Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


ЕЛИЗАВЕТА — ЕВРОПЕЙСКИЙ АРБИТР?



 

Осознав, что угодил в западню, Фридрих в свой черед затеял целую кампанию в надежде переманить дочь Петра Великого на свою сторону{328}. Тем временем в Петербурге после скандала с Шетарди сильно возросло влияние англичан.

Георг II и его послы с тех пор, как Елизавета осуществила государственный переворот, вели индивидуалистическую политику: разговоров о русской интервенции в Европе избегали, но рассчитывали на давнишние отношения, на экономические привилегии, что насчитывали три столетия, и без конца напоминали о выгодах, которые приносила России ее торговля с Британией{329}. Их основной заботой было не потерять доступа к северным морским путям; поэтому они готовились заключить с Петербургом новую конвенцию — сближение, весьма нежелательное для Франции{330}. Так вот, Фридрих вообразил, что с помощью своего дяди Георга II сможет восстановить прежнее влияние на Россию, пусть с риском вызвать еще большее охлаждение Франции, которая после смерти государственного министра Флери (в 1747 г.) стала снова впадать в былую англофобию. Путь к цели виделся один: союз между Пруссией и Россией, двумя расцветающими молодыми нациями, освободит Гогенцоллернов от всех территориальных забот. Но действовать надлежало быстро, точно и по-хитрому. И вот Фридрих, иногда называвший себя «философом из Сан-Суси», приходит к важному решению и пишет своему послу, что медлить нельзя: «Я должен прибрать Россию к рукам сейчас, в противном случае я не получу ее никогда»{331}. Старик Мардефельд свое дело знал: умел и представить общие интересы сторон в самом выгодном свете, и подчеркнуто заносчивым поведением возбудить у других послов зависть к своему успеху{332}. Девизом прусского короля было «Divide et impera» («Разделяй и властвуй»): разжечь соперничество между Францией и Англией, не допуская торжества ни той ни другой, а тем временем что было сил сосредоточиться на главной задаче: наладить идеальное сотрудничество с Елизаветой. Он мечтал делать погоду в этой далекой стране{333}. Фридрих пошел на уступки, легкие для государства, возраст которого едва насчитывал полстолетия: во всех своих посланиях стал подчеркнуто величать Елизавету императорским титулом, который был поводом для стольких разногласий между европейскими венценосцами; признав ее императрицей, он тем самым гарантировал преимущественное положение русских дипломатов в Потсдаме. Это стало одной из причин, почему Версаль снова направил в Петербург Шетарди: ему полагалось помешать сговору русского и пруссака, этих «двух трусов», боящихся один другого{334}. Чем это кончилось, мы уже знаем. Однако нюх не подвел Амело: Гогенцоллерн и впрямь побаивался большого славянского соседа, его томил наследственный страх перед вторжением русских. Да и в глазах Елизаветы соседство Фридриха тоже представляло самую серьезную опасность — государыню тревожили его поразительные бранные успехи и редкая дипломатическая гибкость, позволявшая ему то поворачиваться в сторону французов, союзников Турции и Швеции, то склоняться к англичанам, союзникам Дании. После договора в Бреслау, установившего мир Фридриха с Марией Терезией, пруссак, чего доброго, мог оказаться и на стороне австрийцев, а у тех близкое родство с брауншвейгским семейством.

Разные монархи поочередно пытались доминировать в российской политике, не понимая, какого рода психологическую эволюцию переживает Елизавета. А она жаждала всей полноты ответственности, признания, равноправного вхождения своей страны в круг европейских держав. Версаль и Потсдам со своими притязаниями вместо того, чтобы способствовать, только мешали друг другу, их формальное союзничество страдало от недоверия и взаимного соперничества монархов, равно как и от несостоятельности правительственных кабинетов. Хотя их послы, оказавшись на месте, умели сориентироваться, играли свою роль с толком, не перебегая друг другу дорожку на почве дипломатии. Шетарди, затем д'Аллион поладили с Мардефельдом, преодолели свои разногласия, образовав крепкий союз во имя противостояния входившей в силу австро-британской группировке, по им зачастую приходилось действовать, не дожидаясь одобрения свыше и рискуя навлечь на себя нарекания своих дворов. Впрочем, медлительность почты и беспощадная цензура со стороны русских всегда могли послужить для них оправданием.

Когда Шетарди вернулся в Петербург, он и представить не мог, до какой степени успел измениться здешний двор. Елизавета, открытая для всех социальных слоев, невзирая на табель о рангах, введенную Петром I, допускала карьерное возвышение кого ни попадя, что могло послужить и к добру, и к худу. Вокруг императрицы (чей разум был помрачен от нескончаемых празднеств, бессонных ночей и чрезмерной веры в собственную популярность) кружился в одуряющем танце рой честолюбивых выскочек обоего пола{335}. Но своей подозрительности она не утратила и упорно придерживалась политики разделения: в ту пору никто не мог быть уверен в прочности своей позиции. Вопреки обманчиво стабильной видимости жизнь двора оставалась переменчивой и шаткой: завтрашний день каждого здесь зависел исключительно от прихоти самодержицы. Стремясь избежать чьего-либо противодействия ее воле, она часто нарочно сеяла раздоры среди своих приближенных. Ей нравилось стравливать государственного канцлера со вторым лицом в правительстве — Воронцовым, возбуждая в них то мелочную зависть, а то и нешуточное соперничество. Государыня измышляла перемены в расположении мест за своим столом, навязывала безо всякой причины подарки то одному, то другому, расточала кому ни попадя подмигивания и ободряющие улыбки. Эта интригующая игра представлялась ей необходимой для укрепления собственной позиции. Императрица Всероссийская умела и польстить своим недоброжелателям: отпрысков древних родов, относившихся к дочери Петра I скорее прохладно, она осыпала знаками внимания, да и на почетные должности не скупилась. Зато престолонаследнику Петру Голштейнскому порой приходилось солоно. В два счета очистив малый двор от всех иноземцев, из него затем стали вытеснять и тех русских, кто слыл прозападно настроенным. Петр Чернышев, прежний посол России в Берлине, назначенный еще Екатериной, со дня на день ждал отставки; камергер великого князя Голицын был отстранен от этой доходной должности. Восхождение по ступеням придворной иерархии, в годы правления наследников Петра и особенно его младшей дочери вконец демистифицированное, сведенное к простейшим побуждениям властительницы, утратило былой почтенный ореол военных и административных заслуг. Подобная иррациональность не могла не парализовать любую деятельность двора. Поступками Елизаветы управляло одно желание: избавиться от докучных государственных дел, но с непременным условием, чтобы это не нанесло урон ее царственному величию. Поэтому все ее внимание было сосредоточено на внешней политике. Перед лицом иностранных держав она демонстрировала свою скрупулезную приверженность к соблюдению этикета, требуя, чтобы ей оказывались все знаки почтения, подобающие такой персоне. Нет сомнения, Елизавета была ленива, но, оставаясь дочерью Петра Великого, она сознавала, сколь важна роль ее страны в поддержании равновесия сил в Европе.

Летом 1744 года Фридрих шел от победы к победе. После того как он в сентябре взял Прагу, всем надеждам Марии Терезии, казалось, пришел конец. Кроме вмешательства России, иных шансов у нее не оставалось. Скрепя сердце она признала императорский титул соперницы и побудила так называемое собрание «имперских чинов» (а проще говоря — рейхстаг) сделать то же самое. Легитимация императрицы из рода Романовых императрицей из семейства Габсбургов пошатнула иерархию держав и традиционных привилегий. Опьяненная такой победой, дочь Петра охотно склонила слух к доводам посланцев королевы Венгрии. Бестужев ухватился за этот повод, чтобы навредить своим врагам, и развернул беспрецедентную кампанию диффамации{336}. В ужасающих красках он изображал картину скорого захвата России полчищами Фридриха. И французам тоже более невозможно верить, добавлял он: Мориц Саксонский не постесняется вторгнуться на российскую территорию, чтобы отхватить Курляндию, а принц де Конти вразрез с интересами ее императорского величества набросится на Польшу{337}. Тщетно Мардефельд и д'Аллион пытались опровергнуть всю эту клевету — их аргументация, лишенная официального подкрепления, не выглядела достаточно убедительной. К концу 1744 года стало ясно, что игра проиграна: ни царицу, ни ее фаворитов уже не урезонить. Париж вскоре окончательно махнул рукой на замысел союза с Елизаветой; Людовик и его министры не только перестали прославлять русскую государыню, но больше не скрывали своего презрения к ее варварской стране и попытались обезвредить ее силой. Призвали на помощь Порту, вечную союзницу Франции в конфликте с Габсбургами{338}. Расчет был на то, что страх перед турецким вторжением па востоке парализует Московию (это название по тем временам звучало крайне уничижительно) и помешает ей ввязаться в войну за австрийское наследство.

Но тут новое событие нанесло жесточайший удар по стратегическому плану этой войны: 20 января 1745 года скончался Карл VII, объявленный законным императором{339}. Соответственно Людовик XV утратил оправдание своей распри с Марией Терезией; стало быть, понадобилось срочно найти другого претендента на спорную корону. Распространился слух, что Франция и венгерские высшие придворные круги замышляют возвести на венский трон Фридриха Августа, саксонского курфюрста. Его держава, окрепнув благодаря объединению этих двух владений, к которым надобно добавить еще и Польшу, станет оплотом стабильности в центре Европы, что облегчит мирные переговоры и, вероятно, положит конец разорительной войне. Оставалось выяснить, как отреагируют Елизавета и Фридрих. Потерпит ли царица это тройственное объединение — Австрии, Саксонии и Польши? По наущению д'Аржансона, ведавшего в Париже иностранными делами, король Франции взялся за перо, чтобы убедить «свою сестру» оказать поддержку его саксонскому курфюрсту Фридриху Августу. Это персональное заигрывание было призвано сотворить чудо, переменив умонастроение тщеславной Елизаветы{340}. Плохо же они знали императрицу! Она застыла в молчании. Ведь объединение трех корон сдвигало Россию на обочину, да сверх того ограничивало ее влияние в Центральной и Восточной Европе. Царица не собиралась ввязываться в переговоры, которые вынудили бы ее признать искусственное соединение Германской империи и ее извечного врага Польши{341}. Этот новый ложный шаг Людовика только еще более навредил франко-русским отношениям.

Вопрос о том, чтобы послать русские войска в Западную Европу, был поставлен в начале 1745 года. Елизавета, по-прежнему не склонная торопиться, выдвинула условие: она готова вмешаться, если Ганновер и Саксония окажутся в отчаянном положении, но не намерена помогать Марии Терезии, которая среди венценосцев Европы как женщина и императрица является ее соперницей. Итак, вступление великой славянской державы в войну оставалось проблематичным, еще можно было склонить ее в другую сторону. Для этого у Бурбона и Гогенцоллерна оставалась последняя возможность, но она им дорого стоила: предоставить дочери Петра Великого роль посредницы в европейских конфликтах — непомерная честь для особы, презираемой как тем, так и другим. Эта идея зародилась при обмене мнениями между Парижем, Берлином и их представителями в Петербурге, но из тактических соображений было решено, что предложение о посредничестве должно исходить от Франции. Судя по письмам, которые Фридрих II слал своим представителям, Россию следовало удерживать в состоянии бездействия, дабы помешать ей присоединиться к враждебному лагерю{342}. Поэтому лето 1745 года было посвящено новым попыткам завоевать сердце русской государыни. Д'Аллиона и Мардефельда заклинали двигаться к цели, не допуская промахов в словах и поступках, и делиться всей мыслимой информацией, сколь бы пустяковой она ни казалась. Их первейшей целью было растолковать миролюбивой Елизавете причину, по которой прусские войска вторглись в Моравию и Богемию. Послам надлежало, сменяя друг друга, объяснять все действия Фридриха не иначе как заботой о восстановлении порядка в Германии. Императрица не спорила, казалась покладистой, однако навстречу по-прежнему не шла: Бестужев был начеку, он всегда умел пробуждать подозрительность своей госпожи.

Людовик XV пустил в ход самое чарующее красноречие, только бы добиться сближения с Елизаветой: он написал «монархине, к коей не может не питать величайшего почтения» письмо, исполненное преувеличенной патетики, где утверждал, что взялся за оружие исключительно затем, чтобы установить в Европе мир, заключить каковой, разумеется, подобает дочери Петра Великого, чья осмотрительная нейтральная позиция делает ее единственно подходящей посредницей-миротворицей. В послании его христианнейшего величества, расцвеченном пышными и льстивыми оборотами, сквозила плохо скрытая паника, мольба о помощи: Елизавета, дескать, осчастливит своим вмешательством его подданных, а также других монархов и их народы, вся Европа вслед за Францией будет благословлять ее, если она присоединится к борьбе против Англии и Австрии{343}. Ныне счастье Бурбона зависело от наследницы Романовых, маленькой невесты, когда-то отвергнутой им! Окончательно впадая в напыщенность, король заверял: человечество, мол, наделяет титулом европейского арбитра молодую женщину, властительницу народа, выведенного из ничтожества трудами ее отца{344}. Все эти упоительные разглагольствования, впрочем, не имевшие официального характера, шли вразрез как с ходом практических действий французского правительства, так и с дипломатией кабинета министров, наиболее благоприятной для скандинавских стран и Турции. Петербург же со своей стороны всегда отказывался признавать правомерным вмешательство французов в восточные дела и весьма настороженно взирал на их маневры на севере. Царицын посол в Париже вместо ответа, по существу, высказал критические замечания относительно терминологии послания Людовика: выбранное им слово «арбитраж», то бишь третейский суд, если разобраться логически, подрывает престиж либо той, либо другой стороны, а Россию лишает свободы действий. Российский полномочный посол Генрих Иванович Гросс заявил, что его страна предпочитает воздерживаться от активного участия в континентальных войнах; никакого ответа на просьбу Людовика он не дал{345}. Елизавета хранила молчание. Беспокойство прусского короля, который первым узнал о том, как развиваются события, все более возрастало. Посредничество России в германских делах представлялось последней возможностью узаконить его новейшие территориальные приобретения в Силезии и быстро заключить мир вне зависимости от восстановления сил его изрядно потрепанных войск. Мардефельд лез из кожи вон, д'Аллион делал вид, что тому же богу молится, но, по существу, эти двое больше не могли действовать заодно: один толковал о Европе, другой — о Германии. Русские быстро смекнули, что эти две заботы не всегда совпадают и даже способны в угоду различным альянсам вступать в конфликт. Похоже, при русском дворе вопреки его отдаленности уже догадывались о том, что между Парижем и Берлином сгущается атмосфера недоверия, сколько бы блистательной логики их послы ни вкладывали в отрицание этого факта.{346}

Вплоть до осени 1745 года Елизавета упрямо отстаивала нейтралитет России и свою роль посредницы в европейских конфликтах. Договор в Бреслау, согласно которому Россия становилась союзницей Англии и Австрии, она подписала скрепя сердце. Царица не скрывала своих симпатий к Франции и даже к Пруссии — тут ею владел простой дух противоречия. Когда ей сообщали о победах Фридриха в Силезии и Богемии или о счастливом исходе сражения при Фонтенуа, она радовалась, приказывала подать вина и налить ей чашу полнее. Во время одной церемонии, происходившей летом 1745 года в Петергофе, она выказала такую благосклонность к Мардефельду и д'Аллиону, что заставила изрядно приуныть послов союза четырех, которым Бестужев уже обещал желанную военную поддержку. Таким провокационным поведением императрице вздумалось помучить австрийского посла генерала фон Претлака, который раздражал ее своими на ее вкус чересчур вкрадчивыми манерами, и так в этом преуспела, что австриец стал уже смахивать на ипохондрика, вообразившего, будто он при последнем издыхании. Получив известие о сражении при Гогеифридберге (июнь 1745 года), царица лично прочитала по-французски и по-немецки депешу, сообщавшую о победе Фридриха над австрийцами и саксонцами, и с саркастическим юмором громко заметила, обращаясь к Лестоку, что пруссаки не скупятся на пилюли от запора, венгерская королева со своими министрами насилу успевают их глотать. Их императорские высочества тут же охотно присоединились к общему веселью, противоположному лагерю никогда еще не доводилось испытывать такого унижения. Бестужев, уязвленный до глубины души, уж и не знал, какому святому молиться.

Интриги австро-британской группировки тотчас возобновились с новой силой. Но канцлеру посредством тщательной ювелирной работы, плодом которой являлась смесь обвинений и неприятных намеков, неизменно ставящих под сомнение достоинство императрицы, удалось отвратить от нее всех дельных сановников, самому же стать незаменимым. Как он этого достиг? Весь секрет Бестужева сводился к двойственной тактике: всячески потворствовать как лени Елизаветы, так и ее тщеславию. Он избавлял ее от всех государственных обязанностей, одновременно обеспечивая наилучшие условия для того, чтобы она могла предаваться наслаждениям{347}. Короче, для нее сместить такого первого министра означало бы волей-неволей переменить свой образ жизни, наконец, взвалить на себя ответственность за множество дел, которыми ранее ведал он один. А Елизавета в течение первых десяти лет своего царствования становилась чем дальше, тем рассеяннее. С 1742 до 1744 года она еще председательствовала на министерских Конференциях при Высочайшем дворе, время от времени заглядывала и в Сенат, по пустопорожние разговоры ей наскучили, вскоре она передоверила эту задачу Бестужеву, в ту пору еще вице-канцлеру, но уже всемогущему — Черкасский был слишком стар, чтобы реально исполнять функции главы правительства.

На исходе 1745 года Европа низринулась в бездну раздоров, порожденных «Прагматической санкцией». Тогда Елизавета, питая отвращение к любого рода вооруженным интервенциям, стала вести себя непредсказуемо — иррациональные капризы служили ей излюбленным убежищем, способом выиграть время{348}. К императрице стало трудно подступиться даже с самым обычным вопросом. Сначала приходилось добиваться беседы с ней, что само по себе уже представляло задачу, потом — удерживать ее внимание более четверти часа, что выглядело невозможным. Легкомысленная, беспечная, она с отвращением избегала всего, что мало-мальски походило на серьезный разговор, и находила тысячу поводов, чтобы увильнуть от таких испытаний{349}. Чтобы всучить ей письменное обращение, также требовались деликатные маневры: она то отказывалась принимать деловые послания (вечно заявляя, что сейчас неподходящий момент), то забывала, что получила их. Мардефельд всегда имел наготове два конверта с разными датами, чтобы письмо Фридриха попало ей в руки, помеченное нужным числом, в противном случае самого же посла могли обвинить в небрежении своим долгом. Ибо во всех случаях, когда письма терялись или задерживались, ответственность возлагали только на иностранных послов или русских министров. Когда международные отношения особенно обострились, Елизавета стала и вовсе недоступной: находя убежище в нескончаемых паломничествах ко святым местам, отказывалась выслушивать жалобы и советы министров, к какой бы группировке они ни принадлежали; даже наперсницы и фавориты больше не смели заговаривать с ней о делах. Бестужеву приходилось пускаться на уловки, столь же фантастические, сколь и утонченные, чтобы выманить у нее подпись; тем не менее он был единственным, кому это удавалось. А будучи не в духе, она отменяла все аудиенции — не столько из зловредности, сколько от усталости.

И при всем том Елизавета желала быть достойной дочерью своего отца, ее воодушевляла надежда обеспечить своей стране господствующую роль в европейских делах. Разумеется, бездельница, но отнюдь не дура, она умело выжидала, когда наступит самый удобный момент, чтобы выбрать, к чьему лагерю России стоит примкнуть в войне за австрийское наследство. И несомненно, что государственные интересы в этом решении превалировали над ее личными склонностями. Непочтительность Версаля и пренебрежение Потсдама толкали Россию в объятия морских держав. Маневров своего канцлера императрица не контролировала, но срывать его планы умела. Елизавета не питала слепого доверия к первому лицу собственного правительства: она выслушивала его бесстрастно вопреки нескрываемому отвращению, которое он ей внушал{350}, но опрометчивых решении не принимала никогда, сплеча не рубила. Французы долго злоупотребляли политической наивностью этой молодой женщины, и Шетарди поспешил опереться на эту иллюзию… так он надеялся укрепить свои позиции. Д'Аллион исходил из представления о ее несостоятельности и считал, что лучше всего действовать в обход, помимо нее, — однако королевский кабинет этого способа не одобрил. Д'Аржансон подозревал ее в том, что она ведет двойную игру, морочит собеседникам голову, а государственного канцлера использует, чтобы последнее слово оставить за собой. Мардефельд делал ставку на ее томную дамскую лень, ограничивался тем, что вел с Елизаветой куртуазные беседы, строил из себя ее азартного и надежного карточного партнера, стараясь заставить царицу сосредоточить все внимание на его врагах — австрийцах. Для Фридриха и его посла Бестужев был единственным главой правительства. Будущее доказало правоту д'Аржансона, царица, некогда обозванная «это животное» (сейчас бы сказали проще: «корова! »), сохраняла-таки последнее слово за собой. И условия ставила тоже сама.

 

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 176; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.016 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь