Смоленска, а в Смоленске у меня друзья. Стоп, всё понятно — кто от кого. Именно таким кружным путём вошла в мою жизнь Люба-Штирлиц. И если я, простите, называю её Штирлицем, то ведь и батюшка так говорит. Бывает, увязнет дело в инстанциях, а наверх не пробиться никак, и тогда батюшка прибегает к крайним мерам: — Найдите Любу-Штирлиц. Она пробьётся! Нет, потом батюшка говорит, спохватившись, что называть так рабу Божию Любовь всё же неблагочестиво. Однако желанного благочестия у нас у всех хватает ненадолго, потому что Люба-Штирлиц она и есть Штирлиц. И чтобы понять, почему к ней приросло это прозвище, надо вернуться в те минувшие годы, когда в Москве появился беженец из Чечни архитектор Георгий. *** В чеченскую войну Георгий потерял всё — дом, работу, жену и сына. Дом разбомбили. Жена-чеченка ушла к полевому командиру и забрала сына с собой. А поскольку белоголовый малыш с чисто славянской внешностью оскорблял менталитет гордых воинов Аллаха, полевой командир решил вернуть его отцу, но на своих условиях: выкуп. Таких огромных денег у Георгия не было, и он бросился звонить в Москву своему уже почти столетнему деду. Дедушка плакал, слушая внука. Обещал помочь деньгами и отписать внуку по завещанию свою трёхкомнатную квартиру. Но как ни спешил Георгий к деду, а опоздал. Дедушку уже успела сводить в ЗАГС разбитная молодуха из бара, и престарелый молодожён влюбился в неё. В общем, Георгия даже в квартиру не пустили, хотя дедушка влюблённо ворковал за дверью: — Заинька, пусти внука в дом. Ты же добрая! — Ща как дам по башке, чтоб захлопнул пасть! — рявкнула Заинька. Больше признаков жизни дедушка не подавал. И начались для Георгия московские мытарства — жить негде, а на работу без прописки не берут, опасаясь подозрительного чеченского паспорта. Беженца жалели. Регент Вера Фёдоровна приютила его у себя и отвезла к батюшке в подмосковный храм, где она пела на клиросе. Здесь Георгий крестился и стал работать на восстановлении храма, хотя батюшка честно предупредил: денег нет, зарплата копеечная, а Георгию надо на выкуп собирать. Батюшка с Любой искали спонсора и денежную работу для Георгия. Но спонсоры в их малоимущем окружении почему-то не водились. И Люба, работавшая тогда паспортисткой, устроила Георгия на стройку к жильцу их дома Нугзару. Тот посулил золотые горы, и Георгий работал всё лето, как каторжный. А в сентябре Нугзар уволил его, не заплатив ни копейки: — Прости, дорогой, пока дэнег нет. Особняк купил, вах! Ну, откуда же у Нугзара деньги, если он купил особняк?! В октябре стало ещё хуже. К Вере Фёдоровне вернулся из армии сын и привёл в их однокомнатную квартиру молодую жену. Жить Георгию теперь было негде. И Люба бросилась уговаривать истопника Надежду пустить Георгия в свой деревенский дом, доставшийся ей в наследство от тётки. — Пусть живёт, — сказала Надя устало. — Мне теперь без разницы, и гори оно всё! Усталость Нади имела свои причины — она надорвалась в борьбе за женское счастье. Так хотелось детей и мужа, а никто её замуж не взял. Ростом Надя была великанша, а к сорока годам раздалась и вширь. Нос картошкой, коса до пояса и наивные детские васильковые глаза. Она уже смирилась со своей участью, когда прочитала в гламурном журнале, как миллионерша-калека (страшней крокодила! ) в 42 года вышла замуж за принца и уже ребёночка ждёт. И Надя решила разбогатеть. Взяла в банке кредит и купила бычков на откорм. Отдежурит ночь в кочегарке и мчится в деревню холить, лелеять и выхаживать телят. Уставала, но любовалась собою в мечтах — через год она будет миллионершей. Цены на мясо вон как растут! Через год она стала «миллионершей», задолжав миллион банку, правда, в старых ещё деньгах. А попытка продать мясо по выгодной и высокой тогда рыночной цене завершилась тем, что Надю едва не изувечила торговая братва. — Так теперь везде, — сказали ей бывалые фермеры. — Или отдай им мясо за копейки, или тебя вместе с фермой сожгут. И Надя заболела, не понимая, что болеет, и даже не замечая поселившегося в её доме Георгия. Просто однажды упала у колодца и уже не смогла встать. Десять дней она пролежала в забытьи, смутно чувствуя сквозь сон, как кто-то даёт ей лекарства и пытается напоить. Очнулась она от стука молотка. Вышла во двор и удивилась — гнилых ступенек у входа уже не было, а вместо них красовалось нарядное крыльцо. Она посмотрела на незнакомого человека с молотком, припоминая — вроде Георгий? И без памяти влюбилась в него. Великанша была застенчивой и не навязывала своих чувств постояльцу. Просто сядет иногда возле него на крылечке и скажет: — Закат красивый. Вы любите природу? — Что? Ах, да, и правда похолодало, — отвечал невпопад Георгий и уходил в свою комнату с книжкой. Она редко видела Георгия. Он постоянно ездил по Москве в поисках работы и от безвыходности брался разгружать вагоны, скрывая, что у него больное сердце. Неделю он почти сутками разгружал вагоны, стараясь заработать на выкуп. В метро достал из бумажника фотографию сына и, вскрикнув от боли, умер от инфаркта. Утром 20 ноября Надежда позвонила в квартиру Любы, молча поставила на стол бутылку водки и оцепенела у окна. — Надь, что случилось? — забеспокоилась Люба. — Георгий умер от разрыва сердца и в чёрном мешке сейчас в морге лежит. — Почему в мешке? — Их в мешках, как мусор, сжигают, если некому хоронить. За место на кладбище надо два миллиона, а всего миллионов шесть. Мне в морге сказали: «Пусть Ельцин хоронит! Сейчас из морга даже родных не забирают. А вам с какой стати чужака хоронить? Кто он вам? Да бомж приблудный! » — и заревела в голос, — Бо-омж! Надя по-деревенски голосила над любимым, а Люба бросилась звонить управдому Кате: — Катя, зови всех ко мне, мы стол накрываем. Как зачем? Михайлов день завтра. Ты Михайловна, я Михайловна. Надо родителей помянуть. Охотников помянуть нашлось немало. И, открывая застолье, Люба сказала: — Помянем родителей и новопреставленного Георгия. Третий день завтра — хоронить его надо. — На какие шиши хоронить? — вскинулся сантехник Сомов. — Мои дети фруктов не видят, на макаронах голимых живём! — Пусть Ельцин хоронит! — стукнула по столу управдом Катя и заплакала. Все затихли, вспоминая, как Катя бегала по людям, занимая деньги на похороны сестры, уехавшей в Африку зарабатывать валюту и вскоре сгинувшей там. Нужной суммы собрать не получилось. И Катя плакала, ужасаясь при мысли, что сестрёнку, может, кинули в яму, как падаль, или, как мусор, в печке сожгли. Никогда ещё не было на Руси такого срама, чтобы мёртвых бросали без погребения. Да видно, настал наш срамной час. Тихо плакала Катя. Все молчали. И было в этом молчании что-то жуткое, будто нежить дышала из-под земли. Почему мы живём как побирушки и в странном бесчувствии утратили стыд? Русский человек к нужде притерпится, но привыкнуть к бесчестию — нет. И Люба сказала, побледнев от волнения: — У меня вопрос — кто сильнее: Михаил Архангел или Ельцин? И если Архангел, верю, сильнее, мы схороним Георгия в Михайлов день. — Хана теперь Ельцину! — развеселился выпивший ещё с утра кочегар Федя. — Мужики, может, скинемся на бутылёк? А плотник Василий сказал рассудительно: — Люба, знаешь, сколько денег надо? Мы маму два года назад схоронили, а до сих пор в долгах, как в шелках. Хорошо хоть гроб тогда сам сделал. — И Георгию сделаешь гроб! — снова стукнула по столу управдом Катя. — Досок нет — хлам да обрезки. Кать, я сделаю, но выйдет уродище. — А мы тканью обтянем гроб, — сказала техник-смотритель Ирина. — У меня есть чёрный ситец в горошек. С белым кружевом выйдет нарядно. — Гроб в горошек, х-ха? — продолжал куражиться Федя и упрямо гнул своё. — Господа-товарищи, ставьте мне бутылёк! Хотите, всего за пол-литра палёнки сварю художественный металлический крест? На Федю посмотрели нехорошими глазами, припомнив однако, что прежде чем опуститься до полупьяного маргинального жития в кочегарке, он был сварщиком экстра-класса и знаменитым некогда монтажником-высотником. Был человек да весь вышел. Что, совсем уже совести нет? В затею Любы никто не верил, но веселила сама идея: может, Архангел Михаил одолеет Ельцина, а там, глядишь, наладится жизнь? Словом, не верили, но хлопотали. Катя уже строчила на машинке, пришивая кружево к ситцу. Мужики отправились мастерить домовину, а женщины из бухгалтерии вызвались напечь на поминки блинов. — Я котлет наверчу из телятины, чтоб Георгия помянуть, — встрепенулась тут зарёванная Надя и умчалась в свою деревню. Люба же поспешила в подмосковный храм, где крестился и работал Георгий. Батюшку она перехватила уже на выходе из храма и изложила просьбу: похоронить Георгия возле храма, ведь в церковной ограде много земли. Батюшка перекрестился, помянув новопреставленного, и сказал с горечью: — Я бы с радостью дал место Георгию, но земля в ограде не церковная, а городская. Без разрешения мэрии хоронить нельзя. — Добьёмся разрешения! — сказала Люба решительно. — Вряд ли. Земля в Подмосковье на вес золота, даже пяди церкви не отдают. Мы уже в суд обращались, а толку? Посомневавшись, батюшка всё же написал прошение и даже попросил знакомого довезти Любу до мэрии. Но оказалось, что к мэрии не подойти — оцепление, флаги, ОМОН и милиция. — Пустите в мэрию, — умоляла Люба. — Сегодня туда только косоглазых пускают, — сказал Любе бритоголовый скинхед. — Ты у меня за косоглазых сейчас сам окосеешь, — пригрозил ему омоновец и пояснил для Любы. — Японцы приехали — побратимы. Русский с японцем братья навек! Тут из подъехавшего автобуса как раз вышло множество японских братьев, а Люба юркнула в их толпу и притворилась японкой. Щурит глаза узенько-узенько и семенит, как японка. Так и вошла с улыбчивыми побратимами в мэрию, и ОМОН не заметил её. Гостей встречал сам мэр и сразу учуял в толпе диверсанта: русским духом пахнет, а не японским. Когда же Люба сунулась к нему с прошением, он злым шёпотом отчитал охрану: — Как этот Штирлиц сюда попал?! Охранники уже начали было выталкивать Любу взашей, но тут умные японские братья застрекотали кинокамерами. Нельзя взашей — международный скандал. И мэр, умница, улыбнулся Любе, наложив на прошение резолюцию: «Штирлицу от Мюллера. Разрешаю хоронить». После столь оригинальной резолюции Любу и прозвали Штирлицем. Но это мелочи. Главное, что разрешение дали, и батюшка с рабочими стал тут же готовить место для погребения. А Люба помчалась добывать катафалк. Обзвонила и обежала несколько агентств, но цены были такие немыслимые, что она решила выпросить автобус у Нугзара. До загородного особняка Нугзара она добралась уже в сумерках. На лужайке перед домом жарили шашлык, а вокруг мангала веселились гости. Бодигарды не пустили Любу в усадьбу. А когда через бхранника она позвала Нугзара к телефону, он послал её известно куда. Но Люба потому и Штирлиц, что подобно герою-разведчику проникла через лаз в нугзаров стан. Затаилась в кустах и ждёт момента. Гости разъехались ближе к полуночи. Довольный Нугзар проводил гостей и рассмеялся, увидев в кустах Любу: — Что сидишь, как мышь под веником? Говори. И Люба заговорила: — Нугзар, я пришла предложить пари — кто сильнее: Михаил Архангел или Ельцин? — Это как? — заинтересовался Нугзар. — А так. Если Михаил Архангел сильнее, мы похороним Георгия беженца на Михайлов день. Дай автобус на похороны. Или ты за Ельцина? — Ельцин шайтан, наш Союз разорил и народы поссорил! — вскипел Нугзар. — Раньше люди уважали друг друга, а теперь я кавказская морда, да? Два автобуса даю. Лучше три бери! Пусть все люди знают — Нугзар говорит Ельцину: нэ-эт! Нугзар действительно прислал на похороны три автобуса, и то едва хватило. Кочегар Федя приехал на своей машине, в которой с трудом уместился художественной работы металлический крест. Крест одобрили, любуясь узорами. Но больше смотрели на самого Фёдора — вместо бомжеватого Федьки-алкаша крест нёс перед гробом мастер Фёдор Иванович с орденами на пиджаке. Трижды бывает дивен человек, говорит пословица, когда родится, венчается и умирает. И похороны в Михайлов день были тем дивом, когда многим захотелось поехать в храм. На поминки несли, у кого что было. Управдом Катя напекла своих знаменитых расстегаев, бухгалтерия приготовила гору блинов, а Надежда привезла два ведра котлет и рюкзак солений. Даже несчастный дедушка-молодожён тайком от Заиньки сунул Любе деньги, и на них купили много роз. На отпевании в храме было людно и шумно. Все крещёные, но большинство без крестов. И теперь толпа осаждала свечной ящик, раскупая кресты, иконы и свечи. Гомон затих, когда запел хор. И сладко отзывались в сердце слова, что все они и упокоившийся среди роз Георгий есть образ неизречённой славы Божией. Этой дарованной Господом чести у человека никогда не отнять. На отпевании опять посматривали на Фёдора — он откуда-то знал, как вести себя в храме. Крестился, прикладываясь к иконам, и первый положил земной поклон у гроба, давая Георгию последнее целование. Глядя на него, учились на ходу. И когда гроб архитектора Георгия крестным ходом несли вокруг храма, все уже дружно пели: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас». На Михайлов день было тепло. Алели гроздья рябины. И длинный общий поминальный стол накрыли во дворе под рябинами. Помолились, помянув Георгия, и батюшка стал рассказывать о нём: — Мы проводили сегодня в последний путь удивительного человека. Каюсь, согрешил, но так хотелось помочь Георгию с жильём, что я позвал своего друга адвоката. А тот сказал, что любой суд утвердит права Георгия как наследника дедовой квартиры, доказав корыстные мотивы брака и недееспособность почти столетнего старика. А Георгий ответил: «Судиться с дедом? Это низко». Он был человеком чести. Адвокат потом возмущался, вот, мол, ваше убогое христианское смирение. Но смирение не убожество и малодушие, но мужество в перенесении скорбей. Великие скорби выпали Георгию. Человек в таких испытаниях, бывает, ломается и становится ради выгоды соработником зла. Сколько озлобленности в таких соработниках и уверенности: каждый предаст. А Георгия предавали и обманывали, но он не предал и не обманул никого. Тут шла та духовная брань, когда зло пыталось сломить человека, а он жил и умер несломленным. Такими людьми жива Россия, и жива душа в неприятии зла. Всё против нас — нужда, безработица. Георгий тоже числился безработным и доказал — безработицы нет. Работы в России всегда было много, и он работал, как исполин. Строил, грузил, наш храм восстанавливал. А какую огромную работу он проделал посмертно — он привёл вас сегодня в храм. Кто-то, вижу, пришёл в церковь впервые, и кто-то уже не уйдёт из неё. Надя, уверен, с нами останется, Люба останется и Фёдор, думаю, верующий человек. — Батюшка, я в монастырь поступать собирался, да водка сгубила, — потупился Фёдор. — Простите, батюшка, сильно грешный я. Вышло так, как предсказывал батюшка. Надя после погребения осталась в храме и теперь работает здесь. Готовит в трапезной, убирает в церкви и подолгу стоит у могилки Георгия, глядя синими глазами в синее небо. Иногда её спрашивают: — Кто он тебе — муж? — Лучше, — отвечает Надежда. — Он меня в храм и к Богу привёл. Грешный Фёдор тоже прилепился к батюшке и охотно помогает ему на стройке. Пьёт, конечно, но уже умеренно. Главное, он возвращается к жизни, и ему интересно жить. С Любой было сложнее. Со всей искренностью невоцерковлённого человека она не понимала, зачем стоять два часа на литургии, когда столько неотложных дел: Маше надо достать лекарство, бабу Груню обманули с пенсией, а у Ксении такая депрессия, что психиатр настаивает на госпитализации. — Люба, — сказал ей однажды батюшка, — ты у нас, конечно, герой Штирлиц, но обмельчает душа в суете. Поезжай, прошу, в монастырь и постой пред Богом в тишине. И Люба приехала в Оптину, поселившись у меня. *** Признаться, Люба меня удивила. Как уйдёт в пять утра на полунощницу, так и пробудет в монастыре часов до трёх, отстояв две литургии и все молебны. — Люба, — поинтересовалась я, — а зачем ходить на две литургии подряд? — Так батюшка велел — стоять пред Богом в тишине. А в храме тихо на душе. В первый раз такое! Воцерковлялась Люба с приключениями, легко попадаясь в сети и ловушки, расставленные для доверчивых несведущих людей. Однажды мы с ней едва не рассорились вот по какой причине. Собрали мы неимущей женщине деньги на лечение, а Люба повела её лечиться к «целительнице», работавшей под православную старицу — свечи, иконы и елейная псевдоцерковная речь. После «лечения» у колдуньи женщина, естественно, осталась без денег и, что хуже, с обострением болезни. И я обрушилась на Любу, когда она снова приехала в Оптину: — Как ты могла повести человека к колдунье? — Не колдунья она, — горячилась Люба, — у неё святые иконы висят! Переубедить Любу не получалось, и я отвела её к старцу схиархимандриту Илию (Ноздрёву). Выслушал батюшка рассказ Любы о «целительнице» со святыми иконами и сказал: — Передай ей мои слова — пусть призовёт священника и покается. Но когда Люба передала колдунье слова старца, та завизжала: — Чтобы я, потомственная ведьма, у священника каялась? Никогда не покаюсь, хи-хи! Дальнейшие события окончательно открыли Любе глаза. Колдунья купила себе роскошные апартаменты, а в освободившуюся квартиру поселили рабочего с семьёй. После первой же ночи жена с детьми сбежала оттуда, не в силах вынести непонятного ужаса. А рабочий на третий день повесился. Люба в потрясении пришла тогда на исповедь. До этого она каялась скорее в недостатке добродетелей: смотрела по сторонам в храме или молилась рассеянно. А тут она принесла на исповедь толстую тетрадь с перечнем грехов. Так начался для неё путь покаяния. После выхода на пенсию она три года жила по разным монастырям. Заскочит на день в Москву за пенсией и снова в нетерпении мчится к знаменитым чудотворным иконам. За эти годы она привела к Богу множество своих знакомых, тут же отправлявшихся вместе с нею в паломничество. Дар такой у Любы — вдохновлять и увлекать за собою людей. Духовного отца у неё не было, но после истории с колдуньей она доверилась схиархимандриту Илию и главные вопросы решала только с ним. Однажды она приехала в Оптину на преподобного Амвросия Оптинского — на престольный праздник, конечно, но и в надежде повидать старца. Народу на празднике было видимо-невидимо, и после литургии старца Илия окружила такая толпа, что и близко не подойти. Но Люба-Штирлиц нашла выход. Забралась она повыше на брёвна, сложила руки рупором и кричит старцу через толпу: — Батюшка Илий, Ксения снова болеет. Что делать? Старец тоже сложил руки рупором и отвечает ей: — Молись за неё в N-ском монастыре. — А когда туда ехать? — Немедленно. — На сколько дней? — Навсегда. Прибежала Люба ко мне — веко дёргается в нервном тике. Схватила сумку и бегом в дверь. — Ты куда, Люба? — В монастырь навсегда. — Пообедай сначала. Но у Любы всё просто: если старец сказал немедленно, значит, надо не медля бежать. Бежит по улице что есть мочи, а я с иконой за ней. Это я в кино видела, как иконой благословляют в монастырь. Добежали до ворот Оптиной, а там игуменья с машиной из N-ского монастыря. Я с иконой лью слёзы, а Люба заикается, с трудом выговаривая слова, что старец Илий благословил её к ним в монастырь. — Вот и хорошо, — сказала игуменья. — Садись в машину. С тех пор Люба уже семь лет живёт в монастыре и не нарадуется, что попала сюда. Некоторые сёстры считают её восторженной чудачкой и иногда жалуются на неё игуменье: — Матушка, Люба опять пустила в свою келью на ночёвку бомжиху. Такая страшная и смердит, аки пёс! — Смрад духовный куда страшнее, — отвечает мудрая игуменья. — А с Любой всё понятно. Имя у неё такое — Любовь. Кстати, о постриге Любы я узнала таким образом. Однажды в мой переполненный гостями дом явилось человек десять паломников, сказав, что мать Агапия просила меня пустить их переночевать. — Какая, — спрашиваю, — мать Агапия? — А наша Люба-Штирлиц! Да, мир не без добрых людей. КАМУШЕК Деревня — это приснотекущий ремонт. И не успела я порадоваться, что настелили новые полы в моём стареньком деревенском доме, как батюшка сказал: — Меняй проводку, а то сгоришь. Проводка, действительно, нуждалась в замене — не провода, а старческие варикозные вены сплошь в синих узелках изоленты. Надо менять, а где деньги взять? И тогда из Оптиной прислали паломника Венечку, работавшего электриком в монастыре и по людям во славу Христа, безвозмездно. Лет паломнику было немало, но все его звали Венечкой — то ли за малый рост, то ли за детскую беспечность, плохо вязавшуюся с его биографией. Биография же была такая — три ходки в зону и одиннадцать лет тюремного стажа. Правда, о своём прошлом он говорил туманно: дескать, работал в бизнесе, ну, типа, снабженцем, а бизнес — это всегда риск. Венечка и одевался под бизнесмена, благо, что в рухольной монастыря скопилось тогда немало модных вещей, и их охотно раздавали желающим. Время было такое — Оптина ещё только восставала из руин. Вокруг грязь непролазная, в модельной обуви по грязи не пройдёшь. Да и кому нужны в монастыре костюмы от Версаче? В общем, Венечка приоделся и выглядел франтом: костюм из бутика, кейс и шляпа набекрень. Зорок был Венечка, как горный орёл, но для полноты бизнесменского образа выпросил в рухольной очки. Ничего в них не видел, но иногда надевал для важности. Попал Венечка в монастырь случайно. После освобождения ехал к дружку по нарам и перепутал автобус. Уснул в дороге и, проснувшись уже в Оптиной, ахнул: — В дурдом попал! Так он и прожил в монастыре полтора года в убеждении, что попал к сумасшедшим: кельи не запирают, и понятия о жизни — не для нормальных людей. Замки в монастыре появились позже. А тогда вся монастырская казна, полмешка «деревянных», хранилась под кроватью в незапертой келье. Однажды сквозняк разворошил мешок, выдул деньги в окно, и закружился листопад из денежных купюр. Все бросились их ловить, а больше всех усердствовал Венечка, возмущаясь при этом: — С дуба рухнули, да? Кто так деньги хранит? Надо сейф купить. В сейф запирать! О кражах в монастыре в ту пору и не слыхивали, но Венечка был убеждён: обчистят. Вечерами он обходил монастырь дозором и присматривался к подозрительным людям. Словом, он по-своему заботился о монахах, не оставляя своей заботой и меня. Прихожу однажды домой, а там разгневанный Венечка. Тычет пальцем в мои документы и деньги, изрекая надменно: — Край непуганых лохов. Дурдом! Ключ от дома на крылечке под ковриком, деньги на блюдечке с голубой каёмочкой, и документы лежат на виду. Берите без очереди — не жалко! — Ты зачем в моём доме шмон устроил? — Как зачем? — удивился Венечка. — Должен же я знать моих подельников, тьфу, братанов во Христе и сестёр. — По каким статьям сидел, братишка? Веня по чисто лагерной привычке скороговоркой отбарабанил статьи и, обнаружив, что я понимаю, за какие дела он сидел, спросил осторожно: — Тоже сидела? — Нет, работала в зоне психологом. — A-а, ля-ля тополя, знаю. Со мной тоже будешь лялякать? А что толку «лялякать»? Уж сколько в монастыре беседовали с выходцем из зоны, но все попытки обратить его к Богу имели один результат — Венечка нахватался богословских словечек и теперь мог отбрить собеседника уже не по-уличному, а как бы в духе премудрости. Бывало, спросит его батюшка: — Венечка, что в храм не ходишь? — Не у прийде время, — бойко отвечает Венечка. Правда, крест носил, но дальше этого дело не шло. — А что с ним делать? — говорил отец эконом. — Жить ему негде. В монастыре он хоть работает Божией Матери, а в миру снова сядет, и всё. Сам же Венечка был убеждён — впереди у него счастливая-пресчастливая жизнь, ибо в зону он попал чисто случайно. В своё время мне приходилось работать в разных лагерях, и везде заключённые утверждали — они здесь оказались случайно. Только однажды в колонии для несовершеннолетних под Вильнюсом я услышала иной ответ. — Йонас, — спросила я, — ты тоже здесь оказался случайно? — Нет, — ответил Йонас. — Вы знаете, я из хорошей семьи. Учился нормально и спортом занимался. Но за два месяца до преступления я сказал своему другу: «Витас, я скоро сяду». Он не поверил, но у меня уже началось ЭТО. Заключённые, как правило, знают ЭТО состояние, предуготовляющее преступление. Ничего ещё не случилось, но уже так тошно, будто наглотался мух. Опостылело всё, что развлекало прежде — водка, девочки, дискотека. И хочется взорваться от тупых анекдотов и идиотских «хохмочек». ЭТО — тяжелейшее коматозное состояние, похожее на ту средневековую пытку, когда на темя человека час за часом монотонно капала вода. Люди в таком состоянии близки к безумию, а пытка столь невыносима, что человек вдруг бросается с кулаками на случайного прохожего — бьёт, калечит, глумясь над жертвой. Убийства в таких случаях нередки, хотя никто не хотел убивать — ну, толкнул человека, а вышло!.. Читаешь, бывало, дела, и нехорошо на душе: люди разные, статьи у них разные, а сами преступления до того однотипны, будто длится нескончаемый дурной сон. Сон этот почти всегда с бредятинкой — вот как раньше купцы катались спьяну на свиньях и крушили в трактирах зеркала. Кстати, в деле нашего Венечки был такой «купеческий» эпизод, за который в годы далёкой юности он получил свой первый условный срок. Шёл он тогда по посёлку в компании выпивох, и вдруг по не ведомой никому причине они бросились бить окна в пустующей даче. Потом забрались в дом и куражились, вспарывая подушки. Брать на даче было особо нечего, но кто-то «для хохмы» прихватил сковородку, а Веня — пионерский горн. Потом, в суде, Веня кричал, что даром ему не нужен горн пионерии и взял он его случайно. Это правда — преступление с виду случайно, но оно закономерно как состояние души. Ещё в древности святые отцы говорили, что скотоподобная жизнь с утолением лишь плотских желаний быстро приводит к пресыщению и отупению чувств. У чувств свой жёсткий ограничитель — безграничен лишь дух. И состояние души, готовой к преступлению, — это своего рода месть поруганного духа за жизнь без Бога и без любви. У преподобного Максима Исповедника есть тонкое наблюдение о взаимоотношении плоти и духа. Плотской человек жаждет наслаждений и бежит от страданий. И чем глубже он погружается в пучину удовольствий, надеясь отыскать счастье, тем тяжелее болеет душа и мучается угнетённый дух. Для обозначения этого явления преподобный Максим Исповедник использует даже игру слов: «идони» — счастье, а «эдони» — страдание. Сластолюбивая душа стремится к идони, а её отбрасывает к эдони. И будто раскачивается маятник: идони — эдони, идони — эдони. А размах маятника всё шире, и страдания души всё мучительней, пока однажды, говоря словами Йонаса, не наступает ЭТО. И эта пытка столь невыносима, что человек идёт на преступление или пытается покончить с собой, не в силах разорвать неразрываемый круг. Помню, как в колонии, где отбывал наказание Йонас, их отряд вывели убирать смотровую площадку на крыше здания. С высоты было видно, как за забором колонии весело бегают по лугу мальчишки и гоняют футбольный мяч. Отряд заворожённо смотрел на мальчишек, узнавая в них себя вчерашних и тоскуя по утерянной воле. — Йонас, у тебя есть брат? — спросила я. — Да, младший. — Ты хочешь, чтобы твой брат попал сюда? — Нет! — заорал Йонас. — А кто хочет, чтобы эти мальчики, играющие на лугу, или чьи-то братья оказались в тюрьме? — обратилась я к отряду. И тут отряд воспылал таким праведным гневом, что будь их воля, они бы бросились на недоумков с кулаками и поведали ту правду о зоне, после которой люди страшились бы попасть сюда. — А если бы ты был министром юстиции, — спросила я Йонаса и его окружение, — что бы ты сделал, чтобы младшие братья и эти мальчики никогда не попали сюда? Воспитатель отряда потом посмеивался надо мной — дескать, зона на уровне министра юстиции решает проблему, как предотвратить преступление. Но зона думала, и думала честно. А потом ко мне прислали ходатая, изложившего общее мнение так: — Вы читали книжку про Буратино? Это про нас: «Папа Карло, я буду умный, благоразумный! » А потом заиграла музыка, и Буратино загнал букварь. Пацан, пусть даже крутой и с понятиями, — Буратино без тормозов. С ним надо строго, и глаз не спускать. Вернулся домой поздно — бац по морде. А лучше вообще гулять не пускать, потому что когда заиграла музыка… — ну нет, простите, у нас тормозов. В этих диковатых, прямо скажем, рекомендациях есть своя правда. Во всяком случае, вот некоторый опыт. Мать привозит в монастырь своё чадо и умоляет: помогите! У парня уже есть первая судимость с условным сроком, но у него если не наркота, то водка, а последствия тут известны. А дальше картина такая — молодой человек живёт в монастыре под присмотром сердобольного монаха, молится и что-то делает на послушании. Но стоит отвернуться, как он шмыг за ворота и, говоря языком наших предков, возвращается как пес на свою блевотину. Что с ним делать? В монастыре нянек нет. А мама плачет — единственный ребёнок! Но в том-то и горе, что он единственный и избалованный, а в таких случаях, как писал архимандрит Иоанн (Крестьянкин), «один ребёнок пятерых стоит». Многодетные семьи были в прежние времена той школой воспитания, где маленький человечек уже с детства приобретал опыт труда и любви. Надо заботиться о младших, помогать родителям и сообща нести тяготы быта, неизбежные в многодетной семье. Здесь готовили ребёнка не к той нарисованной жизни, где впереди удовольствия и успех, но учили терпеливо нести свой крест. А единственный и уже бородатый «ребёнок», бывает, и молится со слезами в храме, но не умеет работать, сникая при первой трудности. Не может быть мужем и отцом, привыкнув, чтобы заботились только о нём, и не имеет привычки заботиться о других. Он действительно тот самый Буратино без тормозов, и понятие о своих обязанностях и долге здесь заменяет детское «я хочу». В общем, как говорил один батюшка, прежде чем воцерковиться, надо вочеловечиться. *** С Венечкой в этом отношении было проще и сложнее. Проще, потому что он умел и любил работать. Бывало, чинит электроприборы и от удовольствия даже мурлычет что-то себе под нос. А ещё у него была деревенская бабушка, у которой он жил после смерти матери. У бабушки была кровать со старинным подзором, а на кровати гора подушек под кружевной накидкой. В детстве он засыпал на этой кровати и слушал, как в саду падают яблоки и стукаются о землю так, будто бьёт копытом некий сказочный конь. Он любил свою бабушку и деревню, а это добрый знак. И всё-таки Венечка отбывал наказание по воровским статьям, а тут есть та специфическая сложность, которую трудно объяснить на словах, а потому обращусь к фактам. Встречаю однажды знакомого начальника колонии для несовершеннолетних и спрашиваю, чему он радуется. — Хулиганчиков к нам подбросили, — говорит довольный начальник. — Самодеятельность теперь наладим и футбольную команду создадим. А то с ворами увяли совсем. Хулиганчики, как называет их начальник колонии, — народ общественный. Они охотно идут как в самодеятельность, так и на непотребство — лишь бы сообща. А вор, как запаянная консервная банка, всегда себе на уме. Он одинок, самодостаточен и не нуждается в людях, хотя ему вечно прислуживают «шныри». Был у меня в колонии для малолеток знакомец такого рода — талантливый юноша Алёша. Он мог починить любой автомобиль, ибо до зоны специализировался на угоне машин, продавая затем запчасти в один хитрый автосервис. Вырос он без отца и при спившейся матери. Но десятилетку в зоне закончил с отличием и мечтал поступить в автодорожный институт. А у меня в этом институте был друг доцент, он вызвался заниматься с Алёшей и помочь ему с поступлением. В общем, начальник колонии написал ходатайство об условно-досрочном освобождении Алексея. На утро 31 декабря был назначен суд, ибо 1 января Алёше исполнялось восемнадцать лет и его надо было этапировать на взрослую зону. Что это такое — объяснять не надо, но оступившиеся юнцы нередко выходят оттуда уже заматерелыми рецидивистами. А за три дня до суда наш технически одарённый Алёша на спор вскрыл лагерную библиотеку и в доказательство своего мастерства принёс оттуда брошюру о марксизме-ленинизме. На языке Уголовного кодекса это значит, что человек совершил новое преступление и в дополнение к старому сроку, истекавшему через три месяца, ему следует добавить новый срок. Словом, утром 31 декабря вызвали конвой, чтобы этапировать Алексея в суд. Но из суда позвонили: «Подождите». Ждали до двенадцати часов. А в двенадцать дня из суда сообщили, что прокурор отказался подписать прошение об условно-досрочном освобождении и требует назначить новый срок за взлом библиотеки. Так что отправляйте Алексея на взрослую зону, где его будут судить как взрослого, то есть уже без снисхождения. Это был удар такой силы, что вся наша киногруппа (а мы снимали тогда фильм о колонии) помчалась в райцентр разыскивать прокурора. Рабочий день перед праздником заканчивался рано, и мы поймали прокурора уже на выходе из кабинета. Умоляли и уговаривали минут сорок, но прокурор был неумолим. — Простите, — сказал он, — но рабочий день уже закончился. А меня ждут дома дети наряжать ёлку и… Тут он неловко повернулся, и из разорвавшегося пакета посыпались, раскатившись по полу, мандарины. Все бросились собирать их. А кинооператор понюхал мандарин и сказал прокурору: — Если пахнет мандарином, значит, скоро Новый год. Вот вы сейчас приедете домой, и дети обрадуются: «Папа мандарины привёз». А Алёше некому было сказать «папа», и никто не наряжал ему дома ёлку. Никто! Никогда! Ни разу в жизни! Прокурор растерянно посмотрел на мандарины и вдруг молча подписал прошение. Из райцентра я добралась до колонии лишь без пятнадцати десять. После десяти, таков порядок, уже не освобождают. Зона готовилась к отбою, и в большинстве спален погасили свет. Но тут загремели засовы, забегали конвоиры, и во всех окнах вспыхнул свет, сигнализируя ближним и дальним: — В зоне вольный человек! Это почти мистический момент — вольный человек в зоне. Заключённые стараются прикоснуться к нему, чтобы «заразиться» волей. А потом по очереди ложатся на его опустевшую шконку, чтобы вдохнуть тот воздух свободы, слаще которого нет. Вот такой был Новый год — за два часа до полуночи из зоны вышел вольный человек Алёша, правда, ещё в лагерной телогрейке с номерами. Переодевать его было уже некогда и не во что. Он попал за решётку четырнадцатилетним мальчиком и давно уже вырос из полудетских одежд. После четырёх лет заточения он от волнения не мог идти. Отошёл от ворот и упал в снег. Мы с таксистом кое-как дотащили его до машины, а он рыдал, как ребёнок, выплакивая то горе, когда никто никогда не наряжал для него дома ёлку, а после четырнадцати лет был лишь ужас зоны. — Сынок, сынок! — обнимал и успокаивал его таксист. — Дяденька, — плакал Алёша, — я больше никогда, ни за что! В институт поступлю! Землю есть буду, клянусь, а выучусь! А дальше вспомните клятву Буратино, потому что ни в какой институт Алексей поступать не стал, устроившись работать в тот хитрый автосервис, куда он некогда сбывал краденое. Первое время он заходил ко мне и говорил виновато, что перед институтом надо подзаработать деньжат. Потом он исчез. А когда через три месяца я разыскала его, он говорил со мной уже с чувством превосходства: дескать, зачем ему диплом инженера, если инженерюгам, он узнавал, платят как нищим. — Вот у вас за спиной университет с аспирантурой, — говорил он мне насмешливо, — а в доме одно «совковое» барахло да продавленный диван. Вы, «совки», привыкли к нищете. А я на автосервисе имею такое бабло, что уже надумал прошвырнуться на Мальдивы. Больше мы с Алексеем не встречались. Так вот, если тридцать процентов «хулиганчиков» вскоре после освобождения возвращаются в зону, то остальные всё же находят своё место в жизни. Заводят семью, работают и, получая обыкновенную зарплату, говорят с удовольствием, что теперь у них всё как у людей. Но эта обыкновенная, как у всех, жизнь неприемлема для вора. Дело здесь не только в сребролюбии, хотя и в нём тоже. Знакомые мне воры жили почти аскетично, и даже при наличии денег не пытались благоустроить своё грязноватое жильё или хотя бы купить посуду. А зачем, если впереди Мальдивы, экзотика и праздник жизни? Один вор-рецидивист так описывал своё счастливое будущее: вот сидит он под пальмами с бокалом шартреза, а чернокожие рабыни моют его белые ноги. Кстати, умер этот человек не под пальмами, а в мерзкой зоне под Вытегрой, и ничего хорошего в своей жизни не видел. А только гордость превыше разума, и манит человека некий манок, зазывая в страну грёз и несбыточных желаний. Венечка тоже слышал этот манок и с первого дня пребывания в монастыре собирался уехать отсюда, заявляя: — Вперёд, на праздник жизни! Я теперь будь-готовчик — даже пить бросил. Только по субботам и только норму! Норма же у Венечки была такая — четвертинка белой и две пол-литры пива, причём обязательно в стеклянных бутылках. В будние дни он был занят в монастыре. А в субботу после бани приходил ко мне поработать, лелея, однако, своё намерение — «культурно посидеть», пока мы будем в храме на всенощной. Сначала он пробовал хитрить, доказывая, что обязан сторожить дом в наше отсутствие, поскольку тати так и рыщут в ночи. Но хитрость Вени была понятна даже ёжику. И я из двух зол выбрала меньшее — пусть лучше выпьет дома за сытным ужином, чем натощак под забором. — Ты человек! — обрадовался Венечка. — Смысл же не в выпивке, а в празднике души. Теперь он уже не таился и при мне готовился к празднику. Накрывал стол белой скатертью, на скатерти — хрустальная рюмочка и роза в вазочке. А нехитрый домашний ужин он так искусно украшал зеленью и нарезанными в виде цветов помидорами, что сам восхищался трудами своих рук: — Всё как в лучших ресторанах Парижа! Я б никогда из Оптиной не уехал, если бы в монастыре был ресторан. А потом он грезил в своём «парижском» ресторане, воображая, как достойному господину Венечке стараются угодить официанты, а на эстраде стонут от страсти цыгане. И Венечка подпевал им: «Я э-эхала домой, я эхала одна…» О чём он грезил, не знаю. Но манила его вдаль фата-моргана и звала в те неведомые страны, где порхает птица счастья колибри, про которую он думал, что это павлин. Собственно, из-за пристрастия к таким посиделкам он и хитрил, затягивая работу. Ведь закончится работа, и не будет повода являться ко мне ради субботних ресторанных игрищ. Правда, Венечка порывался работать по воскресеньям, но тут мы привыкли придерживаться заповеди: «Помни день субботний», для православных — воскресный. А в воскресенье работать грех. Это не просто слова, но некоторый личный опыт, добытый, увы, путём искушений. Помню, как в воскресное утро паломники привезли нам роскошную рассаду из питомника. Мы опоздали тогда на литургию, поспешив посадить рассаду, а воскресная рассада засохла. В другое воскресенье мы с двумя прихожанками не пошли в храм, но устремились на базар, услышав от соседей, что на рынок завезли очень дешёвую рыбу и муку. В общем, истратили всё до копейки и радовались удаче, закупив много рыбы и муки. А дома обнаружили, что мука червивая, и от рыбы после разморозки смердело так, что от неё отказались даже коты. Не зря в народе говорят, что в воскресенье трудиться, считай, разориться. Правда, позже, из снисхождения к нашей немощи, духовники разрешали нам ходить на рынок после воскресной литургии. Но это было уже годы спустя, а сначала Господь давал нам понять: воскресенье не наш день, а Божий. Воскресенье — это малая Пасха. И вот рассказ одного игумена. Однажды, ещё юношей, он в воскресный день попал на базар и увидел полчища омерзительных демонов, шныряющих среди людей. От демонов шёл такой нестерпимый смрад, окутывающий всю базарную площадь, что юношу навсегда отвратило от мира, и он вскоре ушёл в монастырь. Венечка называл такие взгляды «суеверием» и, навещая меня по воскресеньям, перемывал косточки суеверной хозяйке. Забор покосился: почему не починишь? Сарай захламлён: не хозяйка, а горе! А ещё я должна выкопать пруд и разводить на продажу карпов. Надоело мне это хуже горькой редьки, и я уже была готова заплатить любые деньги, лишь бы избавиться от выматывающего душу бесплатного ремонта. На праздник Успения Божией Матери Венечка учудил ещё хлеще. Явился утром расфранчённый, а в кейсе явственно позвякивали бутылки. — Решил вам сделать подарок к празднику, — заявил он торжественно, — закончить нынче работу и поставить большую праздничную точку. — Да кто же работает на Успение? — возмутилась я. — Всё, мы уходим, и ты уходи. — Бог труды любит! — начал «богословствовать» Венечка. — Даже батюшка говорит: за неработающим монахом сорок бесов ходят, а за работающим лишь один. Вот и я, противоборствуя духам злобы поднебесной… Мы опаздывали в храм, и слушать эту демагогию, прикрывающую желание выпить, было настолько невмоготу, что хотелось уже единственного — да пусть он делает что угодно, лишь бы поставил наконец точку и исчез из моей жизни. На праздник Успения Божией Матери работа действительно была закончена, а на следующий день мы едва не сгорели: проводка полыхнула так, что выгорела часть брёвен. Как же я каялась тогда, что допустила в своём доме работу в праздник! Перепуганный Венечка прибежал чинить проводку, но вскоре полыхнуло опять. Потом работу Венечки переделывал уже городской электрик, и снова искрило. В общем, насиделись мы без света, а Веня уехал из монастыря. Отсутствовал он несколько месяцев, а в лютые крещенские морозы явился ко мне домой в каких-то лохмотьях и галошах на босу ногу. Обмороженные ноги Венечки были цвета свёклы. Сначала он молча грелся у печки, а отогревшись, заявил: — Мир во зле лежит! Господь учит: добро, ежели жить братии купно. А меня в этой купной общаге обчистили вплоть до трусов! Приоделся Венечка в монастыре, подлечил ноги и исчез уже на долгие годы. А память о его трудах ещё долго жила в моём доме. Происходило нечто необъяснимое — вполне исправная проводка вдруг начинала искрить в том самом месте, где Веня на Успение поставил точку. Электрики, по-моему, уже возненавидели меня — приходили, переделывали и утверждали в итоге, что искрит не проводка, а у кого-то в голове. Тем не менее искушения с проводкой продолжались, но душа уже знала откуда-то: необъяснимые явления имеют своё объяснение, и причина тому — неведомый грех. Смысл этого греха был сокрыт от меня, пока я не прочитала проповедь протоиерея Вячеслава Резникова о том чуде в Кане Галилейской, где на свадьбе «недоставало вина» (Ин. 2, 1—11) Заметим, именно «недоставало» — люди уже выпили, но захотелось ещё. Это потом, как утверждает предание, они станут христианами, и жених примет мученичество за Христа. Но пока есть этот бедный брачный пир и скорбь из-за бедности, а всем так хочется радостной свадьбы. И Христос претворяет воду в вино, чтобы даровать этим людям радость. Да, Господь пришёл на землю ради спасения людей, но через чудо в Кане Галилейской обозначил для нас ту меру отношения к ближним, когда проповеди о спасении предшествует любовь и готовность утешить скорбящих. А много ли радости видят от нас, спрошу я в первую очередь себя, наши неверующие ближние? И тут мне стало тошнёхонько от стыда — в памяти всплыли те хлёсткие, язвительные слова, какими я обличала своего младшего братишку за неверие, а Венечку за грешные посиделки по субботам и уж тем более за работу на Успение. Да разве жестокосердие приведёт ко Христу? «Мы сочувствуем друг другу только когда у нас схожие интересы и пристрастия, — пишет протоиерей Вячеслав. — Если пьём, непьющий — гордец, не уважает. А если в вине не нуждаемся, пьющий нам просто противен». И как для безбожников верующий человек — это сумасшедший, которого надо срочно лечить, так и для нас, цитирую проповедь, «если уж с горем пополам уверовали, сумасшедшим тут же становится любой неверующий, и мы хватаем его, тащим «к спасению», бесцеремонно вырывая всё из его рук». Словом, мы тащили Вениамина «к спасению», даже не пытаясь услышать его тайную боль. А боли в таких искалеченных людях много — взять хотя бы ту изощрённую пытку зоны, когда за каждым твоим шагом следят «телешушары», а охранники наблюдают за женщиной через телекамеры слежения даже в том заведении, куда царь ходил пешком. От слежки съёживается и каменеет душа. А за одиннадцать лет заточения Венечка так устал от этой тотальной слежки, что не хотел уже ни семьи, ни друзей, но обретал покой только в уединении. Это неправда, что он жаждал работать на Успение. Он пришёл в мой дом ради праздника уединения, а я сделала вид, что не понимаю его. Только после исповеди в этих грехах проводка перестала искрить. А мне всё чаще вспоминались слова Венечки, сказанные им при прощании: — Хорошие вы люди, а скучные, и невесело с вами жить. — А не пропадёшь в миру? Ноги-то обморозил уже. — Нехай гирше, та инше, — отшутился Венечка и добавил уже без шутовства: — А пропаду, мне без разницы. Мне давно уже безразлично всё. Десять лет спустя ездила я по своим делам и зашла в сельский храм. Литургия уже заканчивалась, а у Распятия стоял седенький низкорослый человек и плакал, целуя ноги Спасителя. Было в этом богомольце что-то знакомое, и после службы я устремилась к нему: — Венечка, ты? Как живёшь? — Лучше всех! У меня теперь домичек есть, мне батюшка выстроил. Пойдём, мой домичек покажу. Домичек Венечки был маленькой церковной сторожкой, где помещались лишь печка, стол да широкая деревенская кровать с горой подушек под кружевной накидкой. Стены были в иконах, украшенных вербой и бумажными розами. — Всё, как у бабушки, — сказал Венечка. — Меня бабушка сильно любила, а теперь батюшка любит и объясняет мне всё про жизнь. «Батюшка, — говорю, — почему я теперь плачу? В тюрьме били так, что кровью харкал, а не плакал. В ледяном карцере умирал и волосы к стене примерзли, а у меня ни слезинки. Почему же я плачу теперь? » «А потому, — говорит батюшка, — что был ты, Венечка, оледенелым камушком, а теперь душа твоя оттаяла, и плачет слезами любви». «Батюшка, да я же старый, чтобы влюбляться! » — «Зато Господь тебя, Венечка, любит. Ты чувствуешь это, вот и плачется тебе слезами любви». Попал Венечка в этот храм после неудачной тяжёлой полостной операции. От слабости работать он уже не мог и лёг умирать на вокзальную скамейку, желая одного: скорей бы отмучиться. Здесь его нашёл сердобольный батюшка, привёз к себе, выходил и оставил жить при храме. С той поры Венечка работает здесь завхозом, сторожем, истопником, электриком. Работы много, а не хватает рук. Хорошо теперь Венечке — Господь его любит, батюшка любит, и живёт он в домичке «лучше всех». А если кто-то скажет, что одной веры в Бога да церковной сторожки мало для счастья, я расскажу биографию Венечки иначе. Это история души, долго страдавшей окамененным нечувствием. Били его в тюрьме, а он, окаменев, не плакал. Жил на святой земле Оптинских старцев, а душа была, как камень, бесчувственна к благодати. Много я видела таких людей среди заключённых и среди избранников мира сего. Знаю одного знаменитого человека, у которого давно сбылась мечта вора-рецидивиста из-под Вытегры: и под пальмами с шартрезом он сиживал, и гурии разных цветов кожи ублажали его. Всё есть, а ничто не радует, и человек смотрит оцепенело в одну точку с тоскливой мыслью: «Повеситься, что ль? » Он действительно пробовал вешаться. Спасли. Все мы сегодня немножко «окамененные». Помню, как поразил меня дневник молодого полкового священника отца Митрофана — будущего преподобного схиархимандрита Сергия (Сребрянского). Молодой священник описывает, как в начале XX века их полк едет в поезде на Дальний Восток. Воины, волнуясь, стоят у окон — вот-вот покажутся Уральские горы. Утомительная, на наш взгляд, поездка превращается для них в дивное путешествие среди Божиих чудес. И они подолгу стоят у окон, любуясь, как серебрится под луною ковыль, и сияют, будто окружённые нимбом, купы цветущего багульника. Насколько же огрубели наши сердца, если мы утратили свежесть чувств, присущую воинам былых времён! Сегодня иной человек объехал полмира, но лишь позёвывает при виде чудес. И не случайно растёт спрос на фильмы ужасов и на те экстремальные виды спорта, где человек играет со смертью в надежде хоть как-то оживить омертвевшие чувства. «Окамененному» человеку трудно прийти к Богу. Заходят такие люди в церковь, ставят свечки и ничего не чувствуют, ибо семя Сеятеля «упало на камень и, взошедши, засохло, потому что не имело влаги» (Лк. 8, 6). Но даже брошенное в неплодную землю семя Слова Божиего скрытно живёт в душе, хотя тайна преображения неведома человеку: «и, как семя всходит и растёт, не знает он» (Мк. 4, 27). Как уверовал в Бога наш оптинский электрик Вениамин — этого он сам не может объяснить. Но я утверждаю, что он действительно живёт лучше многих, ибо жива теперь душа его, и опять, как в детстве, откликается на курлыканье журавлей в осеннем небе и плачет слезами любви, чувствуя Божию благодать. ПОСЛЕДНЕЕ КОЛЕЧКО — Всё, больше никакого странноприимства, — строго говорит старец. — Батюшка, но вы же сами благословляли принимать паломников. — Раньше благословлял. А только общежитие в доме вам не полезно, и отныне на странноприимство запрет. Надо слушаться батюшку. Но стыдоба-то какая, когда отказываешь в ночлеге многодетной семье. Младенец плачет на руках у матери. Уже поздно, ночь, и хочется спать, а в монастырскую гостиницу с малышами не пускают. Растерянно объясняю, что старец не благословляет принимать паломников, и виновато прошу: «Простите». — Правильно, надо слушаться батюшку, — говорит усталая мать. — Вот вам, детки, важный урок святого монастыря. Некоторые у нас не любят слушаться. А что главное у монахов и хороших детей? — Послушание! Чувствуется, верующая семья. И дал им Господь за эту веру добрых друзей и приют. Из монастыря возвращается на дачу моя подруга Галина и забирает семью к себе: — Дом у меня большой, всем места хватит, и малины спелой полно. Интересно, может, кто-то не любит малину? — Нет таких! — веселятся дети, поскорее забираясь к Гале в машину. *** Батюшка прав, говоря, что общежитие в доме мне не полезно, потому что как ни стараюсь, а не могу избавиться от человекоугодия. Это в генах, наследственное, от моей сибирской родни, свято верующей, что гость от Бога, и всё, что есть в печи, на стол мечи. Тут все дела заброшены — надо обслужить гостей… Сготовить им что-нибудь повкуснее, а потом водить по монастырю, рассказывая, разъясняя и пристраивая на исповедь к батюшке. Словом, паломники уезжают довольные, а я как выжатый и очень кислый лимон. Разные люди селились в доме ещё во времена странноприиимства — приезжие монахи, монахини и пока лишь обретающие веру мои московские друзья. Но каким ветром занесло в мой дом воинствующую атеистку — этой загадки не разгадать. Итак, о гостье. Она психолог из Молдавии, зовут Татьяна. Двое детей, оба с мужем безработные, и живут уже на грани нищеты, продавая всё ценное из дома. — Продала последнее колечко, села в поезд и приехала к вам, — так объясняет она историю появления в моём доме. И тут припоминаю, как три года назад и уже перед смертью моя молдавская подруга Лидия Михайловна просила меня принять некую Таню и обязательно окрестить её. — Нет-нет, я категорически не желаю креститься, — опережает мой вопрос Татьяна. — Я и Лидии Михайловне говорила: как можно свести всё богатство духовной жизни до уровня нескольких узколобых догм? И при этом мы не враги христианству. Мы лишь стараемся обогатить его и вывести за рамки православного гетто. Татьяна говорит «мы», потому что учится в Академии Космических (или кармических? ) Наук. И тут я с нежностью вспоминаю былые времена, когда курсы кройки и шитья назывались курсами, а не академией для кутюрье. Короче, Татьяна учится на курсах, разумеется, платных. Продала ради этого шубу и влезла в долги. Муж в бешенстве и угрожает разводом, а Татьяна лишь самозабвенно воркует: «карма», «чакры», «выход в астрал». И теперь это астральное словословие изливается на меня. — Я привезла вам в подарок наши учебники, — достаёт она из сумки стопку оккультной литературы. — Да не шарахайтесь же вы с такой брезгливостью от этих источников мудрости, но попробуйте расширить ваше зашоренное сознание. А не расширить ли мне сознание настолько, чтобы сказать словоохотливой даме: а извольте-ка выйти вон? Останавливает предсмертная просьба подруги, умолявшей помочь Танечке. Но как тут помочь, если при одном лишь упоминании о православии эта воинствующая атеистка начинает обличать наше «узколобое гетто»? Вспоминается мудрый совет преподобного Оптинского старца Нектария, говорившего, что хорошие житейские отношения можно иметь и с неверующими, но споров о религии следует избегать, чтобы Имя Божие не осквернялось в споре. Старец даже предупреждал, что споры такого рода могут нанести сердечную язву, от которой очень трудно избавиться. Вот и пытаюсь перевести разговор на житейские темы: как муж, как дети, как жизнь в Молдавии? И тут воительница начинает плакать: — Работы нет. Муж уже отчаялся, а я последнее колечко продала! Слёзы ручьём и отчаянные речи, что если бы не дети, то лучше в петлю, потому что муж обещал подать на развод. Знакомая картина. Вот и недавно так же плакала женщина, приехавшая в монастырь за благословением на развод: — Я пятнадцать лет души в муже не чаяла! А теперь он часами сидит в позе йога и при детях твердит свои мантры: «Я центр вселенной. Вокруг меня вращается мой мир». Батюшки-светы, он теперь пуп земли! Главное, дочку назвал Рамачандрой. Правда, я дочку окрестила Верой, так он Верочкой называть не велит. — Будь она проклята, проклятая йога! — сказал тогда старец, но посоветовал не горячиться с разводом и отмаливать мужа вместе с детьми. *** Рассказываю Тане, как в былые времена и ещё до крещения я познакомилась со знаменитым московским «гуру» по имени Гарри. По паспорту он, кажется, Игорь и после института работал в НИИ пищевой промышленности, пропадая там от тоски, тем более, что за работу платили гроши. И вдруг по соседству с НИИ открылась секретная лаборатория, где изучали ауру, телепатию, йогу и регулярно выходили в астрал. Зарплаты в лаборатории были сказочные, и Гарри быстренько переметнулся к «астралыцикам». Через год он уже давал сеансы исцеления в московских салонах. Однажды на такой сеанс пригласили и меня, правда, в качестве кухарки. Хозяйка квартиры знала о моём резко отрицательном отношении к «целителям» такого рода, но умоляла помочь накрыть стол, тем более что исцеляться прибудут знаменитости — писатель Л., правозащитник С. и прочие «властители» дум. В общем, позвали, как говорится, осла на свадьбу воду возить, но я согласилась на роль кухарки, преследуя свою корыстную цель. В ту пору я ещё училась в аспирантуре, и надо было подготовить реферат о методах манипулирования сознанием, а тут готовый экспериментальный материал. На сеансе Гарри был великолепен — бархатный голос, царственная осанка и завораживающая речь. Похоже, он владел методами нейролингвистики, впечатывая в сознание пленительные образы мудрой магии и противопоставляя им жалкую участь невежд — болезни, дряхлая старость и смерть. Гарри звал всех к духовной радости — туда, в заоблачные Гималаи, где с древних времён живут Мудрейшие, вечно молодые, уже бессмертные и способные исцелить даже рак. Правда, дальше родимой Анапы сам Гарри нигде не бывал, но скромно давал понять, что с заоблачными Гималаями у него налажен астральный контакт. Сам сеанс «исцеления» Гарри превратил в некий медицинский стриптиз. Он при всех объявлял, что властитель дум С. страдает хроническими запорами, переходящими в неукротимый понос. Но если методом йоги почистить его чакры, то можно достичь почти что бессмертия и удалить морщины с лица. Особенно Гарри разошёлся, когда речь зашла о детородных органах, и это было так стыдно! А Гарри почувствовал, что я возмущаюсь, и пошёл в атаку уже на меня: — О, у вас такая мощная аура и прирождённый дар ясновидения. Вы не хотите попробовать развить этот дар? — Руки прочь от моей ауры! — сурово отрезала я, возвращаясь к процессу приготовления салатов. А потом я с изумлением наблюдала, как образованные люди, интеллектуалы и властители дум, доверчиво набирали в бутылки воду из-под крана, которую Гарри потом «заряжал», превращая жёстко хлорированную московскую водицу в «лекарство» чудодейственной силы. Однако кульминация этого шоу пришлась на застолье. Надо сказать, что люди собрались в основном непьющие, но как прийти в гости без подарка? Словом, «исцелённые» тут же выставили на стол кто коньяк «Хенесси», а кто водку, уточняя при этом: «Мне вообще-то нельзя, врач запретил». — Да что они понимают, наши убогие врачи? — пылко воскликнул Гарри. — А вот в Гималаях! Короче, Гарри тут же «зарядил» бутылки, превращая это коньячно-водочное изобилие в гималайский целебный нектар. И понеслось — гипертоники, язвенники, сердечники хлопали водку стаканами. Что было дальше, уже понятно. Больше всех пострадал бедняга Гарри. При гостях он ещё как-то держался, а потом позеленел и рванулся к тазику. Он очень мучался и стонал, вопрошая: — Ты меня презираешь? — Да что ты, Гарри? Такой цирк, и при этом бесплатно! Интересно, а откуда ты знаешь нейролингвистику? — Ничего я не знаю. Наугад говорю. Позже Гарри поставил жёсткое условие: не допускать меня на сеансы исцеления, ибо моя необузданная, дикая аура создаёт помехи при выходе в астрал. Много лет я ничего не знала о судьбе Гарри, а недавно знакомые рассказали — он сошёл с ума и бегает по улице с криком: «Я пришёл на землю убить Христа». — Заигрывание с тёмными силами нередко кончается безумием, — рассказывал в Пюхтицах архимандрит Гермоген. — И сколько же людей, занимавшихся йогой «для здоровья», лечились потом в психиатрических больницах! Собственно, рассказывал он это не мне, а бывшему йогу, приехавшему в монастырь креститься. — А вы не боитесь, — спрашивал его архимандрит, — что после крещения начнётся такая духовная брань, когда уже не выдержит психика? — Ради Христа я готов на всё, — твёрдо ответил тот. — Да-да, ради истины и пострадать можно! — воскликнула Таня, внимательно слушавшая мой рассказ. — Вот и нас в Академии предупреждают, что в астрал надо выходить грамотно. А может, Гарри просто не хватило опыта, и он незащищённым вышел в астрал? Мама родная, и ради чего я рассказывала о Гарри? В общем, мои миссионерские потуги завершились тут полным крахом. *** Поведение Тани было загадкой. В самом деле, как объяснить — безработная, бедствующая мать двоих детей продала своё последнее колечко, чтобы приехать в Оптину, и при этом не желает идти в монастырь? Еле-еле уговорила Таню посетить знаменитую Оптину, но в храм она отказалась зайти: — А зачем? Молиться Высшему Разуму можно в поле и дома. Или как раньше загоняли людей на партсобрания, так теперь надо в храм загонять? И так далее, всё в том же духе — «клерикализм», «гетто», «узколобые догмы». Господи, помилуй! Я уже изнемогаю и прошу монастырских насельников помолиться о Тане. — Да, беда, — вздыхает иеромонах-иконописец. — И ведь за вашу некрещёную Таню даже записку в церкви подать нельзя. Что ж, будем молиться келейно. Помните, что старец Силуан Афонский писал: «Любовь не терпит, чтобы погибла хоть одна душа». Вот и потрудимся во имя любви. Но не все готовы явить любовь. Послушник Д., бывший комсомольский вожак, говорит в гневе: — Гнать эту оккультистку метлой из монастыря, чтобы не поганила святую землю! Наконец, навстречу идёт иеродиакон Илиодор, известный тем, что он привёл к Богу и окрестил сотни, если не тысячи, людей. Отец Илиодор не может иначе — плачет его душа о погибающих людях, не знающих своего Спасителя и Милостивого Отца. Игумен Тихон даже сказал о нём однажды: — А вот идёт отец Илиодор, наш оптинский Авраам. Он выходит на большую дорогу и ищет, кого бы обратить. Отец Илиодор тут же устремляется к Тане: — Ты любишь детей? — Очень люблю. Я ведь раньше работала психологом в детской больнице. — Тогда поехали со мною в приют. Возвращается Таня из приюта уже вечером и рассказывает: — Сегодня учила деток читать. Знаете, есть такая игровая методика, когда дети очень быстро начинают читать. На всякий случай, для пап и для мам, расскажу об этой методике. Для начала надо вырезать из картона или бумаги четыре карточки и написать на них какие-нибудь простые слова: мама, папа, Ваня, Маша. Потом начинается игра в угадайку. Ваня вытаскивает из стопки карточку и радуется, угадав: «Мама». Суть этой методики в том, что наш мозг сразу же опознаёт образ слова, а не считывает его по слогам. Научить читать по буквам гораздо труднее. Ребёнок читает; «Мы-а-мы-а». А на вопрос, что за слово, отвечает: «Мыло». В общем, Таню долго не отпускали из приюта. Число карточек увеличилось уже до двенадцати, а малыши, окрылённые успехами в чтении, упрашивали Таню: «Ещё почитать! » Перед сном мы долго говорили с Таней о творческих методах обучения детей, уже открытых учёными, но невостребованных на практике. — Как я соскучилась по своей работе, — говорит она, засыпая, — и как же хочется деткам помочь! На следующий день Таня опять уезжает с отцом Илиодором. Оказывается, благотворители привезли в монастырь продукты в помощь многодетным семьям и неимущим старикам, и теперь отец Илиодор вместе с Таней развозит их по домам. Старики, конечно, рады продуктам, а ещё больше вниманию. Они одиноки, поговорить не с кем, а потому усиленно приглашают на чай. А за чаем, как водится, идёт беседа. — Отец Илиодор, — говорит ветеран Великой Отечественной войны, — я сейчас изучаю науку об эволюции и никак не могу понять. Значит, сначала на сушу выползла рыба и стала, допустим, четвероногой собачкой, а потом от обезьяны произошёл человек. Но ни мой дед, ни прадед ни разу не видели, чтобы собачка превратилась в мартышку. — Человек произошёл от Бога, а не от какой-то там паршивой обезьяны! — парирует иеродиакон. — Да, но души у человека нет. В организме есть печень, желудок, а души в организме нет. — Отец, скажи, ты учился в школе? — А как же. — Значит, изучал, что есть неодушевлённые предметы и одушевленные. Вот камень неодушевлённый. А ты кто? — Я одушевлённый! Это от слова «душа»? Потом эти люди приходят в храм. И дело здесь, вероятно, не в словах, убедительных или наивных, а в том, что люди чувствуют сердцем — отец Илиодор любит их. Он очень добрый, хотя и выглядит суровым. Вот сидит он за рулём газели, этакий мрачный неулыбчивый армянин, и говорит сердито: — Искушение. На трассу выехать нельзя — кругом одни пешеходы! А проехать мимо инвалида или ветхой старушки отец Илиодор не может. Его машина всегда полна людьми. Однажды отец Илиодор сломал ногу. Но как только наложили гипс, он тут же сбежал из больницы, чтобы, как всегда, кому-то помочь. — Отец Илиодор, — бежали за ним следом медсёстры, — вы без ноги останетесь, у вас сложный перелом! — Что нога? — сказал иеродиакон. — Нога сгниёт, а душа останется. О душе надо думать, а вы «нога, нога»! А может, чтобы обратить кого-то, надо иметь эту огненную любовь к Богу и к людям? И тогда любовь обжигает любовью, а от свечи загорается свеча. Через два дня застаю Таню в храме, где под присмотром отца Илиодора она читает записки на панихиде и молится об усопших. — Отец Илиодор, — говорю опасливо, — она же некрещёная. — Сразу после панихиды идём креститься. Так батюшка благословил. — Да-да, мне срочно надо креститься, — с горячностью подтверждает Татьяна. — Мне батюшка дал на исповеди нательный крестик и иконой благословил. Слушаю и ушам своим не верю, но всё было именно так. Раба Божия Татьяна крестилась, уверовав в Господа нашего Иисуса Христа. Как свершилось это чудо — земным умом не понять, но всех охватила такая радость, что Таню буквально задарили подарками. В общем, уезжала она домой уже с солидным багажом. В последний вечер мы сидели с Таней у костра. На дворе уже осень, и надо сжечь палую листву и сухие обрезанные сучья яблонь. Искры взлетают высоко в небо, а Таня рвёт и бросает в огонь свои «академические» учебники по оккультизму. Но мы об этом не говорим. Что слова? Сотрясение воздуха. И ничтожны все земные слова, когда душа пламенеет любовью к Спасителю и, исчезая, сгорает прошлое. На прощанье Таня подарила мне привезённую из Молдавии книгу «Житие и писания Молдавского старца Паисия Величковского», изданную Оптиной пустынью в 1847 году. — Эту книгу, — рассказывала она, — мне дала перед смертью Лидия Михайловна и сказала: «Однажды, Танечка, ты поедешь в Оптину пустынь и поймёшь, что Оптина начинается с Молдавии — с нашего молдавского старца Паисия Величковского. А когда мы читаем святых отцов, они молятся за нас. И однажды старец Паисий возьмёт тебя за руку и, как деточку, поведёт за собой. Дивен Бог во святых Своих! А святые действительно молятся за нас, и дивный старец Паисий Величковский доныне приводит кого-то в монастырь, как привёл он сюда нашу Танечку. Историческая справка. Оптина духовно связана с Молдавией, и возрождение захудалого некогда монастыря началось с издания трудов и переводов родоначальника старчества Паисия Величковского. Именно высокий дух этих творений породил тот феномен Оптиной, когда святость сочетается с учёностью, а сокровенное монашеское делание — с открытостью и любовью к людям. *** Через полгода я получила от Тани письмо, где сообщалось, что у них с мужем всё хорошо. Они обвенчались, окрестили детей, а Таня устроилась на работу в детдом. В конце письма было признание: «Перед поездкой в монастырь я хотела повеситься». И тут я ужаснулась, вспоминая, как повесился Димочка, единственный сын нашего участкового врача Л. Однажды мама узнала, что Дима попробовал в компании наркотики, и тут же отвела его в Центр здоровья, где лечили от наркозависимости приёмами из практики оккультизма — дианетика, йога и бесконечные медитации, разрушающие, как известно, психику. За лечение в Центре брали огромные деньги, но именно это убедило доверчивую маму, что такие деньги зря не станут брать. — Родная моя, — умоляла я её, — немедленно забирай Димку из Центра. Это, поверь мне, дорога в ад. Но Л. не поверила и даже настаивала, чтобы Дима аккуратно посещал занятия. Господи, как трудно вырастить ребёнка и как легко потерять его! После смерти Димочки Л. так и не оправилась. Болеет, плачет и не хочет жить, а я всё уговариваю её сходить в церковь. Вот и Таня писала о своём богоборческом прошлом: «Мне не хотелась жить, а временами охватывал такой ужасающий, животный страх, что я прятала от себя ножи и верёвки. Я понимала, что погибаю, но мне было уже всё равно. И вдруг однажды утром я продала своё последнее колечко и побежала к поезду. Я не хотела ехать, сопротивлялась, но кто-то повелевал: «Беги». И я бежала с одной мыслью — только бы успеть добежать! » Таня успела. Она добежала. СТРАШНОЕ СЧАСТЬЕ Известного деревенского хулигана Митяя я на дух не переносила, а испортились наши отношения так. Однажды Митенька обнаружил, что в моей домашней аптечке имеется шприц ещё того старинного образца, когда его, бывало, долго кипятили в стерилизаторе, зато и пользовались им годами. Повертелся Митя возле шприца, а наутро прибежал с просьбой: — Тёть Нин, одолжи шприц. У друга температура сорок, и надо срочно сделать укол. — А ты умеешь? — Да я ж на фельдшера учился! Шприц, оказывается, понадобился наркоманам. Сам Митяй наркотой брезговал. Но первые пришлые наркоманы были ещё в такую диковинку, что любознательному Мите хотелось увидеть, как они от «дури» улетают на Марс. Шприц из брезгливости я разбила молотком, а Митяя выставила из дома: — Чтоб ноги твоей больше здесь не было! Но гони Митяя в дверь — он в окно. Перевесился через подоконник и говорит приветливо: — Тёть Нин, хочешь, рыбки тебе наловлю? Захлопнула я окно, а Митяй уже заглядывает в дверь и говорит ещё более приветливо: — Тёть Нин, да я тебе за этот поганый шприц такую энергетическую защиту поставлю, что ни один вампир или ведьмак не проникнет в дом! Это, поясняю, наш Митенька начитался оккультной литературы и сгорал от желания применить свои знания на практике. — P-раз и готово, и хана ведьмакам! — закружил он вокруг дома, делая пасы. И тут я, признаться, схватилась за полено. Некрасиво, конечно, но вся деревня знает — иного средства, кроме полена, против Митяя нет. И с крыльца своего дома я не раз наблюдала, как мой сосед — отец Мити, бывший колхозный агроном Кузин — в ярости швырял поленья вслед убегающему «аспиду». Митяй действительно приводил отца в отчаяние — нигде не работает, не учится и режется в карты с уголовниками. Горю отца в деревне сочувствовали, не без ехидства добавляя при этом, что Кузе-коммуняке досталось всё же поделом и отольются кошке мышкины слёзки. Что за слёзки, не знаю, ибо агроном Кузин был не из тех людей, что умели поживиться за счёт колхозного добра. Напротив, он был коммунистом-аскетом и желал отдать всё, вплоть до последней капли крови, на дело строительства коммунизма. Конечно, коммунизм тогда поневоле строили все. А куда денешься? Но когда партийные мудрецы изобретали очередной план построения коммунизма, например, превратить СССР в сплошное кукурузное поле и тем самым достичь изобилия, то разумные люди понимали, что вместо изобилия будет бедствие, ибо в наших северных широтах кукуруза не растёт. Нет, кукурузу по велению партии сажали все. Но как? Знаю одного знаменитого председателя колхоза, который специально для проверяющих комиссий держал образцовое кукурузное поле, но дальше этого поля проверялыциков не пускал. На краю поля стоял заслон в виде колхозного хора и банкетных столов с шашлыками. При появлении партийных товарищей хор величаво плыл им навстречу с чарками водки на подносе и пел на цыганский манер: — К нам приехал наш любимый секретарь райкома партии да-арогой! Пей до дна, пей до дна, пей до дна-а! Гости пили до дна. А председатель колхоза лихо плясал вместе с хором и тоже пел по-цыгански, возглашая здравицы в честь родной коммунистической партии: «Пей до дна, пей до дна! » Спектакль удавался на славу. Гости уезжали из колхоза довольными, а главное — убеждёнными, что кукурузная кампания по повелению партии здесь проходит успешно, хотя на деле всё было не так. В общем, председатель колхоза был лицедеем, а точнее, совестливым русским человеком, понимающим, что надо кормить народ. Надо вопреки директивам сажать картошку, пшеницу и рожь. Он любил свой народ и ради него готов был паясничать, шутом гороховым, стыдясь потом самого себя. После таких проверок председатель неделю пил по-чёрному, а ночами палил из ружья в огороде, проклиная бандитскую власть. Словом, как многие люди той эпохи, он был человеком надрыва, ибо не выносит душа того раздвоения, когда думаешь одно, а говоришь другое. «Человек с двоящимися мыслями не твёрд во всех путях своих», — писал апостол Иаков (Иак. 1, 8). Сколько же надломленных людей с двоящимися мыслями было в пору моей юности! Но вот, пожалуй, уникальное явление — мой сосед Кузин прожил жизнь, не ведая сомнений и считая непогрешимым учение КПСС. Он с детской непосредственностью верил в кукурузу и в уверения вождей, что советские люди будут жить при коммунизме, когда унитазы станут делать из золота, а на Марсе будут яблони цвести. Даже провал кукурузной кампании он считал тактическим манёвром партии перед грядущей битвой. И битва грянула — на смену кукурузе пришёл борщевик Сосновского, растение-гигант высотой под три метра. За сутки он вырастает на девять сантиметров и даёт такие мегатонны зелёной массы, что у кремлёвских мечтателей и агронома Кузина дух захватило в предвкушении чуда. Ведь если переработать эти мегатонны на силос, то можно так резко поднять животноводство, что будут у нас молочные реки и кисельные берега. И были потом реки и море слёз! Растение оказалось ядовитым и вызывающим аллергический шок с удушьем и волдырями на коже. Детей, побывавших в зарослях борщевика, увозили в реанимацию в тяжёлом состоянии, были случаи и со смертельным исходом. Комбайнёры отказывались косить борщевик, падали в обморок, и их тоже увозили в больницу. А от новоизобретённого силоса исходил такой смрад, что коровы ревели и не могли его есть. Зимой, правда, ели с голодухи, но становились от борщевика бесплодными. Как только не называют теперь борщевик! В наших краях старухи считают его оборотнем и растением-людоедом. Поляки, увлекавшиеся в своё время разведением борщевика, называют его теперь «месть Сталина», а эстонцы, естественно, «советским оккупантом». Ладно, нам не привыкать быть виноватыми. И всё же скажу доброе слово о прибалтах — они первыми установили, что в борьбе с борщевиком химия бессильна. И тонны ядохимикатов, которые и доныне распыляют с самолётов над зарослями борщевика, лишь отравляют землю, а борщевик не боится ни ядов, ни морозов, ни засухи и распространяется со скоростью эпидемии. Только в Латвии борщевик захватил две тысячи гектаров, а в ближайшее время, по прогнозам учёных, под борщевиком могут оказаться уже 30 тысяч гектаров. Уничтожить ядовитые растения можно только механическим способом, методично выкашивая их и выкапывая корни. И здесь опять скажу о тех добрых делах прибалтов, когда отряды самоотверженных добровольцев по три раза за лето выкашивают ядовитые заросли, спасая родную землю. Однажды, собирая грибы на опушке, я нечаянно угодила в заросли борщевика, а потом сутки температурила с волдырями на коже. Выходить с такими волдырями на солнце врачи не рекомендуют, иначе раны потом будут долго гноиться. И вот сижу я поневоле дома, а тут приходит молоденький агитатор и призывает голосовать за коммунистов на выборах. — Ну да, — говорю, — голосуйте за борщевик! — Почему за борщевик? — удивился молодой человек, не подозревавший до этого, что борщевик поселился у нас в процессе строительства коммунизма и не является нашим родимым растением. Обычно агитаторы в таких случаях возражают, мол, коммунисты теперь совсем другие и борются за народное счастье иначе. Но молодой человек не стал возражать и признался с улыбкой: — Да я на коммуняк лишь ради денег работаю, поскольку платят они лучше демоняк. А вот этих разбогатевших коммунистов старик Кузин не признавал, считая их шкурниками и ренегатами. В сущности, он был глубоко одиноким человеком, которого в деревне дразнили «коммунякой», а двое взрослых сыновей, надежда и опора отца, враждовали с ним. Старший сын, переехав в город, просто вычеркнул отца из жизни. А отношения с Митькой-«аспидом» переросли уже в стадию той жгучей ненависти, когда отец, бывало, хватался за ружьё, а Митяй почти не появлялся дома, ночуя у своих дружков-уголовников. И всё-таки коммунист Кузин не дрогнул и истово веровал, что однажды возродится, как птица Феникс, советская власть и мы непременно построим коммунизм. А у коммунизма есть такая примета: чем фантастичней, тем коммунистичней. То есть надо обязательно покорить природу и как-то снасильничать над ней: скажем, повернуть реки вспять и, затопив деревни, создать гнилое искусственное море. Словом, Фёдор Иванович Кузин был покорителем природы и ради народного счастья выращивал у нас в деревне бананы, апельсины и прочие цитрусы. Однако народ своего счастья не понимал и пел насмешливо: «Ох, не растёт банан зимою, поливай не поливай! » В общем, с бананами и прочими фруктами случилось то, о чём поётся в песне. Вырос только персик и даже дал урожай в виде трёх крупных персиковых косточек, обтянутых пожухлой кожурой. Зато в виноградарстве был достигнут успех. Правда, виноград был мелкий, как горох, кислый-прекислый, зато изобильный. По поводу винограда Фёдор Иванович очень волновался, полагая, что сейчас нагрянут телевизионщики и потянутся к нему посланцы со всех краёв, чтобы перенять передовой опыт. Но к покорителю природы никто не приехал. И тогда Фёдор Иванович возложил свои надежды почему-то на меня. — Мы же с вами образованные люди, — говорил он задушевно. — А ещё Ленин призывал бороться с идиотизмом деревенской жизни. Кому же бороться, если не нам? Но мне совсем не хотелось разводить этот кислющий виноград сорта «вырвиглаз». И тогда Фёдор Иванович решил поразить меня в самое сердце, пригласив на праздничный обед в честь сбора винограда. Обед был приготовлен с размахом. В центре стола красовалось блюдо с горой винограда, а вокруг парадом стояли тарелки с угощением — румяные расстегаи, блины и ватрушки. Перед трапезой я перекрестилась, а Фёдор Иванович вдруг закричал, задыхаясь: — Не сметь! Не сметь креститься в моём доме! Как коммунист запрещаю! И партия всегда боролась!.. На том мы и расстались. Однако в деревне, как на подводной лодке, никуда друг от друга не денешься. На 7 ноября сосед задиристо поздравлял меня с победой Великой Октябрьской социалистической революции. С его женой Марией мы встречались в магазине. Правда, Мария была настолько молчаливой, что даже здоровалась бессловесно — кивком, и в деревне её звали Маня-немая. А Митяй частенько забегал в гости, чтобы сообщить последние жгучие новости. Прибегает он однажды взволнованный и говорит, что видел в лесу нашего старца схиархимандрита Илия, молящегося как бы в сиянии света. — Митяй, а ты не сочиняешь? — Нет, я подсматривал. В первый раз это вышло нечаянно. Митёк собирал в лесу грибы и вдруг увидел, что на поляне молится старец. Было ли там сияние, не берусь утверждать. Но молитва схимника так поразила юношу, что он теперь часто приходил на ту поляну и, затаившись в кустах, смотрел, как молится батюшка. Так продолжалось некоторое время, как вдруг однажды схимник окликнул Дмитрия по имени и рассказал ему всю его жизнь. — Что же, — спрашиваю, — рассказал тебе батюшка? — Ну, что мои руки часто карточки держали. И ещё сказал, что я скоро к нему приду. Карточки — это про то, что Митяй заядлый картёжник, и Дмитрий явно уклонялся от разговора из-за таких вот нелестных подробностей жизни. — А не советовал ли тебе батюшка, — интересуюсь, — сжечь твои поганые оккультные книжки? — Мало ли что он советовал! — вспылил Митяй. — И с чего это вдруг я к нему приду? А дальше события развивались так. Выглядываю однажды в окно и вижу, что Маня-немая ходит в чёрном платке и плачет, а во дворе с траурным видом толпятся родственники. Ёкнуло сердце: кто-то умер? — Да нет, — пояснила соседка, — это Митяй на «тюремщице» женится. Срам такой, что отец даже слёг! Эта история с «тюремщицей» до сих пор непонятна. А началось всё с того, что приехал в наши края известный уголовник и привёз с собой даму сердца, только что освободившуюся из тюрьмы. В честь прекрасной тюремной дамы накрыли, что называется, поляну и, естественно, крепко выпили. И здесь надо пояснить, что Митяй вообще не пьёт. Что-то такое у него с сосудами, аневризма, что ли, его даже в армию не взяли. Только пить он не может, и всё. После одной-единственной рюмки он отключается на сутки и лежит, как труп. На той гулянке всё так и было. Митяй помнил, что выпил одну рюмку, а дальше не помнил ничего. Но через два месяца «тюремщица» вновь посетила наши края и, разыскав Митяя, объявила, что она ждёт от него ребёнка и он обязан жениться на ней. Митяй опешил — он не помнил этой чужой незнакомой тётки, но со свойственной ему бесшабашностью заявил, что ему жениться — раз плюнуть, пожалуйста, нет проблем. Отец слёг, узнав о «тюремщице». И всё же клан Кузиных постановил: любишь кататься — люби и саночки возить. В их роду не было таких похабников, что нагуляются и отрекаются от родных детей. В общем, к свадьбе зарезали свинью, а Митяю купили чёрный жениховский костюм. Пришёл он ко мне в этом жениховском костюме и мается: — Тёть Нин, да я эту тюремную тётку вроде пальцем не тронул. Ничего не помню! Почему так? — А потому, — отвечаю жениху безжалостно, — что ещё наши бабушки говорили: кто ложится спать рядом с блохастой собакой, тот просыпается с блохами. Ты зачем связался с уголовниками? Чего хорошего ждал? И туг Митька заплакал, причитая по-старушечьи: — Ох, тошнёхонько! Ох, смерёдушка! Ой, могила, укрой меня! С горя Митяй отправился к старцу Илию, а тот захотел познакомиться с невестой. Привёл Дмитрий «тюремщицу» к старцу, а тот ей что-то сказал. Что — неизвестно, но бежала она из монастыря, сверкая пятками, и исчезла из жизни Митяя навсегда. Кстати, годы спустя выяснилось, что у Дмитрия не может быть детей из-за перенесённой в детстве свинки. Свадьба не состоялась. Митёк на радостях сжёг свои оккультные книжки и даже поступил в строительный техникум. Правда, учёбу через полгода бросил. Веру в Бога он по-прежнему считал «отсталостью», а вот к старцу его тянуло. И он иногда заходил в монастырь, чтобы хотя бы издали увидеть батюшку. *** Другим памятным событием в то лето были Петровки, то есть погром в ночь под праздник святых апостолов Петра и Павла. Это, объяснили мне, такой народный обычай, когда молодёжь собирается толпами и ночью шествует с факелами, круша всё на своём пути. К Петровкам готовились, как к войне. Моя соседка Клава достала где-то моток колючей проволоки и опутала ею забор, преграждая доступ к усадьбе. Митяй же, напротив, приготовил батарею бутылок с зажигательной смесью, похваляясь, что это тот самый «коктейль Молотова», которым некогда взрывали танки. А ночью, казалось, началась война: что-то взрывалось, горело, гремело, и небо было алым от зарева пожара. У фермеров Федоскиных сожгли стог сена. Моему соседу игумену Петру вымазали краской окна и облили какой-то гадостью крыльцо. А ещё беснующаяся толпа с факелами останавливала на дороге машины и прокалывала шины. На другой день в магазине только и было разговоров, что о Петровках. Пострадали многие, но больше всех сокрушался дедушка Гриша, у которого снесли теплицу и вытоптали помидоры: — У меня же помидорчики были как огурчики! А милиция попряталась по углам. Люди возмущались и говорили, как обычно, что при демократии порядка не стало. И тут Маня-немая вдруг по-молодецки расправила плечи и с задором произнесла: — Ничего, царя Николашку мы поставили к стенке, и дерьмократам шеи свернём! Все онемели от изумления. Ну, во-первых, от Мани обычно слова не услышишь. Да и ей ли, простите, что говорить? Все знают, что Митяй — заводила погромов, и за немалый ущерб надо бы с мамы взыскать. Позже я узнала, что Петровки — это никакой не прадедовский народный обычай, а берёт своё начало с погромов, происходивших в Оптиной пустыни после закрытия монастыря. Старожилы вспоминают, как метались тогда по монастырю некие люди с факелами, опрокидывали кресты на могилах и поджигали всё, что может гореть. Дети подражали взрослым и тоже старались что-то поджечь. Однажды в монастырь забрела слепая старушка-странница, чтобы помолиться на могилках Оптинских старцев. Дети подожгли ей подол, и старушка сгорела, считай, заживо, скончавшись вскоре в местной больнице. Когда преподобному Оптинскому старцу Нектарию рассказали о том, как дети сожгли старушку, он произнёс: — Погодите, ещё вырастут такие собачата и волчата! Вот и выросло новое молодое поколение, не причастное к тем богоборческим погромам да и мало что знающее о них. Но у шествия факельщиков чёткий маршрут и определённая цель — они воинственно идут в монастырь. Останавливаются перед монастырём на том берегу реки и долго стоят в недоумении, будто пытаясь вспомнить забытое: ведь зачем-то они шли сюда. Было же что-то, переполняющее их духом ярости и заставляющее спешить сюда. Что? Помню, как в ту ночь мы стояли на монастырском берегу реки и смотрели, как приближается к Оптиной пустыни это море факелов. Небо алело от зарева пожара, а река Жиздра казалась красной от огней. Впереди стоял иеромонах Василий (Росляков), которого на Пасху 1993 года убьёт сатанист. Позже он говорил своему другу, что гонения будут, и надо готовиться к ним. А в ту ночь он сказал: — Это мой народ. А месяц спустя я узнала, что в ту ночь в засаде у реки сидели трое подростков и Митяй, разложив перед собою бутылки с зажигательной смесью, — они приготовились дать смертный бой, если начнут громить монастырь. Мальчики были из православных семей и готовы были отдать жизнь за Христа. Но при чём здесь заступник монастыря неверующий Митяй? Да, душа человека — загадка. *** Летом следующего года Митяй без памяти влюбился в дочку полковника, юную девицу с косой ниже пояса, только что окончившую школу. Девица же, в свою очередь, желала единственного — быть со своим Митей до последней гробовой берёзки и чтобы сбылось в их жизни то, о чём пишут в романах: «Они жили долго и умерли в один день». Это была идиллия, о которой следовало бы рассказывать словами песни: «И вот идут они, как по облаку», а лишь взглянут друг на друга — и краснеют. Когда полковнику доложили про Митяя, он достал своё табельное оружие и поклялся пристрелить Митяя на месте, потому что не для того он растил свою любимую доченьку, красавицу и отличницу, чтобы всякая шпана и последняя шелупонь… Ну, понятно. Дома у Митяя было не лучше. Отец заявил, что хватит с него «тюремщицы», и тоже схватился за дробовик. В общем, у старика что-то не ладилось с покорением природы, и он повадился палить из ружья. Страсти кипели почти по Шекспиру. Полковник закрывал свою дочурку на все замки, а она выпрыгивала в окно и бежала к своему Ромео. На поиски дочурки отряжали солдат, а влюблённые укрывались в монастыре и истово молились, чтобы быть им навеки вместе. На этот раз Митяй уже с радостью привёл свою избранницу к старцу Илию и, опустившись на колени, воскликнул: — Батюшка, благословите нас венчаться! — Ну, ну, — замялся старец, а потом сказал. — Надо годик подождать. Но где тут ждать, если, говоря опять же словами песни, «и страсть Димитрия схватила своей мозолистой рукой». У влюблённых нашлись защитники во главе с молодой монахиней, покинувшей свой монастырь, но зато прочитавшей множество книг. Из книг, по толкованию монахини, выходило, что старчества сегодня нет, а если, допустим, всё-таки есть, то ведь и святые, бывает, ошибаются, и это называется телагумен, то есть обыкновенное частное мнение, с которым не обязательно считаться. В общем, монахиня знала много учёных слов и с горячностью утверждала, что со свадьбой медлить нельзя. Ведь Митяй преобразился, как в сказке: по вечерам ходил исключительно в белой рубашке, днём честно трудился на стройке, а главное — клал земные поклоны с таким неистовством, что я даже посоветовала ему не расшибить лоб. Митяй хотел было обидеться, но вдруг рассмеялся и даже показал мне большую щуку, которую он так удачно поймал для свадебного пира. Короче, щуку нафаршировали, монахиня настругала салатов и достала у знакомых уже бывшее в употреблении подвенечное платье и несколько траченную молью фату. А потом нарвали на лугу ромашек и отправились венчаться в церковь. А батюшка отказался венчать влюблённых, сказав, что отсутствует свидетельство о регистрации брака и даже паспорт невесты, поскольку папа-полковник спрятал его в свой военный сейф. Вернулись они из церкви несолоно хлебавши. Щуку, конечно, съели, а потом начали ругаться. Невеста обозвала Митяя идиотом и закричала, что не намерена венчаться в обносках с чужого плеча, между тем как папенька подарил бы ей к свадьбе бриллиантовое колье и отправил в свадебное путешествие на Канары. Митяй сказал в ответ, что все бабы дуры. И они разошлись как в море корабли, а при случайных встречах на улице с неприязнью отворачивались друг от друга. Это свойство страсти — полыхнёт пожаром, да и оставит после себя ту выжженную землю, когда неловко вспоминать о былом. Всё же старец не зря советовал подождать годик. Ровно через год девица вышла замуж за майора и, обрезав косы, выкрасила волосы в модный красно-фиолетовый цвет. А Митёк ещё долго благодарил Бога, избавившего его от этой капризной модницы, морщившей нос при слове «навоз». Сам же он был крестьянского корня и охотно помогал матери обихаживать корову и возделывать их огромный, в полгекгара, огород. А потом матери не стало. Умерла Мария, как и жила, в трудах. Окучивала картошку на огороде, а потом перекрестилась, осев на грядку, и скончалась с тяпкой в руках. Митя долго горевал после смерти матери. Она единственная во всём мире любила своего непутёвого сына и тайком от отца совала ему в карман то денежку, а то купленный опять же тайком апельсин. Теперь ничто не привязывало Дмитрия к родительскому дому, и он уехал на заработки в Москву. *** В Москве Дмитрий прожил два года. Наш городок бедствовал в ту пору от экономической разрухи. Многие уезжали на заработки в столицу, чтобы в итоге понять: Москва бьёт с носка. То есть провинциалов охотно брали на стройку, обещая заплатить через пару месяцев ну буквально чемодан долларов. Потом строителям говорили, что заказчик готов заплатить эти немереные доллары, но лишь по завершении определённого объёма работ, и надо отработать ещё два-три месяца. А финал лохотрона был известным: как только люди начинали возмущаться, требуя заплатить за работу, их избивали так страшно, что они рады были вернуться домой пускай без денег, но зато живыми. Эта криминальная изнанка жизни была знакома Митяю, и в Москве он старался сплотить земляков для отпора «лохотронщикам». А ещё он сколотил крепкую бригаду строителей, научился находить выгодные заказы и был настолько бесстрашен в драках, что не заплатить его бригаде было бы себе дороже. Теперь искатели счастья возвращались из Москвы с победой и важно расхаживали по улице, поскрипывая новенькими куртками из кожи дивного зверя — дерматина. А Митя через два года купил себе квартиру у нас в городке и вернулся домой. Славный город Москва, и многое Дмитрию там понравилось, а только тосковала его душа без этой бедной провинциальной родины, где по весне всё тонет в купах сирени, а на рассвете гулко плещется рыба в реке. Верный заветам былого строительного братства, он иногда всё же ездил в Москву, чтобы выручить тех бедолаг, которых опять обманули, не заплатив за работу. В общем, повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сложить. В последний раз он вернулся из Москвы с пробитой головой и на костылях, а потом бесследно исчез — как в воду канул. Полгода о Мите не было никаких известий и ходили неясные слухи, что он умирает где-то в реанимации или вроде бы уже умер. А через семь месяцев, живой и весёлый, он приехал в Оптину, чтобы рассказать старцу Илию о медсестре Татьяне, которая выхаживала его в реанимации да и влюбилась в него. — Батюшка, она мне морковку трёт, как маленькому, и витамины пихает, — рассказывал он старцу. — Как с младенцем нянчится, смех! А ещё в жёны ко мне набивается. — Вот-вот, — сказал старец, — это твоя настоящая жена. Женись на ней! Женился Дмитрий, по его словам, как под наркозом. Переволновался так, что явился в церковь венчаться при полном параде и даже с галстуком-бабочкой, но при этом в домашних тапках, и пришлось его срочно переобувать. В семейной жизни он ничего не понимал и спрашивал меня осторожно: — Тёть Нин, как тебе моя Танька? — Ничего вроде. Признаться, я не сразу разглядела эту застенчивую тихую медсестру. Настоящая красота, как утверждают поляки, это то, что прекрасно «на третий пригляд» и не бьёт по глазам, как яркий макияж. А застенчивая Таня была красива той особенной русской красотой, которую и разглядишь-то не сразу. С виду серая уточка, а присмотришься — и ахнешь: сероглазая красавица с точёными чертами лица, и вся будто светится изнутри. В общем, после свадьбы Митяй вдруг уставился на себя в зеркало и, ужасаясь своей неказистости, сказал сочувственно жене, что любовь зла, полюбишь и козла. Он ёрничал, стесняясь своей любви. Слишком непривычной была та новая жизнь, когда перед работой ему подавали горячий завтрак и свежую рубашку, а потом жена крестила его перед уходом и долго смотрела вслед. Куда привычней было другое: он — Митяй-лентяй, «аспид» и позор семьи. Но жена-красавица видела в нём то, чего не видели другие, и уговаривала мужа: — Митенька, отдохни. Нельзя так много работать! Работал он, действительно, много. Он не привёз из Москвы чемодана обновок и перстня с печаткой, как это делали местные парни. Он привёз главное — мастерство. Освоил в столице евроремонт, увлёкся дизайном и работал теперь на отделке квартир. Брал он за труды дешевле других, работал быстро и качественно. Так что заказов было хоть отбавляй. Молодым очень хотелось ребёнка, но врач сказал Дмитрию, что из-за перенесённой в детстве болезни иметь детей ему не дано. Они тогда долго ездили по детдомам и приютам, надеясь усыновить ребёнка. Но у детей-сирот имелись чисто бумажные родители, бросившие их, спившиеся или угодившие в тюрьму. Усыновить таких детей по закону нельзя. Но они продолжали поиски и молили Господа даровать им дитя. А потом был такой случай. Приехали в Оптину москвичи на своём минивэне, а после службы захотели съездить в Клыково, в тамошний монастырь. Они позвали Дмитрия с собой, чтобы показал им дорогу. А на полпути он закричал вдруг шоферу: — Останови машину! Дмитрий выскочил из машины и побежал что есть мочи в ту лесную чащобу, где двое пьяненьких женщин пытались повесить на суку годовалого младенца, а тот отчаянно боролся за жизнь, цепляясь за дерево. Митя вынул ребёнка из петли, а паломники бросились ловить убегавших женщин. Но страх за жизнь младенца был так велик, что, оставив погоню, они срочно повезли малыша в больницу. Как ни странно, ребёнок не пострадал. А Митя так зауважал своего смелого сына, с отвагой боровшегося за жизнь, что при крещении дал ему имя Андрей, по-гречески это «мужественный». По словам Тани, её Митенька оказался заполошным папашей — сам купал малыша, сам вставал к нему ночью и ревновал при этом к жене. Виделись мы с Митей теперь редко. У Татьяны был свой духовный отец, старенький батюшка, служивший в сельском храме. Здесь он крестил Татьяну во младенчестве, потом венчал её с Дмитрием, а позже они принесли сюда крестить своего сына Андрея. Душа уж прикипела к этому храму, и обычно они ходили сюда. Правда, Митя усиленно зазывал меня в гости, а потом ему стало не до гостей. Умирал от рака его отец Фёдор Иванович, и умирал мучительно тяжело. Рак был запущенный, неизлечимый, и Татьяна с Митей перевезли старика из больницы к себе. Что такое, когда в доме умирают от рака родные, — я знаю не понаслышке. После смерти Фёдора Ивановича я рассказала Мите, как умирал от рака мой муж, и мне понятно, как тяжело им пришлось. — Трудно было, конечно, — ответил он, — а хорошо. Мы ведь с отцом, как волки, ненавидели друг друга. А тут сидим, обнявшись, и вспоминается лишь хорошее. Как меня батя в первый раз на коня посадил и как учил прививать саженцы. Перед смертью он мне руку поцеловал, а я ревмя реву и всё целую его. За несколько дней до смерти Фёдора Ивановича произошло неожиданное. Простудился сынишка и неделю так тяжело болел, что перепуганный Митя привёз знакомого батюшку, чтобы причастить малыша на дому. Фёдор Иванович говорить уже не мог и тихо отходил, исхудав до прозрачности. Но тут он зашевелил руками, подавая знаки и призывая батюшку к себе. Отказать умирающему в причастии священник не мог, а потом на отпевании говорил о поколении наших отцов, переживших войну, голод, аресты и времена лютого безбожия. Трудно они жили, но по-своему жертвенно. И не нам их судить, подменяя Божий Суд. Года три, наверно, мы не виделись с Митей, а потом встретились на автовокзале. У Дмитрия были рюкзак и две тяжёлые сумки с банками краски и какими-то инструментами. Мы разговорились. — Как сынок? — спрашиваю. — Весь в меня — хулиган! — рассмеялся Митя. — Далеко ли собрался? — Да вот Танюшка моя испугалась счастья, — опять засмеялся он. — Не поняла. Это как? — А так. Просыпается она утром и говорит: «Митенька, мы с тобой такие счастливые, что даже страшно от счастья. Дом полная чаша, сыночек ласковый. И как же нам Бога благодарить? Поезжай туда, где бедно и трудно, и поработай бесплатно во славу Христа». А батюшка Илий выслушал Танюшку и велел мне ехать к иеромонаху Никону ремонтировать храм. Там, говорит, и бедно, и трудно, а денег на ремонт и подавно нет. Вот прикупил кое-что для ремонта. Автобуса долго не было, а Митя всё улыбался, порываясь рассказать про свою Танюшку. Но нужных слов не находилось, и он тихонько запел: «Ой, мороз, мороз, не морозь меня…» Он пел эту старинную песню, чтобы рассказать о себе: «У меня жена раскрасавица, ждёт меня она, ждёт-печалится». В наших краях люди и доныне деликатны в разговорах о любви. Здесь не хвастают: «Жена меня любит», а скажут точнее: «Она меня ждёт». Вот такая история приключилась с Митей. Ждут его дома жена с ласковым сыном и будут ждать, он знает, всегда. Тут действительно бывает страшно от счастья, потому что непривычно оно. Подошёл автобус, и Митя уехал на тот дальний приход, где зимой у иеромонаха Никона всего три прихожанки из деревенских старух. Одна поёт на клиросе, другая алтарничает, а третья ничего не умеет и только молится. Зато летом тут многолюдно. Места здесь красивые, дачные, и несколько московских семей уже планируют переселиться сюда. «МОЕЙ СМЕРТИ ЖЕЛАЕТЕ?! » Тяжёлой физической работы сначала было так много, что у первых насельников и трудников монастыря в те годы частенько побаливали спины. Я не исключение. С одним уточнением — у меня полетел диск позвоночника. Именно такой диагноз поставил мне московский врач, велев немедленно ложиться в больницу. — А надолго, — спрашиваю, — в больницу? — На полгода, думаю, — ответил врач. — Случай у вас, простите, тяжёлый, и операции, видимо, не избежать. Больница для меня была в тот год роскошью непозволительной — болел сын, а ещё на моём попечении была совершенно беспомощная умирающая мама. Рассказала я про больницу нашему старцу схиархимандриту Илию, а он говорит: — Да ну, в больницу? Пособоруешься в пятницу, и всё. Как я шла на соборование — это надо в цирке показывать: слёзы, как у клоуна, фонтаном брызжут из глаз. Ступить невозможно, вздохнуть невозможно — такая невыносимая острая боль! Да что рассказывать? Людям, пережившим травму позвоночника, эта пытка знакома, и не дай Бог кому-то её испытать. Я тогда не могла не то что почистить картошку — чашку чая была не в силах поднять. Это сейчас соборование в Оптиной длится где-то два с половиной часа. А тогда молодые иеромонахи ещё, чувствовалось, осваивали чин соборования — долго молились и торжественно-истово помазывали нас елеем радости на исцеление души и тела. В общем, соборовали нас шесть часов, и к концу соборования я начала, простите, дремать. И то сказать — неделю перед этим не спала от боли. А тут покой, благодать и такое ощущение милости Божией, что исчезло нервное напряжение души. Ведь в болезни страдает не только тело, но и угнетённый болезнью дух. Помню, как знакомый профессор, человек абсолютно непьющий, после онкологической операции отчаянно пил. Позвонив мне, он сообщил, что, по словам одного медика, жить ему осталось лишь сорок дней. А когда, обезумев от страха, профессор ринулся к разрекламированной «целительнице», сулившей стопроцентное исцеление от рака с помощью зелья из мухоморов, то мухоморщица отказалась его лечить, объявив, что он уже труп. Кстати, профессор жив и поныне, но что он вытворял в пору страхований, об этом лучше умолчать. Впрочем, и я после травмы позвоночника устрашилась будущего. Во время посещения московского доктора мне показали парализованную женщину в инвалидной коляске. Диагноз у нас был одинаковый. А вдруг и меня ждёт паралич? Архимандрит Иоанн (Крестьянкин) дал мне некогда заповедь — отсекать помыслы о будущем, не загадывая наперёд и не накручивая себя. Но не думать о страшном не получалось. И в голове, как в кинотеатре повторного фильма, крутились картинки: я в инвалидном кресле, а мама умирает в той убогой больнице, где запах варёной гнилой капусты перешибает туалетная вонь. Страхи, как выяснилось, были пустыми, но такова болезнь маловерия — страх. А может, подумалось вдруг, Господь для того и испытал меня травмой позвоночника, чтобы выявился этот недуг — недоверие к Богу, управляющему миром и участью каждого из нас? До болезни я считала себя твёрдо верующим православным человеком. Легко так веровать, когда сил избыток. А потом эти силы кончились, и начала разлагаться ещё языческая по сути душа. Именно от этого маловерия в Таинстве Соборования освободилась душа, и я испытывала состояние блаженства. Вроде радоваться нечему — спина по-прежнему болела. Но душа ликовала, зная откуда-то, как же милует и печётся о нас Господь. Да разве Он оставит меня и моих ближних? И чего нам бояться, если с нами Бог? Это было такое сладкое чувство, что душа уже начала возноситься в горняя, но низринулась долу от житейских забот: дома Фенька сейчас голодная и, поди, истошно визжит. Фенька, поясню, это свинка, ибо однажды мне буквально подложили свинью, то есть поселили её у меня в хлеву без всякого на то моего соизволения. Собственно, появлением Феньки я обязана тому процессу, когда поселившиеся в деревне книжные люди — филологи, физики, юристы — тут же заводили коров и прочую живность. Дети были в восторге от животных, а родители мучительно решали проблему — куда девать ведро молока, если семье столько не съесть? Торговать на рынке? Вроде неловко, да и торговля плохо идёт. Молока тогда в деревне было — залейся, а покупателей мало, наперечёт. Меня тоже уговаривали встать в ряды животноводов и даже корову благословили в монастыре. Я было дрогнула — всё же бесплатно, да батюшка Илий остановил: «Ну, куда тебе корову? Куда? » Потом мне пытались подарить коз, обещая очень хорошо заплатить, если избавлю хозяев от них. Отбивалась я от этих даров словами: «Нет благословения. Не возьму». А потом ко мне привезли на машине туго завязанный мешок с поросёнком и занесли его в хлев, сказав весомо: — Батюшка благословил. Так-то! Делать нечего — пришлось развязывать мешок. Со свиньями я никогда дела не имела и выращивала Феньку по книжке, написанной английским ветеринаром. Англичанин, похоже, был поэт и описывал свиней как высокоинтеллектуальных животных с тонкой нервной организацией. Оказывается, свиньи легко впадают в депрессию, а потому нуждаются в развлечениях. В Англии, как вычитала я из книжки, есть даже специальные игрушки для свиней. Что за игрушки, не поняла, но на всякий случай купила Феньке мяч. К удовольствию юных паломников, Фенька лихо гоняла мяч, но в азарте прокусывала его. И всё-таки англичанин подвёл меня, внушив пагубную мысль, что свиней надо кормить строго по часам. Месяц я ублажала Феньку по английской методе, а потом обнаружила — у нас в деревне кормят свиней не по часам, а когда удобно хозяйке. Попыталась и я отстоять свои права, но Фенька быстро доказала — слабо. Она уже с точностью до минуты усвоила время кормления, и если кормить её полагалось, скажем, в 16.00, то уже в 16.01 свинья начинала истошно визжать. Причём визжать не умолкая она могла хоть до ночи. А визг был такой надрывно-отчаянный, что соседи не выдерживали, обещая разделать на шашлык свинью и меня. Так я оказалась заложницей свиньи. Позовёт, бывало, батюшка на молебен, а я отказываюсь: — Не могу. Мне надо Феньку кормить. Словом, Фенька держала меня в таких ежовых рукавицах, что к концу соборования я изнемогала от нетерпения: почему так долго? Скоро ли кончится? Ведь Фенька три часа уже истошно визжит. После соборования опрометью кинулась домой и первым делом метнулась в хлев кормить орущую свинку. После Феньки бросилась готовить ужин домашним, а потом весь вечер бегала с вёдрами от колодца, поливая огород. Присела отдохнуть и задумалась: что-то явно не так, а что — не пойму. Думала, думала и вспомнила — у меня же отчаянно болела спина. Вот такое было соборование, когда я буквально ЗАБЫЛА про болезнь. *** Раньше я часто рассказывала об этом дивном исцелении, уговаривая заболевших друзей прежде всего пособороваться. А потом перестала рассказывать, и вот почему. Когда профессор в отчаянии сообщил мне, что жить ему осталось лишь сорок дней, я попросила схиархамандрита Илия помолиться о нём. — Передай ему, — сказал старец, — пусть пособоруется. Все под Богом ходим, и всё управит Господь. Но когда я передала профессору слова старца, тот возмущённо воскликнул: — Вы что — моей смерти желаете? — Почему смерти? — опешила я. — Да потому что соборуются лишь перед смертью. Я жить хочу, а вы мне про смерть! Кстати, такое отношение к соборованию характерно не только для профессора. Вот случай из медицинской практики Козельска. Одну старушку со злокачественной раковой опухолью положили в больницу, а вскоре выписали, обнаружив: лечить там нечего — рак уже полностью разрушил печень, и онкологи отказались от безнадёжной больной. Навещала старушку лишь прихожанка Оптиной пустыни терапевт Ольга Анатольевна Киселькова, стараясь хоть как-то поддержать её. Но смерть надвигалась с такой очевидностью, что Ольга Анатольевна предложила больной вызвать священника, чтобы причаститься и пособороваться на дому. И тут последовал такой взрыв возмущения, что куда там профессору! Старушка тут же написала жалобу в Министерство здравоохранения с требованием наказать безнравственного врача тов. Киселькову. Врач, негодовала она, должен вселять в людей оптимизм, а тов. Киселькова подрывает её веру в исцеление и предлагает собороваться, будто смерть уже. Не на такую напали, восклицала в письме бабуля, ибо она всю жизнь была оптимисткой, а потому умела бороться и побеждать. Отправить жалобу в Москву оптимистка не успела. Так и умерла без причастия и соборования, но с обличительным письмом в руках. Почему же иные так боятся соборования? Может быть, дело в той исторической практике, когда во времена уже начавшейся апостасии соборовались действительно лишь перед смертью? Но история православия гораздо шире практики времён апостасии. На Руси уже с XVII века практикуются массовые соборования православных по храмам и монастырям. А вот выписка из жития преподобного Оптинского старца иеросхимонаха Анатолия (Потапова): «Преподобный Анатолий, следуя оптинской традиции, регулярно совершал Таинство Елеосвящения, придавая ему большое значение в духовной жизни христиан и благословляя собороваться всем, в том числе молодым и внешне здоровым людям. Старческое соборование представляло собою праздничную картину». На соборование являлись в праздничной одежде, а «батюшка Анатолий, совершая Таинство, сам весь светился, пребывая в восхищении Святаго Духа. Соборование у Старца исцеляло многие душевные и телесные недуги». Приведу ещё строки из письма архимандрита Иоанна (Крестьянкина), написанные им по поводу болезней моих близких: «А духовное лечение для нас — соборование, не отчитка, а соборование — Таинство, дарованное нам Спасителем. В нём прощаются нам многие грехи, и забытые и даже не осознанные нами как грех. И постепенно смирится наше горделивое мудрование, и получим мы спасение и здравие не от врачей земных, но от Господа. Соборное масло надо пить и им помазываться. И, конечно, будем молить о возможности более частого причащения». Вот так прожила ещё десять лет моя умирающая, казалось, мама. Временами было так худо, что ночами я прислушивалась: дышит мама или нет? А наутро приходил батюшка, соборовал маму, причащал, и она опять возвращалась к жизни вопреки приговору врачей. *** Можно привести и другие свидетельства, развенчивающие предрассудок, будто соборование — к смерти. Но в том-то и дело, что страх перед соборованием основан не на отсутствии знаний и одной лишь неосведомлённостью необъясним. На практике чаще встречаешь иное — люди наслышаны об исцелениях на соборовании и даже намерены пособороваться, но в храм по разным причинам не идут. То мороз на дворе, то лень шагать по жаре. Один известный режиссёр назвал мне даже такую причину — некто «рогатый» не пустил его в храм. Словом, где святость, там духовная брань. Вот почему, завершая разговор о Таинстве Елеосвящения, расскажу о духовной брани Шурочки, приезжающей ежегодно в Оптину пустынь, чтобы пособороваться в монастыре. Шурочка — профессиональная уборщица, а наш батюшка говорит: — Уборщица в храме — это призвание, а у Шурочки от Бога талант. Бывало, приедет Шурочка в гости, а дом после неё сверкает чистотой. Распорядок дня у неё такой — в пять утра она уходит в монастырь на полунощницу, после литургии убирается в храме, а потом начинает мыть и чистить мой дом. Я протестую: — Шурочка, отдохни! Но уговаривать её бесполезно. Однажды, желая дать Шурочке отдых, я запретила ей убираться в доме. Шурочка обиделась и удалилась в сарай, перемыв там предназначенный к выбросу хлам. Правда, потом сама же выбросила этот хлам из сарая и призналась мне: — Не могу я без дела, скучаю. Уж до чего я работать люблю! В храме у Шурочки множество подопечных, престарелых или больных. Бывало, напросится она в гости к больной прихожанке да и вымоет ей к празднику дом. И, хотя рабе Божией Александре уже за семьдесят, все зовут её ласково Шурочкой — такая она добрая, услужливая и радостная, как дитя. Здоровье у Шурочки, замечу, отменное, и странно было услышать её признание, что она «болящая». Обнаружилось это так. Зашёл ко мне в гости игумен Петр (Барабаш), узник Христов, отбывавший срок за православную веру в тюрьмах и лагерях. Шурочка встретилась тогда с батюшкой впервые и вдруг по-заячьи вскрикнула при виде его. — Шурочка, ты что? — А благодатный батюшка! — Ты-то откуда знаешь? — Я-то не знаю, да бес во мне от благодати смертным визгом визжит. Не поверила я Шурочке. А после кончины игумена Петра прочитала в книжке о нём, что батюшка действительно был благодатный — отчитывал бесноватых, исцелял недужных, и по его молитвам Господь вернул зрение слепой. Болезнь, по словам Шурочки, была попущена ей за отступничество от Бога. Выросла она в крестьянской семье с огненной верой во Христа, а потом в угоду неверующему мужу сняла крест и оставила храм. Невенчанный брак оказался недолгим. Но когда Шурочка в покаянии вернулась в церковь, началось нечто страшное — невидимая сила гнала её из храма, и несколько лет она не могла пособороваться и причаститься. Так началась та духовная брань, что длится и поныне. Внешне это незаметно. Но, со слов Шурочки, на соборовании она кричит, а потому и удаляется из Москвы в монастырь, чтобы «не позориться» перед знакомыми. Разумеется, никакого позора в этом мученичестве нет, но у Шурочки свой жизненный опыт: как-то на Пасху она подарила знакомой платок, а та брезгливо выбросила его, прослышав, что Шурочка «бесноватая». Словом, кто стяжал в этой жизни богатство, кто — славу, а Шурочка стяжала любовь людей, и ей больно терять её. Правда, соборуясь вместе с Шурочкой, я не слышала, чтобы она кричала. Но однажды увидела, как она опрометью бросилась из храма на паперть, а я поспешила за ней: — Шурочка, тебе плохо? — Да бес во мне дурным криком кричит: «Жжёт огнём, погибаю и обещаю — выйду из тебя, если покинешь храм! » Ну, вышла на паперть, а он издевается: «Что, корова, поверила, ха-ха-ха? » Благодать-то на соборовании такая, что нечистую силу огнём пожигает, зато нам до чего ж хорошо! Когда я передала знакомому профессору слова Шурочки об особой благодати соборования, он ответил подчёркнуто сухо: — Простите, но я человек науки и веровать, как тёмная бабка, не могу. Шурочка действительно окончила всего три класса, но с детства была приучена родителями читать святых отцов. Читает она много — авву Дорофея, Добротолюбие, а уж Псалтирь у неё на устах. В их деревне, рассказывала Шурочка, многие знали Псалтирь наизусть, и я люблю слушать её рассказы о былом: — Жили мы с Богом, и жили как в раю. Рожь стояла стеной, урожаи богатые. А с первым ударом колокола все бежали в храм. По тысяче земных поклонов за день в пост полагали, а работать любили как! Крепкие были люди, здоровые, а потом от безбожия разболелся народ. Сегодня иные, как обессиленные, а в храме томятся и устают. Вера слабая, духом мы слабые, вот и суждено нам жить по написанному: «от многих моих грехов немоществует тело, немоществует и душа моя». Себя Шурочка тоже причисляет к немощным в вере, горюя, что не дано ей здесь возрасти в меру своих родителей. Правда, папу она почти не помнит — его убили комсомольцы, разорявшие храм. А мать, оставшись одна с детьми, твёрдо встала на путь исповедничества. За отказ вступить в колхоз и убрать из дома иконы им отрезали землю по самые окна, а потом забрали корову, кур, одеяла, одежду и не оставили в доме даже горстки муки. В детстве Шурочка так страшилась голода, что иногда думала про себя: может, лучше жить, как все, и стать комсомолкой, как убийцы её отца? Останавливала вера матери, говорившей детям: — Разве Господь оставит нас? Много лет прошло, но из глубины детства всё слышится Шурочке голос матери, читающей детям Евангелие: «Бог ли не защитит избранных Своих, вопиющих к Нему день и ночь, хотя и медлит защищать их? Сказываю вам, что подаст им защиту вскоре. Но Сын Человеческий, пришедши, найдет ли веру на земле? » (Лк. 18, 7—8). Слушаю Шурочку и думаю о своём. В моём окружении вроде все православные, но чего только не наслушаешься порой! — Наняла попа, чтобы пособороваться на дому. А толку? — возмущалась одна бизнес-леди. — Раньше я много жертвовала на храмы, а теперь сомневаюсь: зачем? Кстати, эта женщина и профессор искренне считают себя верующими. Но как же далека порой наша вера от жертвенной веры простой крестьянки, спрашивающей детей: «Сын Человеческий, пришедши, найдет ли веру на земле? » «ОЙ ВЫ, ГОЛУБИ, ОЙ ВЫ, БЕЛЫЕ» Случай с профессором Вернулась я осенью в Москву из деревни и сразу же позвонила ближайшей подруге. — Прости, не могу говорить, — ответила подруга. — Папу схоронили вчера. — Давай я завтра к тебе приеду? — Умоляю, не приезжай. Я не открою дверь. Так продолжалось два месяца — звоню, а подруга бросает трубку, запрещая приезжать к ней. Тут было явно что-то неладно. Конечно, горе есть горе, но два месяца — изрядный срок для траура, тем более что смерть отца не была неожиданной. Он умер уже в глубокой старости, а перед этим несколько лет угасал в параличе. К сожалению, попытки подруги обратить отца к Богу не имели успеха — он был в своё время профессором кафедры научного атеизма и «антирелигиозником» старой закалки. Веру в загробную жизнь профессор называл «сказкой для малодушных» и, запретив дочери отпевать его в церкви, завещал распорядиться его останками «практично» и «гигиенично», то есть сжечь его тело в крематории, а пеплом удобрить клумбу. Удобрять клумбу столь кощунственным образом подруга не стала, но захоронила урну с прахом отца в могиле его православных родителей, крестивших сына ещё во младенчестве и водивших его в детстве за ручку в храм. А после кремации начались странности — подруга перестала выходить на работу и, затворившись в квартире, не пускала на порог никого. Когда же обеспокоенные коллеги приехали навестить её, она отказалась открыть им дверь, а в квартире кто-то громко и страшно стонал. На работе всполошились и позвонили мне с упрёком: «Неужели ты не можешь навестить подругу и выяснить, что происходит? Там, похоже, какой-то кошмар! » Навестить подругу я очень хотела. Но как это сделать, если твёрдо обещано, что не откроют дверь? Думала я, думала и придумала. Однажды подруга взяла у меня книгу, а потом долго извинялась, что забывает вернуть. И, позвонив подруге, я сказала «металлическим» голосом: — Немедленно верни мою книгу! Она мне срочно нужна для работы. — Но я, я, — залепетала подруга, — я не могу пока выйти из дома. — И не выходи. Сейчас я подъеду к твоему дому, сяду на лавочке у подъезда, а ты вынесешь книгу, и всё. Просидела я на лавочке минут сорок и, не дождавшись подруги, позвонила ей в дверь. В ответ на звонок из квартиры послышался вой и крик подруги: «Не плачь, папочка! » А в квартире с нарастающей силой что-то грохотало, выло, рыдало, и вдруг разом закричали от ужаса подруга и её мать. Там творилось такое, что в беспамятстве страха я замолотила в дверь руками и ногами, выкрикивая непотребное: — Открой немедленно! Я дверь разнесу! — Прекрати истерику, Нина, — ответила из-за двери подруга. — Спускайся вниз, я выйду сейчас. Вскоре она действительно вышла из подъезда. Но в каком виде? Краше в гроб кладут. — Говори, что случилось, — приступила я к подруге. — Папа жив и после кремации живёт с нами, — сказала она тихо. — Папа очень страдает, но так изменился после смерти, что не выпускает нас с мамой из дома даже за продуктами в магазин. — А чем питаетесь? — Сначала варили крупу на воде, а потом крупа кончилась. У меня была с собою буханка горячего хлеба, купленного по дороге сюда. «Хлебом пахнет! — оживились подруга. — У тебя есть хлеб? » И по тому, с какой жадностью она набросилась на хлеб, я поняла — она голодает. А подруга вдруг заплакала над хлебом горючими слезами: — Ты же знаешь папу — благороднейший человек. А теперь такое творит, что стыдно рассказывать, и мы с мамой уже в голос кричим. — Ты отпела отца? — Хотела отпеть. Пришла в церковь и спросила у одной бабушки: «Можно ли мне отпеть папу, если он человек крещёный и в детстве веровал в Бога, утратив веру потом? » А старушка как рявкнет на меня: «Грех безбожников в храме отпевать! Им одна дорога — в геенну! » — Нашла кого спрашивать! — ахнула я. — Ты что — к батюшке не могла обратиться? — Батюшке надо правду говорить. А разве можно про папу стыдное рассказывать? В этом вся моя подруга — она действительно неспособна сказать о ком-то худое, а про любимого папу — тем более. И тут я впервые догадалась о причинах, заставивших её таиться от всех: ей легче голодать и терпеть нестерпимое, чем осудить и «опозорить» пусть даже призрак отца. По договорённости с подругой я тут же поехала в Свято-Данилов монастырь и рассказала эту историю духовнику монастыря архимандриту Даниилу (Воронину), в ту пору ещё иеромонаху. Батюшка долго молча молился, а потом сказал решительно: «Немедленно отпеть! » На следующий день в храме Всех Святых состоялось отпевание усопшего, и призрак после этого из квартиры исчез. С тех пор прошло уже лет пятнадцать, но объяснения этой истории я не знаю и поныне, хотя спрашивала о том богомудрых отцов. Но тем-то и отличается мудрость от невежества, что ей ведомо благоговение перед тайной, непостижимой земным умом. На мои вопросы отвечали вопросами: а что мы знаем о кончине человека, когда уже в предсмертные, бывает, минуты вдруг обращается к Богу заядлый атеист и умирает в слезах покаяния? И нам ли понять тот ад мучений на мытарствах, когда кричит и стенает душа? Вот и «стучится» иногда страдающая душа в мир живых, умоляя помочь, отпеть, помянуть. Чуть позже, уже в Козельске, мне рассказали похожую историю, когда бабушка-коммунистка — а была она в юности ревностной прихожанкой и потом публично отреклась от Бога — являлась после смерти родным и так буянила в доме, что все не просыхали от слёз. И тогда трое из этой семьи ушли в монастырь, отмаливая любимую бабушку. Через эти две истории мне и открылось, что заповедь о любви к ближним распространяется не только на живых, но и на наших усопших. Они тоже люди. Тоже живые. Просто мы мало знаем о них. Словом, теперь я стала охотно помогать батюшке на отпевании. А однажды, уже в деревне, вызвалась почитать у гроба Псалтирь, не подозревая, что окрестное население тут же зачислит меня в «читалки», не спрашивая на это моего согласия да и не интересуясь им. Но тут начинается уже другая история, требующая своего пояснения. Поминки Прежде чем пояснить, что такое деревенская «читалка», надо хотя бы немного рассказать о деревне возле Оптиной пустыни, где я однажды купила дом. Соседи мне попались хорошие, но люди сплошь нецерковные: уверяют, что в Бога веруют, но в церковь не ходят, находя тому множество причин: «сенокос», «уборка», «некогда». И даже услышала такое объяснение: — Мне в церковь нельзя, — сказала одна женщина. — Я чёрный человек. — Это как — чёрный? — Да ведь дояркой всю жизнь работала. А пастухи у нас такие матершинники, что коровы, кроме мата, иных команд не признают. Что поделаешь? Выражалась. Вот и жду теперь, пока чернота с души отойдёт, чтобы в церковь неосуждённо войти. Помню, как однажды уговорила соседку сходить в храм, а та призналась потом: — Ох, и намучилась — еле вытерпела! Стою в церкви, а сама, как конь, ногами перебираю — надо бежать картошку окучивать и поросёнку пойло варить. Выстояла службу через силу, а толку? И то верно — невольник не богомольник, а душа моей соседки так прикипела к земным заботам, что от земли её не оторвать. Но всё же вопрос о нецерковности или подспудной воцерковлённости здешних людей не так прост, и вот сценка из жизни восьмидесятых годов. На правлении колхоза выступает представитель райкома партии и говорит грозно: «Чтоб на Георгия выехать в поле и до Николы отсеяться, а иначе партбилеты на стол! Ясно? » — «Ясно, ясно», — гудят колхозники, понимая без пояснений, как обозначены сроки посевной. Знание церковного календаря здесь, похоже, в крови, и цикл сельскохозяйственных работ прочно увязан с ним. — Когда лучше сажать огурцы? — спрашиваю у бабушек. — Под Троицу, милая, под Троицу. В наших краях испокон века под Троицу сажали — без всяких парников, плетушками, а огурцов было — не обобрать. Есть в здешних краях обычай — для поминания усопших пекут «лествицу», то есть печенье в виде лесенки. Почему надо печь «лествицу», объяснить не могут, но объяснение этому есть. Здесь примонастырская земля, где из поколения в поколение жили Богом и для Бога, а любимым домашним чтением была «Лествица» преподобного Иоанна Лествичника. Вот и осталась от прежних времён эта рукотворная «цитата» из книги в напоминание о боголюбии былых христиан. Семьдесят лет гонений на веру разрушили до обломков православное мировоззрение народа. И всё-таки даже самый нецерковный здешний человек обязательно бывает в храме три раза в жизни: во младенчестве его крестят, после регистрации брака венчают, а потом уже в гробу везут в церковь для отпевания. Но если крещение и венчание отчасти дань обычаю, то при погребении обнаруживается искренняя вера народа в иную, загробную жизнь. Тут уже церковь — мать родная, а «читалка» позарез нужна. Говорят, жили некогда в здешних местах старицы, читавшие Псалтирь по усопшим. Потом их не стало, а схоронить человека без молитвы по заупокойной Псалтири — это, по здешним меркам, как бы цинизм. И стоило мне однажды прочесть кафизму у гроба, как деревенское сарафанное радио разнесло новость — в таком-то доме «читалка» живёт. Уже через день возле моего дома затарахтел грузовик, и кто-то крикнул из кузова: — Нин Лександровна, ехай с нами! — А зачем? — Дак Параскева преставилась — читалку зовут. Словом, назвался груздем — полезай в кузов. Читать Псалтирь я люблю. Но деревенская «читалка» ещё и уставщик православного обряда погребения, подсказывающий людям, где и как поступить. В этом плане «читалка» из меня никакая. Пробовала я отказаться, но батюшка сказал: «У людей горе, а ты не хочешь помочь? Бог благословит, читай». Вот я и стала «читалкой» по принципу — на безрыбье и раку честь. «Читалка», наконец, должна быть человеком решительным, чтобы пресечь непотребства у гроба. Нынче это бывает, и вот одна современная быль. На похороны кроткой боголюбивой старушки Параскевы съехался весь её род — пятеро сыновей с жёнами и со своими уже взрослыми сыновьями, на голову переросшими отцов. Сразу же по приезде сыновья решили отправиться на кладбище, чтобы выбрать для матери самое благоуветливое место и благоустроить её могилу по-старинному — в виде склепа, а не в виде той нынешней ямы, куда тут же затекает вода. «Нельзя», — остановила их в дверях могучая женщина Пахомовна, тут же перечислив другие «нельзя». Нельзя, чтобы покойницу обмывали и переоблачали родные руки — надо звать чужаков. Родным нельзя нести гроб. А уж выкопать самим могилу на совесть — и подавно нельзя. Почему нельзя, Пахомовна не знала, объясняя с важностью: «Таков наш русский православный обычай». Вот и ждёт родня в смущении «читалку», чтобы спросить: как поступить? К сожалению, я не особый знаток обычаев, но по этнографии мы изучали, что эти якобы русские обычаи пришли к нам с мусульманского Востока. И если православные относятся к усопшему с благоговением — это образ Божий, то по восточным поверьям тело покойника настолько нечисто, что оскверняет даже прикосновение к нему. Там покойника несут на кладбище изгои общества, живущие в скверне и привычные к ней. Впрочем, и у европейцев могильщик зачастую изгой, ибо связан со скверной — с мертвецами. А мертвец — это нередко коварный злой дух: «рух» по-восточному, а по-русски — «навьё». С одной стороны, навьё стараются умилостивить и ставят ему в виде жертвоприношения рюмку водки с хлебом. С другой стороны, от навья защищаются приёмами погребальной магии и завешивают зеркала, ибо взгляд навья через зеркало особо опасен. Навьё стараются перехитрить, и после выноса покойника «выметают» и «вымывают» его след из дома, а потом бросают на дорогу еловые ветки, чтобы злой дух «забыл» дорогу к живым и не утащил их за собою в могилу. Словом, когда я вошла в дом Параскевы, энергичная Пахомовна уже привела туда команду мужичков, нетвёрдо стоящих на ногах. Мужички эти были мне знакомы вот с какой стороны. Пришли они однажды ко мне чинить забор, но, приняв перед работой на грудь, тут же рухнули вместе с забором, блаженно проспав весь день. Вот и теперь, стараясь сохранить равновесие, они тянут свою известную песню: «Вы нас, хозяева, полечите-похмелите, а мы вам обмоем, зароем или выроем, если хошь». Хозяева, пряча глаза, выносят Пахомовне бутылку водки, а та заводит сладкоголосо новую песнь: «По нашему русскому православному обычаю первую рюмку наливаем навье». И тут я сделала то, что не способна сделать, если не довести меня до белого каления, то есть выпроводила эту компанию пировать на лужок. Мужички даже обрадовались — их уже клонило к земле, и манил лужок. А Пахомовна сказала гневно: «Русских обычаев не знаешь, а лезешь читать! » И то верно. Куда лезу? А сыновья обрадованно зашумели: «Правильно, правильно. Не позволим пьяндохам прикоснуться к маме! Она нас в детстве на руках носила, и мы её к Богу на руках понесём». Так и несли они гроб до самой церкви, воздавая матери последнюю честь. Сыновья у Параскевы красивые — рослые, непьющие, сильные. И старушки крестились им вслед: — Хороших людей Прасковьюшка выпестовала, и ведь гроб, как святыню, несут. — Не по закону несут, — поджала губы Пахомовна, — родным не положено. Ох, как аукнется потом, знаете? — Знаем, знаем, — рассердились женщины. — Тебя и нас пьяндохи к могиле снесут и в лужу уронят, поди, как Егорыча. — Тебя, Пахомовна, точно уронят, — благодушно поддакнули мужчины. — Ты у нас дама стопудовая, с весом. Не горюй, Пахомовна, — слона выпишем, чтобы по русскому обычаю тебя до рая довёз. Но уже близко монастырь, и разговоры стихают. Будто встречая нас, звонят колокола, а все крестятся и дружно поют: «Святый Боже, Святый крепкий, Святый безсмертный, помилуй нас! » И вдруг преображаются лица людей, будто коснулась сердец благодать. К сожалению, такое бывает редко. Сегодня появилось такое множество дичайших неоязыческих «табу», что люди сникают под давлением «обычая» и, страшась причинять вред родне (а кто в селе не родня? ), приглашают нести гроб всё тех же «пьяндох». Правда, теперь всё чаще зовут на помощь паломников, и уже многие из монастыря ходят читать Псалтирь по усопшим. Надобность во мне как в «читалке» со временем отпала, и я вздохнула с облегчением. Всё-таки это непросто — войти в дом, где столько горя, и начать поневоле хозяйничать. А делать это проходится, потому что надо готовить всё к отпеванию, а что усопший, что родня — все без крестов. То есть крестики где-то в доме есть, и все, спохватившись, ищут их: — Мама, да они ж на божнице лежали! — Дак с божницы их Иван для венчания брал. Ванята, где крестики? — Разве упомнишь? Наконец, все с крестами, начинается молитва, и в доме уже благоговейная тишина. Родные крестятся вместе со мною, кладут земные поклоны, а потом уходят на кухню готовить поминальный обед. Поминки дело хлопотное. На кухне жарят, варят, шинкуют, и о чём-то зычно говорит Пахомовна. О чём — не слышно, но догадаться несложно, потому что с кухни приходит вдова и кладёт в гроб мужа его очки и часы. Следом заглядывает сын: — Тёть Нин, а Пахомовна говорит, что надо положить в гроб папы его инвалидную коляску. Это как — по частям разобрать? Тут уже я иду на кухню и начинаю рассказывать про скифский курган, где погребали воина в полном боевом снаряжении, снабдив припасами в дорогу. Потом в могилу опускали его боевого коня и жену, предварительно умертвив их. Намёк всем понятен, и вдова, ахнув, говорит Пахомовне: — Выходит, по скифской моде хороним? И меня в гроб положишь, Пахомовна, а? — Я про русский обычай, а они про скифов, — негодует Пахомовна. — Он же участник войны, с орденами, и инвалидная коляска ему в почёт! — Дикари мы нынче, и хуже скифов, — вступает в разговор брат вдовы. — Знаете, как Юрия Петровича хоронили? «Покойник, — говорят, — любил выпить». И положили в гроб бутылку водки. «А ещё наш дорогой покойничек любил газету «Советский спорт». И газету в гроб запихали. На том свете ведь нечего делать, кроме как про спорт почитать. — Москвичи ещё почище чудят, — добавляет приехавший из Москвы родственник. — В гроб мобильник кладут и переносной телевизор. Скоро «Мерседес» будут в гроб загонять, чтобы были мы скифскими новыми русскими. Скифская мода единодушно осмеяна, и я со спокойной совестью ухожу к иконам читать Псалтирь. И всё-таки инвалидную коляску на кладбище опустили в могилу. Вот ведь сила Пахомовны — убедила людей. Однажды был случай почти мистический. Батюшка освятил могилу, и под пение «Святый Боже…» гроб стали благоговейно опускать в неё. И вдруг по команде Пахомовны неверующая родня швырнула под гроб в могилу жертвоприношение навье — горсти звенящей мелочи. Гроб чуть не перевернулся и застрял наперекосяк. Ни туда ни сюда — насилу вытащили обратно. Так и не могли опустить гроб в осквернённую могилу, пока не присыпали деньги землёй. Думаете, батюшка укорил Пахомовну? Нет, ушёл в самоукорение: дескать, Пахомовна за свои убеждения как воин бьётся. А мы? Мораль понятна — мы-то не бьёмся. И ещё о батюшке. Как же переживают у нас в деревне, придёт ли батюшка на поминки? А нашему переутомлённому батюшке некогда ходить по поминкам, хотя, бывает, ненадолго зайдёт. Но батюшку ждут и, вознадеявшись на лучшее, посылают нарочного в магазин за новыми полотенцами, чтобы не подавать батюшке то, что побывало уже в грешных руках. Стол готовят для батюшки — пир. Тут бесполезно объяснять, что наш батюшка-аскет съест лишь блинок, а выпьет стакан киселя. Всё это делается по любви и с ожиданием чего-то высшего, к чему при виде смерти стремится душа. Тут инстинкт сиротства овец, не имущих пастыря. И стоит батюшке появиться в дверях, как, теснясь, бросается к нему под благословение это малое малоцерковное стадо, говоря потом в умилении: — Господи, за что нам такая милость? Мы же нынче благословенные люди! Батюшка заходит лишь ненадолго, но после его ухода скажут растроганно — не отринул нас, грешных, Бог! «Читалку» послал какую-никакую, в монастыре отпели ближнего как родного, и батюшка нас благословил. А потом на поминках наступает та тишина, когда при мысли о разверстой могиле сердце наполняется уже личной болью: все там будем — не минуешь. И обличат нас пресветлые Ангелы за недостойную жизнь. — Дикари мы нынче, и грешим беспробудно, — вздыхает брат вдовы. — А смерти хочется христианской. — Да разве мы заслужили её? — откликается пожилая женщина и заводит песню, в которую тут же вплетаются другие голоса: Ой вы, голуби, ой вы, белые! Где летали вы, что видали вы? Мы не голуби, мы не белые, Мы апостолы, Богом посланы. А летали мы, а видали мы, Ой, как грешная душа мимо рая шла, Мимо рая шла, в рай просилася. Что ж ты поздно так, душа, спохватилася? И тут уже мощно вступает хор: Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй! Вечный покой! Говорят, была некогда на земле Святая Русь. Но я видела Русь, тоскующую об утраченной святости и изливающую в песне свою боль. А боли у людей нынче много — никудышные мы стали, и уже хуже скифов. Но всё спешим по делам мимо рая, мимо храма, пока не пропоют над нашей могилой: «Господи, помилуй! Вечный покой! » СИРОМАХА Сиромахи — это бродячие афонские монахи, не имеющие постоянного места пребывания. На праздники они приходят в тот или иной монастырь и, получив свою толику пропитания, опять отшельничают, спасаясь каким-то особенным и неведомым миру путём. В Оптиной пустыни была своя сиромаха — почти девяностолетняя монахиня Варсонофия, неутомимо странствовавшая с посохом от монастыря к монастырю. Всё своё имущество — две торбы на перевязи через плечо и одну в руках — она носила с собой. И было то имущество, что называется, мышиным счастьем — на дне торбы огрызки хлеба, а остальное — бумаги да поминальные записки, большей частью до того ветхие и дырявые на сгибах, будто их и вправду погрызли мыши. Приходила странница в Оптину обычно ближе к ночи и стучала посохом в окно: «Пустите ночевать». Кто-то пускал её в дом, а бывало, и не пускали, зная привычку монахини Варсонофии не спать ночами и молиться на коленях до рассвета. Ладно бы сама не спала, а то ведь начинала среди ночи будить спящих: — Что спишь, соня? Прими во уме Суд грядущий и встань помолиться. Будила она, замечу, настойчиво, а потому и ночевала временами где-нибудь в сарайчике, пристроив в изголовье свои драгоценные торбы. Торбами она необычайно дорожила, а вот тёплые вещи, какие давали ей зимой, теряла или бросала где попало. Мать Варсонофия была девицей, постриженной в монашество ещё в молодости, а почему она странствует, никто не знал. Не от бесприютности, это точно. Рассказывали, что отец-наместник известной обители так возлюбил старенькую монахиню, что выделил ей келью в монастыре. Но мать Варсонофия в ней почти не жила — разве что в лютые морозы, а потом с лёгкостью птицы снова отправлялась в путь. Раньше она бывала в Оптиной редко и только в глубокой старости осела здесь. Годы всё же брали своё — маршруты странствий становились короче, и на службе монахиня теперь сидела. Впрочем, сидела она и не на службе. Как придёт в пять утра в церковь, сядет на лавочке, разложив вокруг себя бумаги из торбы, так и сидит здесь до закрытия храма, перебирая свои записки. В трапезную она не ходила, не интересуясь едой. Угостят её чем-то — она пожуёт, а то достанет из торбы краюху хлеба, откусит кусочек и запасливо спрячет хлебушек обратно в торбу. Жила мать Варсонофия по-монашески скрытно и лишь молилась над своими бумагами, пребывая вне мира и не замечая никого. Но в какой-то момент богослужения она убирала бумаги в торбу, шла ставить свечи к иконам, и тогда слоняющимся по церкви говорливым людям лучше было не попадаться ей на глаза. Обличала она за разговоры так — ткнёт говоруна посохом и изречёт: — Положих устом моим хранило! Потом тычок посохом доставался следующему, и опять гремел её голос, обличая нечестие: — Да постыдятся беззаконующие вотще! Смиренные в таких случаях смирялись. Благоразумные отмалчивались из уважения к старости. А вспыльчивые вскипали так, что однажды дежурный по храму сломал о колено её посох. Правда, потом дежурный покаялся, подарив монахине новый посох, и они сдружились так тесно, что стали уже сотаинниками. Словом, были в Оптиной люди, почитавшие монахиню как особенного Божьего человека. И всё-таки странница настолько не вписывалась в нынешнюю жизнь, что иногда на неё жаловались батюшкам. Пожаловалась однажды и я, увидев, как мать Варсонофия огрела по спине нахального юнца. За дело, конечно. Нахальство юнца выходило уже за те пределы, когда он мог даже в храме оскорбить мать. Проучить нахала хотелось тогда многим, но тут все дружно осудили рукоприкладство. Мы ведь гуманисты, точнее, жертвы того смердящего «гуманизма», когда наших балованных деточек не то что пальцем не тронь, но и слова поперёк не скажи — надерзят. Рассказала я про рукоприкладство своему духовнику и спросила: — Что делать? — Терпеть, — ответил батюшка. А терпеть-то и не пришлось, ибо мать Варсонофия вскоре умерла. Перед смертью она просила каждого, кто приходил к ней проститься, взять себе её торбы, набитые синодиками с именами усопших и записками о упокоении, чтобы после её кончины их продолжали читать. — Это великая добродетель христианина — поминать усопших! — говорила она умильно и с надеждой заглядывала каждому в глаза. Но люди стыдливо смотрели в сторону, и взять её торбы не решился никто. Это же десять или пятнадцать килограммов записок об упокоении и тысячи тысяч имён. Говорят, что эти многотысячные синодики об упокоении мать Варсонофия знала наизусть. Память у неё была феноменальная, а убедилась я в этом так. После смерти мамы я раздавала в храме фрукты и сладости на молитвенную память о ней. Раздала уже всё, когда заметила молившуюся в уголке мать Варсонофию. В сумке обнаружились лишь две помидоринки. Отдала я их монахине с просьбой помянуть мою маму Анастасию, а через пять лет она окликнула меня во дворе монастыря и сказала: — А твою маму Анастасию помню и поминаю всегда. Вот так, всего за две помидорки, она пять лет вымаливала мою маму. А ещё вспоминается история с городским кладбищем Козельска. В годы гонений, когда закрыли монастыри, здесь хоронили оптинских монахов и шамординских сестер, но где чьи могилы — никто не знал. Архивы за давностью лет не уцелели, а надписи на могилах уничтожило время. И оптинские иеромонахи служили панихиды среди безымянных могил, поминая усопших словами: «Господи, Ты веси их имена». Однажды осенью приехали на кладбище отслужить панихиду. Листопад украсил могилы золотистыми листьями клёнов и намёл на аллее большой ворох листвы. Вдруг этот ворох зашевелился, и из-под листьев показалась тщедушная весёлая монахиня Варсонофия. — Мать Варсонофия, — удивились все, — ты что, на кладбище ночуешь? — А меня покойнички любят, — ответила монахиня и тут же повела братию по кладбищу, показывая, где кто лежит. Потом иконописцы Оптиной пустыни ещё не раз приезжали на кладбище, восстанавливая по указанию монахини Варсонофии надписи на могилах и слушая её рассказы о дивных подвижниках благочестия, пострадавших в годы гонений. Она их помнила, знала, любила и молилась ночами за них. Спящей её редко кто видел. — Мать Варсонофия, — допытывались мы, — да как же ты выдерживаешь без сна? — Покойнички помогают! — радостно отвечала она. Как помогают, она не уточняла. Но из летописей известны, например, такие факты. В 1240 году на Русскую землю внезапно вторглось могучее шведское войско, а у благоверного князя Александра Невского была лишь небольшая дружина, и не было времени собрать ополчение. «Не в силе Бог, а в правде», — сказал князь перед боем своей малочисленной дружине. А на рассвете перед началом битвы дозорный Пелгусий увидел на реке судно, на котором поспешали на помощь князю Александру воины уже минувших веков во главе со святыми страстотерпцами Борисом и Глебом. Шведы были разбиты — и даже на том берегу реки, где не было ни одного русского воина. А вот совсем недавняя история, рассказанная оптинским паломником военнослужащим Иваном. До армии Иван часто бывал в Оптиной и подружился здесь с иноком Трофимом (Татарниковым), убиенным на Пасху 1993 года. А потом на чеченской войне Иван с несколькими солдатами попал в засаду. Всех солдат расстреляли в упор, а Ивана боевики решили взять живьём, окружив его и подбираясь всё ближе. И тогда Иван сорвал чеку с гранаты, решив взорвать боевиков вместе с собой. Он уже возносил к Богу предсмертные молитвы: «Господи, прими дух мой», когда перед ним предстал инок Трофим и сказал как живой: — Иди за мной. Как убиенный за Христа инок вывел его из кольца боевиков, этого Иван не понимает до сих пор. Очнулся он в безопасном месте и уже тут перепугался, увидев, что держит готовую взорваться гранату, и стал, торопясь, обезвреживать её. Тайна участия усопших в жизни живых сокрыта от нас, но мать Варсонофия знала о ней. Во всяком случае, она советовала инокиням из разорённой обители непременно поминать на панихидах сестёр, умученных в годы гонений: — Они помогут, ещё как помогут! А теперь на панихидах в Оптиной поминают монахиню Варсонофию. Смерть странным образом преображает человека в нашем представлении о нём. И юные озорники, которым доставалось, бывало, от монахини за шум и возню в храме, теперь утверждают, что гоняла она их «по справедливости», а вообще-то любила их. Наверное, любила. И всё же усопших она любила больше живых — они ей были роднее и интереснее, потому что ТАМ уже всё НАСТОЯЩЕЕ. На земле душе тесно в суете сует, и давят заботы о тленном и преходящем. А там душа вольная, там жизнь духовная. Может, потому и странствовала она всю жизнь вне забот о тленном, забывая о житейских нуждах, как забывает взрослый человек о детских игрушках. А вера у монахини Варсонофии была, по сути, простая. Мы же просим на панихидах, поясняла она, чтобы наши усопшие молили Бога о нас. А это не пустые слова. Они действительно молятся о нас, помнят и любят. Всё земное перемелется, останется любовь. Боюсь что-нибудь преувеличить, но монахиня с таким радостным воодушевлением относилась к усопшим, что после её кончины вспомнились строки, написанные моим другом поэтом Сашей Тихомировым. Умер он рано, а в предчувствии кончины писал: Догадался по многим приметам, Что идём мы на праздник большой: Станем чистым и радостным светом, Что у каждого есть за душой. Что-то знала мать Варсонофия об этом нездешнем радостном свете. Похоже, знала. |
Последнее изменение этой страницы: 2019-06-08; Просмотров: 235; Нарушение авторского права страницы