Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
ИЗБЫТОК ОЧЕВИДНОСТИ ИЛИ НАЛИЧИЕ ОТСУТСТВИЯ ⇐ ПредыдущаяСтр 7 из 7
a little too self evident Значимость этого вопроса можно оценивать, подходя к нему с самыми различными мерками. В границах культурного поля, на которое я ссылаюсь, и принимая в расчет анализ, начатый в другом месте[60], я считаю, что разработка этой проблематики сегодня должна пройти определенный этап, отталкиваясь от того прочтения Фрейда, которое Жак Лакан предложил нашему вниманию. И, взятая более узко, в рамках пространства, которым я здесь располагаю, от Семинара по Украденному Письму . Во Франции, перед «литературной критикой», отмеченной психоанализом, еще не вставал вопрос о тексте. Его интерес, как и ценность, заключались в другом. То же, очевидно, не рискуя показаться несправедливым, можно сказать и о психобиографии Марии Бонапарт, психоанализах материального воображения, об экзистенциальном психоанализе, о психокритике, о тематической феноменологии, окрашенной психоанализом, и т. д. Все совершенно иначе в отношении Семинара по Украденному Письму . По крайней мере, таково внешнее впечатление. Несмотря на то, что Лакан не интересуется прямо и систематически так называемым «литературным» текстом, несмотря на то, что проблематика Das Unheimliche не затрагивается, насколько мне известно, в его речи, генеральная линия текста продолжает оставаться в поле зрения. Логика значимого обрывает здесь наивный семантизм. И «стиль» Лакана как нельзя более подходил к тому, чтобы долгое время затруднять любой доступ к какому-либо очерчиваемому содержанию, к какому-либо однозначному смыслу, который бы можно было уловить по ту сторону написанного. Три другие работы также представляют для нас интерес. Они еще более тесно связаны с Семинаром по Украденному Письму . 1. Речь идет о По[61] в качестве одного из примеров пресловутой фантастической литературы, которая мобилизует и выходит далеко за рамки Das Unheimliche . 2. Хотя он не стоит первым в ряду Сочинений Лакана, Семинар идет во главе сборника, объявленного открытием, которое придает ему определяющее стратегическое место.[62] И с самого открытия анализ Украденного Письма присвоил себе некую перспективу: вопрос истины в соотношении с вымыслом. После присвоения Семинару «привилегии открытия (Сочинений), наперекор их диахронии», Лакан называет то, что «является не более притворным, чем истина, когда она обитает в вымысле». Обитать в вымысле, что это значит для истины — значит ли это сделать вымысел истинным или истину — вымышленной? В этом ли альтернатива? истинная или вымышленная? 3. И, наконец, Семинару принадлежит некого рода исследование «рефлекса повторения» (Wiederholungszwang ), который, в группе текстов 1919–1920 (Jenseits,Das Unheimliche ), трансформирует, по крайней мере, в принципе (Двойной Сеанс , примечания 44 и 56), отношение психоанализа к литературному вымыслу. Вся работа Лакана предполагает, что всерьез будет принята проблематика Jenseits , даже та, которая многим психоаналитикам кажется мифологической, спекулятивной. Таким образом, речь идет о том, чтобы взять на себя заботу о Wiederholungszivang и проследить за результатом, следуя логике значимого: «Наше исследование привело нас к тому, что мы должны признать, что рефлекс повторения (Wiederholungszwang )выводит свой принцип из того, что мы именуем неотвязностью (insistence) значимой цепочки. Что касается самого этого понятия, мы вывели его в качестве коррелятивного из ex-sistence (либо: эксцентричное место), где нам необходимо определить место сюжету бессознательного, если мы должны принять всерьез открытие Фрейда». Это и есть первые строки Семинара. И действительно, Семинар докажет «превосходство значимого над сюжетом», «господство значимого в сюжете». Не больше чем смысл, сюжет не является ни господином ни, автором значимого. Это не он командует, распространяет или направляет, служит поводом, смыслом или первоисточником. Если существует сюжет значимого, то для того, чтобы быть подчиненным закону значимого. Его место определено применением значимого, буквальной топологией и правилом этих перемещений. Первое следствие: такой анализ некого «литературного» текста обходится[63] без какой-либо ссылки на автора (Фрейд никогда не думал о возможности не делать этого), на По, психобиография которого является организующим звеном всего анализа Бонапарт. Это по поводу ссылки на автора текста. Но он не является «автором письма», хождение (я подчеркиваю) которого занимает Лакана. Итак, еще одно следствие, «автор письма», он тоже «остается вне игры». «С тех пор ответственность автора письма переходит на второе место, рядом с той, кто является его обладательницей» (стр. 28). Налицо обладание письмом, но не владение на правах собственности. Оно больше никому не будет принадлежать, ни своему отправителю, ни своему адресату. «Мы говорим: кто им обладает, а не кому оно принадлежит. Так как становится совершенно очевидно, что право собственности на письмо не менее спорно для его получателя, как и для любого другого, в чьих руках оно может оказаться…» Итак, по всей видимости, это письмо не имеет владельца. Соответственно, оно не является чьей бы то ни было собственностью. Оно не имеет никакого особого смысла, никакого особого содержания, которое бы, на первый взгляд, могло оказать влияние на его дальнейшую судьбу. Следовательно, оно становится объектом кражи, никому структурно не принадлежа. И эта кража не имела бы места, если бы письмо содержало какой-либо смысл или, по крайней мере, если бы оно сводилось к содержанию своего смысла, если бы оно ограничивалось тем, что содержит смысл и определяется вразумительностью этого смысла: «И в равной степени активизация изысканной публики, выражаемая столь бурно в настоящий момент, не имела бы смысла, если бы письмо, само по себе, довольствовалось бы лишь одним смыслом» (стр. 26). Лакан не утверждает, что письмо не имеет смысла: оно не довольствуется лишь одним. Можно расценивать и таю смысл-то он есть, но, дескать, обнаруживается еще нечто, что, более или менее сопутствуя смыслу в этом письме, находится в движении и активизирует. Можно расслышать еще и такое иметь один смысл, лишь один, и такое возможное множество породило бы движение. В любом случае, иметь смысл, по Лакану, это значит, что письмо не довольствуется лишь одним смыслом. Что бы произошло, если бы доказали, что иметь смысл, по Лакану, значит, что само письмо довольствуется одним-единственным смыслом? Мы еще не дошли до этого. Тот факт, что значимое чисто внешне, не в состоянии способствовать отнесению себя к своему передающему источнику, что оно не зависит ни от обозначаемого, ни от сюжета, который оно, напротив, определяет своими движениями («перемещение значимого определяет и сюжетные повороты»), таким образом, следствием этого было бы то, что значимое, в своем письме, как запечатанный текст и как локальность остается и отпадает в конечном итоге. В таком случае, у нас было бы два остатка: 1. Один остаток поддается уничтожению как раз в силу того, что он лишний. Министр подложил письмо, чтобы заменить им то, которое он украл: «Остаток , которым не пренебрежет ни один аналитик, остаток, который мы оставляем для того, чтобы удержать все, что есть значимого, но не всегда отдавая себе отчет в том, как им распорядиться: письмо, оставленное для отвода глаз министром, которое может оказаться рукой Королевы тотчас смятым в комок» (стр. 13). 2.Остаток, не поддающийся уничтожению в силу самой своей неуловимости, «неотступная» навязчивость украденного письма, которое обусловливает повторяемость и «заданность поведения»: «таким образом, министр не такой уж и сумасшедший, хотя и пребывает в этаком застойном безумии, и потому он вынужден вести себя, как при неврозе. Подобно человеку, удалившемуся на какой-нибудь остров, чтобы забыть, что? он забыл — таков министр — пустить письмо в ход, взял и забыл. Вот в чем выражается заданность поведения. Но письмо, а тем более, бессознательное невротика, не забывает об этом. Оно забывает об этом настолько незначительно, что трансформирует это, все больше и больше, в изображение того, кто передал ему письмо к его удивлению, и которое он теперь собирается уступить, следуя ее примеру, и к неменьшему ее удивлению. «Черты этой трансформации обозначены, в форме, достаточно характерной в их явной безвозмездности, для того, чтобы достойным образом приблизить их к возвращению вытесненного» (стр. 34). Если критика некоторого семантизма представляет собой необходимую фазу в разработке теории текста, то уже можно признать в Семинаре явное опережение по отношению ко всей пост-фрейдовой психоаналитической критике. Без какой-либо спешки, направленной на семантическое или даже тематическое содержание текста, в расчет здесь принимается организация значимого. В своей материальности как и в своей формальности. В своей материальности: имеется в виду не эмпирическая материальность воспринимаемого значимого (scripta manent ), но та, которая с одной стороны придерживается некоторой неделимости («эта материальность своеобразна по многим пунктам, первый из которых заключается в том, чтобы не выносить разделения. Если разделить письмо на маленькие кусочки, оно останется письмом, таким как есть, и это в одном, совсем другом смысле, в котором Gestaltheorie не может отдать себе отчет со скрытым витализмом своего понятия» (стр. 24), я же нахожусь с другой стороны некоторой локальности . Сама локальность не эмпирическая и не реальная , потому что она дает обоснование тому, чего нет там, где оно есть, «недостает на своем месте», не выявляется, где оно находится или еще (но будет ли это то же самое?) выявляется, где оно не находится . Значения неделимости (ограждения делимости) и локальности сами при этом являются неразделимыми, они обусловливают друг друга, и позднее нам необходимо будет рассмотреть их в этом отношении одновременно. В некотором смысле они служат как бы средством, чтобы приковать нас, притянуть в очередной раз к тому, что, собственно, и связывает подпись со своеобразным. Единство значимого выступает в качестве гаранта этому в обмен на уверенность, которую оно от этого получает. Но мы еще не дошли до этого. Вначале о том, что сковывает воедино, под понятием письма или материальности значимого , неделимое и локальное: «Но если сначала мы настаиваем на материальности значимого, то сама материальность своеобразна по многим причинам, первая из которых заключается в том, чтобы не выносить разделения (…) Значимое — это единство, направленное на то, чтобы быть уникальным, хотя по своей символической природе это всего лишь некое отсутствие. И, таким образом, об украденном письме нельзя сказать, что наподобие прочих предметов, оно обязано или не обязано находиться где-либо, но именно в силу своего отличия от них оно будет и не будет там, где оно есть, где бы оно было. (…) Проблема в том, что нельзя заявить буквально, будто бы на его месте того недостает, что могло бы его подменить, а именно, символического. Так как для реального, каким бы потрясениям его ни подвергали, оно неизменно остается на своем месте, приклеившись к нему своими подошвами, нимало не заботясь о том, что могло бы его оттуда сдвинуть (стр. 24–25). Вопрос о письме[64] вопрос о материальности значимого: быть может, будет достаточно изменить лишь букву, быть может, меньше, чем букву, в выражении «недостаток на своем месте», добавить в него одну прописную букву «а », то есть без значка (так как во французском языке «а » — обозначает предлог, тогда как «а »— форму 3-го лица единственного числа глагола иметь , в таком случае выражение будет звучать так: «недостаток имеет место» — прим. пер .), чтобы показать, что если недостаток имеет место в этой атомистической топологии значимого, если он занимает здесь определенное место, с вполне очерченными контурами, порядок никогда не был бы нарушен: письмо всегда бы нашло свое собственное место, при условии, что недостаток был бы обойден обманным путем (конечно, не эмпирический, но трансцендентальный, это еще лучше и внушает больше уверенности), оно оказалось бы там, где якобы было всегда, должно было быть всегда, неприкосновенное и нерушимое путем объезда собственного маршрута, который сам по себе достаточно кругообразен . Но мы еще не дошли до этого. Таким образом, Лакан осторожно подходит к букве и, соответственно, к материальности значимого. А также к его формальности, которая в такой же мере, как и наличие смыслоразличи-ельного значка, определяет сюжет: «Вначале субъективность не имела никакого отношения к реальному, но к синтаксису, который порождает здесь значимую отметку» (стр. 50). Разрыв между наивными семантизмом и психобиографизмом, разработка логики значимого (в своей литеральной материальности и в своей синтаксической формальности), осознание проблематики По ту сторону принципа удовольствия , таковы на первый взгляд самые общие формы того опережения, что можно выделить в Семинаре. Но избыток очевидности, как правило, побуждает к дополнительному расследованию. А в данный момент необходимо подойти вплотную, перечитать, позадавать наболевшие вопросы. С самого начала узнаваем классический антураж прикладного психоанализа. Непосредственно в произведении. Текст По, о статусе которого никогда не возникало вопросов — Лакан называет его просто «вымыслом», — приводится в качестве «примера». Примера, предназначенного «иллюстрировать», в дидактическом процессе, некий закон и некую истину, образующую собственно объект Семинара. Литературное произведение рассматривается при этом в иллюстративном плане: иллюстрировать — значит здесь отобразить общий закон на примере, прояснить смысл некого закона или некой истины, представить их во всем блеске и наглядности. Текст призван быть в услужении у истины, причем у истины назидательной: «Вот почему мы решили сегодня продемонстрировать вам истину, с которой слетает покров от прикосновения Фрейдовой мысли, которую мы постигаем в отношении того, что именно символический ряд является для сюжета стержневым, что наглядно иллюстрируется одной историей, где основная линия сюжета вырисовывается при отслеживании значимого. «Заметим, что именно эта истина делает возможным само существование вымысла» (стр. 12). Еще одна иллюстрация, усвоенная из назиданий Фрейда: «То, на что Фрейд нацеливает нас в тексте, который мы комментируем, касательно того, что сюжет развивается в символическом русле, примечательно. Однако то, иллюстрацию чего вы видите здесь, еще более захватывающе: это не только сюжет, но сюжеты, взятые в их интерсубъективности, которые проходят чередой…» (стр. 30). «Истина, с которой слетает покров от прикосновения Фрейдовой мысли, которую мы постигаем», истина, в угоду которой выстраивается литературная иллюстрация, самая наглядная и самая назидательная, мы увидим, что не какая-нибудь истина, это сама истина, истина из истин. Именно она придает Семинару строго философское значение. При этом нетрудно установить, что применяется наиболее классический подход. Но не только со стороны философской, «литературной критики», но подход, применяемый и самим Фрейдом всякий раз, когда он обращается к литературе за примерами, иллюстрациями, свидетельствами, подтверждениями в поисках озарения, истины, законов, которые он трактует в другом месте и по-другому. Опять-таки, если Лакановы высказывания об отношении между вымыслом и истиной где-то менее ясны и менее однозначны, то в данном случае смысловой ряд не оставляет никакого сомнения. «Истина обитает в вымысле», это не следует понимать в несколько перевернутом смысле, что вымысел сильнее истины, которая обитает в нем и которую он прописывает по месту жительства. Истинный смысл в том, что истина обитает в вымысле на правах хозяйки дома, подчиняет его себе как внутренний распорядок, как экономия вымысла. Истина заправляет экономией вымысла, она руководит, организовывает и делает сказку былью: «Заметим, что эта истина делает возможным само существование вымысла» (стр.12). Итак, речь идет о том, чтобы обосновать вымысел истиной, тем самым заручиться ее поддержкой на гарантируемых ею условиях существования, при этом даже не удосуживаясь отметить, как это делает Das Unheimliche , этого постоянно растущего неподчинения литературного вымысла общему закону психоаналитического знания. Более того, Лакан никогда не задается вопросом о том, что отличает один литературный вымысел от другого. Даже если любой вымысел был обоснован или стал возможным благодаря истине, быть может, следовало бы задаться вопросом — к какому же типу вымысла относится такое явление, как литература, в данном случае Украденное Письмо , и какое влияние может он оказывать на то, что делает его возможным. Это первое ограничение задает тон всему Семинару, исподволь налагая на него свой отпечаток: то, что несет в себе литературный пример, является сообщением . Его необходимо расшифровать, отталкиваясь от Фрейда. Новое издание: в предисловии к этому сборнику (октябрь 1966, десять лет спустя) говорится: «По отзывам его, читателя, относительно расшифровки сообщения По, она представляется ему не более надуманной, чем истина, обитаемая в вымысле» (стр. 10). То, что анализирует Лакан, раскладывая на составные элементы первоисточник и назначение, раскрывая это во всей истинности, — это история . Слово история встречается по крайней мере четыре раза, начиная со второй страницы. То, что служит примером — это «история»: а) «Вот почему мы решили продемонстрировать сегодня вам истину, с которой слетает покров от прикосновения Фрейдовой мысли, которую мы постигаем, в отношении того, что именно символический ряд является для сюжета стержневым, что наглядно иллюстрируется одной историей, где основная линия сюжета вырисовывается при отслеживании значимого». б) «Заметим, что именно эта истина делает возможным само существование вымысла. Следовательно, притча является настолько же пригодной для освещения, как и любая другая история …» в) «Вот почему, не вдаваясь в поиски, мы взяли наш пример в самой истории , куда включена диалектика, касающаяся игры в чет и нечет, которую не так давно мы использовали не без выгоды». г) «Без сомнения, эта история по воле случая оказалась благоприятной для того, чтобы дать толчок целой серии исследований, основой которым она и послужила» (стр. 12, я подчеркиваю). Эта история — история письма, кражи и перемещения значимого. Но то, что рассматривается на Семинаре, это исключительно содержание данной истории, то, что именуется историей, в чистом виде пересказом рассказа, внутренней повествовательной стороной повествования. Но только не самим повествованием. Интерес к инстанции значимого вплоть до буквы притягивает к этой инстанции, поскольку она, на первый взгляд, в точности представляет собой образцовое содержание, смысл, отображение вымысла По, в противовес его манере изложения, его значимому и его повествовательной форме. Таким образом, перемещение значимого проанализировано как обозначаемое, как объект, о котором рассказывалось в новелле. В какой-то момент можно подумать, что Лакан готовится принять во внимание излагательное повествование, многоплановую структуру разыгрываемой сцены написания, весьма любопытное место, отведенное в ней рассказчику. Но это место — единожды отмеченное мельком, при аналитической расшифровке изымается, нейтрализуется, или, говоря точнее, согласно образу действий, за которым мы собираемся проследить, навязывается рассказчиком результат нейтрализующего исключения («повествование» как «комментарий»), из-за чего весь Семинар как зачарованный погружается в анализ содержания одного текста. Но при этом упускает одну сцену. Когда считает, что их две. («Таких сцен две…», стр. 12), на самом деле их — три. По меньшей мере. И когда он выделяет одну или две «триады», всегда существует дополнительный квадрат, с введением которого усложняется счет. Каким образом производится такая нейтрализация и каковы ее результаты если не намерения? Итак, прежде всего, считается, что позиция рассказчика и повествовательная операция способны вместиться в расшифровку «сообщения По». Некоторые основания оставляют надежду на это, в тот момент, когда представлена сама «сказка»: «Как вы знаете, речь идет о сказке, которую Бодлер перевел под названием: Украденное Письмо . На первый взгляд, здесь угадывается драма, исходя из пересказа, который сделан на ее основе и условий этого пересказа» (ibid ). «Драма» — это пересказанное действие, история (рассказанная), которая как раз отображает собственно предмет Семинара. Что касается пересказа, то в тот момент, когда о нем упоминается, он тут же ужимается до некого «комментария», который «дублирует» драму, выдвигая на сцену и выставляя на обозрение, без каких-либо хитроумных манипуляций, некий воздушный элемент декора, общую прозрачность. Далее будет рассматриваться вопрос об «общем рассказчике». «Действительно, повествование дублирует драму комментария, без которого бы не было никакой возможной постановки. Скажем так, что, собственно говоря, действие остается как бы невидимым для зала, — в дополнение к тому, что диалог, преднамеренно и следуя самому замыслу драмы, будто бы лишается всякого смысла, который можно было донести до слушателя, — иначе говоря, ничто в этой драме не поддалось бы ни слуховому, ни зрительному восприятию, если бы не строго дозированное, направляемое под определенным углом освещение, если можно так выразиться, придаваемое повествованием каждой сцене с точки зрения, которую имел, играя эту сцену, один из актеров. «Таких сцен две…» (ibid ). Далее следует анализ двух треугольников, содержания «сказки» и объекта аналитической расшифровки. После чего оставляются за ненадобностью и рассказчик, и повествование, и сама «постановка». Изначальное место рассказчика с обеих сторон повествования, специфический статус его речи — который не является нейтральным или результат нейтрализации которого не нейтрален, — его высказывания, даже его психоаналитическая позиция никогда не вызовут вопросов в дальнейшем ходе Семинара, который так и не выйдет за рамку анализа пресловутых «интерсубъективных» «триад», тех, что составляют внутреннее пространство рассказываемой истории, того, что Лакан называет «историей» или «драмой», «реальной драмой» («каждая из двух сцен реальной драмы рассказана нам в ходе изложения другого диалога», стр. 18). Все намеки на рассказчика и на сам акт повествования призваны исключить их из «реальной драмы» из обеих трехсторонних сцен, которая в таком вот усеченном виде и подвергается аналитической расшифровке сообщения. Расшифровка производится в два этапа, по мере изложения обоих диалогов, на которые подразделяется Украденное Письмо . Этап первый. Изъятие рассказчика, не вызывающее затруднений, чему способствует сам текст По, который как будто и написан ради того только, чтобы благоприятствовать этому. Это момент того, что Лакан именует уточнением. Рассказчик именуется «общим рассказчиком», он является как бы нейтральным, однородным и прозрачным элементом рассказа. «Он не добавляет ничего», указывает Лакан. Как если бы требовалось что-либо добавлять к тексту своей роли, чтобы принять участие в самой сцене. Особенно в сцене повествования. Как если бы посредством и вопросов, и реплик, и возгласов — того, в чем выражается вмешательство так называемого общего рассказчика, в то, что Лакан выделяет как «первый диалог», — не привносилось ничего. Затем, еще даже до того, как завязывается «первый диалог», «общий рассказчик» высказывает то, чем мы заинтересуемся несколько позднее. И, наконец, рассказчик, который фигурирует на сцене, в разыгрываемой им постановке, а также в виде исполнителя постановки разыгранной текстом, более обширной, чем так называемое общее повествование. Дополнительный довод в пользу того, чтобы не считать его фигурой нейтральной и проходящей. Этому, вышедшему за рамки тексту, Семинар не уделил никакого специфического внимания: напротив, он изолировал, в качестве своего главного объекта, две трехсторонние «рассказанные» сцены, две «реальные драмы», в то же время нейтрализуя четвертый персонаж, который является так называемым общим рассказчиком, его повествовательную операцию и текст, который выводит на сцену повествование и рассказчика. Так как Украденное Письмо , в качестве собственно текста и в качестве вымысла, не начинается ни с трехсторонних драм, ни с повествования, которое выводит их на сцену, участвуя в разыгрываемой постановке определенным образом, с анализом которого мы несколько повременим. И тем более оно этим не ограничивается. Украденное Письмо выводит на сцену рассказчика и постановщика, который — поддавшись на уловку Украденного Письма — подвигнутый уловкой Украденного Письма на то, чтобы поведать «реальную драму» украденного письма и т. д. Столько доводов в пользу того, что так называемый общий рассказчик неизменно что-нибудь привносит, еще даже до первого диалога, и что он, по сути, не просто обусловливает саму возможность рассказа, но выступает в качестве актера с совершенно выдающимся статусом. Столько причин, чтобы не довольствоваться тем, о чем заявляет Лакан, в том, что я окрестил первым этапом изъятия. Если так называемый фильтр общего рассказчика не являет собой «случайную комбинацию», если он напоминает нам, что «сообщение» «представляет собой явление языкового порядка», это значит, что невозможно исключить эту четвертую позицию под видом элементарного обобщения, трехсторонних сцен, которые бы составили из этого объект, содержащийся в наименовании «реальная драма». Этап второй. Речь идет о том, что Лакан выделяет или обрисовывает как «второй диалог», все еще пренебрегая, на этот раз в промежутке между двумя этими диалогами, достаточно пространным не диалоговым абзацем, в течение которого рассказчик повествует о вещах, которыми мы заинтересуемся позднее. В течение этого «второго диалога» произойдет переключение с регистра «уточнение» на регистр «истины», «то есть к основанию интерсубъективности». На этот раз можно надеяться на анализ специфической позиции рассказчика. И действительно, Лакан пишет: «Таким образом, непрямое повествование высвечивает значение языка, а общий рассказчик не привносит ничего, чтобы это значение усилить, «по определению». Но функция рассказчика в диалоге проявляется совсем по-другому» (стр. 19). Неверно: это уже было по-другому в первом диалоге, и Лакан не трактует одно и то же по-другому во втором диалоге. Он изображает рассказчика в виде некого приёмника-распределителя или медиума, единственная функция которого заключается в том, чтобы позволять Дюпэну жульничать, надувать нас, околпачивая пассивного рассказчика, проделывать свои трюки «в более чистой форме» в тот момент, когда он делает вид, что выставляет напоказ сам процесс, надувая нас таким образом, и рассказчика и нас, «самым правдивым образом». «С другой стороны, что может быть убедительнее жеста, когда карты выкладываются на стол? Он настолько убедителен, что в какой-то момент заставляет нас поверить, что фокусник убедительным образом показал, как он и объявил ранее, механизм своего трюка, в то время, как он всего лишь обновил его в более чистой форме: и этот момент заставляет нас оценить верховенство значимого в сюжете. «Таков образ действия Дюпэна…» (стр. 20). Но какие основания считать, что рассказчик довольствуется пассивным слушанием или позволяет по-настоящему провести себя? Тогда кто позволит по-настоящему обмануть себя, с тех пор как рассказчик повествует о себе самом? И т. д. К чему же побуждает такая нейтрализация рассказчика сам Семинар? 1. Рассказчик (сам раздвоившийся в рассказчика повествующего и рассказчика — объект повествования, не довольствующегося лишь изложением обоих диалогов), очевидно, не является ни самим автором (назовем его По), ни, что уже менее очевидно, писцом какого-то текста, который повествует нам или, скорее, дает высказаться самому рассказчику, который, в свою очередь, дает пищу для разговоров огромному количеству людей. Писец и переписка рукописи являются своеобразными функциями, которые невозможно спутать ни с автором и его действиями, ни с рассказчиком и его повествованием, и еще менее с таким своеобразным объектом, с этим пересказанным содержанием, пресловутой «реальной драмой», которую психоаналитик торопится признать в качестве «расшифрованного послания По». Пускай переписанное в целом — вымысел, поименованный Украденным Письмом , — будет укрыто, по всей своей поверхности, повествованием, в котором рассказчик говорит «я», — это еще не основание, чтобы спутать вымысел с повествованием. И, конечно же, еще в меньшей степени с тем или иным отрывком рассказанного, будь он даже весьма пространным и очевидным. В этом кроется некая проблема кадрирования, ограждения и установления границ, и при анализе следует весьма скрупулезно к ней подходить, если, разумеется, преследуется цель признания результатов вымысла. Лакан исключает, не обмолвившись об этом ни словом, текстовый вымысел, внутри которого он выделяет так называемое общее повествование. Операция тем более легкоосуществимая, настолько простая, что за рамки повествования не выходит ни одно слово из вымысла под заглавием Украденное Письмо . Но в этом-то и заключается вымысел. Вокруг повествования существует некая невидимая рамка, но структурно она непоколебима. С чего же она берет свое начало? с первой буквы названия? с эпиграфа Сенеки? со слов «Будучи в Париже в 18…»? Это еще более сложно, и мы еще вернемся к этому, и этой сложности уже достаточно, чтобы отметить все то, чего недопонимают в структуре текста, игнорируя эту рамку. Внутри этой рамки, нейтрализованной или натурализованной, Лакан берет повествование без каких-либо границ и производит очередное извлечение, бросая рамку на произвол судьбы. В повествовании он выделяет два диалога, которые и образуют рассказываемую историю, то есть содержание некой постановки, внутренний смысл рассказа, нечто заключенное в рамку, что требует полного внимания, мобилизует все психоаналитические схемы, в данном случае Эди-повы, и приковывает к своему центру все усилия по расшифровке. Но чего здесь не хватает, так это постановки проблемы рамки, подписи и Парерго-нова подхода. В отсутствие этого становится возможной перестраивание сцены значимого в обозначаемое (процесс, всегда неизбежный в логике знака), процесс написания в написанное, текста в речь, говоря точнее, в «интерсубъективный» диалог (и ничего случайного в том, что на Семинаре комментируются только две части Письма , в которых содержится диалог). 2. Прежде всего в этом проявляется формальное ограничение анализа. Что касается формальной структуры текста, то она классически игнорируется в тот момент и, быть может, даже в той мере, когда утверждается, будто удалось «расшифровать» ее «истину», образец «сообщения». Структура вымысла сокращается в тот момент, когда ее соотносят с состоянием истины. В таком случае это проявление никудышного формализма. А занимаются формализмом потому, что не интересуются сюжетом-автором, что в некоторых теоретических ситуациях способно привести к прогрессу, даже к формулированию законного требования. Но такой формализм чрезвычайно непоследователен, с тех пор как, под предлогом изъятия автора, больше не считаются: 1. ни с переписанным-вымышленным, переписчиком-выдумщиком; 2. ни с перерасеказывающим повествованием и рассказчиком. Такой формализм неизменно потворствует украдкой производимым изъятиям из семантического содержания: вся интерпретационная работа психоанализа нацелена на это. Формализм и непроницаемый семантизм служат опорой друг другу, как истинные составляющие обрамления. 3. Таким образом, граница не только представляется формальной, но и не вызывает на данный момент интереса у науки о поэтическом вымысле или о повествовательной структуре. И разумеется, речь здесь не идет о том, чтобы уберечь литературу или литературную форму от когтей психоанализа. Отмечается некая глубинная историческая и теоретическая согласованность между психоанализом, применительно к литературе, и хитросплетениями формализма, заявляющего, что якобы удалось этого избежать. И принцип, лежащий в основе этого, начинает проясняться. Что имеет здесь наибольшее значение, так это, что формальный недостаток предполагает семантическое и психоаналитическое решение. С момента определения его отличия от автора, потом от писца, рассказчик является не только формальной предпосылкой повествования, которую можно было бы симметрично противопоставить содержанию, по примеру рассказчика и повествуемого. Он по-особому вклинивается одновременно too seifevident и невидимо, в один треугольник, а поскольку тот касается другого одной из своих «вершин», то и в оба других, «интерсубъективных» треугольника. Что чрезвычайно усложняет, на этот раз внутри обрамленных сцен, причем обрамленных дважды, внутри отображаемого содержания, «интерсубъективную» структуру. Не придавать значения такому осложнению, это еще не означает слабость литературной «формалистской» критики, это дело психоаналитика-семантиста. Рассказчик не удаляется со сцены, как «общий рассказчик», а, скорее, растворяется в общей однородности, чтобы выступить в роли чрезвычайно своеобразного персонажа в излагаемом повествовании, заключенном в определенные рамки. Он создает некую инстанцию, некую «позицию», наряду с которой треугольник, через посредство Дюпэна (который сам поочередно выступает во всех позициях), находится в весьма определенных вынужденных отношениях. Прибегая к такому насильственному обмежеванию, вводя в саму фигуру повествуемого некую четвертую грань и при этом усматривая в ней только треугольники, вероятно, с целью избежать некоторого осложнения, быть может Эдипова свойства, проглядывающего в сцене написания. Прежде чем продемонстрировать это более предметно, проследуем за Лаканом внутрь выделенного содержания, в анализ обоих треугольников: это его специфический вклад в Семинар. Итак, оттолкнемся от его собственных посылок, от его собственной обрамленности. Поступим так, как если бы установление ограничений можно было представить одновременно как недоограничение и как шаткую конструкцию, умозрительное построение, в котором по меньшей мере четыре стороны. Выражения «трио», «треугольники», «интерсубъективный треугольник» встречаются весьма часто, в описании обеих сцен «реальной драмы», расшифрованной таким образом. Но вначале пространная цитата, в целях восстановления в памяти и во всей очевидности той логики, следуя которой и была исключена четвертая сторона. Итак, об Эдипе «Таких сцен две, первую из которых мы сейчас обозначим под именем изначальной сцены, и совсем не по невнимательности, так как вторая может быть признана в качестве повторения первой, в смысле, который здесь у нас стоит в повестке дня. Итак, изначальная, та, которая разыгрывается, как нам говорят [говорит «кто-то», но это ни По, ни писец, ни рассказчик, это Ж., префект полиции, выведенный всеми ими на диалогическую сцену. Ж. Д.], в королевском будуаре, таким образом, что мы подозреваем, что лицо самого высокого ранга, так сказать, сиятельная особа, пребывающая здесь одна, когда ей вручают письмо, является Королевой. Наше подозрение подтверждается тем замешательством, которое ее охватывает, когда входит другая сиятельная персона, о которой [опять Ж] нам уже говорили еще до этого рассказа о том, что представление, которое она могла бы получить об уже упомянутом письме, поставило бы на карту не менее чем честь и безопасность этой дамы. И действительно, мы тут же понимаем, вне всякого сомнения, что речь идет о Короле, по мере того, как сцена разворачивается вместе с приходом министра Д… Конечно же, в этот момент, Королева не нашла ничего лучшего, как воспользоваться невнимательностью Короля, оставив письмо на столе, «повернутое надписью вверх». Однако оно не ускользает от орлиного взгляда министра, также как и замешательство Королевы, он предугадывает тайну. И с этого момента действие разворачивается и идет как часы. Со свойственным ему остроумием и занимательностью излагая текущие дела, министр извлекает из своего кармана письмо, очень похожее на то, которое у него перед глазами, и, притворяясь, что читает его, он кладет его рядом с тем, другим. Еще несколько слов, которыми он развлекает королевское внимание, и он быстро завладевает этим письмом, убегая так, что Королева, которая ничего не упустила из его уловки, не смогла ему помешать из опасения привлечь внимание царственного супруга, который в этот момент оказывается с ней рядом. Таким образом, все могло бы пройти незамеченным для идеального зрителя операции, когда никто и бровью не повел, итогом которой является то, что министр умыкнул из-под носа Королевы письмо и, что гораздо более важно, чем первое, Королева знает, что теперь оно находится в его распоряжении, причем с далеко небезобидными намерениями. Остаток , которым не пренебрежет ни один аналитик, устроенный так, чтобы запомнить все, что есть значимого, при этом не слишком представляющий себе, как им распорядиться-, письмо, оставленное министром и которое тотчас рукой Королевы может быть смято в комок Вторая сцена: в кабинете министра. Это в его особняке, и мы знаем — по рассказу, который префект полиции представил Дюпэну, фигурирующему в тексте второй раз, которому По приписывает гениальную способность решать загадки, в том самом особняке, где полиция, в течение восемнадцати месяцев наведываясь сюда так часто, насколько ей позволяли ночные отсутствия, обычные для министра, обыскивала все внутри и снаружи сверху донизу. Напрасно — притом, что из этой ситуации, каждый может сделать вывод, что министр хранит это письмо под рукой. Дюпэн попросил доложить о себе министру. Тот принял его с показной беззаботностью и видом скучающего романтика. Однако Дюпэн, не поддавшись на такую уловку, взглядом из-за очков с зелеными стеклами внимательно осматривал обстановку. Когда его взгляд упал на какой-то листок, сильно потрепанный по краям, который казался забытым в одном из кармашков безвкусной картонной планшетки, привлекающей взгляд своей вычурностью в самой середине каминного колпака, он уже знал, что перед ним то, что он ищет. Его убежденность усиливается из-за тех мелких деталей, которые, казалось бы, противоречат описанию украденного письма, имеющемуся у него, за исключением формата, который совпадал с описанием. Итак, ему осталось лишь раскланяться, «забыв» на столе свою табакерку, чтобы на следующий день вернуться за ней, снабженным подделкой, которая бы имела вид этого письма. Потасовка, устроенная на улице, для того чтобы в нужный момент отвлечь внимание министра, заставить его подойти к окну, тогда как Дюпэн мог бы, воспользовавшись этим, в свою очередь завладеть письмом, заменив его на поддельное, и, как ни в чем не бывало, распрощаться с министром. И на сей раз все произошло если не без шума, то без грохота. Таким образом, итог данной операции таков, что у министра больше нет письма, но он пока об этом ничего не знает и далек от подозрений, что это Дюпэн его похитил. Кроме того, то, что остается в его руках, далеко не безделица, как выясняется в дальнейшем. Мы еще вернемся к объяснению того, что побудило Дюпэна оставить посвящение на своем поддельном письме. Как бы то ни было, министр, когда он вознамерится пустить его в ход, сможет прочесть эти слова, написанные узнаваемым почерком Дюпэна:
„Замысел сталь зловещий Коль не достоин Атрея, достоин Тиеста ,
которые, как указывает нам Дюпэн, происходят от Атрея Кребийона. Имеется ли необходимость подчеркивать схожесть обоих этих действий? Да, так как сходство, которое мы имеем в виду, сделано не простым соединением черт, выбранных с единственной целью свести к одному их разницу. И вряд ли будет достаточно остановиться на этих чертах сходства в ущерб другим, чтобы в результате забрезжила хоть какая-то истина. Мы ведь и стремимся выделить интерсубъективность, при которой два действия мотивируются одно другим, и те три предела, которыми она их обставляет. Преимущество их обусловливается тем, что они одновременно отвечают трем логическим моментам, вследствие чего ускоряется процесс решения, и трем местам, которые она определяет для выделенных ею сюжетов. Это решение заключается в одном-единственном движении взгляда. Так как маневры, которые следуют за этим, даже если это движение украдкой и продолжается, не добавляют к нему ничего, во всяком случае, не более того, что отсрочка их целесообразности во второй сцене не нарушает целостности этого момента. Наряду с таким взглядом предполагается существование двух других, приобщаемых им к созерцанию того, что открылось ему ранее, и что, предоставленное их ложной причастности, позволяет ему предвосхитить кражу того, что открывается ему одному. Таким образом, вырисовываются три момента, определяющие три взгляда, опирающиеся на три сюжета, каждый раз воплощаемых в разных лицах. Первый момент связан с взглядом того, кто не видит ничего: это взгляд Короля и полиции. Второй — с взглядом того, кто видит, что первый ничего не видит, и который обольщается тем, что видит скрытым то, что он прячет: это взгляд Королевы, а затем и министра. Третий — с тем, кто видит, что эти двое оставляют то, что нужно спрятать, на виду, для некого, кто хотел бы завладеть этим: это взгляд министра, и, наконец, Дюпэна. Чтобы уловить во всей многоликости интерсубъективный комплекс, представленный таким образом, мы охотно возьмем в качестве иллюстрации уловку, ставшую притчей во языцех, приписываемую страусу, к которой он якобы прибегает, чтобы спастись от опасности; ведь приводимый пример заслуживает того, чтобы сравнить его с политикой, в той или иной степени относимой к каждому из трех партнеров, второй из которых считал себя как бы невидимкой, исходя из того, что первый засунул голову в песок, однако при этом как бы оставляя третьему возможность спокойно ощипывать ему зад; будет достаточно уже того, что выкристаллизовав из письма его сущность, как притчи, мы возведем ее в ранг страусиной политики, чтобы она в самой себе навсегда нашла бы новый смысл. Интерсубъективный модуль, таким образом задаваемый действием, которое повторяется, остается лишь признать в этом рефлекс повторения , в том смысле, который интересует нас в тексте Фрейда». Позднее мы проанализируем особое соотношение между «сюжетом» (повествуемый рассказчик) повествования и Дюпэном, в той мере, в какой он, с самого начала, окончательно усложняет трехстороннюю структуру. Рассмотрим сейчас то, что навязывает такое исключение четвертого или третьего-плюс-или-минус-одного в этом стремлении к истине. И каким образом поиск истины ведет к тому, чтобы откладывать сцену написания, откладывать то, что почти всегда (притворно) дает(ся) отложить себя в сторону, как четвертое. Неплохо бы не упускать из виду остаток, то, что выпадает не только из повествуемого содержания письма (значимое, переписанное письмо), но и из процесса изложения. Лакан продолжает вести нас к истине, той истине, которая и не думает теряться. Он соотносит письмо, показывает, что письмо соотносится со своим собственным местом собственным путем и, как он недвусмысленно указывает, это именно то назначение, которое его интересует, предназначение как назначение. Значимое имеет свое место в письме, которое находит свой смысл в соответствующем ему месте. Итак, некое повторное присвоение и некое повторное соответствие должны воссоздать свойственность, место, смысл, истину о них самих, отдалившихся на время объездного пути или страдания, некоего алгоритма. Некая дыра в очередной раз окажется закрытой: для этого не обязательно заполнять ее, только разглядеть и очертить контур. Мы правильно прочли: значимое (в письме, в записке) не имеет идентичного самому себе места, оно не значится на своем месте. Его смысл не имеет особого значения, оно не сводится к нему. Но то, что в конечном итоге собирается показать Семинар, это то, что существует один-единственный собственный путь письма, которое возвращается к определимому месту, неизменно к тому же самому и которое является его местом; и что если его смысл (то, что написано в записке, находящейся в обращении) нам (исходя из гипотезы, шаткость которой, несмотря ни на что, служит опорой для всей логики Семинара) безразличен и неизвестен, то смысл письма и смысл его пути воистину необходимы, уникальны, определяемы, как и сама истина. Без сомнения, место и смысл письма не находятся в распоряжении сюжетов. Без сомнения, сами сюжеты подчинены движению значимого. Но когда Лакан говорит, что письмо не имеет собственного места, отныне это нужно понимать так: объективного места, определяемого в эмпирической и наивной топологии. Когда он говорит, что оно не имеет собственного смысла, отныне это нужно понимать следующим образом: смысл, как исчерпывающее содержание того, что написано в записке. Так как значимое письмо, в топологии и психоаналитико-трансцендентальной семантике, с которыми мы имеем дело, обладает и собственным местом и собственным смыслом, которые образуют условие, происхождение и назначение всего движения, как и всей логики значимого. Вначале о собственном месте . Письмо имеет место отправки и место назначения. Это еще не сюжет, но та ниша, тот недостаток, оттолкнувшись от которого создается сюжет. Контур этой ниши определяем, он намагничивает весь объездной путь, который ведет от ниши к нише, от ниши к нему самому, которому при этом придается кругообразная форма. Конечно же речь идет о регулируемом движении, которое так направляет объездной путь, что он приводит обратно к нише. Трансцендентальные повторные присвоения и соответствия исполняют подлинный контракт. Пусть данный путь окажется собственным и кругообразным, это именно то, о чем Лакан буквально и заявляет: «И таким образом, мы утвердились в нашем объездном пути, благодаря самому объекту, который нас на него наставляет: поскольку именно уведенное с присущего ему пути письмо привлекает наше внимание, путь которого был продлен (это буквально английское слово), или если прибегнуть к почтовой лексике, невостребованное письмо . «Таким образом, simple and odd [простое и странное], как он сообщает нам об этом с первой страницы, сведенное до самого простого выражения своеобразия письма, которое, как указывает на это название, является истинным сюжетом сказки: поскольку оно пускается по большому кругу, значит это и есть свойственный ему путь. Это и есть признак, подтверждающий влияние значимого. Так как мы научились различать, что значимое удерживается, лишь находясь в перемещении, сравнимом с перемещением бегущих полосок нашей световой рекламы или вращающихся носителей памяти наших мыслящих-как-люди-машин, то это происходит из-за переменного принципа его действия, вынуждающего его покинуть свое место, покинуть для того лишь, чтобы по кругу вновь вернуться на него» (стр. 29, Лакан подчеркивает). Покидает: «покидает свое место, для того лишь, чтобы по кругу вновь вернуться. Круговое движение, погашение долга, все это призвано исправить положение, при котором, исполняя долг и контракт, изымается на время (время действия значимого) обозначаемое из его собственного места происхождения. Круговое движение позволяет ему туда вернуться. Из этого повторного соответствия (истины) выводится, таким образом, теория собственного места и такая же теория письма, как неделимой локальности: значимое никогда не должно рисковать тем, что может потеряться, разрушиться, разделиться, безвозвратно расчлениться. Затем собственный смысл . Письмо, имея (одно) место происхождения и назначения, оставаясь таким, каким оно является в пути (что может это обеспечить?), оно имеет собственный смысл: сначала закон его пути, а если нет, то его содержания, и еще то, что из расшифровки оно получает минимальное определение, которого нам вполне достаточно. Оно должно иметь некое соотношение с тем, что являет собой контракт или «пакт», то есть с подчинением сюжета, а также в какой-то степени с нишей, как собственным местом письма. Его место имеет главное отношение с его смыслом, который должен быть таким, который позволит ему вернуться на свое место. Действительно, мы знаем то, о чем говорится в записке. Ее смысл, Лакан вынужден много об этом говорить, выделить его, по меньшей мере в качестве того, что угрожает пакту, который он являет собой: фаллический закон, в лице Короля, и на страже которого стоит Королева, который она должна разделить с ним в соответствии с пактом, и который она угрожает разделить, разъединить, предать. «Но это не говорит нам ничего о сообщении, носителем которого оно является. «Это любовное письмо или письмо о заговоре, письмо-донос или письмо-инструкция, письмо-просьба или мольба о помощи, из этого нам понятно лишь одно , что Королеве не с руки доводить его содержание до сведения своего сюзерена и господина. «Однако эти термины, далекие от того, чтобы можно было их передать оборотами, употребимыми в мещанской комедии, принимают выдающийся смысл в обозначении своего сузерена, с которым ее (Королеву) связывает верноподданничество, причем двойное, поскольку ее положение супруги не освобождает ее от долга подданной, но еще более подвигает ее стоять на страже того, что королевский титул воплощает в своей власти и что именуется законопослушанием. «Следовательно, как бы ни распорядилась Королева этим письмом, оно неизменно представляет собой символ пакта, и даже если получательница его этот пакт не соблюдает, само существование письма помещает ее в некую символическую цепь, чуждую той, что составляет ее веру. […] Суть нашей притчи в том, чтобы показать, что именно письмо и его обходной путь определяют их выходы на сцену и их роли. Пусть оно будет невостребованным, это они пострадают от этого. Пройдя в его тени, они станут его отражением. Вступить в обладание письмом, — великолепная двусмысленность языка, — это его смысл обладает ими» (стр. 21, 28, 30, я подчеркиваю). Образчик Хайдеггеровой формулировки, как чаще всего случается в таких решающих паузах. Итак, письмо обладает собственным смыслом, собственным путем, собственным местом. Какими же? Только Дюпэн, в своем треугольнике, похоже, знает это. Оставим на время вопрос этого знания. Займемся сначала тем, что известно об этом знании. Что же он знает? Он, в конечном итоге, знает, что письмо находится и где оно должно находиться , чтобы соответственно кругообразным движением вернуться на свое собственное место. Это собственное место, известное Дюпэну, как и психоаналитику, который, несколько колеблясь, занимает, мы увидим это, свою позицию, это место кастрации: женщина, в качестве девуалированного места отсутствия пениса, в качестве носительницы фаллоса, то есть кастрации. Истина украденного письма есть истина, его смысл есть смысл, его закон есть закон, контракт истины с самой собой заключается в логосе. Следующее по значимости за этим пактом (и таким образом по адекватности), — понятие вуалирования/девуалирования согласовывает весь Семинар с Хайдеггеровой речью об истине. Вуалирование/девуалирование появляется здесь из ниши, из небытия: истина существа как не-бытия. Истина — это «женщина» в качестве завуалированной/девуалированной кастрации. Здесь затрагивается вопрос раздела значимого (его неадекватность обозначаемому), здесь место значимого, письмо. Но здесь также начинается процесс, возвещение повторного присвоения, возвращения, повторного соответствия: «в целях восстановления объекта» (стр. 16). Своеобразная целостность письма является местом контракта истины с самой собой. Вот почему письмо возвращается к женщине (поскольку, по крайней мере, она хочет спасти пакт и тем самым то, что причитается Королю, фаллосу, который она охраняет); вот почему, как говорит Лакан в другом месте, письмо возвращается к бытию, то есть к тому ничто, которое станет открытием как отверстие между ног женщины. Таково соответственное место, где находится письмо, где находится его смысл, где министр считает его недосягаемым и где оно, находясь, в самом своем тайнике, оказывается более всего на виду. Обладатель спрятанного в тайнике письма, министр, начинает отождествляться с Королевой (но не должен ли Дюпэн, в свою очередь, последовать его примеру, а также и психоаналитик, находящийся в нем? Мы еще не добрались до этого). Вот: «…все кажется заранее согласовано для того, чтобы персонаж [министр ],которого все эти разговоры окружили неким ореолом мужественности, обдал окружающих при своем появлении l'odor difemina [ароматом женщины, вар. пер ],самым своеобразным в мире. «Будем считать это уловкой, не преминает заметить Дюпэн, говоря о том, что за напускным благодушием таится бдительность хищного зверя, готовящегося к прыжку. Будем считать это прямым следствием бессознательного, в том смысле, в каком мы провозглашаем, что бессознательное это когда в человеке как бы живет значимое, где еще можно отыскать тому более живую иллюстрацию, чем та, которую По вырисовал сам, чтобы мы глубже прониклись подвигом Дюпэна. Так как он, для того чтобы сделать это, прибегает к топонимическим названиям, которые любая географическая карта, чтобы не быть совершенно немой, содержит на своем рисунке, и что самое интересное — это можно сделать объектом игры в отгадалки, чтобы отыскать то, что назвал некий партнер, — отмечая, что наиболее простой способ сбить с толку дебютанта заключается в том, чтобы в больших, широко отстоящих друг от друга по всему полю карты буквах, дать название страны целиком, часто даже не останавливая на нем взгляда… «Таково же и украденное письмо, как неоглядное тело женщины, оно заполняет собой все пространство кабинета министра, когда туда входит Дюпэн. Но таким уже он рассчитывает его здесь найти [я подчеркиваю, Ж Д.] и ему всего-то и остается, что раздеть глазами, скрытыми за зелеными очками, это необъятное тело. «Вот почему, даже не нуждаясь в этом и из-за представившейся возможности постоять и послушать у дверей Профессора Фрейда, он пойдет прямо туда, где находит пристанище то, что это тело создало, чтобы утаить там, куда скользит взгляд, даже в этом месте, названном соблазнителями замком Святого Ангела, пребывая в святом заблуждении, будто бы они смогут удержать отсюда город. Смотри-ка! между стоек камина, вот он, предмет, прямо под рукой, которую похитителю достаточно протянуть…» (стр. 36). Письмо — вместилище значимого — находится там, где Дюпэн и психоаналитик и рассчитывают его найти: на необъятном теле женщины, между стоек камина. Таково его настоящее, собственное место, окончание его кругообразного пути. Оно возвращается к отправителю, не подписывавшему записки, но туда, где он начал отделяться от своей владелицы или законной наследницы. Королева стремится завладеть тем, что в силу соглашения, подчиняющего ее Королю, в силу закона, гарантирующего ей фаллос, которого бы, в противном случае, она была бы лишена, и которого бы она рискнула лишить себя, который бы она рискнула разделить, то есть размножить, стало быть, Королева принимается за то, чтобы преобразовать, закрыть круг узкой экономии, кругообразного соглашения. Она хочет вернуть себе это письмо-фетиш и ради этого начинает с замены одного фетиша другим: она пускает в оборот, по-настоящему не расходуя, так как здесь существует эквивалентность, — некую сумму денег, которая идет в обмен на письмо и обеспечивает ему кругообразное возвращение. Дюпэн, как аналитик, оказывается вовлеченным в кругооборот, в круг ограниченной экономии, в то, что я называю в другом месте ограничительной структурой кольца и что на Семинаре анализируется в качестве истины вымысла. Мы еще вернемся к этой проблеме экономии. Такое определение свойственного, закона о свойственности, экономии , ведет, таким образом, к кастрации, как истине, к фигуре женщины как фигуре кастрации и истины. Кастрации как истины. Но это, конечно же, не означает, как можно было бы подумать, что истина — это в основном расчленение и неизбежное дробление. Кастрация-истина — это, напротив, то, что сжимается (ограничительная структура кольца), чтобы вернуть себе фаллос, значимое, письмо или фетиш в их oikos, привычное жилище, на их собственное место. В этом смысле кастрация-истина совершенно противоположна расчленению, она, скорее, его противоядие: то, чего ей не хватает на своем месте, имеет свое фиксированное место, центральное, не подлежащее какой-либо замене. Чего-нибудь всегда не хватает на своем месте, но самой нехватки всегда достаточно. Фаллос, благодаря кастрации, всегда остается на своем месте, в трансцендентальной топологии, о которой мы говорили выше. Он здесь неотделим и, таким образом, нерушим, как письмо, которое находится здесь. И вот почему, никогда не показываемое заинтересованное предположение материальности письма как неотделимости было необходимо этой ограниченной экономии, этому кругообороту, кругообразности свойственности. Та разница, что вызывает интерес у меня, состоит в том, что, понимайте, как вам заблагорассудится, если где-то нехватка и имеет место, но только не в рассеивании. Определяя место нехватки, то есть местоположение того, чего не хватает на своем месте, локализуя ее в определенном месте, Лакан, таким образом, предлагает одновременно с речью-истиной речь об истине украденного письма в качестве истины Украденного Письма . Итак, в ней говорится о герменевтической расшифровке, несмотря на ее внешнюю оболочку или отрицание этого. Связь Женственности и Истины является наивысшим обозначаемым. Четырнадцать лет спустя, вновь ставя Семинар во главе Сочинений одной Неизданной презентации (Итоги ,1, 1969), Лакан особенно настаивает на этой связи и этом смысле. Он пишет Женщина или Женственность с большой буквы, которую очень часто сохраняет для Истины: «Благодаря моим заботам сказка По доказывает, что эффект подчинения значимого, в данном случае украденного письма, прежде всего налагает на своего обладателя после кражи, по мере своего хождения, то, что оно несет в себе, это сама Женственность, которую он как бы вбирает в свою тень […]». Женственность является Истиной кастрации, она лучшая фигура кастрации, потому что она, следуя логике значимого, всегда уже была кастрирована, и то, что она «пускает» в кругооборот (здесь письмо), отделенное от нее, в расчете на то, что оно к ней вернется, это из-за того, что этого у нее не было никогда: отсюда и истина выглядывает, как из колодца, но всегда лишь наполовину». Эта первородная кастрация (пра-кастрация) передается затем в виде кастрации, следовательно, женственности, всякому обладателю письма, обозначающего фаллос и кастрацию: «Вот почему Министр оказывается кастрированным, кастрированный — это слово, подразумевающее то, чем, как он полагает, по-прежнему владеет, тем самым письмом, которое Дюпэн сумел разглядеть между ногами-стойками высокого полированного проема его камина». «Здесь заканчивается то, что сначала его [министра] феминизирует как будто во сне […]. В чем успехи нашего Дюпэна могут быть приравнены к успехам психоаналитика…» (стр. 7–8). ТОЧКА ЗРЕНИЯ — ИСТИНА ВМЕСТО ЖЕНСКОЙ СЕКСУАЛЬНОСТИ Что в этом успехе? Повременим с ответом на этот вопрос, пересмотрев во всем хитросплетении, соотношение между позицией Дюпэна и позицией аналитика, затем между аналитиком и тем, кто произносит «Фрейд и я» во время Семинара и на его презентациях. Это требует длительного обходного пути. Вплоть до этого места наши вопросы зарождают подозрение, что если и существует нечто, похожее на украденное письмо, то ловушка под видом его обладает неким дополнительным смыслом, как будто у него и нет определенного места, даже такого, как некая дыра с определенным местоположением или нехватка чего-либо, что можно вообразить. Так, будто оно не обнаруживалось, оно будто бы всегда имело такую возможность — не обнаруживаться, в любом случае, похоже, еще менее оно обнаруживалось в запечатанном послании, о котором рассказчик повествует «историю», расшифрованную на Семинаре, и еще меньше в содержании истории, чем «в» ускользающем тексте, с некой четвертой стороны, и в глазах Дюпэна и в глазах психоаналитика. Остаток на счету, это что-то вроде Украденного Письма , текста, носящего это название, и местонахождение которого, наподобие крупных букв, в очередной раз остается незамеченным, обнаруживается не там, где ожидалось, в содержании, ограниченном «реальной драмой», или во внутреннем пространстве, сокрытом и запечатанном в новелле По, но внутри него, постольку, поскольку это письмо на виду, насколько это позволяет вымысел, которым оно и является. Именно вымыслом, потому что оно так пишется, и, по меньшей мере, предполагает четвертую инстанцию, которая ускользает, увлекая за собой букву текста из-под взгляда дешифровщика, носителя истины, который возвращает ее в круг свойственного пути: это же проделывается на Семинаре, повторяя операцию Дюпэна, которому, и в этом нет ничего противоречащего кругообразию «свойственного пути», «удалось вернуть письмо на его путь истинный» (стр. 38), в соответствии с желанием Королевы. Вернуть письмо на его верную дорогу, исходя из того, что его траектория — это линия, это значит устранить искривление, спрямить отклонение, призвать к порядку, то есть к норме, направление, выдержанность линии. Дюпэн очень ловок, осознает свою ловкость и знает закон. В тот момент, когда чудится, будто бы оно уже в руках, рисуя треугольники и окружности, и оперируя воображаемой/символической оппозицией, в тот самый момент воссоздания истины, свойственной адекватности, Украденное Письмо ускользает через слишком очевидную брешь. Бодлер напрямик напоминает об этом. Украденное письмо находится в тексте, и не только в качестве объекта со своим собственным путем, содержащимся в тексте, значимым, ставшим сюжетом или обозначаемым текста, но в качестве текста, выступающего в виде обрамления. В тот самый момент, когда Дюпэн и Семинар обнаруживают его, когда они определяют его собственные место и путь, когда они прикидывают, здесь ли оно или там, как на карте, место на карте как на теле женщины, они больше не видят самой карты: не той, которую описывает текст в тот или иной момент, но той, чем он «является», что он излагает, «сам», как отклонение четвертой стороны, не позволяет надеяться на истину или указание местоположения. В структуру письма до востребования заложено, в противовес тому, что звучит на Семинаре в заключительном слове («понятие «украденное письмо», даже «невостребованное письмо», подразумевает, что письмо всегда доходит по назначению»), то, что письмо всегда может не дойти по назначению. Его «материальность», его «топология» находятся в зависимости от его делимости, его всегда возможного раздела. Оно способно необратимо расчлениться, и это то, отчего сочетание понятий символического, кастрации, значимого, истины, контракта и т. д. неизменно пытается оградить его: точка зрения Короля или Королевы в этом случае едина, обусловлена контрактом, в целях прибрать к рукам бразды правления. Не то чтобы письмо никогда не доходило по назначению, однако в его структуре власти заложена вероятность того, что оно всегда может не достичь своего назначения. И без этой угрозы (разрыв контракта, деление или размножение, необратимое деление фаллоса, начатое, было, Королевой, то есть всем «сюжетом») кругооборот письма даже и не начался бы. Но при наличии такой угрозы это может никогда не закончиться. При этом рассеивание представляет угрозу закону значимого и кастрации, в качестве контракта истины. Оно подрывает единство значимого, то есть фаллоса. В тот момент, когда Семинар, подобно Дюпэну, отыскивает письмо там, где оно находится, между ног женщины, расшифровка загадки укореняется в истине. Смысл новеллы, то, что подразумевается под украденным письмом («понятие «украденное письмо», даже «невостребованное письмо», подразумевает, что письмо всегда доходит по назначению»), выявлен. Выявление путем толкования того, что подразумевается (истины), расшифровка (то ли Дюпэном, то ли Семинаром) сама доходит по назначению. Почему, в таком случае, он вместе с истиной приходит к тому же смыслу и тому же указанию местоположения, что и Бонапарт, когда, перепрыгивая через текст, она предлагает в 1933 году психо-биографический[65] анализ Украденного Письма ? Случайно ли это? Случайно ли это, если претендуя на то, чтобы порвать с психо-биографической критикой (Сочинения , стр. 860), ее включают в последнее семантическое прибежище? И после текстового анализа делают, может быть, более упрощенной? Для Бонапарт тоже кастрация женщины (матери) является окончательным смыслом, на что указывает Украденное Письмо . И истина, повторное соответствие или присвоение, в качестве стремления заткнуть дыру. Но Бонапарт делает то, чего не делает Лакан: она сопоставляет Украденное Письмо с другими текстами По. Она анализирует его цикличность. Позднее мы поймем внутреннюю необходимость подобной операции. Например, Черный кот , в котором «страх кастрации, кастрации, воплощенной в женщине, является центральной темой» (Эдгар По, т. II, стр. 578). «Однако все эти изначальные страхи ребенка, которые зачастую сохраняются у взрослого мужчины, как будто сговорившись, сходятся в этом рассказе о наивысшем ужасе, как на перекрестке» (ibid). На этом перекрестье рамки, упомянутом невзначай, подразумеваемом в качестве обрамления, предстает круг или треугольник. Семинар: «И вот мы фактически снова оказались на распутье, где оставили нашу драму и ее рондо с вопросом о том, каким образом сюжеты перетекают из одного в другой» (стр. 30). Бонапарт откликается на это страницей общих положений об ужасе перед кастрацией, которую можно резюмировать одним высказыванием Фрейда, которое она здесь не приводит: констатация отсутствия пениса у матери является «самой большой травмой»; или Лакана: «Деление темы? Этот момент является узловым». «Вспомним, как развивает это положение Фрейд: об отсутствии пениса у матери, в котором проявляется сама природа фаллоса» (стр. 877). По завершении рассуждений о Законе и фетишизме, как процессе повторного возвращения фаллоса матери (речь идет о том, чтобы вернуть ей то, что у нее было украдено, то, что было от нее отделено), Бонапарт излагает то, в чем обнаруживается суть Лакановой интерпретации и кое-что другое: «Наконец, вместе с темой виселицы существует страх смерти. «Но все эти страхи в сказке, где страх перед кастрацией является главной темой, остаются подчиненными ему и каждый из них выступает во взаимосвязи с центральным страхом. Кот с белой грудкой, с кривым глазом, повешение, в равной степени все это означает повторное присвоение фаллоса, побуждение к признанию ведет к обнаружению тела, являющего собой олицетворение кастрации, и тот погреб, сама могила, вместе с зияющим камином наводит на мысль о пугающей материнской клоаке. «Существуют и другие сказки По, где также, хотя и в более сглаженной форме, выражается сожаление о материнском фаллосе и высказывается упрек матери за его утрату. На первом месте, каким бы странным это ни могло показаться, Украденное Письмо . «Вспоминается эта сказка: Королева Франции, под именем Элизабет Арнольд, владеет преступной и секретной корреспонденцией, личность автора которой — X, достоверно не установлена. Злокозненный министр ради политического шантажа и для того, чтобы укрепить свою власть, крадет одно из этих писем, прямо на глазах у самой Королевы, парализованной присутствием Короля, который ничего не должен знать. Вне всякого сомнения, необходимо найти это письмо. Все обыски полиции оказываются безрезультатными. Но, к счастью, есть Дюпэн! Вооруженный очками, которые позволяют ему прекрасно видеть все, в то же время скрывая свои собственные глаза, он возвращается к министру под каким-то незначительным предлогом, и находит письмо в планшете, прямо на виду, «подвешенном… на маленькой медной кнопке прямо посередине, под каминным колпаком[66]». Таким образом, здесь появляется заметка Бонапарт: 1. That hung… from a little brass knob just beneath the middle of the mantelpiece. Перевод Бодлера: подвeшенном … на маленькой медной кнопке над каминным колпаком .
УКРАДЕННОЕ ПИСЬМО
Nil sapientiae odiosius acumine nimio[67] Сенека
«Я был в Париже в 18… После сумрачного и дождливого осеннего вечера я одновременно получал двойное наслаждение (twofold luxury) от размышлений и от пенковой трубки в компании моего друга Огюста Дюпэна, в его маленькой библиотеке или так называемом кабинете (in his little back library, or book-closet), улица Дюно, № 33, на третьем этаже, в предместье Сен-Жермен. В течение целого часа мы хранили молчание (we had maintained a profound silence); каждый из нас, для первого вошедшего наблюдателя (to any casual observer), казался бы исключительно занятым клубами дыма, наполнявшими комнату. Что касается меня, я продолжал думать о том, что было предметом нашего разговора (certain topics) в начале вечера; я хочу поговорить о деле на улице Морг и о тайне, связанной с убийством Мари Роже. Таким образом, я размышлял о неком виде аналогии (something of a coincidence), которая связывала эти два дела, когда вдруг дверь нашей комнаты открылась и впустила старого знакомого Мсье Ж… префекта полиции Парижа. […] Так как мы сидели в темноте, Дюпэн встал, чтобы зажечь лампу, но он снова сел, так ничего и не сделав…» Таким образом, все «начинается», затемняя это начало в «молчании», «дыму» и «сумерках» этой библиотеки. Случайный наблюдатель видит лишь дымящуюся пенковую трубку: в общем, литературный декор, орнаментированную рамку рассказа. На этом не заслуживающем внимания дешифровщика краю, в центре картины и внутри изображения, уже можно было прочесть, что все это лишь эпизод в процессе изложения, следующего своим чередом с того самого места, с которого его написание и началось и от которого как бы веером без конца расходятся другие сочинения, что данный эпизод третий в серии, что уже само по себе является довольно ощутимым «совпадением», предстает во всей своей очевидности во первых строках «улица Дюно, № 33, на третьем этаже, предместье Сен-Жермен». В тексте это написано по-французски. Случайные указания, клубы дыма, случайные условия окружения? Пусть они выдают «замысел автора», о котором Семинар порывался расспросить Дюпэна, пусть они даже станут чисто случайным «совпадением», непредвиденным поворотом судьбы, это только лишний раз более настоятельно отсылает их к чтению текста, который благодаря превратности написания выводит то, что мы поостережемся именовать «истинным сюжетам сказки». Скорее, его замечательным эллипсом. Действительно, если, будучи приглашенными сюда, начиная с внутреннего края рамки, мы поднимемся выше Украденного Письма , это замечательное становится навязчивым: сцена написания, библиотека, превратности судьбы, совпадения. В начале Двоимого Убийства то, что можно назвать местом встречи между рассказчиком (повествуемый-рассказчик) и Дюпэном, уже является «obscure library », «совпадением» (именно этим словом, а не аналогией , Бодлер на этот раз переводит «несчастный случай»[68]) и следствием по поиску того же текста (in search of the same very rare and very remarkable volume). Связь, возникающая таким образом по месту встречи, по меньшей мере обусловливает то, что так называемый главный рассказчик не окажется в положении бесстрастного докладчика-невидимки, не вовлеченного в круг складывающихся взаимоотношений. Например (но пример, на сей раз извлеченный из кадра, располагается не в начале текста. Кадр, описывающий «встречу», является, если угодно, сквозной темой повествования. Ей предшествует, еще до появления в рассказе Дюпэна, уловка в виде несостоявшегося предисловия, подобие краткого трактата об анализе: «I am not now writing a treatise, but simply prefacing a somewhat peculiar narrative by observations very much at random». He трактат, предисловие (от которого, как известно, он отказался[69]), а случайные наблюдения, В конце предисловия рассказчик передразнивает Семинар): «Рассказ, который следует (the narrative which follows), появляется перед читателем в свете комментария (in the light of a commentary) соображений, которые я только что представил». «Я жил в Париже — в течение весны и части лета 18.. — и познакомился с неким Огюстом Дюпэном. Этот молодой джентльмен был из блестящей, даже прославленной семьи, но вследствие серии злополучных событий (untoward events) он оказался в таком бедственном положении, что энергия его характера истощилась под грузом обстоятельств, он перестал появляться в обществе и заниматься восстановлением своего состояния (the retrieval of his fortunes). Однако, благодаря любезности своих кредиторов, у него осталась небольшая часть наследственного имущества (By courtesy of his creditors, there still remained in his possession a small remnant of his patrimony); и на ренту, получаемую от этого, он, с помощью жесткой экономии, находил возможность удовлетворять только самые необходимые жизненные потребности, не заботясь о чем-то большем. Только книги были его единственной роскошью (his sole luxuries), а в Париже достать их легко». С остатками (remnant) отцовского наследства, оставленного помимо расчета должнику, ухитряясь путем расчетов (жесткая экономия) извлечь ренту, доход (income), прибавочную стоимость, которые работают сами по себе, Дюпэн оплачивает свою единственную прихоть, единственную роскошь, обретя, таким образом, первоначальный остаток, как некий безвозмездный дар, оживляющий пространство жесткой экономии. Эта единственная роскошь (sole luxuries) (это слово, которое встречается второй раз на второй строчке Украденного Письма , но на сей раз в единственном числе) (двойное удовольствие, twofold luxury of meditation and a meerschaum), это сочинения: книги, которые организуют место встречи и приведение в упадок всего вышеназванного общего повествования. Место встречи, встречи между рассказчиком и Дюпэном, связанной с тем, что их интересы сошлись на одной и той же книге, о которой ни разу не упоминается, разыскали ли они ее. Данное происшествие в буквальном смысле выглядит так: «Наша первая встреча (meeting) произошла в затемненном (obscure library) кабинете на улице Монмартр, ознаменована она была еще и тем, что мы по случаю оба искали одну и ту же книгу, замечательную и редкую; это совпадение сблизило нас (where the accident of our both being in search of the same very rare and very remarkable volume, brought us into closer communion). Мы стали видеться чаще. Я был глубоко тронут этой короткой семейной историей, которую он мне рассказал со всем простодушием и отстраненностью, — не пытаясь выставить себя в лучшем свете, — так свойственными любому французу, когда он говорит о своих личных делах (which a Frenchman indulges whenever mere self is the theme)». Итак, о рассказчике ведется повествование будто бы он интересуется (на английском) историей семьи Дюпэна (I was deeply interested in the little family history), той, остатков дохода которой оказалось достаточно для оплаты единственной роскоши — книг, затем, как мы увидим, кроме всего прочего, в Дюпэне его поражает начитанность, а посему общество подобного человека является для него просто неоценимым сокровищем (a treasure beyond price). Итак, рассказчик намеревается оплатить бесценное сокровище в лице Дюпэна, который сам себе оплачивает бесценность сокровищницы литературы, которому уже по этой причине нет цены. Ведь рассказчик вверяет себя, вверяется, как прямо указывает Бодлер, Дюпэну, а за это приходится платить. Ему приходится снимать кабинет аналитика. И предоставить экономический эквивалент бесценности. Аналитик — или его собственное состояние, почти эквивалентное состоянию Дюпэна, просто «менее стесненное» — позволяет ему сделать это: I was permitted to be at the expense of renting… Таким образом, рассказчик первый, кто платит Дюпэну, чтобы обеспечить себе доступ к письмам (литературе)[70]. Итак, проследуем за развертыванием цепи. Но то, за что он платит, это еще и место повествования, изложение, в котором будет рассказана и предъявлена для интерпретаций вся история. И если он платит, чтобы писать или говорить, он также располагает к разговору Дюпэна, он вынуждает вернуть свои письма и оставляет за ним последнее слово в виде признания. В экономии этого кабинета, как только на сцену явился рассказчик, и явился в силу своей принадлежности к тому, что подходит под определение «анонимного[71] общества» капитала и страсти, и здесь невозможна никакая нейтрализация, никакой общий подход, никакое «аннулирование» значения посредством денег. Ведь не только Дюпэн, но и рассказчик выступает в качестве «получающей стороны». С момента, когда он вынуждает вернуть свои письма, и не только Королеве (другой Королеве), письмо подвергается делению, оно больше не является неделимым, как атом (природа атома, атомизм в понимании Эпикура, а также, как известно, в высказывании Дюпэна в Двойном убийстве ..),и теряет, таким образом, всякую предписанность назначения. Делимость письма — вот почему мы настаивали на этом ключе или заслоне теоретической уверенности Семинара: атомистичность письма — это то, что ставит на карту и безвозвратно утрачивает восгребованность чего бы то ни было: письмо не всегда доходит по назначению, а поскольку это заложено в его структуре, можно сказать, что оно по-настоящему никогда и не доходит, и когда оно доходит, его возможность-не-дойти терзает его внутренним разладом. Делимость письма является также делимостью значимого, которому оно дает место, и, таким образом, делимостью «субъектов», «персонажей» или «позиций», которые им подчинены и их «представляют». Прежде чем доказать их в тексте, цитата в качестве напоминания: «Я был чрезвычайно удивлен его неслыханной начитанностью; но кроме того, у меня в душе возникало ощущение какой-то теплоты и исполненной жизни свежести его воображения. В Париже я искал некоторые предметы, являвшиеся объектом моего изучения (seeking in Paris the objects I then sought), и понимал, что общество подобного человека является для меня бесценным сокровищем (a treasure beyond price), и с тех пор я искренне вверился ему (I frankly confided to him). Наконец мы решили, что будем жить вместе в течение всего моего пребывания в этом городе; и так как мои дела были не в столь затруднительном положении, как его, я занялся съемом квартиры и ее меблировкой в стиле присущем причудливой меланхолии обоих наших характеров (in a style which suited the rather fantastic gloom of our common temper), это был маленький, странный античный домик, пустовавший из-за каких-то суеверий, о которых мы удосужились навести справки, он был в состоянии крайней ветхости и находился в отдаленной части предместья Сен-Жермен». Таким образом, речь идет о двух чудаках (меланхоликах), один из которых не говорит нам, что же он искал тогда в Париже, ни каковы были его «предыдущие компаньоны», от которых он собирается теперь скрыть секрет своего местонахождения (secret — locality). Все пространство теперь сведено к умозаключениям этих двух «ненормальных»: «Если бы рутина нашей жизни в этом месте стала известна миру, нас бы приняли за двух ненормальных, — может быть, за двух довольно безобидных сумасшедших. Наше затворничество (seclusion) было полным. Нас никто не навещал (We admitted no visitors). Место нашего уединения оставалось в тайне — тщательно охраняемой — от моих бывших компаньонов (Indeed the locality of our retirement had been carefully, kept a secret from my own former associates); уже несколько лет, как Дюпэн прекратил появляться в свете. Мы жили только вдвоем». С тех пор рассказчик позволяет себе рассказывать о своем прогрессирующем отождествлении с Дюпэном. И прежде всего на почве обожания ночи, «черного божества», «видимость» которой они «создают» в ее отсутствие: В настроении моего друга появилась одна причуда (a freak of fancy), — просто не знаю, как это выразить словами? — он обожал ночь из любви к ночи; да и сам я постепенно проникался этой причудой (bizarrerie), как и всеми другими, которые были ему свойственны, позволяя себе следовать этой странной оригинальности с полным самоотречением (abandon). Черное божество (the sable divinity) не могло неотступно находиться при нас, но мы ухитрялись создавать видимость ее (but we could counterfeit her presence). Он сам, как бы раздвоенный в своей позиции рассказчик, таким образом, отождествляется с Дюпэном, за кем он не перестает с тех пор «замечать и восхищаться» его «чрезвычайной аналитической способностью» и кто продемонстрировал ему множество примеров «глубокого знания» его собственной личности, его, рассказчика, личности. Но и сам Дюпэн, особенно в эти моменты, кажется раздвоенным. И на сей раз это уже «fancy», прихоть рассказчика, который видит его раздвоенным: «В такие моменты он выглядел холодным и рассеянным (frigid and abstract); его глаза смотрели невидящим взглядом, а голос — обыкновенно, богатый голос тенора, — сбивался почти на фальцет, куда только девалась его обычная живость, абсолютная взвешенность рассуждений и безупречность интонации (distinctness of the enunciation). Наблюдая за ним в таком расположении духа, я зачастую погружался в созерцание старинной философии о двойственности души (By-Part Soul), и меня забавляла сама несуразность ощущения двойственности Дюпэна (the fancy of a double Dupin) — творческой натуры и аналитика (resolvent)». Фантастичность отождествления двух раздвоенных раздвоенностей, глубокое влияние связи, уводящей Дюпэна по ту сторону «интерсубъективных триад» «реальной драмы» и рассказчика, на то, что он повествует[72]; кругооборот страстей и капитала, значимого и писем, предшествующих и последующих двум «треугольникам», «первичного» и вторичного, цепная реакция позиций, начиная с позиции Дюпэна, который, как и все персонажи, внутри и вне повествования, поочередно переходит с места на место — вот что сводит трехстороннюю логику к весьма лимитированной детали в детали. И если дуалистское отношение между двумя раздвоенностями (то, что Лакан, по-видимому, приписывает воображаемому) включает в себя и обволакивает все пространство так называемого символического, без конца выходит по ту сторону и извращает его, то противопоставление воображаемого символическому, в особенности его подразумеваемая иерархия, представляется весьма малоубедительной: во всяком случае, если соизмерять ее с многоплановостью подобной сцены написания. Как установлено, все персонажи Украденного Письма , в частности действующие лица «реальной драмы», включая Дюпэна, последовательно и структурно оказывались на всех позициях, как-то умершего — слепым — Короля (а заодно и префекта полиции), а затем Королевы и министра. Каждая позиция отождествляется с другой и подвержена делению, даже позиция покойника и того четвертого, дополнительного. Различие между тремя взглядами, предложенное Семинаром, в целях определения собственного пути движения, поставлено, таким образом, под угрозу. И особенно введение (двойственное и отождествляющее), оставленное в стороне рассказчика (повествующего-повествуемого), позволяет одному письму вернуться ради того только, чтобы утратить другое. И что касается явлений раздвоения, а следовательно, Unheimlichkeit, то они принадлежат не только к трехстороннему «контексту» Украденного Письма . На самом же деле встает вопрос как перед рассказчиком, так и перед Дюпэном, по поводу того, является ли министр самим собой или своим братом («это два брата», «они оба создали себе репутацию»; в чем? «в сочинительстве»). Дюпэн уверяет, что министр является одновременно и «поэтом и математиком». Две ипостаси, практически неразличимые в нем. Соперничая в нем, одна разыгрывает и препятствует планам другой. «Вы ошибаетесь, — говорит Дюпэн, — я его очень хорошо знаю, он это двое в одном (he is both). Как поэт и математик он, очевидно, рассуждал правильно (Не would reason well); как просто математик, он совсем не смог бы рассуждать и, таким образом, сдался бы на милость префекта». Но министру, который «прекрасно знает мой почерк», Дюпэн посылает письмо, подписанное братом или собратом, близнецом или младшим или старшим братом (Атрей/Тиест). Это соперничающее и двойственное тождество братьев, далекое от того, чтобы войти в символическое пространство семейного треугольника (первый, второй или последующий), без конца толкает его в лабиринт двойников, при отсутствии оригиналов, факсимиле , за отсутствием подлинного неделимого письма, бессовестных подделок, придавая украденному письму неисправимую уклончивость. Текст, названный «Украденным письмом», запечатлевает(ся) (в) эти(х) следствия(х) уклончивости. Я указал лишь самые очевидные из них с тем, чтобы предоставить ключ к пониманию изложенного: игра двойников, бесконечная делимость, текстовые ссылки от фак-симиле к фак-симиле[73] ,обрамление рамок, нескончаемая вереница кавычек, включение Украденного Письма в украденное письмо, начинающееся до него, через рассказы рассказов о Двойном Убийстве , вырезки из газет о Тайне Мари Роже (а sequel to «The murders in the rue Morgue »). В особенности обесцененность заглавия: Украденное Письмо , это текст, текст в тексте (украденное письмо как трилогия). Заглавие является и заглавием текста, оно именует текст, оно само себя именует и внедряется, таким образом, делая вид, что именует предмет, описанный в тексте. Украденное Письмо действует как текст, который уклоняется от мало-мальски определимого назначения и производит, скорее приводит к умозаключению о его неопределяемости именно в тот момент, когда в нем повествуется о доставке письма. Оно делает вид, будто бы у него есть что сообщить, и оставляет полагать, что «письмо всегда доходит до назначения», подлинного, неукоснительного и неделимого, в тот момент и в том месте, когда вымысел, пущенный в ход до появления письма, отстраняется от себя самого. Чтобы сделать еще один прыжок в сторону. За чьей подписью? Безусловно, Дюпэн желает приложить руку. К тому же рассказчик, после того как заставил или позволил ему говорить, оставляет за ним последнее слово[74], последнее слово в последней из трех новелл. По всей видимости. Я отмечаю это не с тем, чтобы, в свою очередь, поставить рассказчика, и еще в меньшей степени автора, в положение аналитика, который умеет хранить молчание. Может, действительно и нет, исходя из характера этой сцены написания, подходящего уголка для аналитической ситуации. Может быть, здесь нет и подходящего аналитика, по крайней мере в ситуации психоанализа в X.. Только четыре короля, следовательно, четыре королевы, четыре префекта полиции, четыре министра, четыре аналитика Дюпэна, четыре рассказчика, четыре читателя, четыре короля и т. д., одни проницательнее и глупее других, могущественнее и беззащитнее. Итак, Дюпэн желает приложить руку, да, без сомнения, последнее слово последнего сообщения украденного письма. Прежде всего будучи не в силах отказать себе в удовольствии проставить свою собственную подпись — по крайней мере знак, с которым придется соотнести его личность — под видом фак-симиле, которое он оставляет министру. Он опасается фак-симиле, но, не отказываясь от намерений отомстить ему по-братски, упорствует в своем стремлении дать понять министру, от кого оно исходит. Таким образом, он помещает это факсимиле, подделку, вне письма. Внутреннее содержание подлинно и совершенно узнаваемо. Действительно, в тот момент, когда сумасшедший (который был мнимым сумасшедшим, подкупленным им) (the pretended lunatic was a man in my own pay) развлекает всех своим «дурацким поведением» (frantic behavior), что делает Дюпэн? Он наносит последний штрих. Он подсовывает поддельное письмо, то есть то, которое он сам изготовил, как бы настоящее , которое выглядит как ersatz чисто внешне. Если бы во всем и нашелся один правдивый человек, любитель подлинного, Дюпэн послужил бы примером такового: «В тот самый момент я направился прямиком к планшету, вынул письмо, спрятал его в карман и подменил его другим, в некотором роде фак-симиле (по внешнему виду) (so far as regards externals), тщательно подготовленным дома, — подделав инициал Д… (imitating the D — cipher) с помощью печати, сделанной из хлебного мякиша». Таким образом, Д Должен ли он расшифровать то, что имел в виду дешифровщик, и откуда и почему он расшифровал, ввиду чего, во имя кого и чего. Инициал — одно и то же Д, для министра и для Дюпэна — является фак-симиле внешне, но преисполненным собственного значения внутри . Но каково это собственное значение внутри? Это подпись? Это «последнее слово» вдвойне братоубийственной войны? Еще одна цитата, в которой подписант отказывается от задуманного ранее: «..я написал в самой середине чистого листа эти слова:
……………….. Замысел столь зловещий , Коль не достоин Атрея, достоин Тиеста .
Игра кавычек Во французском переводе нет кавычек, текст Кребийона набран петитом. Фраза, которая следует за этим («вы найдете это в Ат-рее Кребийона») (They are to be found in Crébil-lion's Atrée) может с таким же успехом быть приписана автору Украденного Письма , рассказчику, автору возвращенного письма (Дюпэну). Но американское издание[75], которым я располагаю, не оставляет нам этого сомнения: «…л написал в самой середине чистого листа слова — «"Не is well acquainted with my MS, and I just copied into the middle of the blank sheet the words — Замысел столь зловещий, Коль не достоин Атрея, достоин Тиеста . Вы найдете их в Атрее Кребийона». They are to be found in Crébillion's Atrée"». Таким образом, становится ясно, что эта последняя фраза принадлежит Дюпэну, Дюпэну, заявляющему министру: я, нижеподписавшийся Дюпэн, ставлю вас в известность о судьбе письма, о том, что в нем говорится, о том, ввиду чего я изымаю у вас его, чтобы вернуть его той, кому оно адресовано, и почему я заменяю его вот этим, на добрую память. Но это последнее слово, вкупе со всеми невидимыми кавычками, которые окаймляют всю новеллу, Дюпэн вынужден забрать его в кавычки и мотивировать свою подпись: вот, дескать, что я ему написал и как расписался под этим. Что такое подпись в кавычках? И потом, внутри этих кавычек, сама подпись является цитатой в кавычках. Это опять выдержка из литературы. В двух случаях из трех автор Семинара пытался переделать замысел в рок, быть может, таким образом возвращая некий смысл в себе своему назначению; несомненно, умышленно, поскольку в любом случае, ничто не позволяет хоть в какой-то мере заключить об отсутствии такого замысла. (Этот заключительный штрих сам собою просится в авторство аббату Д Копитерсу де Жибсону. От кого истинное положение — изготовление подделки в целях изъятия письма, замены его другим, ради попутного свершения его судьбы — не ускользнуло.) «Как бы то ни было, министр, когда он вознамерится пустить его в ход, то на глаза ему попадутся такие слова, начертанные рукой Дюпэна: …Замысел столь зловещий , Коль не достоин Атрея, достоин Тиеста ,— которые, как утверждает Дюпэн, происходят из Атрея Кребийона» (стр. 14). Затем, по прошествии некоторого времени: «Общее место цитаты подходит оракулу, у которого лицо при этом превращается в гримасу и который также позаимствован из этой трагедии: Рок столь зловещий , Коль не достоин Атрея, достоин Тиеста »(стр.40 ). наконец (Итоги , стр. 8): «…и я добавляю (стр. 52), что песню, которую этот Лекок[76] хотел бы сделать своим пробуждением (рок столь зловещий…), у него не было ни одного шанса услышать».
ОТНЮДЬ
Первая публикация в «Конфронтасьон», 1,1978; со следующим предисловием редакции: «21 ноября 1977 года была организована встреча «Лицом к лицу» с Жаком Деррида, посвященная Glas (Galilée, 1974) и другим текстам, находящимся в тематической связи с теорией, движением или психоаналитическим институтом, а именно Freud et la scène de Vécriture (in L'Ecriture et la différence ,1961), Le Facteur de la vérité (inPoétique 21 ,1975), Fors (in Le Verbier de l'homme aux loups ,de Nicolas Abraham и Maria Torok, 1976), Eperons (1972–1978). В ответ на первые вопросы Рене Мажора Жак Деррида выдвинул несколько вступительных предложений. Мы приводим их здесь в том же порядке. И только "заглавие является исключением из этого правила». рене мажор . — Жак Деррида, прежде всего мне хотелось бы, выразить вам то глубоко удручающее впечатление, которое я испытал при чтении Glas (Похоронный звон). Прибегая к образу, который мне навевает слово, близкое к glas , но оно женского рода glene[77] , и в своем двойном значении, я сказал бы, что вы принуждаете Знание и Тело (ваше и мое) выдержать такое обращение, которое заставляет их уйти в себя, запутаться и перехлестнуться друг с другом как в некой впадине, где они перемалываются, дробятся, расчленяются. Однажды угодив в сети «замысла столь зловещего», приходится барахтаться в них, не питая надежд когда-либо выбраться оттуда невредимым. И я не одинок, испытывая подобное впечатление. Перу одного критика принадлежит следующая рецензия: «Это гнусная, вульгарная и дьявольская книга». Но в то же время, и это правда, этот критик добавляет, что написана она тем, кто, без сомнения, является самым выдающимся умом современной французской философии», а со своей стороны я добавлю — лучше всех вооруженным и в то же время безоружным — (эта книга) «является по крайней мере выражением того, на какую высоту поднята планка предъявляемых нашему сообществу претензий». По ком звонит колокол A3, абсолютного знания, и кто не понимает, что власть письма, которое ускользает, переходит с одного места к следующему вакантному, которое оно занимает — в новелле Эдгара По, это место находится между стоек-ног камина — вопрос не может быть обойден вниманием. И вы сами, кстати, подтверждаете, в вашем комментарии к Семинару об украденном письме , то есть в Носителе истины, аналитически задаваясь вопросом о том, как же произошло, что в двух случаях из трех автор Семинара пишет «рок» вместо «замысла» в цитате Кребийона (Замысел столь зловещий, коль не достоин Атрея, достоин Тиеста). Что в этом отступлении, которое намеревается поставить роковой крест (dest in) (Т) на SE или ES (Это) на замысел (desse in), исчезает, как в бездне, «осталось невыясненным», именно этот вопрос остался невыясненным во время нашей последней встречи лицом к лицу с Франсуа Рустаном. Таким образом, этот вопрос, поставленный во главу угла — вы его туда поместили, а он не дает ходу вам — понимается как деконструкция другого A3, аналитического знания, а также пределов или границ психоаналитического поля. Я даже спрашиваю себя, существует ли для вас внутреннее и внешнее пространство, где бы нашлось место этому знанию, место, которое принято именовать Аналитической Ситуацией. жак деррида . — Я постараюсь ответить на вопрос или продолжить вашу мысль. Но, замечу вам, что чувствую себя совершенно безоружным. Этим вечером я пришел настолько безоружным, насколько это возможно . И несколько растерянным. Я не хотел готовить эту встречу, и я не хотел к ней готовиться. Настолько непроизвольно, насколько это возможно, я решился на то, что, как я полагаю, за мной никогда раньше не водилось — стать объектом дебатов, можно даже сказать шоу, не предусмотрев никаких доводов ни в свою защиту, ни контрдоводов (что неизменно так или иначе сводится к одному). Во всяком случае, не стремился как можно больше предвосхитить. Я подумал, что если что-то должно произойти этим вечером, то, по всей вероятности, событием этим как раз и явится тот факт, что я приду без подготовки, не пытаясь выставить себя в лучшем свете, не отвечая на выпады, настолько безоружным, насколько возможно , и если это возможно. Я не скажу «с пустыми руками». Кого бы я мог надеяться убедить или обнадежить, в таком салуне, провозглашая во всеуслышание, что я пришел сюда с пустыми руками? Как значится в программе этого вечера, замечу мимоходом: именно в Glas и Fors,я высказал все, что может оказаться полезным под рукой, начиная с коробки спичек до своего собственного гроба в форме спичечной коробки. А такой гроб не является таким уже безобидным оружием. Ни чересчур роскошным на подобном пиру. Итак, я не явился — если, все-таки я явился — с пустыми руками в этот салун, переполненный всеми видами группировок более или менее блистательных, более или менее готовых открыть пальбу, держащихся настороже за стойкой бара. Некоторые делают вид, что невозмутимо в углу играют в покер. Они притворяются, что делают вид: я уверен, что именно в этот момент всевозможные партии разыгрываются внутри каждой из группировок, и не менее ожесточенные, чем те, что разыгрываются между группировками. И так как вы, Рене Мажор, расспрашиваете меня о Glas ,вы знаете, что это книга, кроме всего прочего и по замыслу о группировках, о том, что их связывает воедино в каком угодно смысле, качестве и количестве. Итак, я явился, если, все-таки явился, говоря себе: этим вечером что-нибудь произойдет лишь при условии твоей безоружности. Но вы могли бы заподозрить меня в том, что я несколько перегибаю палку, прибегая к столь примиренческим сравнениям: мол, он говорит что пришел безоружным, чтобы этим самым обезоружить — прием известный. Все так. Тогда я сразу же добавлю: я не явился, я не хотел этого, я все еще не хочу этого, и, разумеется, не гожусь на роль мальчика для битья. Я не пришел совсем уж беззащитным, совсем без ничего. Я захватил с собою коротенькую — как бы получше ее определить, ну, что ли, фразу-коротышку, если это определение удачно, одну-единственную и такую, что короче не придумаешь. При всем при том, что я не вполне уверен, что эта самая фраза исходит от меня. Еще ничто не гарантирует того, что я приму ее на свой счет. Допустим, я произнесу ее, эту фразу-коротышку, в кавычках, как если бы то, что неразличимо глазу, могло приниматься в расчет при чтении. Я произнесу ее, скажем, между кавычками, несмотря на то, что я ее создал сам или, что она сама себя создала во мне, в продолжение другой коротенькой фразы, подслушанной в конце предыдущей встречи, единственной из встреч «Лицом к лицу», на которых я присутствовал, вне той, которая сплотила нас два года назад с моими друзьями Николасом Абрахамом и Марией Торок Допустим, я помещу эту фразу-коротышку в кавычки, несмотря на то, что я сам создал ее или она сама запала мне в душу после предыдущей встречи и туманного высказывания одной приятельницы — аналитика. Это высказывание, должно быть, тотчас же включилось во мне в систему догадок, интересов, гипотез, раскрутило маховик всей логики, которая приняла наиболее сжатые очертания, в наиболее элиптичной форме, в следующей коротенькой фразе, которую, повторяю еще раз, я не отношу на свой счет. Я ее цитирую. Теоретики речевых форм высказывания указали бы, что я ее скорее обозначаю, нежели привожу, будем надеяться, что подобное различие не покоробит утонченного восприятия аналитиков. Я высказал несколько замечаний по этому поводу в слегка полемичном тексте, появившемся в Соединенных Штатах под названием Limited inc . Итак, вот эта коротенькая фраза, она призвана разочаровать вас, я произнесу ее медленно, без какой-либо пунктуации на данный момент — ее пунктуация в действительности является мобильной и многообразной — итак, я читаю ее без какой-либо пунктуации на данныйчмомент, как если бы существовал некий равномерный интервал между каждым словом, вот: ЭТО-ОТНЮДЬ-НЕ-КУСОК ПИРОГА [78] Вот. Я все еще не знаю — узнаю ли я когда-нибудь? — правильно ли я поступил, придя сюда сегодня вечером. Без сомнения, я пришел, если пришел, потому что — это, должно быть, сильнее меня. Не потому, что это просто как бы оказалось сильнее меня, но потому что я, должно быть, загипнотизирован, непреодолимо захвачен, захвачен чем-то, что выдает себя за нечто более-сильное-чем-я. Если это сильнее меня, то стоит пойти взглянуть на это, и это все, что меня интересует. «Сильнее меня», это выражение не дает мне покоя, оно постоянно появляется передо мной, с тех пор как я себя спрашиваю, по крайней мере, со времени последнего заседания, правильно ли я сделал, что согласился прийти. Вообще, до этого момента, до этого вечера, мне удавалось отделываться от побуждения или соблазна поприсутствовать на «спектакле», разгадывать простодушные уловки или политические ходы всех постановочных трюков, пускаемых в ход в наши дни, программ, студий и площадок, предоставленных интеллектуалам нашего времени, которые считают, что все в их распоряжении. По-видимому, на этот раз это оказалось сильнее меня. Но я вынужден все-таки признаться: до последнего момента, сидя в кафе на углу, я спрашивал себя, собираюсь ли я пойти (что тоже со мной впервые, понимайте как вам заблагорассудится), я спросил себя, не подведу ли я вас, или, как говорят, не сыграю ли с вами «злую шутку». Некоторые из присутствующих здесь знают, что в недавно опубликованном исследовании я очень интересовался этим словом — «злая шутка», всеми словами, составляющими это непереводимое выражение, этой странной «вещью», которой является злая шутка, если по крайней мере такое существует. Несмотря на то, что я не являюсь, как общеизвестно, исходя из канонических критериев, действующих в ваших четырех обществах с ограниченной ответственностью, ни аналитиком, ни анализирующим, я убежден, что выражение «злая шутка» и то, что под ним понимается, должно представлять для вас интерес. Между тысячью и одной злой шуткой, которые можно привести в пример, существует та, которую аналитик разыгрывает своей собственной «группе», уходя на сторону, чтобы перехватить «кусок пирога» в другой группе. И я гарантирую, что то, что я назову эффектам «лицам к лицу » имеет большое отношение ко всем злым шуткам, и с этой злой шуткой в форме «куска пирога», который переносится или передается в частичном виде от группы к группе. Я даже склонен поверить, в теперешнем положении и, без сомнения, будучи ограниченным в информации, что эта проблема «куска пирога», а если быть более точным, того, что вы можете перехватить в другой группе, эта проблема, о которой нельзя с уверенностью сказать, приведет ли она к проблеме незаконченного или нескончаемого анализа, даже если она ставит вопрос ребром, на нее все еще наложен запрет, теоретический и практический, как утверждают. Запрет или заговор молчания, который и цементирует всю network suburbain психоанализа в ваших сообществах. Это то, что имеет место, и о чем нельзя распространяться, или о чем можно упоминать, не доводя дела до «критики». И теперь я попробую сказать. Если мне дадут слово, отчего эффект «лицом к лицу » находится в тесной связи с относительным снятием — может быть только на этот вечер — и только с приподнятием, как водится, такого запрета. Итак, я чуть было не сыграл с вами злую шутку. Предположим, что это пока всего лишь гипотеза, что я здесь и что я не сыграл никакой шутки. Почему бы и нет? Мне не хотелось этим злоупотреблять, или, что где-то одно и то же, у меня на это не хватило духа, не хватило духа на что? При этом, если вы ждали моего появления и если это место оставалось вакантным в течение уж и не знаю какого времени, десяти минут, скажет одна группа, сорока пяти или пятидесяти, скажет другая, тогда здесь, если бы вы меня дождались, я убежден что-нибудь да и произошло бы. От меня к вам, от вас ко мне, должна бы неизбежно протянуться некая нить. И с обеих сторон. У меня не хватило духа, чтобы злоупотребить такой неслыханной возможностью. Вот почему я признался, что это, очевидно, оказалось сильнее меня. И потом, я угодил в ловушку, в самую хитроумную их всех ловушек, вознамериться присутствовать при разыгранной самим собой злой шутке, суть которой в том и состоит, чтобы не присутствовать и начать звонить по себе отходную. Тут как ни исхитряйся, а промах все равно обеспечен. Разве только, разве только если злая шутка в этот вечер сохраняет все шансы на то, чтобы состояться. Я считаю, что эта гипотеза имеет право на жизнь и нахожу ее обоснованной. рене мажор . — Злая шутка возможна и вероятна, ей противопоставляется то, что сильнее вас — и что, таким образом, имеет другое происхождение — не связано ли это с чем-то неизбежным, обнажение чего предполагает ваш приход на встречу «Лицом к лицу»? Это уже входит в привычку, а с привычками бесполезно бороться, это сильнее нас. жак деррида . — Если что и оказалось сильнее меня, так это то, что я смог сказать себе: психоаналитики должны отдавать себе отчет в том же самом, психоаналитики не могли не пригласить меня в это место, до сегодняшнего вечера зарезервированное для внутреннего круга, или претендующее на внутренне ограниченное аналитическое пространство, которому я должен быть чужд — ни аналитик, ни анализирующий, исходя из устоявшихся критериев, что основаны на коде, обеспечивающем минимальный консенсус у четырех существующих групп. И такое случается в первый раз. Что значит первый раз в таком случае? Я не составляю сам по себе, как это может представляться чисто внешне, группу под номером пять или нулевую группу. Значит, по-видимому, что-то произошло, судя по эффекту, произведенному программой, неуклонно проводимой, скажем, на протяжении десяти лет, чтобы находящаяся на стадии образования сущность, именуемая или известная миру под заглавием «Лицом к лицу », не смогла избежать того, чтобы пригласить меня, не смогла более избегать меня, и чтобы я сам оказался не в состоянии отклонить такое приглашение. Между нами полная неизбежность. Что же происходит? Все это пока оставляет полагать, что на сегодняшнем заседании нам все же не удастся избежать друг друга, и что злая шутка, несмотря ни на что, не состоялась. Так как мы не настолько ограниченны, вы и я, чтобы исключить гипотезу о том, что подобная встреча могла быть задумана заранее, следуя самой непогрешимой из апологических логик, ради того только, чтобы ничего не произошло, чтобы самое эффективное избежание этого приняло, как обычно, форму лицом к лицу. Вы также прекрасно, как и я, сознаете, и сегодня более чем когда-либо, как начинают подчеркнуто суетиться именно вокруг того, с чем хотелось бы разминуться в целях предосторожности. Можно лихорадочно выказывать акты присутствия, чтобы надежнее скрыться или не столкнуться на одном и том же тротуаре. Можно, это к теме темных дел с исключением или выводом из своих рядов, активно публиковать объемистые досье, юридические и политические схемы, якобы исчерпывающие формальные переписки, чтобы вращаться вокруг да около того, о чем идет речь (я имею в виду недавнее исключение Круасана), чтобы пустить по кругу то, о чем действительно идет речь, чего всегда избегали, и чье «официальное» досье, наконец опубликованное, увековечивает, архивирует и закрепляет избежание. От которого при этом остается в архиве лишь некое подобие гробницы. Нужно бы уметь с этим обращаться, исходя из этой логики избежания. Или другой пример. Чтобы перейти к тому, который меня больше занимает на данный момент: что доказывает нам, что мы не собирались этом вечером на встречу, чтобы с большей уверенностью избежать друг друга? Или, например, избежать текстов, включенных в программу заседания, сделать так, как если бы их уже прочли, потому что их предполагаемый автор, собственной персоной, находился здесь в течение двух часов, или потому что об этих текстах якобы уже столь образно говорили? Однако эти тексты здесь, и самое малое, что о них можно сказать, это то, что они созданы не ради того, чтобы о них говорили в таком тоне. Но, что расстраивает все полисы избежания, так это, так сказать, само избежание. Существует, например, то, что называют «публикациями»: можно, разумеется, и не быть знакомыми с ними, это всегда возможно в данном контексте, но можно устроиться в некоторой среде, чтобы избежать знания о том, что они существуют; можно также, зная об их существовании, избегать их чтения; можно читать, избегая «понимания»; можно понимая избегать того, чтобы действовать сообразно им или пользоваться ими; можно также, пользуясь ими, избегать ссылаться на них; но можно еще, ссылаясь на них, закрывать их, содержать, исключать, то есть избегать лучше, чем когда-либо, и т. д. Но что думать о том, чего нельзя избежать, о неизбежном избежании во всех формах — отклонения, отвержения, отрицания, включения и даже идеализирующей ассимиляции другого в рамках включения —? Вот таким немного алгебраическим и эллиптическим образом я мог бы сказать, что это та программа, которая меня занимает и которая в определенной степени выстраивается в Glas . Она выстраивается с учетом всяческих программ отклонения, реакций отторжения как наружу, так и вовнутрь, со всеми силами активного избежания в «поле производства» (это выражение придумал не я), со всеми условиями неприемлемости, незаконности, с наивозможно большей численностью, за которую, в любом случае, например, согласно Glas и по моему мнению, придется платить. Речь ведь не идет о том, чтобы задаться целью быть непонятым (к тому же и в этом я не особенно убежден и я предпочитаю дойти (дописаться) до такой степени, когда самый грандиозный расчет расстраивается), но чтобы дать проявиться (выплеснуться) тому, что соединяет между собой все силы исключения или неприятия: существует фундаментальный пакт между всеми внешне антагонистическими силами, которые составляют единство политико-культурного поля, поля в целом; и он скрепляет то, что они пытаются исключить. Однако среди этих сил выделяют некоторое состояние психоаналитического аппарата, то, что создает сплав между его теоретическим аппаратом, институционной прагматикой и другими аппаратами. В таком случае, какое отношение имеет все это к «Лицом к лицу »? И к «Это отнюдь не кусок пирога»? Что могло оказаться сильнее нас? Эффект «конфронтации »: это действие носит прекрасное название, великолепно подобранное. Худшего, следовательно, лучшего, трудно вообразить, чтобы с помощью антифразы сказать то, что заключено в этом слове. Это самоопределение антифразы: противоистина в одном слове. Конфронтация посредством антифразы выражает то, чему не может быть места ни здесь, ни, как я предполагаю, в анализе, например, лобовое противостояние, столкновение мнений. Структура этого названия отвечает классическому типу, название, которое не отражает предмет или действие, но которое сообщает о чем пойдет разговор: о конфронтации. «Лицом к лицу» существует не для того, чтобы предоставлять трибуну для столкновения мнений, чтобы организовывать или представлять его участников, но чтобы трактовать косвенным, лукавым, окольным образом, жульничество или недееспособность, скрывающиеся под видом «конфронтация». «Конфронтация» является здесь нашим объектом в большей степени, чем сцена или событие, которые нас занимают. Эффект «конфронтации », следовательно, касается целей и границ психоанализа, недостижимых целей и границ психоанализа. Оставим на время в стороне тот факт, что сегодня вечером некто, явившийся из так называемого внешнего по отношению к вашему институту круга, оказался приглашен (или избегнут, или точнее в данный момент, неизбежен ). Оставим в стороне и тот факт, что тот неизбежный, о ком идет речь, был некто, кто не так часто бывает на виду, некий зверек, который выходит из своей норы только тогда, когда он слышит или чувствует доходящие до него вибрации потрескавшихся стен, перегородок, которые рушатся, подпорок, которые дрожат, чувствует, что вот-вот прорвет все уплотнения и т. д., короче, признаки того, что я не так давно назвал деконструкцией и деконструкция, мне часто приходилось настаивать на этом, не является дискурсивным или теоретическим понятием, но практико-политическим, и она всегда происходит в так называемых институционных структурах. Оставим в покое этого зверька, не желающего выходить из своей норы, чтобы поправить положение. Эффект «конфронтации » продиктован деконструкцией так называемого психоаналитического института. Он выражается — и скорее всего в этом его самая яркая характеристика — в том, что перегородка размежевания французских психоаналитиков на четыре группы больше не является, вовсе не является капитальной. Она уже не столь непроницаема, герметична и замшела, как когда-то. Однако — и именно поэтому я говорю об эффекте «конфронтации », ничего не опуская из того, что обязано своим существованием необычной инициативе ее основателей, тем, кто столь дальновидно подчинил этот «эффект» своим интересам, — даже прежде чем предстать перед широкой публикой открыто в виде широко освещаемых выступлений, в том числе и на телевидении, эффект «конфронтации» не способствует открытости, гласности. Он сам по себе является отображением движений деструктуризации и реструктуризации, наметившихся как между группами так и внутри каждой из групп. Это всего лишь, разумеется, мое предположение, но тот факт, что признаки этого проявляются и «снаружи», вот что представляется весьма существенным в этом новом распределении границ, пределов, интересов, как и отношений между вышеупомянутыми внешним и внутренним кругами участников этого процесса. Однако то, что вы именуете «разделом пирога», не выделяя его в качестве концепции или проблемы, заставляет задуматься, не определяет ли это обстоятельство самым существенным образом перспективу эффекта «конфронтации ». Я исхожу из предположения, без какой-либо подтвержденной информации, можете не сомневаться, что уже производятся, что могут производиться транши (сеансы дидактического анализа) между представителями разных групп. Назовем это школьной гипотезой и посмотрим, что из этого может следовать. Что такое транша психоанализа? Разве это — кусок пирога? Может быть — это вовсе и не то. Отнюдь не то. Прежде всего транша психоанализа, как бы на это ни указывало такое название, не предполагает деления. Это не является частью некого целого. Это отнюдь не часть целого, это отнюдь не кусок пирога. Новый процесс трансфера и контртрансфера вступает в действие, начиная с некой границы (анализ, скорее неполный, чем незаконченный, утверждает Фрейд в работе, которую еще предстоит прочесть под названием Die endliche und die unendliche Analyse ). Понятие транши анализа, очевидно, было сформулировано вслед за понятием трансфера, если только последний не делает его еще более проблематичным, что позволяет предполагать возможность аргументированной теоретизации по этому вопросу делом не близкого будущего. Новый процесс протекает совершенно в иных условиях, нежели, как я полагаю, во время «первого» анализа: я полагаю, что «выбор» осуществляется более сознательно и свободно, со знанием дела, если это возможно, и группы и аналитика, пол которого, например, может варьировать, я имею в виду от одного анализа к другому; возможно также оставить ненадолго свою группу и пойти посмотреть на другие под самыми благовидными предлогами; можно все это проделывать одновременно и т. д., есть же все-таки кому анализировать. И завершение транши отнюдь не обязательно подразумевает завершение анализа в целом. Итак, на данный момент рассмотрим лишь эту возможность осуществления транши анализа — которая отнюдь таковой и не является — в другой группе, такая возможность осуществления указанной транши, которая, не являясь ни частью, ни целым, не имеет места быть, не существует вовсе (ни как часть целого, ни как само целое), итак, я остановился лишь на указанной возможности осуществления пресловутой транши анализа в одной из других групп. Итак, я утверждаю, что эффект «конфронтации » находится в прямой зависимости от такой возможности и вероятно, чистейшая гипотеза с моей стороны, от все возрастающего взаимопроникновения подобного транш-фера[79], отмечаемого в последние годы. Однако что же такое «группа» в вашем понимании? Это ведь тоже не является частью целого. Во Франции не существует аналитического института, поделенного на четыре части, которые будто бы достаточно составить воедино, чтобы скомпоновать единое целое и воссоздать гармоничное единство сообщества. Если бы это представляло собой пирог, это не выглядело бы как четыре четверти . Каждая из групп — а принадлежность к таковой подтверждается юридически и уставным положением — претендует на роль единственного подлинного аналитического института, единственной законопреемницы Фрейдова наследия, уполномоченной приумножать его в подлинном виде в практической работе, дидактике, методике обучения и способах распространения. Из этого вытекает, что с учетом одной юридически оформленной, остается три + n других групп и столько же на каждую из групп, и необходимо непредвзято взглянуть на то, что собой представляет внешний фасад психоанализа, когда он ссылается на самого себя и именует себя таковым. Отсюда стремление провести траншу (которая отнюдь таковой и не является) в среде другой группы (которая отнюдь таковой не является), это значит транш-ферировать на неаналитике, который, в таком случае, может в противовес транш-ферировать на аналитике. Можно попробовать пойти на любой компромисс с этим юридическим следствием, можно обращаться с ним более или менее эмпирически, более расплывчатым или более туманным способом, а также наиболее непоследовательным, но его юридическую подоплеку обойти невозможно. И такой минимальный транш-фер способен возрастать или разрастаться до неимоверности: представьте себе, что тот(та) аналитик А из группы А1 производит траншу у аналитика Б группы Б1, который в свою очередь производил не более одной транши (каждые пять лет, как рекомендовал Фрейд) у В группы В1, который проходил анализ у А2 группы А1 и который туда регулярно наведывается. Эта ситуация, как мне кажется, может до бесконечности усложняться в своих пересечениях, как и в нагромождении кушеток и кресел, в этих переходах «от кресла к кушетке», если следовать основательно выверенному недавнему выражению Рене Мажора, и во всем том, отчего всякий раз одна транша как бы отхватывает свою долю у другого в такт изменчивой пунктуации фразы «это отнюдь не кусок пирога», вот что представляет для меня интерес. Следовательно, если траншей не отхватывается свой кусок пирога и она налагается на уже проведенную кем-то траншу, то это указывает на то, что границы или пределы психоанализа практически с учетом теперешнего состояния теоретико-практического аппарата отмечены печатью неопределенности. Так как с таким же успехом, если горизонты незавершенности выводят траншу за «внешний» круг психоанализа (теории, практики или «движения»), но к такому внешнему кругу, в котором транш-фер, будучи далеким от невозможности или запрета, оказывается сегодня суперактивным, сверхинтенсивным, что приводит к заторам, последствия которых носят массовый и непоправимый характер. В политическом и более чем политическом плане. Все подлежит пересмотру, трансфер, например, и вышеназванное «положение в психоанализе», а также немало других вещей. И все взаимосвязи психоанализа с его «внешней средой» (например, с тем, что просто именуют политической, философской, литературной средой и т. д.), все эти взаимосвязи, как мне кажется, должны быть вновь тщательно проработаны вплоть до их наиболее четкой внутренней обоснованности, там, где внутреннего содержания уже недостаточно, и когда дело касается уже не только очерченности границ, а этих самых злополучных траншей, которые производятся отнюдь не от одной группы к другой, которые отнюдь таковыми не являются. Таким образом, необходимо вновь тщательно, от начала до конца, пересмотреть понятие транш-фера. Если анализ способен производиться в отношении не-аналитика или между не-аналитиками, что же тогда такое не-аналитик? Следствием является не только выплескива-ние психоаналитической среды на свое внешнее окружение. И наоборот, если внутреннее пространство более не является отчетливо разграниченным, то и внешнее тем более. Внешнее пространство не просматривается вовсе. И сеансы дидактического психоанализа уже не поддаются определению и в качестве понятия, на основании строго внутренних критериев психоанализа, в традиционном смысле этого термина, согласно правилам аналитического подхода. Таково следствие того, что одна транша отхватывает свой кусок у другой. Это отнюдь не кусок пирога — в этой фразе подразумевается, что внутреннее многообразие и делимость транши не позволяет установить ее пределы. рене мажор . — Если я вас правильно понимаю, вопрос транши и ее делимости позволяет вам, вплотную подойдя к применению аналитического знания в практике анализа, продолжить критику того, что трактуется на Семинаре об украденном письме как неделимость письма и материальность значимого. Это является основным аргументом Носителя истины , который вы как раз и излагаете. Не так ли, этот аргумент позволил вам усмотреть умысел в том, что из-за доныне неизжитой описки «замысел столь зловещий» превратился в «рок», вверяя тем самым адресата его неотвратимому року? жак деррида . — Разумеется. Но хотелось бы начать с небольшого отступления по пресловутому вопросу делимости. Мотив делимости быть может является последним аргументом в Носителе истины , о котором вы упомянули. В нем все взаимосвязано в единую причинно-следственную цепь. Утверждение о неделимости письма (которое не выносит, как утверждает Лакан, «деления»), иначе говоря, о местонахождении и материальности значимого, фаллоса в качестве значимого значимых, это утверждение о неделимости, обоснования ради факта идеализации, не является менее надуманным и догматичным, даже если оно необходимо всей архитектонике Семинара об украденном письме и всей логике значимого. Это философема, теорема или недоказуемая матема, хотя и поддающаяся анализу в части того, что первоначально проанализировано не было, исходя из корыстных побуждений, что я и попытался доказать в Носителе истины . Отсюда и неисчислимые и существенные последствия для аналитической теории и практики. И исходя из формальной аналогичной схемы, я бы сказал то же самое по поводу делимости траншфера. Прежде чем завершить это короткое отступление в скобках, хотелось бы ответить на ваш намек, я имею в виду тот, в котором как бы в продолжение предыдущего заседания [Ф. Рустан], прозвучало, что действительно в 1975 году (и даже ранее, поскольку это эссе было вначале представлено на публичной конференции в Соединенных Штатах и в Брюсселе) я упомянул, не без связи с моим собственным замыслом в целом, о судьбе цитаты Кребийона и По в различных местах и изданиях Семинара об украденном письме . То дается «замысел» — подлинная цитата Кребийона и По, цитирующего Кребийона — или «рок», измененная цитата, изменение, по поводу которого Носитель истины вместил не все из того, что я об этом думаю, во всяком случае, в нем удалось избежать того, чтобы именовать «уткой» или «ляпсусом», если даже предположить, вы увидите почему я говорю это, что аналитическое чтение, достаточно вдумчивое, позволяет без труда удовлетвориться таким различием, я хочу сказать между «уткой» и «ляпсусом». Так как избежать этого удалось, как вы можете убедиться, я позволю себе процитировать, имея под рукой текст: «В двух случаях из трех, автор Семинара пытался переделать замысел в рок , быть может, таким образом возвращая некий смысл в себе своему назначению: несомненно умышленно [в этом умышленно явственно проступает замысел — сознательный или бессознательный — и почтовая метафора отправки «экспресс» («express»), письма, которое торопятся написать, депеши, которую торопятся отправить, чтобы развязать себе руки, послания, которое хотят любой ценой и со всей возможной скоростью увидеть дошедшим «по назначению», — причем самое лучшее, что можно придумать, это отправить его самому себе ],и, в любом случае, ничто не позволяет хоть в какой-то мере заключить об отсутствии такого замысла…» Однако я не хотел бы вас слишком долго задерживать, вдаваясь в анализ всех осложнений, вызванных этим поступком, к тому же изложенный в другом месте, как и в то, что перекидывает мостик ко всей логике Носителя . Итак, я перехожу к следующему, поскольку только и слышно, что призывы за кем-то или за чем-то следовать. Сразу же после конференции и публикации Носителя истины , ибо, конечно же, никогда не было сделано ни малейшей ссылки на то, что я только что прочел и что еще раз остается неминуемо «избегнутым», издатели и переводчики отмечают эту несуразицу, и емкое слово «утка» все чаще пускается в ход для определения такого положения вещей. Франсуа Рустан игнорирует все или поступает так, как если бы игнорировал все о сути данного предмета: он спокойно пишет «рок» на обложке своей книги, нимало не заботясь, как мне кажется, ни о том факте, что вышеназванная «утка» была на пути исправления, ни о том, что Носитель истины уже обращался, действительно в своем, совершенно другом стиле, к некоторым проблемам, которые он недавно пометил в оглавлении своей работы. При этом происходит самый забавный эпизод. Но, я уверен, тщательнейшим образом запрограммированный. В этом году, действительно, в иллюстрированном издании одной из ваших четырех групп, помещается письмо или исследование, как будет угодно. Заказанное или заказное, оно содержит нападки на книгу Рустана, и вот его заключительное слово, которое я захватил с собой, не исключая того, что, возможно, этим вечером о нем зайдет разговор: «Мы просто остановимся на утке [подчеркиваю я, Ж Д.], чье повторение в названии и является ляпсусом [подчеркиваю я, Ж. Д.]. Кребийон и По, а затем и Лакан, по крайней мере в одной из двух цитат двустишия, в Сочинениях приводят «замысел столь зловещий», а не «рок». Конец цитаты. Это и вправду, согласитесь, Чикаго 30-х годов или скорее салун эпохи почтовых фургонов. Так называемый аналитик считает, что знает, не терзаясь сомнениями, что же такое утка; и то, что утка, особенно эта, всего лишь утка, и что внутри нее мирно дремлет нечто, которому не грозит стать чем-либо другим. Случается, не стоит забывать об этом, она выскальзывает из рук хозяина, утка есть утка, и тому, кто слушается хозяина, так и надо называть — утку уткой. Однако вот гениальная находка: то, что остается уткой в двух случаях из трех в Сочинениях , становится «ляпсусом» у Рустана, который действительно слишком быстро удовлетворился тем, что воспроизвел утку-прототип, и все, включая автора, вращается вокруг того, что не следует читать. То, что меня, может быть, впечатлило еще больше, это еще один эффект такого неотвратимого программирования. Кто же на самом деле автор, который прославил себя небольшим бессмертным абзацем, который я только что зачитал вам? Кому удалось провернуть такую метаморфозу с «уткой», использовав ее один раз как ляпсус, уводя из-под удара одного, а другой раз поставив в упрек другому? Так вот, в срочном порядке сам почтальон, торопясь оправдать свое назначение, под именем Носителя истины в какой-то степени спешит действовать. В английском языке, который, начиная с новеллы По, намечает все эти пути, не имея к этому никакого отношения, почтальон по-английски это mailman .Для того, кто знаком со словом, которое я только что произнес, не послышится в нем грубый мужлан[80], следуя навязчивой тавтологии, ни в смешении всех языков как человек, который все путает или курьер, который лжет , на французский манер, но как почтальон: mailman является общеупотребимым словом для почтальона, это составное слово, делимое значимое, как air mail ,когда дело касается срочной депеши, или как mail box ,ящик для писем, в котором зачастую доказательства задерживаются в ожидании доставки. Лишний повод задуматься о том, что, вопреки заключению Семинара об украденном письме , письма всегда могут не дойти по назначению, и что курьер на всех языках не всегда говорит правду, даже самый надежный. Здесь я закрываю скобки. Вы спрашиваете меня, что подразумевается под словом «текст» или «произведение», чье отношение к психоанализу сегодня уже не столь определенно и значимо. Я постараюсь ответить достаточно кратко и чтобы направить свой ответ на «то, что отнюдь не является куском пирога», что Glas , например, во всех своих состояниях описывает gl (то, что я называю здесь эффектом +l ) в своем отношении к графике ограничительной структуры, двойной связи двойной ограничительной структуры, целого в части, и последующего остатка, остатка немыслимого в логике , в философской логике остатка. Здесь другое понимание остатка, которому подчинен весь замысел Glas ,и остатка того, что не было подвергнуто анализу. Транша, которая вовсе таковой и не является, сбивает с толку в отношении чего бы то ни было. Это можно, к примеру, изобразить при написании в форме слова «мундштук», составной кусок железа (m. o. r. S) или покойника (m. о. г. Т), которые становятся поперек горла как команда, и что невозможно, как то другое , ни задержать, ни отбросить, ни принять на себя, ни оставить снаружи, ни изрыгнуть, ни усвоить, ни инкорпорировать, ни интроектировать, ни реализовать, ни идеализировать и т. д. В другом месте, немного позже я назвал это полутрауром. Mors (мундштук) значит кусок — который закусывают — и в Glas сказано, что в этой книге рассматривается ситуация с куском, который невесть каким образом оказался в глотке, застревая в глотке или в горле. Разумеется, речь идет о транше. О той, которая стремится отхватить свой кусок у другого. Истина отыгрывает лишь какой-то кусок, кажется, так где-то говорится в Носителе истины . А еще в Glas можно прочесть о том, что книга пишется о трансе (trance на валлонском языке — это когда звонят в колокол) или о транше. Следовательно, Glas — лишь подобие книги, в которой трактуется о «траншах», о всякого рода выполнимых и невыполнимых операциях, мыслимых или немыслимых, операциях по делению на части. Где-то [стр. 30] транс, граница транса буквально упирается в невозможность различения между большим и меньшим, целым и частью. Может быть, еще можно сказать, но все так же кратко, что эффект gl иди +l накладывается при этом на эффект tr (tranche (часть), trait (черта), trace (след), traction (тяга), contraction (сокращение), contrat (контракт) и т. д.) и то, что я назвал, в работе с Валерио Адами эффектом +r (например, fr в Front Benjamin ). Итак. Если исходить из возможности проведения «траншфера» и «контртраншфера» и выдвинуть гипотезу о наличии некого трансфера, который имел бы лишь отдаленное отношение к тому, что строго укладывается в рамки Фрейдовой техники, гипотезу о том, что «траншфер» или «контртрашфер» применяется к, или производится, отталкиваясь оттого, что я именую «текстом», который более не является простой теоретической работой, ибо он подразумевает не просто наличие субъекта, которому приписывается владение знанием или сочинительство трудов, — отношения с вышеозначенным «субъектом» были рассмотрены в совершенно ином ключе, в частности, в Glas, — в таком случае, что же понимать под словом не-аналитик? Где вы видели не-аналитика? Почему вопрос ставится в такой форме? По крайней мере потому, что в этом первом выступлении, сегодня вечером, мне бы не хотелось оставлять в тени вопрос о том, что я делаю здесь, исходя из того, что я что-либо делаю, из того, что я нахожусь здесь, если нахожусь, из того, что от меня хотят или не хотят. Из того, чего от меня не хотят — и то же самое с моей стороны в порядке взаимности. Когда я заявил, что цитирую или «упоминаю» пресловутое «это отнюдь не кусок пирога», скорее всего, я не употребил эту фразу, относя ее на свой счет, вы достаточно сведущи, чтобы сразу же подметить ловушку. Однако мы в нее угодили, вы и я, как только эта коротенькая фраза была произнесена, еще даже не ведая о том, откуда она взялась, кто ее высказал и на чей счет ее отнести. Если бы я не взял ее в кавычки, вы могли бы сказать: отрицание. Вы могли бы подумать: он намеревается отрицать, что это транша, совершенно определенно — транша, обыкновенный сеанс, транша транши. Однако вопрос остается открытым, сеанс кого и с кем. Если я возьму эту фразу в кавычки, притворяясь, что избавился от нее, отрицание удвоится и даже выйдет по ту сторону раздвоения, но это больше не мое. Это уже, быть может, ваше… рене мажор . — Итак, все же, что вы понимаете под «не-аналитиком»? И можете ли вы доказать, что таковые существуют или то, что их нет? И не способен ли трансфер с одинаковым успехом разбудить не-аналитика в упомянутом аналитике, как и аналитика в упомянутом не-аналитике? жак деррида . — He-аналитики, действительно, кто они такие? Встречаются ли таковые? Если таковые и встречаются, то это, без сомнения, нечто — некто (он или она) — абсолютно, как бы поточнее выразиться: МАЛО-ВЕРОЯТНОЕ. Маловероятное. Этому, очевидно, потребуется особое доказательство. А пока вместо доказательства и прежде, чем передать слово, я бы предпочел вам рассказать небольшую историю. Довольно странную. Произошедшую со мной совсем недавно. Некто, как говорят, весьма информированный, недавно поведал мне доверительным тоном: «Теперь мне известно, что такой-то(ая) аналитик, широко известный(ая) как у себя в стране, так и далеко за ее пределами, такой-то(ая) аналитик, чья позиция, придает ему (ей) известный авторитет прямо на том месте, где мы его(ее) приняли [все это происходит в Соединенных Штатах], и теперь мне известно, что такой-то(ая) аналитик подвергает вас анализу в течение уже более десяти лет…» (Следовательно, получается сеанс с повтором, дважды по пять лет, только и всего). То откровение, сделанное настолько спокойно и невозмутимо, естественно лишило меня дара речи. Моя собеседница знала, что я не был аналитиком, а со своей стороны я знал, опираясь на те же общепринятые критерии, что то, что она высказывала с такой невозмутимостью, было неправдой, самой настоящей неправдой. После секундного замешательства я пришел в себя и не нашел ничего другого, надеясь по крайней мере поставить ее в затруднительное положение, как сказать: «prove it» («докажите это», так как происходило это в одном американском университете). Ответ: «О, конечно же, я могу привести сколько угодно доказательств (evidences, по-английски). Например, эти (и она привела несколько более или менее абстрактных или убедительных, скорее наметок, чем доказательств)…» и тут же добавила: «Но это не имеет значения, докажите мне вы, если можете, обратное». Конечно же, исходя из основных причин, которые представляют для меня интерес в данный момент, я не смог ей доказать, убедительно доказать обратное. Такому доказательству недостает классических критериев, и нет такого скальпеля, которым можно бы отделить сеанс психоанализа от не сеанса, такая операция маловероятна при теперешнем положении дел в теории и практике психоанализа. Эта маловероятность, относящаяся и к положению психоанализа в целом, чревата последствиями. И тот факт, что эти последствия пока еще не поддаются оценке, вовсе не означает, что однажды они устранятся сами по себе. рене мажор . — Раз уж вы об этом заговорили, что же сейчас мешает вам сказать, о ком идет речь? Произнести это имя кажется мне неизбежным. жак деррида . — Рене Мажор интересуется, как зовут этого аналитика. Настолько ли это необходимо? К тому же моя собеседница не назвала его. Она удовлетворилась описанием, на ее взгляд достаточным для воссоздания образа. И никакого имени не было произнесено. И только по прошествии некоторого времени, раздумывая над портретом-роботом, который она составила, я принялся сопоставлять факты по методу дедукции. Меня осенило, путешествие в Соединенные Штаты подтолкнуло меня к этой гипотезе, что, возможно, она имела в виду кого-то, чье имя я могу назвать, так как полагаю, что он уже умер. Это мог бы быть, следуя моей гипотезе (как же его звали? Беда в том, что я постоянно забываю его имя), а, вот: Лувенштейн. Так вот. Если сегодня кто-нибудь может утверждать, не опасаясь, что кто-нибудь другой может доказать обратное, что этот Лувенштейн, которого я никогда не встречал, ни вблизи ни издалека, который умер, подвергал меня психоанализу в два сеанса, вы видите куда это может завести, от следствия к следствию, за тем, кто ведет за собой, от вывода к выводу. Следовательно, есть основания полагать, что именно этот остаток незавершенного сеанса, этот дополнительный сеанс и продолжается на границах психоаналитики, на грани своей незавершенности, у истока и у исхода того, что обобщенно называют ее институтом, ее движением или сообществом. Эта грань, через которую она сообщается с внешним пространством, — особая грань. Чтобы выразить это одним словом или одним именем (и я закончу), предположим, что существовал основатель или основательница психоанализа, первый или первая аналитик. Возьмем имя Фрейда, в виде привязки, исключительно условно, в этом качестве. Будем исходить из того, как если бы у Фрейда, опять-таки условно, не было аналитика. Это то, о чем часто говорят с большой долей наивности. Примем это на данный момент, чтобы поддержать нашу идеальную гипотезу. А теперь предположите, что этому основателю, пресловутому учредителю аналитического движения, понадобился бы дополнительной сеанс. В таком случае этот остаток незавершенного анализа, который относит его к последней инстанции абсолютного внешнего пространства аналитической среды, не выступит в роли границы, не создаст барьера вокруг психоаналитики, к чему психоаналитика, как теория и как практика, к сожалению, так и не пришла, как если бы перед ней стояла задача по отвоеванию пространства. Как бы не так. Очевидно, что именно этот непроанализированный остаток и явился ядром, вокруг которого сложилось и сплотилось аналитическое движение: все, по-видимому, было устроено и рассчитано для того, чтобы это непроанализированное наследовалось, предохранялось, передавалось, заключалось в оболочку, замыкалось в себе. Это то, что навязывает свою структуру движению и его организации. Прекращение затворничества в этих условиях не может больше исходить от простого и так называемого внутреннего пространства того, что еще условно именуется психоанализом. И оно не ограничится половинчатым эффектом обустройства или реформы. Полагаю, что расколы, землетрясения, гул которых доносится теперь отовсюду, усиливающиеся по мере безудержного расширения психоаналитического поля, эти подвижки земной коры, делящие, перекрещивающие и множащие раздробленность во всех направлениях, со все нарастающим глубинным ускорением своим гулом дают понять, что некий мертвец, которому удалось впрячь в свой катафалк живущих, способен провести свой сеанс. Мертвец, удерживая бразды правления, способен провести сеанс. Свой дополнительный сеанс. А что касается сеанса Фрейда, и того, что понимается, наследуется под его именем, работа начата. Эффект «конфронтации » обязан, на мой взгляд, иметь существенное отношение к тому, что движет этой работой, последствия которой вряд ли удастся локализовать. Они способны все кардинально переменить и повернуть дело к тому, чтобы из «отнюдь» получилось «все». Вот почему такой сеанс отнюдь сеансом и не является. Я имею в виду — разделяющимся на части. А кто же тогда расплачивается? А никто ни за что не расплачивается. Как бы кому-то ни хотелось, никому не придется расплачиваться за сеанс Фрейда. Некому будет оплачивать остаток, дополнительный сеанс Фрейда, который сегодня меньше чем когда-либо, может оплатить его сам. В таком случае возникает вопрос — и он относится не только к проводимой политике, хотя и к ней тоже, — это вопрос общей деконструкции, и именно его я задаю Конфронтасьон , то есть присутствующим, а также по адресу Конфронтасьон — итак, вопрос: Кто и кому оплатит сеанс Фрейда? Или, если угодно, поскольку лед тронулся, кто и кому предъявит за это счет? Аукцион открыт довольно давно, кто больше? Скажем, то, что я пишу или что меня побуждает писать (в качестве примера, так как существуют не только тексты, на сей раз я имею в виду публикации), очевидно, представило бы в этом плане лишь коммерческое предложение. Офферта содержит в себе сцену, в которой предпринимаются наперебой попытки занять место За (то есть Знания абсолютного, стенографированного в Glas ), a значит, одновременно все места, и продавца, и покупателя, и оценщика.
ПОСЛЕСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА
Последние годы отмечены процессом пересмотра устоявшихся представлений, ниспровержением великих доктрин и громких имен, чей авторитет считался непреложным. Свою лепту, скромной которую назвать нельзя никак, внес в этот процесс и Жак Деррида, нередко именуемый критиками одним из самых выдающихся умов современной французской философии. В предлагаемом вашему вниманию произведении данного автора «О почтовой открытке от Сократа до Фрейда и не только» интригует все, начиная с заглавия, затем с того, что, как признается автор, «могло бы сойти за предисловие к книге, которую я не написал», и, все более, по мере углубления в текст произведения. Поначалу непосредственность автора в обращении с такими громкими именами, как Сократ, Платон, Гегель, Шопенгауэр, Ницше и, наконец, Фрейд, настораживает, непочтительность по отношению к «отцу (дедушке) психоанализа» Фрейду просто-таки озадачивает, а обоснованность его претензий к указанному «основателю движения», подкрепляемая бесчисленными выдержками из работ последнего, свидетельствующих об истинной сущности «науки», «теоретической» обоснованности психоанализа, в конечном счете подкупает и представляется весьма убедительной. Тем более, что Деррида преднамеренно оставляет по ходу анализа рассматриваемые положения и на немецком языке, дабы избежать упреков в искажении буквы и смысла оригинала. В данном произведении Ж Деррида, основываясь на уклончивых наукообразных определениях, выводимых Фрейдом зачастую кругообразно, одно из другого, для обозначения процессов бессознательного, того, что Фрейд именует «Spekulation», под которой он, разумеется, имеет в виду теоретические выкладки, — приходит к выводу, что данное понятие следует понимать буквально, как спекуляция. Отсюда и малопочтительность к «основоположнику» психоанализа, и употребление таких нелестных характеристик по отношению к нему, как «спекулянт», «махинатор», «шарлатан» и т. д. Отношение автора к рассматриваемому материалу проявляется, в частности, и в том, что при упоминании о том, что подразумевается под психоанализом, он избегает этого термина, заменяя его словом «анализ». На последних страницах своей работы, обращаясь на встрече «Лицом к лицу» к представителям психоаналитического сообщества, Ж Деррида задал вопрос, а что если, руководствуясь «учением» Фрейда, восполнить существующий пробел, да и подвергнуть анализу самого основоположника, его побудительные мотивы, его психологическое состояние в момент написания той или иной работы, при попытках обоснования того или иного положения так называемого учения. Поскольку при жизни Фрейду в качестве самого первого «психоаналитика» не довелось оказаться в роли объекта вдумчивого анализа, да и впоследствии, на протяжении многих лет после его смерти, мало кто всерьез задумывался об этом, Ж Деррида, наряду с некоторыми из своих единомышленников, в числе которых Николас Абрахам и Мария Торок, задался целью восполнить такой пробел и представил на суд широкого круга читателей результаты своих изысканий в данном и других произведениях, в ряду которых «Похоронный звон», работа, которая ввергла в уныние поборников психоаналитического движения. Одним из выводов, напрашивающихся из представленного произведения, является то, что свойство руководствоваться суждениями о чьем-то творчестве или о каком-либо явлении, не ознакомившись с ним досконально, оказывается присущим не только массовому потребителю распространяемой информации, находящемуся в плену у навязываемых ему стереотипов, но в такой же степени и отдельным представителям пресловутой интеллектуальной элиты, в частности, приверженцам психоаналитического движения. Ж Деррида в своей работе отслеживает «шаг за шагом» (ведущие в никуда) предпринимаемые Фрейдом попытки подвести теоретическую основу под практику того, что он понимает под психоанализом. Дается детальный разбор Фрейдова толкования понятий, навязчивое повторение его пресловутого Fort/da, выведенного на основе наблюдения за игрой с катушкой его маленького внука Эрнста, показывается несостоятельность попыток вывести определение удовольствия, идя от противного, от неудовольствия в работе «По ту сторону принципа удовольствия». Говорить о том, что автору удается развенчать эти и другие Фрейдовы постулаты, в том числе и относительно влечений к смерти, которые непостижимым образом по совместительству оказываются и на страже жизни, было бы не совсем корректно. Автор просто извлекает их на свет, подвергая испытанию логикой, после чего их несостоятельность становится самоочевидною. При этом автор отдает должное Фрейду, который после очередной попытки что-либо обосновать, признается в том, что полной определенности в рассматриваемом вопросе пока достигнуть не удалось, сетуя при этом на недостаточные темпы прогресса науки. Аналогичным образом подходит автор и к Фрейдовым поискам истины, которая ярче всего якобы проявляется, «обитая в вымысле». В качестве иллюстрации к толкованию сновидений о наготе и понятию вуалирования/девуалирования истины Фрейд приводит сказку Андерсена о голом короле, не подозревая о том, что она, как нельзя более правдиво, иллюстрирует ситуацию с самим психоанализом, да и роль самого Фрейда уподобляется королю в этой сказке, ибо, как достаточно убедительно показывает автор, «посвященным» в психоанализ, нет нужды черпать глубоко в «теоретическом наследии» Фрейда, в котором не содержится ничего, кроме спекулятивных рассуждений, так сказать, «наличия отсутствия», тогда как непосвященные, которым недосуг вдаваться в туманные определения, пущенные в оборот Фрейдом, воспринимают психоанализ как явление, недоступное пониманию, по крайней мере, с точки зрения обыденного сознания, в чем они весьма недалеки от истины. Ж Деррида, разумеется, менее всего претендует на то, чтобы его соображения, изложенные в этой, наряду с другими его работами, воспринимались в качестве «истины истин», тем не менее, глубокая обеспокоенность в среде современных психоаналитиков, вызванная его изысканиями, говорит сама за себя. Итак, сеанс продолжается. Михалкович Г.А .
[1] Я сожалею, что ты не очень-то полагаешься на мою подпись исходя из того, что нас будет много. Это верно, но я говорю это не для того, чтобы добавить себе авторитета и вырасти в твоих глазах. Еще менее, чтобы вызвать чье-либо беспокойство, я знаю, чем это может быть чревато. Ты прав, нас бесспорно много, и я не настолько одинок, как иногда говорю, жалуясь тебе или пытаясь тебя соблазнить.
[2] Я должен отметить это прямо здесь, этим утром, 22 августа 1979 года, около 10 часов; в то время, как я печатал эту страницу в том виде, как она сейчас опубликована, зазвонил телефон. Соединенные Штаты. Американская телефонистка спросила меня, приму ли я звонок «collect call» «за счет вызываемого абонента» от Мартина (она как-то странно произнесла, то ли Мартина, то ли Мартини) Хайдеггера. Я слышал, как часто бывало в подобных ситуациях, которые мне хорошо знакомы, когда мне самому приходилось звонить «за счет вызываемого абонента», голоса где-то на другом конце межконтинентального провода, которые я узнавал: меня слышат и наблюдают за моей реакцией. Что же будет он делать с призраком этого Мартина? Я не могу представить здесь все те молниеносные расчеты, которые заставили меня отказаться (и я ответил по-английски: «It's a joke, I do not accept» — это шутка, я не принимаю звонок) после того, как я несколько раз повторил имя. Мартин Хайдеггер, надеясь, что шутник наконец, назовет себя. Короче, кто все же платит: вызывающий или вызываемый? кто должен платить? Это очень непростой вопрос, но этим утром я посчитал, что нс должен платить, разве только путем выражения благодарности. Я знаю, что меня заподозрят в том, будто бы я все выдумал, как-то уж чересчур складно выходит, чтобы оказаться правдоподобным. Но что я могу поделать? Это правда, абсолютно все, от начала до самого кон-и, а: дата, бремя, содержание и т. д. Имя Хайдеггера уже значилось после «Фрейда», в письме, которое как раз в этот момент я перепечатывал на машинке. Это правда, легко доказуемая, если задаться к, елъю и провести дознание: есть свидетели и почтовый архив. Я призываю своих свидетелей (этой связи между Хайдеггером и мной) представиться. Все это не должно дать повод считать, что никакая телефонная связь не соединяет меня с фантомом Хайдеггера или с кем бы. то ни было другим. Напротив, сеть моих коммуникации, а доказательств тому достаточно, перегружена, и понадобится не одна центральная станция, чтобы осилить эту перегрузку. Проще говоря, ради моих корреспондентов этого утра (с которыми, к моему сожалению, я не успел поговорить) я бы хотел сказать, что моя частная связь с Мартином не проходит по тому же образцу.
[3] В которой Платон высказывается о любви, физической красоте, красоте идеальной и вечной, рисует великолепный словесный портрет Сократа (прим. ред.).
[4] Игра слов: ecart — отклонение, carte — открытка, карта, trace — след, recit — рассказ, ecrit — сочинение. Отсюда ряд анаграмм: ecart — carte — trace — recit — еcrit (прим. пер).
[5] (понимая и не понимая) — как возможное значение (прим. пер.).
[6] «Книга предсказаний будущего» (англ. — прим. пер).
[7] со спины (латынь — прим. пер).
[8] даю, чтобы ты дал (латынь — вариант перевода).
[9] «Сама книга Эстер, тем не менее, кажется умышленно избегает специфических ссылок на Бога или религиозную практику. Бог не упоминается в книге, даже тогда, когда этого, кажется, требует здравый смысл, даже когда Мордехай предполагает, что освобождение Иудеев могло прийти «с другой стороны света», если не от самой Эстер
[10] «То ли автор изобрел совершенно нереальную причину вместе с праздником Пурима, подразумевая под этим его объяснение, то ли он придал еврейскую форму Вавилонскому празднику, который своими корнями уходит в мифические приключения святых братьев Мардука и Иштара, то ли он основал свою выдумку на каких-то случаях, вовлекая исторических Ксеркса и Мардука […], — сложно сказать. В любом случае кажется вероятным, что книга Эстер — в первую очередь небылица, а не история». «Королевой Ксерокса не были ни Вашти, ни Эстер, а Аместрис» (вариант перевода).
[11] Коннектикут, игра слов (прим. пер.).
[12] Игра слов и их сокращений: Principe de Realite (PR) = Poste Restante (PR): Principe Postale (PP) = Principe de Plaisir (PP), (фpaнц., прим. пер.).
[13] Sosie — двойник (прим. пер.).
[14] Desastre (франц.) — бедствие, катастрофа. Отсюда игра слов (прим. пер).
[15] «Отдел мертвых писем. — Письма или посылки, которые не могут быть доставлены по назначению из-за неправильного адреса или по какой-либо другой причине, отправляются в Отдел невостребованных писем и почтовых посылок. Они тщательно просматриваются с двух сторон в поисках имени или адреса отправителя; и если находится какая-нибудь информация, они возвращаются к отправителю. А если адрес отправителя отсутствует, они какое-то время хранятся, после чего эти невостребованные письма уничтожаются, а посылки продаются с аукциона».
[16] мина — мера сыпучих продуктов в Древней Греции (прим. пер.).
[17] scapegoat (англ.) — козел отпущения, созвучно слову скейт-борд (прим. пер).
[18] В оригинале — Palais des Postes, РР, (франи, — прим. пер).
[19] Высокую цену (прим. пер).
[20] Существует в значении заполучать (прим. пер).
[21] voix — голос, voie — путь, дорога — игра слов, омонимов (прим. пер.).
[22] public/prive (p/p) — франц., (прим. пер.).
[23] Игра слов: послания — envois (франц.), voix — голос, invoice — счет-фактура (англ.), voice — голос, voie — путь, дорога, отсюда en-voie — на пути (прим. пер.).
[24] шлюз, отрезок (франц. — прим. пер).
[25] Fido имеет общий корень со словом fide le (франц.), означающим «верный», отсюда игра слов (прим. пер).
[26] Текст, о котором идет речь, это статья Фрейда По ту сторону принципа удовольствия. На самом деле это взято из семинара, который шел по пути трех витков. Ссылаясь каждый раз на текст Ницше, этот семинар прежде всего углубился в современную проблематику биологии, генетики, эпистемологии или же истории наук о жизни (труды Якоба, Кангилема и так далее). Второй виток возврат к Ницше, затем идет ссылка на хай-деггеровское чтение Ницше. И сейчас здесь третий и последний виток.
[27] Эти три слова отсылают к самому навязчивому мотиву Glas.Скажем, что я добавляю или же ссылаюсь здесь еше на одно «окошко» из Glas.Например, то, что прорублено между страницами 270/272 в левой колонке.
[28] «Варуна является «Связывающим»: каждый, кто почитает satyam и çraddha,а именно разные формы справедливости, находится под покровительством Митры, но тот, кто совершает грех, противу satyàm и çraddha,сразу жебудет связан, в самом материальном смысле слова, Вару-ной. [..] речь идет об истории Ману, раба çraddha,который должен отдать дьявольским жрецам свою жену для жертвоприношения; слепой, фатальный механизм запушен; если Ману не дойдет до конца, если он проявит гуманность, то он нарушит закон жертвоприношения и попадет в сети Варуны. Он даже не колеблется: он дойдет до конца. Тогда внезапно появляется божество, не являющееся ни Митрой, ни Варуной, которое проявляет жалость и принимает на себя инициативу и ответственность за то, чтобы решить ужасную дилемму, он приходит к тому, что жертва не будет принесена и что Ману все же останется в выигрыше. Этим богом является Ин-дра». Жорж Дюмезиль, Mumpa-Варуна, глава VI, Nexum et Mutuum,VI.Indra contre les liens de Varuna,стр. 113, 125. Вынужденному пойти на жертвоприношение, Ману, связанному законом, если он хочет избежать сетей Варуны, прощается эта двойная связь, и он не теряет свой «выигрыш». Найдет ли он достаточно сил, чтобы освободиться (но с какой выгодой?) от милости Индры? Сможет ли он ввиду такого чудесного подарка подавить в себе признательность, оплатить не только долг, но и сам факт благодарности? Короче говоря, избежит ли он необходимости любить только Индру?
[29] Намек на Freud et la scène de l'écriture (1966)(в L'écriture et la différence),Glas (1974,в частности, на то, что касается фетишизма, двойной связи и экономической проблемы мазохизма), Le facteur de la vérité (1975)(в Poétique 21). К этому я добавляю здесь Pas (Gramma 3/4,1976),Eperons (1972—78),Fors,предисловие к Le verbier de l'homme aux loups H. Абрахама и М. Торок, 1976,La vérité en peinture,1978.
[30] Например, в Qual Quelle (Marges — de la philosophie,1972, стр. 363).
[31] Экзистенциальная аналитика Dasein размещает первичную структуру Schuldigsein (быть ответственным, быть предупрежденным или возможность быть ответственным, возможность в обязательном порядке быть ответственным (еще даже до их появления) за любой долг, любую вину и даже любой определенный закон) за рамками всякой субъективности, любого отношения к объекту, любого значения и в особенности любого сознания. Cf. Хайдеггер, Бытие и Время, параграф 58. По тем же причинам Хайдеггер в этой работе не ведет речь о бессознательном, понятии, которое, по его словам, принадлежит концептуальной системе и философской эпохе, на смену которой должна прийти аналитика Dasein,по которой человек рассматривается как объект, а сознание, как бессознательное. Schuld (вина и долг одновременно, обязанность в общем смысле слова) — вот предмет Телеологии морали, в особенности Второй Диссертации (параграф 4 и далее). Известно, что эта генеалогия и этот анализ в течение долгого времени предлагают теорию «вытеснения» (параграф 21). Именно «автора» этой теории долга Фрейд не захотел ни к чему обязывать, именно о нем он не захотел ничего знать. Защита, избежание, непризнание: это отклонение от Ницше или от того, что было до него, отныне принадлежит наследию Фрейда. Даже после него оно иногда принимает форму, которой у него никогда не было: форму ухмылки или гримасы. Например, в том тексте, который, вращаясь вокруг «символического долга», обнаруживает следующее замечание: «Я не собираюсь здесь торговать ницшеанским хламом обмана жизни…» (Лакан, La chose freudienne,Ecrits,стр. 405). Что касается соотношения Бытия и Времени с Генеалогией морали, то я сделаю это в другом месте.
[32] le Parergon in La vérité en peinture.
[33] «Мне определенно кажется, что следует установить различие, в том числе и в химических процессах, между частью родственных сил, которая способна свободно превращаться в другие виды работы, и той частью, которая может проявляться только в виде теплоты. Для краткости я назову эти два вида энергии: свободная и связанная энергия». Гельмгольц, 1882 «Über die Thermodynamik chemischer Vorgänge»[вар. пер. «О термодинамике химических процессов»],приведенное Жаном Лапланшем (стр. 203) в одной из глав, чтение которой я здесь предлагаю.
[34] Вариант перевода авторского неологизма incompossiblе, вероятно, составленного из incompatible и impossible. (Прим. ред.).
[35] Игра слов: abime — бездна, пучина, пропасть. abyme — авторский неологизм, предположительно от abîmer — портить, хулить, поносить, отсюда вариант перевода «низлагать что-либо».
[36] Нитка и провод на французском обозначаются одним словом Fil, отсюда игра слов. (Прим. ред.).
[37] Что касается двойной ограничительной структуры петли в ее отношении к fort: da,я должен сослаться на Glas (Galilee, 1974) и на «Restitution — de la vérité en peinture», в La Véritéen peinture (Flammarion, Champs,1978).
[38] См. «Fors, les Mots angles de Nicolas Abraham et Maria Torok», предисловие к Криптонимии. Le verbier de l'homme aux loups (Anasémies 1), стр. 17. О полутрауре, «Ja ou le faux bond»,Digrapbe 11.
[39] «Шаг» в Gramma 3–4, 1975.
[40] Например в Двойном сеансе (в Распространении, стр. 279–300).
[41] Фрейд и сцена написания, в Написание и различие.
[42] По этому поводу, как и по критике трансцендентальной эстетики Канта, который в этом вопросе считал, что абстрактное представление времени связано с системой Восприятие — Сознание, тогда как подсознательные психические процессы были бы «вне времени» («zeitlos», говорит Фрейд в кавычках), я должен сослаться еще раз на «Магический блок» и на Фрейд и сцена написания.
[43] Donner — le temps (готовится к печати, будет опубликовано позднее).
[44] Alliance (франц.)означает обручальное кольцо и альянс. Отсюда и игра слов (прим. ред.).
[45] Без сомнения это не является единственным местом, где мои изыскания, чему я весьма рад, перекликаются с некоторыми исследованиями Самюэля Вебера, появившимися совсем недавно, конечно же исследованиями разнообразными и гораздо более глубокими, чем те, что я делаю попытку здесь произвести. По всем этим вопросам Freud Legende (Walter Freiburg im Breisgau, 1979), как мне представляется, окажется незаменимой.
[46] «Недостаточно быстрым прогрессом в научном познании» (нем. вар. пер.)
[47] В других очерках этот образ анализируется под названием «двойной хиазматический заворот контуров».
[48] Bande (франц.) — лента, бандероль, что позволяет игру слов (прим. ред.)
[49] Вся эта проблематика, как мне кажется сегодня, раскрывается в великолепной книге Жан-Люка Нанси Спекулятивная заметка (гегелевский афоризм), изд. Galilee,1973. Там как раз подвергается анализу соотношение между Aufheben и Auflosen у Гегеля (стр. 45, след. стр.).
[50] Намек в семинаре о Жизни и смерти на другие семинары, проводимые в течение трех лет под названием Вещь (Хайдеггер/Понж, Хайдеггер/Бланшо, Хайдеггер/Фрейд) в Йельском университете и в Париже. Они послужат поводом для других публикаций, может быть, позже.
[51] См.: Шаг (мнения и цитаты)и Парергон в Правде в живописи, Фламмарион, 1978.
[52] Проблематика «Существует» (Es gibt,There is)была затронута в другом семинаре (Дать время), фрагменты которого будут опубликованы дополнительно.
[53] Игра слов poste (франц.) означает одновременно почта и пост (прим, ред.)
[54] То, что я излагал на одном из семинаров, начиная с чтения и «монографического» исполнения, на примере одного текста Фрейда, настолько ли оно перекликается или каким-то образом соотносится с проектом, послужившим названием последней работе Ларюэля По ту сторону принципа власти (Пайо, 1978)? Она производит на меня неблагоприятное впечатление. Не прибегая к непосредственному трактованию текста Фрейда, работа Ларюэля ссылается на него и уводит в сторону его глубинный смысл далеко по ту сторону самой пародийной цитаты ее заглавия. После Текстовых машин (Le Seuil, 1976), Ницше против Хайдеггера (Пайо, 1977), Закат писательства (Aubier-Flammarion, 1977) продолжаются активные исследования в этом направлении.
[55] Игра слов, позволяющая перевести как бандероль — контрабанда (прим. ред.)
[56] См. некоторые замечания, которые касаются rythmas в Двойном сеансе (Распространение, стр. 204 и 312) и более точно соотнесены с Фрейдом («Экономическая проблема мазохизма») в Похоронный звон (стр. 174), где все сообразовывается с «прерывистым ритмом между «хромать» и «прихрамывать».
[57] «…при более внимательном подходе отмечается, что в случае неожиданности обратное действие производится намного раньше, чем происходит восприятие болезненных ощущений. Ведь исход оказался бы плачевным, если бы при неверном шаге я дожидался, пока данный факт колоколом отзовется в моем сознании, пока оно пошлет мне обратный сигнал о том, что мне необходимо в данном случае предпринять. Напротив, мне представляется как нельзя более отчетливо, что вначале следует обратное движение ноги во избежание неприятностей, и лишь затем…» (нем. вар. пер.)
[58] Я пытался анализировать схему и все, что связано с этим процессом в Дополнении о связке на Полях.
[59] Но в сказке тоже появляется ребенок, именно маленький ребенок неожиданно вскрикнул: «Но на нем, действительно, ничего нет»
[60] В различных местах и, если взять более точно, следуя важности некоторых примечаний, по-настоящему активных, в своей установке выявления небольших текстов Фрейда, предусмотрительно рассредоточенных по углам, подобно этаким заводным зверушкам, притаившимся в тени и угрожающим безопасности определенного пространства и определенной логики. Здесь я должен предположить, в частности Фрейд и сцена, написания (что касается Заметки о волшебном блокноте,1925), в Письме и разнице (1966—67), Двойной Сеанс (что касается Das Unheimliche,1919, в особенности примечания 25, 44 и 56), Вне Книги (что касается Das Medusenhaupt,примечание 24) и в Рассеивании (1969— 72). Примечание о Позициях (1971—72, стр. 118) предвосхитило организацию Семинара об Украденном Письме, которое сначала было темой конференции в университете Джона Хопкинса в ноябре 1971. — Б отношении Фрейда я постоянно отсылаю к работам Сары Кофман (Детство искусства, Пайо, 1970, Темная комната — об идеологии, Галиле, 1973, Четыре аналитических Романа, Галиле, 1974) и Жан-Мишель Рея, Путь Фрейда, Галиле, 1974. А для серьезного изучения Лакана я советую обратиться к фундаментальной и важной книге Жан-Люка Нанси и Филиппа Лаку-Лабарта, Заглавие письма, Галиле, 1973.
[61] Эдгар Алан По — американский писатель (1809–1849). (Прим. ред.)
[62] Произнесенный в 1955, написанный в 1956, опубликованный в 1957, Семинар только в 1966 году занимает свое место во главе Сочинений, следуя порядку, который, не являясь более хронологическим, очевидно, не просто вписывается в теорико-дидактическую систему. Он, вероятно, сказался на постановке определенной сцены Сочинений. Сам факт такого предшествования, во всяком случае, подтверждается, подчеркивается, о нем упоминается в презентации Сочинений в серии изданий «Итоги» (1970). «…это будет представлено в виде разбора текста, который здесь как бы охраняет входной пункт, который в другом месте…» Тому, кто предпочитает ограничивать важность поставленных здесь вопросов, ничто не запрещает держать их в том месте, которое их «автор» отводит этому Семинару: во входном пункте. «Пункт отличается от Почты только родом», утверждает Литре.
[63] Для большей очевидности уточним это тут же: обходится без этого чуть ли не полностью, обходится без этого чисто внешне, далее мы вернемся к этому. Неоднократно в Сочинениях отличалось «сопротивление», возникающее у аналитика при психобиографической ссылке на писателя. Подписываясь под этим подозрением, можно расширить его до некоторого рода формалистской нейтрализации последствий подписи. Это предполагает открытие некого иного пространства (теоретического, даже более чем теоретического) для дальнейшей переработки этих вопросов. Даже той, в которую мы здесь вовлечены.
[64] Lettre (франц.) означает одновременно и букву и письмо, что позволяет игру слов. (Прим. ред.)
[65] Эдгар По, его жизнь, его творчество, Аналитическое изучение, PUF, 1933. («Пресс юниверситер де Франс», [французское издательство, прим. пер.]).
[66] Я пытался анализировать схему и все, что связано с этим процессом в Дополнении о связке на Полях.
[67] Для мудрости нет ничего ненавистнее мудрствования (лат.).
[68] Вопросы кухни: переводя «совпадение» как «аналогия» в начале новеллы, именно в тот момент, когда ссылка на два других «дела» уже сделана (Улица Морг и Мари Роже ), Бодлер упускает наряду с выраженным значением этого слова тот факт, что само Украденное Письмо фигурирует в цепи таких совпадений, как одно из них, сеть которых была выстроена еще до этой третьей вымышленной истории. Единственная деталь между всеми теми, которые можно сейчас анализировать в открытом чтении трилогии: начиная с эпиграфа Тайны Мари Роже , цитата Новалиса на немецком и в переводе на английский, вот ее начало: «Это идеальная серия событий, идущих параллельно с реальными. Они редко совпадают…» Бодлер совершенно запросто опускает последние три слова Слово совпадение появляется затем трижды на двух страницах, всегда подчеркнутое. Последний раз, касаясь темы разветвления трех дел: «Необычайные подробности, опубликовать которые меня попросили, составляют, как будет видно далее, по времени, когда они имели место первую ветвь серии совпадений , едва вообразимых (scarcely intelligible), вторую или заключительную (concluding) ветвь которых они обнаружат в недавнем убийстве Мари Сесилии Роже, в Нью-Йорке». Подзаголовок Тайны: в продолжение «Убийство на улице Морг ». Такие напоминания, коим не счесть числа, заставляют нас более настороженно подходить к свойствам и парадоксам Парергоновой логики. Речь не идет о том, чтобы доказать, что Украденное Письмо функционирует в рамке (опущенной Семинаром, который, таким образом, может убедиться в своем внутреннем трехстороннем содержании, благодаря активному и тайному ограничению, произведенному на основе металингвистического отклонения): но причинно-следственная структура обрамления такова, что никакой замкнутости контура не может при этом произойти. Рамки всегда ограничены, но только каким-либо отрывком их содержания. Отрывки без целого, «разделения» без общности — вот что развивает здесь грезы о письме, не подлежащем делению, нетерпимого к делению. Вот с чего «фаллос» начинает блуждать, начинает с того, что рассеивает, а не рассеивается. Натурализованная нейтрализация рамки позволяет Семинару, навязывая или вводя Эдипов контур, находя (себе) его в истине — и он, действительно, пребывает там, но как часть, будь она далее центральной, внутри письма — создать метаязык и исключить весь общий текст во всех размерах, которые мы начали здесь вспоминать (возврат к «первой странице»). Даже не углубляясь в дальнейшие поиски, в детали, ловушка метаязыка, которая по большому счету никем не расставлена, никому не на пользу, не вовлекает никого в следствие какой-либо промашки или слабости, эта ловушка заложена в написании до появления письма, и то покажется, то скроется в тайник с обманчивым названием: Украденное Письмо является названием текста, а не только его объекта. Но текст никогда не озаглавливает себя, никогда не пишет: я, текст, я пишу или я себя пишу. Он вынуждает сказать, позволяет сказать или, скорее, приводит к тому, чтобы сказать «я, истина, я говорю». Я всегда являюсь тем письмом, которое не доходит до себя. До самого назначения.
[69] Прежде чем от них отмахнутся, как это сделали все в отношении предисловия, или воспеть им дифирамбы в качестве строго демонстративной теоретической концепции, истины сказки, я выберу из них, немного наугад, несколько заключений. Они могут оказаться не самыми примечательными. Следовало бы также напомнить заглавие каждого из выражений и еще эпиграф, связанный с именем Ахила, когда он скрывался среди женщин. «Возможности сознания, которые определяются термином аналитические , сами по себе чрезвычайно плохо поддаются анализу [..], аналитик же завоевывает свою славу благодаря этой умственной деятельности, которая заключается в том, чтобы все распутывать (which disentangles). Он получает удовольствие даже в самых тривиальных случаях, которые дают выход его таланту. Его неодолимо влекут загадки, ребусы, иероглифы […] Однако просчитывать само по себе еще не значит анализировать. Шахматист, например, делает одно, не стремясь к другому […] Таким образом, я воспользуюсь случаем, чтобы провозгласить то, что наивысшая мыслительная мощь разума наиболее активно и с большей пользой применяется в скромной игре в шашки (game of draughts), чем в столь трудоемкой легкомысленносги шахмат (the elaborate frivolty of chess) […] Чтобы не ходить далеко за примером, представим себе шашки (a game of draughts), где количество фигур уменьшено до четырех дамок (четыре короля: в шашках «дамки» по-английски короли )и где, естественно, нечего рассчитывать на зевок (no oversight is to be expected). Совершенно очевидно то, что победа здесь может быть одержана, — обе стороны, будучи абсолютно равными — лишь благодаря ловкой тактике, явившейся результатом мощного усилия интеллекта. Лишенный обычных источников, аналитик проникает в сознание своего противника, отождествляется, таким образом, с ним, и зачастую одним взглядом открывает единственное средство — средство, иногда до абсурдного простое — увлечь его ошибкой или подтолкнуть к ложному расчету (by which he may seduce into error or harry into miscalculation) […] Но это в случаях вне правил (beyond the limits of mere rule), где проявляется талант аналитика (is evinced) […] Наш игрок не замыкается в своей игре, и хотя эта игра в данный момент является объектом его внимания, он не отказывается из-за этого от умозаключений, которые рождаются из объектов, чуждых игре». (Nor, because the game is the object, does he reject deductions from things external to the game). И т. д. Следует прочесть все что дается на обоих языках. Я влез во всю эту кухню, благодаря бодлеровскому переводу, с которым я не совсем согласен. Мерион спросил Бодлера, верил ли он «в реальность этого Эдгара По» и относил ли его новеллы «к разряду весьма мастерских всеохватывающих и мощных литературных произведений». Но все-таки это не уточняет ни того, окаймляют ли «объекты, чуждые игре» (things external to the game), игру, рассказанную в тексте или воссозданную текстом, ни насколько игра , являющаяся объектом, является, да или нет, объектом (в) истории. Ни насколько соблазн ищет свои жертвы среди персонажей или среди читателей. Вопрос рассказчика, затем адресата, который не является тем же, никогда не доходит до себя.
[70] Здесь и по тексту обыгрывается многозначность слова Letté (франц.), как буква, письмо, буквальный смысл, литература в широком смысле, например Faculté des Lettres (франц.) — филологический факультет (прим. ред.).
[71] Вариант перевода в данном случае буквальный. Société anonyme (франц.) переводится как акционерное общество (прим. ред.).
[72] Участниками Семинара абсолютно не учитывается весьма активное вовлечение рассказчика в повествование. Спустя десять лет, в дополнении 1966 года, Лакан пишет следующее: «Следствие воздействия [значимого] настолько же очевидно выражено здесь, как и в вымысле украденного письма, сущность которого заключается в том, что в письме результат такого воздействия сказывается непосредственно внутри него: на действующих лицах сказки, в том числе и на рассказчике, и в такой же степени вне его: на нас, читателях, а также на его авторе, причем никто так и не соблаговолил вникнуть в то, что действительно содержалось в письме. Такова неизбежная судьба всего написанного» (Сочинения , стр. 56–57). Итак, подписываясь под этим до определенной степени, следует все же уточнить, что о следствиях воздействия на рассказчика участники Семинара фактически не обмолвились ни словом. Характер интерпретации исключал это. И что касается природы такого воздействия, характера вовлеченности рассказчика, в запоздалом раскаянии опять-таки ничего не упоминается, ограничиваясь рамками, очерченными на Семинаре. Что касается заявления о том, что все в этой истории прошло так, «что никто так и не соблаговолил вникнуть в то, что действительно в [в письме] содержалось», не соответствует истине по многим пунктам: 1° Всем, как упоминает префект полиции, известно о том, что содержится в этом письме, по крайней мере, нечто способное «поставить под угрозу честь лица самого высокого ранга», также как его «безопасность»: массивная смысловая привязка. 2° Осведомленность на этот счет была подтверждена Семинаром и подразделена на два уровня: а) Относительно минимальной, активной смысловой нагрузки этого письма, оно несет в себе информацию префекта полиции: «Но это не говорит нам ничего о содержании того, что в нем заложено». «Любовная записка или план заговора, письмо-донос или письмо-распоряжение, письмо-просьба или мольба о помощи, из всего этого мы можем извлечь только то, что Королеве не с руки, чтобы о нем узнал ее владыка и сюзерен» (Сочинения , стр. 27). Это говорит нам о главном в содержании данного послания, вышеперечисленные версии не столь малозначимы, как бы ни пытались заставить нас в это поверить. Непременным атрибутом всех рассмотренных гипотез является то, что заложенное в письме (не только факт его запуска в обращение, но и содержание того, что в него вложено) предполагает предательство пакта, «клятвенной веры». Никому не запрещалось направлять какие-либо письма Королеве, а ей получать их. Семинар противоречит сам себе, когда с интервалом в несколько строк, усиливает радикальность логики значимого и его литерального места, претендуя на то, чтобы нейтрализовать «послание», затем пристегивает эту логику к своему символическому смыслу или к своей символической истине: «Как бы то ни было, это письмо является символом пакта». В противовес тому, как это трактуется на Семинаре (высказывание, выдающееся ввиду того ослепления, которое оно способно вызвать, но необходимое при доказательстве), следует, чтобы все «соблаговолили вникнуть в то, что в нем [в письме] содержалось». Неведение или безразличие по отношению к этому аспекту остается минимальным. Все это знают, все озабочены этим, начиная с автора Семинара. И если бы оно не обладало выраженной смысловой нагрузкой, никто бы до такой степени не опасался его подмены другим, что и происходит в случае с Королевой, а затем и с министром как минимум. Все убеждены, начиная с министра и до Лакана, включая Дюпэна, что речь, конечно же, идет о письме, в котором содержится то, что содержится: предательство пакта и то, что оно собой представляет, «символ пакта». По этой причине, очевидно, письмо и является предметом пристального внимания: сначала министра, затем Дюпэна, и, наконец, Лакана Все сверяют содержание письма, все поступают так же, как префект полиции, который в тот момент, в обмен на вознаграждение, берет письмо из рук Дюпэна, проверяя его содержание «Наш функционер схватил его в каком-то отчаянном приступе радости, открыл его дрожащей рукой, бросил взгляд на его содержание (cast а rapid glance at its contens), а затем поспешно рванул дверь, и уже без всяких церемоний, бросился вон из комнаты…» Обмен чека на письмо проходит над секретером, в котором Дюпэн хранил документ, б) Что касается закона о смысловой нагрузке украденного письма в общем смысле: это, опять-таки заключительные слова Семинара. («Таким образом, «украденное письмо», даже «невостребованное», выражает именно то, что письмо всегда доходит по назначению»).
[73] Оставлено, как в оригинале (прим. ред.)
[74] Можно даже считать так, что он единственный, кто «говорит» в новелле. Он держит доминирующую речь, с фанфаронством болтуна и нравоучения, приверженца истины, раздающего указания, указующего пути, восстанавливающего справедливость, преподающего уроки всем и вся. Он не жалеет личного времени и времени других, читая нравоучения и призывая к порядку. Он посылает себя по почте и адресатом указывает себя. Только адрес принимается в расчет, точный, подлинный адрес Кто, согласно закону, возвращается по принадлежности. Благодаря человеку закона, проводнику и вседержателю пути истинного. Все Украденное Письмо написано для того, чтобы он в конечном итоге вернул его по ходу лекции. И поскольку он проявил себя самым хитрым, письмо проделывает с ним очередную злую шутку в тот самый момент, когда он якобы распознает его место и истинное назначение. Оно ускользает от него и надувает его (сценический прием), и в тот момент, когда он высоким стилем говорит, что надувает, раскрывая надувательство, в момент, когда он отвечает на вызов и возвращает письмо. Сам того не ведая, он откликается на все просьбы, дублирует, то бишь подменяет министра и полицию, и если бы даже он оказался единственной жертвой надувательства, что сомнительно, то в этой «истории» он оказался бы больше всего в дураках. Остается уточнить, каков исход партии. А финал таков: раз-два-и-в-дамках-раз-два-и-в-дураках.
[75] В первой публикации этого текста можно было прочесть следующую заметку по поводу кавычек: «Неправильно все-таки приводить ее в таком виде, оставляя подвешенными так называемые «английские» внутренние кавычки». Я был не прав: последние кавычки обозначают конец речи Дюпэна, что было важно для меня, и нет никакой ошибки в издании, на которое я ссылался. Изъятие этой фразы (без последствий) является единственным изменением этого эссе, со времен его первой публикации.
[76] Le coq (франц.) — петух (прим. ред.).
[77] glène (франц.)— 1. суставная впадина, углубление 2. бухта троса (прим. ред.)
[78] В данном случае и далее по тексту автор обыгрывает разные значения слова tranche (франц.) — кусок, ломоть, часть, транша, очередь работ при строительстве. Конкретно имеются в виду отдельные сеансы дидактического психоанализа. — Прим. пер.
[79] Авторский неологизм, составленный из «транша» и «трансфер». — Прим. пер.
[80] mâle (франц) — самец (прим, пер.)
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-06-09; Просмотров: 187; Нарушение авторского права страницы