Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Закон всемирной структуризации



 

выражается в том, что – если пытаться сформулировать:

 

Любые изменения любых материальных структур в конечном итоге ведут к усложнению этих структур или вовлечению их в более общие и более сложные структуры .

 

Что означает:

 

Если уже возникло что‑то материальное – дальше оно будет по мере миллиардов лет только усложняться, или же войдет в состав другой структуры более сложной.

 

Вот как субэлементарные частицы, элементарные частицы, атомы, – складываются в молекулы, молекулы в клетки, и т. д. и т. п. – так, чтобы ни разваливалось, какое бы живое существо ни погибало, раньше или позже элементные составляющие, частицы – энергия, структурированная в материю – сложатся в более сложную материальную структуру. Это надо помнить, желательно понимать, хотя сразу вот так, видимо, трудно.

Давно выяснена, – ну, что значит давно, в ХХ веке, все‑таки давно, – такая закономерность, что. Если появляется какой‑то новый биологический вид, возникает какое‑то существо, у него обычно есть голова, и в этой голове есть мозг – центральная нервная система. Дальше это существо эволюционирует (ну, если археологи могут что‑нибудь там накопать и посмотреть, палеонтологи, копатели). И как бы оно ни эволюционировало, его головной мозг, его центральная нервная система может становиться только больше . Она всегда становится больше – и никогда не становится меньше! При этом она может перестать развиваться, существо может так здорово вписаться в какую‑то экологическую нишу, что будет жить неизменно в течение десятков миллионов лет, а может исчезнуть, но никогда его головной мозга не будет уменьшаться. Ни в коем случае. Вот это и есть одно из действий, одно из следствий, один из аспектов действия Закона всемирной структуризации .

Из этого следует, что когда мы, человеки, объединяемся промеж собой в социумы, в сообщества, в народы, в этносы, государства, – то мы создаем все более сложные материальные структуры. Все наши действия в конечном итоге антиэнтропийны , даже если мы сжигаем деревья, и уголь, и нефть, то есть ту биомассу, которая за миллионы и миллионы лет образовывалась до нас. Мы, тем не менее, делаем что‑то, то есть: роем каналы, строим здания, строим космические корабли и запускаем их и т. д., – создаем то, что противоположно всеобщему развалу, противоположно энтропии: мы все более усложняем нашу среду обитания! Даже когда мы выбиваем какие‑то биологические, ботанические виды, разводя фермы вместо диких лесов и поля вместо степей, – тем не менее где‑то там остаются поля, где‑то леса, – а где‑то мы сажаем те растения, которые культурные противоположные диким, дикие хотели бы их размолоть.

Один из примеров, удобный и наглядный. Если взять собак разных пород, которые десятилетиями и веками многими выводились селекционерами и очень отличаются друг от друга, – например: возьмите вы бульдога, и возьмите вы мастифа, и возьми вы борзую, и возьмите вы левретку и т. д., – они все очень разные, и всех старательно выводили. Вот выпустите их на какой‑нибудь большой территории всех вместе. И через небольшое количество поколений вы получите дворняг. Ну что‑то вроде дикой собаки динго. Вот из дикой собаки динго, используя мельчайшие отличия одной особи от другой, развести через несколько веков опять массу этих пород – это наглядный пример того, как человек являет собой антиэнтропийное структурирующее начало. Он делает то, чего не было: он делает разное, он делает разнообразное, он делает то, что разводит вот эту однородную массу в разные стороны: он делает разнообразнее Вселенную.

И структуры, которые создает человек, они энергонаполняющие, они энергоемкие. Вот если их сложить, то выйдет как воздух из карточного домика – и ничего не будет. А пока – карточный домик стоит вместо колоды карт! – вот какую конструкцию мы видим. Вот это – наше занятие во Вселенной. Это наша вселенская функция. Это заложено в нас инстинктом.

Вот поэтому, если дети не могут строить, – то они ломают: им необходимо изменять , – делать не то, что было до них.

Давно‑давно американский фантаст, по‑моему, это был Роберт Шекли, хотя, может быть, это был Клиффорд Саймак, я боюсь сейчас перепутать, написал среди прочих один забавный рассказ, который назывался «Ускоритель». (По‑моему, в оригинале по‑английски это называлось «Функция».) То есть космическая экспедиция, она же космический корабль… вот эта экспедиция потерпела аварию в пространстве и села на какую‑то планету. У них сломался ускоритель. Дело в том, что весь этот корабль состоял из живых разумных существ, которые складывались между собой. Там были стенки, они могли разобраться и больше не было корабля, а бегали какие‑то стенки. Там был двигатель, там был вычислитель, там было еще что‑то, и кроме прочего там был ускоритель. И вот с этим ускорителем что‑то случилось. Не то он в космосе простудился, заболел и умер, не то ему ударил в то место, где должна быть голова, пролетающий метеорит, но только у них ускоритель скис, сдох. И они сели на планете, где жили ускорители. И им удалось поймать одного ускорителя и объяснить ему, что им на корабле нужен ускоритель и все будет отлично. А ускоритель стал объяснять, что он этого не хочет ужасно, что у него есть родители, жена, дети, любимая работа, карьера, искусство, а ему объясняли: ты понимаешь, это только потому, что до сих пор среди вас были только ускорители, им нечего было ускорять, вот они и занимались всякой ерундой, а теперь войди в нашу космическую семью – и ты поймешь, как это здорово: ускорять. Ну, в общем, они навертели ему этой лапши на уши, он вошел в их космическую семью: встроился в корабль как ускоритель; они собрались все вместе и полетели. И он стал ускорять. И почувствовал, как это хорошо! Вот, значит, один из вариантов шутливых, какова роль человека в этом космическом, еще неизвестном нам, содружестве.

Так вот, кроме шуток. Если суть существования Вселенной – это энергоэволюция , если суть энергоэволюции – это превращение энергии из энергии чистого вида во все более сложные материальные структуры, – то сущность человека во Вселенной – это структуризатор .

Человек переделывает то, что есть, создавая все более сложные материальные структуры посредством своей центральной нервной системы в первую очередь, ну а потом уже рабочих манипуляторов типа рук.

Тогда может возникать вопрос: для чего он это делает? Это имеет простое объяснение: в него встроен, в человека, чувственный механизм. Разумеется, он не задается целью: «давайте‑ка я переделаю вот это все». Он делает это потому, что ему хочется. Он под это подбивает подкладки типа: «оставить след» или «созидательная функция», или «как это прекрасно», или «счастливое будущее человечества», а вообще он переделывает потому, что этого хочет и попутно решает свои собственные задачи, т. е. он займет высокое место в социальной иерархии или он совершит подвиг и покорит любимую девушку, ну уже подразумевается отдельно природой, что они дадут счастливое многочисленное здоровое потомство, или он, таким образом, заработает кучу денег и будет счастлив. У него есть механизмы хотения.

И вот с этими механизмами хотения такая интересная вещь, что: с такой же силой некоторые люди, как они хотят, допустим, копать шахту, ну для того, чтобы уголь, а потом кокс, а потом железо, а потом оружие, а потом завоевать соседей. Вот такая социальная деятельность. С такой же силой кто‑то из них может хотеть писать стихи!

Вопрос. Зачем человечеству – с точки зрения Вселенной, с его понятно переструктурирующей и антиэнтропийной функцией, – зачем человечеству искусство? культура? и литература в частности?

Ответ. Вот поскольку встроен этот автоматический чувственный механизм, и человек занимается тем, что следует своим (однако самым сильным, доминирующим, суммарно доминирующим) желаниям, – то с точки зрения Вселенской Эволюции: искусство и литература, которые создает человек, ну – это типа отходов производства. Ну вот этот кпд все‑таки не 100 %. Поэтому человек не только занимается переструктурированием Вселенной и усложнением материальных структур – но еще и всякой белибердой: типа картины он, понимаете, пишет или стихи складывает, ну куда денешься.

А с точки зрения субъективной человеческого сознания, человеческого, можно сказать, центропупузма, можно сказать, антропоцентризма, переделывание Вселенной – это для человека следствие , а цель – это он хочет устроить счастье для всего человечества, или познать (спросите зачем, он скажет: закон природы) или познать тайны Вселенной, или добиться славы, или заработать денег.

Ну, а искусство – иногда средство для этого. А то, что мы переструктурируем – это уже часто бывает следствие.

То есть: взгляд со стороны – и взгляд изнутри.

И здесь мы перейдем к следующему очень интересному этапу, а именно. Когда‑то в школе, в советской школе, на уроках ботаники детей учили, что сначала были какие‑то вот такие примитивные, понимаете, растения, а потом – более культурные. Потом сказали, что это лысенковщина, но на самом деле мало что изменилось. Потому что происхождение всего живого объясняли так: вот, допустим, бродили звери и кушали траву, это были травоядные звери. Зверей много – травы на всех не хватает, а наверху листва. Некоторые звери, которые ростом повыше, вытягивали шеи кверху и ели эту листву. Чья шея длиннее, тот успешнее питался, оставлял потомство – и так образовался жираф.

Интересно, что в чем‑то это чистая лысенковщина, но, значит, как его звали, я уже не помню сейчас никак…

Петр Трофимович Лысенко, или наоборот, Трофим Денисович… короче, народный академик точно то же самое и говорил: хорошие условия – у нас овсюг превращается в овес, а плохие – овес вырождается в овсюг, все очень быстро.

И тогда следовали ехидные вопросы, которые в сталинско‑лысенковскую эпоху не смели задавать. Из которых самый кардинальный, я думаю меня поймут: десятки тысяч лет девушки рождаются на свет девочками с девственной плевой – и неизменно лишаются ее, начиная взрослую жизнь, вступая в чадородный возраст и т. д. Вопрос. С точки зрения логики – девочки давным‑давно должны начать рождаться без девственной плевы. Но этого, однако, не происходит, из‑за чего проистекают иногда разнообразные сложности.

Точно то же самое относится к животным. Ибо павлины со своими хвостами должны были давным‑давно погибнуть, не вынеся конкуренции с птицами более мобильными, у которых сзади нет вот этого снопа, бесполезного для жизни. Не получается с точки зрения пользы!

И вдруг оказывается, что. Если полезть туда, в ботанику с биологией, то оказывается: то, что нам пытались впарить за эволюцию по Дарвину, на самом деле является эволюцией по Ламарку. Ламарк был великий ученый, фактически создатель теории эволюции, и жил он на десятилетия раньше Дарвина, и знаменит он был всемирно, и он и говорил: ну, конечно, вот те свойства, те изменения и те мутации, которые полезны, вот они и ведут куда надо, а вот вредные – там наоборот со всякими ненужными тяжелыми хвостами должны вымирать.

Заслуга Чарлза Дарвина в первую очередь состоит в его редкостной, феноменальной научной добросовестности. И вот этот Дарвин впервые и показал, что мутации, которые происходят с живыми существами иногда под воздействием непонятных факторов, под воздействием случайностей, – эти мутации носят абсолютно случайный, неупорядоченный, непредсказуемый характер. И могут разделяться на три группы.

Первая группа – это мутации, полезные для жизни вида. Это бывает реже всего.

Вторая – мутации вредные для жизни вида, которые мешают ему жить: и это тоже бывает достаточно редко.

Наибольшее количество мутаций не имеют никакого значения для выживания и продолжения рода вот этого вида. Ни‑че‑го. Но они почему‑то тоже происходят! Ну, природа как будто действует «методом тыка».

Природа производит все мутации, которые только могут быть . А потом что‑нибудь чуть‑чуть меняется – и какие‑то оказываются полезными. Иногда заранее этого нельзя предвидеть. А иногда какие‑то из них, очень немногочисленные, оказываются полезными сейчас. Но это не потому, что природа движется в каком‑то определенном направлении. А потому, что вот как по всей сфере, вот 360 градусов, всё что есть… вот как шар кругом нас – и по всему этому шару происходят эти мутации. Какие‑то оказываются полезными.

Точно так же человек делает абсолютно все, что он может придумать, чтобы делать. Не потому, что это полезное, а вот потому, что через него продолжаются эти мутации вселенской деятельности во все стороны.

Когда человек удовлетворяет потребности первого порядка, то здесь все достаточно просто. Потому что целенаправленно и осмысленно человек удовлетворяет потребности в питье, в пище, в спасении от хищников, в жилище, то есть укрывании себя от неблагоприятной внешней среды, в размножении, в одежде, в безопасности и т. д. и т. п. Но когда речь идет о чем‑то дальнейшем…

Скажите, для чего он рисует что‑то цветной глиной на стене пещеры? А… это он думает, что какой‑то обряд, он вкладывает в это смысл. Хорошо. Тогда расскажите, пожалуйста, какой смысл вкладывает пастух в узор, которым он украшает кнутовище? Вот он сидит себе на пригорочке, приглядывая за стадом, и ножиком покрывает свое кнутовище затейливой резьбой. Пользы от нее никакой. Говорят, потому что вот стремление к красоте в душе человека. Ну да, можно так сказать, но это означает не объяснить ничего. Для чего он занимается вот этим вот? А ему потребно сделать что‑то, чего не было. Изменять .

Понимаете, вот так же существует вещь, которую можно назвать стремлением к украшению себя . То есть самые первобытные народы стремились что‑то изменить в своем облике. Или они заплетали волосы в косички. Или они подпиливали себе зубы, или они свои белоснежные зубы специальной сажей красили в черный цвет, и считалось, что это красиво. Или они покрывали свои тела, вот свою гладкую, смуглую, бронзовую, загорелую кожу они покрывали татуировками. Но делали что‑то такое, чего не было раньше.

Это есть то самое переструктурирование всего окружающего . Это инстинктивно присуще человеку. И для того, чтобы понять, в каком же направлении движутся эти изменения, мы сейчас проделаем один очень нехитрый мысленный опыт.

Представьте себе, что вы где‑нибудь в российском колхозе на колхозном поле. То есть достаточно прохладно, возможно дождливо, безусловно грязно. Значит, за трактором плуг выковырял борозды, и там торчит картошка. И вы собираете эту картошку. Вот, предположим, вы советские студенты, которых отправили на картошку.

У каждого из вас в руках ведро, вы туда насыпаете картошку. А картошка, знаете, такая не очень: она иногда кривая, одна крупная, другая мелкая, третья средняя, есть чистая, есть грязная, не важно, ну – такая очень разносортная картошка. Эти ведра вы высыпаете в такие грязные деревянные ящики. Три ведра на ящик, 20 кг примерно, 20–25. И двое ребят, которые покрепче, вот эти ящики берут и составляют там в кузов машины. Ну, занятие в свое время привычное всем советским студентам.

Теперь представьте себе кого‑то здорового, который с двух сторон за эти грязные ручки берет вот этот ящик, наполненный картошкой самого разного вида, и начинает его трясти. Вот начинает его ритмично потряхивать. Вот потряхивает и потряхивает. Сил у него невпроворот, потряхивать может долго.

Мы наблюдаем картину, которая кому‑то может показаться удивительной: буквально через одну‑две минуты потряхивания картошка сортируется. Самая мелкая оказывается в самом низу, средняя оказывается посередине, а наверху оказывается самая крупная картошка. И некие наблюдатели, допустим, с другой планеты, которые ничего не знают о Законе всемирного тяготения, которые не знают того, что картошка под действием силы тяжести устроилась так, чтобы при потряхивании центр тяжести всей картошки в ящике находился пониже. Вот они этого не знали. Они видят только, что произошла такая сортировка. Они говорят, что, в общем, это чудо, которое, видимо, еще не скоро будет объяснено. Потому что с точки зрения теории вероятности нужно, допустим, 27 600 лет, чтобы в результате беспорядочных потряхиваний, вот по случайности, сложилась такая комбинация, – чтобы все мелкие были внизу, а средние посередине, а крупные наверху.

Вот примерно так же рассуждают сегодня наши ученые, когда говорят о том, что возникновение жизни на Земле – это потрясающая случайность. А главное, если принять во внимание вот все привходящие факторы, все исходные данные, – то с точки зрения теории вероятности, теории случайностей, нужно было бы во много‑много тысяч раз времени больше на возникновение жизни на Земле, чем получилось.

А как она возникла так быстро? А вот потому что существует тот самый, о котором мы говорили, ЗАКОН ВСЕМИРНОЙ СТРУКТУРИЗАЦИИ. Который все изменения отбирает таким образом, чтобы в результате эволюция шла в сторону наибольшего усложнения всех материальных структур . А поскольку жизнь сложнее «преджизни», и изменяется все при жизни быстрее, то эти случайности как будто какой‑то рукой продавливались при любых изменениях в эту сторону. Вот как будто кто‑то тряс ящик таким образом, чтобы жизнь у нас возникла быстрее, то есть чтобы все мелкие картошки, допустим, были там внизу.

Точно так же все человеческие действия направлены в такую сторону, чтобы переструктурировать как можно больше. Но это не объясняет, для чего человеку стихи. Вот если мы ограничим искусство, допустим, архитектурой, – то тогда понятно, зачем египтяне ставили пирамиды или американцы ставили небоскребы. Вот это – максимальная антиэнтропийная деятельность. А при чем тут стихи?

Вот тут мы должны заехать немного с другой стороны к нашему вопросу.

В свое время великий Шопенгауэр сказал: «Поскольку мы всегда имеем дело не с предметами, а с нашими представлениями о них (т. е., прибегая к кантовским формулировкам, «не с вещью с самой по себе», а «с вещью для нас»), то, – продолжал Шопенгауэр, – коли мы имеем дело с нашими представлениями о вещах, всякая честная философия неизбежно должна быть идеалистической». Против этого очень трудно возражать, потому что действительно: что бы там ни было – мы воспринимаем все через наши органы чувств. И имеем дело с не предметами, а с нашими о них представлениями, которые на чувствах базируются, а потом в рациональные системы могут перерабатываться. Поэтому мы должны признавать, что все‑таки честная философия действительно должна быть немного идеалистической. Мы имеем дело с нашими представлениями о предметах: они объективно могут существовать – а субъективно мы все равно имеем дело с нашими представлениями.

Таким образом, можно сказать, что существует «Бытие‑вне‑нас». И с точки зрения философской – это примерно то же самое, что совокупность кантовских «вещей самих по себе» или «самих для себя». То, что в формулировках в переводе на русский «вещь в себе» – она не совсем точна и не совсем даже понятна. Вот вся совокупность всех вещей Вселенной, то есть вот все, что есть во Вселенной материального самого по себе – вот оно у нас называется, допустим, «Бытие‑вне‑нас» .

А еще есть «Бытие‑внутри‑нас» . Это означает, что. Из опыта нам понятно абсолютно: если любого человека убить – то все остальное все‑таки останется. Мы это видели неоднократно в кино, а некоторые даже видели это наяву. Но для каждого из нас все‑таки в этот момент прекращается жизнь – и тем самым прекращается мир. И каждый из нас подобен своего рода танку, который не имеет оптических приборов, а имеет только телевизионные. Вот как со зрением мы имеем дело, с сетчаткой глаза, куда проецируются все изображения, – так мы внутри себя имеем дело с этим самым «бытием», а вернее с нашим представлением об этом бытие . Вот бытие, каким оно воспринято внутри нас.

Таким образом. Бытие‑внутри‑нас – это Бытие‑вне‑нас, как мы его внутри себя представляем.

И вот здесь есть одна очень тонкая вещь! Бытие‑внутри‑нас может совпадать, то есть адекватно отражать Бытие‑вне‑нас, – а может и нет. Например. Если мы побежали и в точности измерили какой‑то бетонный блок: мы измерили в сантиметрах, мы его измерили в килограммах, мы произвели, допустим, химический анализ этого бетонного блока. И то, что внутри нас: представление об этом блоке: в точности совпадает с этим вот блоком. Это вне нас.

А теперь внутри нас. «Вне нас» – это значит: уничтожь все человечество, но этот бетонный блок остался и он не изменился ничуть. А «внутри нас»… Предположим, существуют стихи. Ты уничтожил человечество – и вся поэзия исчезла. Если эти стихи были напечатаны в книгах, то остались материальные носители поэзии: осталась бумага, покрытая буквами, то есть вот такая‑то материя, так‑то структурированная: вот такие‑то пластиночки белые, имеющие такие‑то данные, физический, химический состав, размер, – на которых такие черные черточки. Но. Поэзии самой не осталось! Потому что – некому это читать, некому это произносить, и некому это представлять внутри головы.

Но. Пока мы живы – эта поэзия совершенно существует. И вот для нас, с нашим Бытием‑внутри‑нас и вне‑нас, для нас Шерлок Холмс – точно так же реален, как доктор Конан Дойль. Потому что сегодня уже и того и другого нет, и более того: довольно много людей, которые знают, кто такой Шерлок Холмс, – но не знают, кто такой Конан Дойль. Если вы. Уничтожите всех людей. То. От Шерлока Холмса не останется ничего, – а от Конан Дойля все‑таки останутся кости в могиле. Понятна ли эта разница?

Мы имеем дело с отражением мира, а иногда не с отражением, а с переделыванием внутреннего мира . Переделывая внешний мир, то есть, – мы прорываем каналы, мы роем шахты, мы возводим здания, мы изменяем Бытие‑вне‑нас, но – одновременно Бытие‑внутри‑нас мы тоже изменяем. Мы видим, чувствуем и знаем, как вот это все изменилось. Наше отражение измененного мира соответствует этому измененному миру.

Вариант второй – мы пишем стихи. Ничего не изменяется в Бытие‑вне‑нас, а внутри нас все‑таки изменяется. Значит. Зачем мы пишем стихи? Мы с этого начали. Для денег, для славы, для пользы, для смягчения нравов, говорили. Не прокатывает. А потому, что:

Человек как продукт эволюции  и как в чем‑то орудие этой вселенской эволюции должен делать . Запрограммирован он так инстинктивно, сущность его вселенская: делать абсолютно все, что он только может придумать. Вот до чего он додумается делать – вот это все он всегда будет делать. Полезно это или не полезно, он часто не знает.

Чем более развита цивилизация, чем меньше усилий нужно класть на то, чтобы просто прокормиться и физически просуществовать, – тем большая часть человеческой энергии расходуется на занятие необязательное. Тем большая часть человеческой энергии расходуется на переструктурирование Бытия‑внутри‑нас .

А именно: начинают придумываться какие‑то глупые ритуалы, которые никого не интересовали в серьезные времена войн или подъемов цивилизации. Начинают придумываться какие‑то жесты, начинает придаваться значение какой‑то ерунде. Люди сходят с ума из‑за того, что у них где‑то что‑то в одежде на 15 сантиметров выше или ниже, короче или длиннее. Начинают изобретаться «ценности», которых, в общем, не существует. И примерно по тому же принципу создания того, чего нет вне нас, «реально», – начинает создаваться литература.

Понятно, что есть функция изначально информативная: рассказать, что там было. Функция познавательная: когда литература неразъемна от мифологии и пытается объяснять мир. Функция эмоциональная: когда поют на свадьбах или плачут на похоронах. Ну, а когда все спокойно – зачем нужно писать стихи?.. «Для того, чтобы это было прекрасно».

Для того, чтобы было прекрасно, можно любоваться закатом, можно слушать пение птиц. И мало ли чем еще можно заниматься без всей вот этой ерунды. А зачем поэтам сжигать себя в короткие годы безобразной, часто асоциальной, жизни?

И как это получается, что есть вот шахтер, который добывает уголь: тяжелая, но нужная работа. Есть поэт, который сочиняет стихи. С точки зрения шахтера – это вообще не работа, а кроме того, она никому не нужна. И каким‑то образом этот самый поэт, не политик, не адвокат, вообще там виршеплет, стоит в социальной табели о рангах выше этого шахтера. А иногда еще и денег получает больше, что может показаться особенно несправедливым.

Потому что людям в общем и целом нет разницы: переструктурировано Бытие‑вне‑нас или внутри‑нас .

С этой точки зрения пробить тоннель под Монбланом и написать такую поэму, допустим, как «Илиада» – это в чем‑то события сходные, равновеликие. Что да, эта поэзия, она вроде бы в реальности не существует, зато она отлично существует в нашем внутреннем мире.

Вот мы берем и делим наш внутренний мир на две неравные части. Большая часть, ну чисто условно возьмем 90 %, – это наш внутренний мир, который совпадает с внешним миром. И чтобы мы ни переделывали, переструктурируя во внешнем, оно у нас внутри совершенно адекватно отражается. И поскольку мы имеем дело все‑таки с нашими представлениями о предметах, то мы переструктурируем те 90 % своего Бытия‑внутри‑нас, которые адекватно отражаются снаружи. Мы думаем, что мы строим космический корабль – и мы строим космический корабль. Думаем, что летим к Марсу – и летим к Марсу.

А вот 10 %! – они не находят, и вообще не имеют, адекватного отражения снаружи, вне нас. Мы пишем стихи – и эти стихи существуют только в нашем сознании: только в восприятии нашей центральной нервной системы. А нашей центральной нервной системе, в общем, все равно: читать лирические стихи о том, чего, в общем, и нет, а просто о чувствах, – или читать отчет, допустим, об экспедиции на Марс, которая была объективна. Внутри нас происходят точно те же самые процессы осознания и чувствования.

Вот примерно поэтому и существует литература. Литература как часть культуры в узком смысле этого слова. Если культура – это перереструктурирование, усложнение, создание более сложных структур в той части нашего Бытия‑внутри‑нас, которая не совпадает с Бытием‑вне‑нас, – то вот литература это часть этой общей культуры. Потому что вообще в культуру искусства входит музыка, и входит живопись, и входит еще ряд вещей…

Музыка – это специальное упорядочивание звуков. На акустическом уровне музыка категорически антиэнтропийна . Звуки, которые валятся хаотично и неорганизованно, – композитором и исполняющими сочинение музыкантами очень здорово структурируется: высокие сюда, низкие сюда, слабые так, сильные сяк и т. д. и т. п. И мы имеем могучую акустическую структуру. С этой точки зрения музыка – это очень высокоорганизованная акустическая структура , не имеющая, в общем, прямых аналогов в природе. А самые близкие – это птичье пение.

Точно так же можно сказать о живописи. Потому – что. Мы берем краски: если мы их смешаем все вместе и покрасим холст ровным слоем – у нас получится что‑то такое ровное и серо‑буро‑малиновое. Глупости! Разные краски разнести таким сложным образом, что они изображают жизнь. А на самом деле краски просто масса какая‑то. Более того, этими красками можно изображать не жизнь, а вообще неизвестно что. Тогда говорится о современной живописи, авангардной живописи или еще чего‑то. Хотя сплошь и рядом авангардная живопись занимается как раз тем, что льет воду на мельницу энтропийного процесса : смешивая все в кучу и объявляя это искусством. Но это сейчас выходит за рамки нашего рассмотрения. Факт тот, что вообще живопись, – на уровне если брать по краскам – материальном, если зрение – визуальном, – также антиэнтропийна.

Точно так же самая антиэнтропийная архитектура. Потому что достаточно вырыть пещеру, или построить примитивный каменный или деревянный параллелепипед, или сделать ему двускатную крышу, чтобы скатывался снег, дождь, и т. п. – этого достаточно. Когда начинаются всякие колонны, портики, и прочее, и прочее, – делается то, чего не было. Архитектура антиэнтропийна на уровне не только визуальном, но уже и сугубо материальном.

Так вот. Мы мыслим словами. И на уровне вербальном, на уровне слов, – литература также антиэнтропийна . Из слов, которые существуют в нашем мозгу и между нами по договоренности; из слов, которые существуют и внутри нашего сознания в Бытие‑внутри‑нас – и вне, потому что эти слова являются общими для всего народа; вот из этих слов писатель создает конструкцию, которой не было. Всего‑навсего из фонем, а фонемы складываются в слова, слова в предложения, этими предложениями выражаются и мысль, и вид природы, и разнообразные чувства и т. д. и т. п. И литература – это такой вот род субъективной антиэнтропийной деятельности . То есть можно сказать, что: склонность человека к занятиям литературой вполне встроена в наш вселенский инстинкт. И занятие литературой – это один из видов всей, в общем, антиэнтропийной структурирующей человеческой деятельности .

А то, что литература может быть совершенно бесполезна вне нас, в окружающей жизни, и ничего не изменять в этой окружающей жизни, – имеет для нас небольшое значение или вовсе никакого. Потому что она живет в том самом Бытие‑внутри‑нас, которое и является культурой.

То есть. Из слов, которые в языке стоят беспорядочно, поэт методом организации создает такие вербальные конструкции, где присутствует ритм, и присутствует рифма, и присутствует размер. И получаются ритмованные, мелодичные стихи, которых не существует в простой речи. Это классический пример антиэнтропийного воздействия художника на язык .

Прозаик в языковом отношении менее антиэнтропийный. Зато он может строить такие характеры, такие сюжеты, и создавать такие ситуации, которые трудно и придумать, иногда их вовсе в природе быть не может, особенно когда он не сугубо реалист, а наворачивает чего‑то такого эдакого. То есть на уровне создания чего‑то в нашем воображении писатель создает миры . Это то самое, о чем сказал Шопенгауэр: что художник выше героя, потому что герой совершает подвиги в реальных мирах – а художник создает миры вымышленные, которых без него не было.

А вот как отличить вымышленное от реального – это напоминает известный старый английский анекдот: «Официант, что вы мне подали? Это чай или кофе? – А вы что, сами не можете различить, сэр? – В том‑то и дело, что не могу. – Тогда какая вам разница, сэр?»

Таким образом. Если мы не можем различить часто, чем для нас отличается вымышленный мир от реального, то – работа в этом внутреннем вымышленном как бы мире для художника является абсолютно реальной: реальная слава, реальные деньги, реальные воздействия на окружающих, если они на стадионе ревут всей толпой… (допустим, забрасывают цветами, как было, правда сорок или пятьдесят лет назад, с таким поэтом как Евтушенко, который имел колоссальную славу, даже не представимую сегодняшними поэтами). То есть. Художник создает миры внутри нас – а потом оказывается вдруг, что рушатся реальные миры, а вот эти вымышленные продолжают жить.

Давным‑давно нет Древней Греции, а еще додревняя, вот та самая ахейская – это вот вам Гомер, вот вам «Илиада», и вот вам «Одиссея», до сих пор ее читают, правда мало кто читает, но в пересказах большинство интеллигентных людей имеют какое‑то представление.

Вот чем занимается писатель, и вот почему литература. Как Господь Бог, условный Господь Бог, создал и переделывает весь мир, – так писатель на вербальном уровне, словами, создает миры в Бытие‑внутри‑нас и переделывает эти миры. И действия его, инстинктивные, повторяю, и укладываются во всю Общую теорию ЭНЕРГОЭВОЛЮЦИИ – переструктурировать (в итоге усложняя) все, что ты можешь переструктурировать: полезное и бесполезное, внутреннее и внешнее, по всей сфере на 360 градусов, потому что это и есть сущность жизни и сущность Вселенной.

 

Литература Советской Империи

Лекция, прочитанная в Библиотеке Нью‑Йорка, США, в 1999 г.

 

Когда я был школьником класса 7–8, ходил у нас такой анекдот. Мы в те времена были, я бы сказал, юными критическими патриотами. Было такое неформальное направление в среде советских полуинтеллигентов – «критический патриотизм». И анекдот был, как первое советское правительство ходит по выставке современной живописи. Это было вскоре после того, как Никита Сергеевич Хрущев разогнал, значит, выставку, которая позднее получила название «бульдозерная».

И вот «Ленин спрашивает у Дзержинского:

– Феликс Эдмундович, батенька, вы понимаете что‑нибудь вот в этом вот полотне? Я ничего не разберу.

– Нет, вы знаете, Владимир Ильич. А давайте мы спросим у Свердлова.

Зовут Свердлова.

– Яков Михайлович, вот как вы понимаете, батенька, вот это. То, что здесь нарисовано?

А Свердлов говорит:

– Простите, Владимир Ильич, Феликс Эдмундович, но я что‑то здесь ничего не пойму. А может быть, мы спросим Анатолия Васильевича Луначарского? Он у нас все‑таки нарком просвещения.

Зовут Луначарского. Он говорит:

– Простите, товарищи, – и пенсне снимает. – Я, к сожалению, вот в этом вот современном искусстве тоже, вы знаете, ничего не понимаю.

Это было последнее советское правительство, которое ничего не понимало в искусстве».

Таким образом, мы будем говорить о литературе 20‑го века советского в основном периода. Это интересный период. Это очень интересная литература, которая рассматривалась из‑за рубежа с одной точки зрения, изнутри – с другой точки зрения, потребителями – с третьей точки зрения, а если посмотрим сейчас, то эти точки зрения просто превратятся в калейдоскоп.

Итак, одна точка зрения: что большевики уничтожали традиционное искусство русское гуманистическое, противопоставляя ему модернизм, авангард, футуризм, продвигая какие‑то безумные театральные постановки Мейерхольда, а что касается литературы, конечно, – это Маяковский, это рубленный стих, лесенка и все такое. Не совсем так. Потому что даже в Полном собрании сочинений В.И. Ленина остались записочки, что “с этим безобразием под названием «футуризм» нужно все‑таки покончить”. И этому хулиганству нужно дать по рукам.

Надо сказать, что у Владимира Ильича были совершенно традиционные литературные вкусы. Вот хотя он писал: «и побольше вешать!» – «и побольше расстреливать!» – но воспитан был при этом на Пушкине и Толстом. Вот бывают такие пг’еинтег’еснейшие вещи.

Итак. Проблема, с которой мы начнем сегодня – это проблема вытеснения одними именами, которые поднимаются на щит, других имен, которые спадают с этого щита. По глубоко любимому в советском, а ныне уже российском, читающем народе, по глубоко любимому и бессмертному выражению блестящего американского новеллиста У.С. Портера (он же О’Генри): «Боливару не вынести двоих». Ну уж пятерых, восьмерых – тем более, не паровоз.

Значит. Жил‑был великий русский поэт Александр Блок. Этот Блок приветствовал революцию. Этот Блок писал еще о предчувствии революции, что грядут «неслыханные перемены, невиданные мятежи». Этот Блок написал потом строки, которые просто на плакатах рисовали и лепили на дома: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!» Раздули. Раздули и вскоре Блок умер в психическом расстройстве. Отказываясь от пищи, произнеся скорбно, что «Россия сожрала меня, как глупая чушка собственного поросенка». Умер, значит, Александр Блок. Гениальный был поэт, крупнейший был поэт. Можно сказать, умер сам.

Годом спустя расстреляли в России, уже в Советской России естественно, в Петрограде‑городе, другого поэта – Николая Гумилева. Причем расстреляли в сущности за дело, потому что в городе были белогвардейские, то есть просто офицерские патриотические организации, которые относились весьма критически к Советской власти и которые были пристроены к такому плану (не реализован был план, потому что очень бестолково все было у белых): что вот когда Юденич завяжет бои на окраинах Петрограда – то восстанут офицерские группы, выйдут на улицы, сбросят власть проклятых большевиков. Одна из таких офицерских групп возглавлялась Таганцевым, к ней был причастен Гумилев. Ничего такого он не сделал, так там никто ничего не сделал, они просто имели в виду, что когда Юденич – так они тоже. Короче, их взяли и расстреляли, в том числе и Гумилева. Вследствие этого, разумеется, как расстрелянный белогвардеец, то есть враг Советской власти, Гумилев был под запретом в Советском Союзе. Первые несколько лет после смерти, ну, руки еще не дошли у власти большевиков, чтобы все запрещать, – а позднее решительно под запретом.

Я думаю, что в году приблизительно 67–68‑ом одним из главных специалистов в мире по Гумилеву был я. Потому что провинциальный юноша, приехав в Ленинград и поступив в Ленинградский университет, я дорвался до культуры; и одним из первых действий я устроил себе выписку требования в деканате работать в научных залах Публичной библиотеки, куда студенты не очень допускались, особенно первокурсники, но по требованию из деканата им оформляли туда пропуск. И вот я ходил туда вечерами. И среди прочего я целеустремленно читал Гумилева. Я прочитал все сборники Гумилева, как прижизненные российские, так и посмертные, выходившие в Берлине. Но в те времена никакой множительной техники сначала не было, а потом она была запрещена категорически, поэтому у меня был с собой толстый красивый блокнот – я туда красиво разборчиво переписывал стихи Гумилева, которые мне нравились, раскрашивая вокруг красного еще черным и синим цветом. У меня был замечательный, толстый рукописный сборник.

На 4 курсе в общежитии у меня его украли. Гумилев был у нас в большой не то что моде, в любви он у нас был. Мы его читали друг другу. Потом прошло какое‑то время и на 4 курсе я уже в общем и не жалел, что у меня украли Гумилева. А у меня возникло такое ощущение, что это поэт для первокурсников, для старшеклассников, для провинциальных барышень. Вот какой‑то он такой, с незатвердевшими костями. Не то что дурновкусием он страдал, а какой‑то был такой немного лубочно, литературно, романтично примитивный. Что‑то в нем было немножечко от пустого фантика, – на мой личный вкус, который никому не смею навязывать. Но эти стихи – это был не Блок. Нет. Разный удельный вес. Разная плотность. Разная твердость. Просто разного класса были эти поэты.

…Итак, наступила перестройка, и в конце 80‑х потащили все то, что было запрещено. И среди прочего, конечно, сняли запрет с Гумилева и опубликовали его фотографии, его биографию и его стихи. И все стали читать и любить Гумилева. И некоторым образом немножко подзабыли Блока. Вы понимаете, проблема вытеснения в искусстве на самом деле существует. И благие высказывания типа: «В литературе хватит места всем» – нет, не хватит. Боливар, я повторяю, двоих не тащит.

…Давным‑давно, в одной книге несколько подросткового характера, типа не то «Библиотечка солдата и матроса», не то «Рассказы об отважных людях», я прочитал сценку, которая совершенно запала в память. Это. Немолодой майор, а может быть уже даже полковник, милиции с усталыми, добрыми, умными глазами, беседует со своим ровесником – уголовником, которого он многократно ловил, сажал, пытался наставить на пусть истинный. Ну, вот теперь этот уголовник почти что завязал, но так или иначе сегодня он на свободе с чистой совестью. И дружески беседует со своим наставником‑милиционером. А по профессии он «щипач», то есть он карманник. И милиционер, старый офицер, интересуется, что как это он так может – у людей, когда… люди, неужели не следят?.. Вот чего он не понимает.

А уголовник ему говорит: «Ну Федор Сергеевич, вот смотрите. Есть, понимаете, такая особенность у человека – что внимание человека может фиксировать в одно и то же время не больше четырех предметов. И вот, значит, выбираешь там, в трамвае, на тротуаре, какого‑то человека, который идет. У него портфель, у него какой‑то сверток, вот если еще там шляпа, очки, в кармане там что‑то торчит. И вот его брать можно спокойно».

– Брось, это как?

– А вот смотрите. Можно поглядеть, что у вас в карманчиках? Вот так… Смотрите. Вот давайте эту газеточку вы возьмите в руку, свернутую. Хорошо. А вот здесь портфельчик, да. Вы его под мышку возьмите, пожалуйста. Вот, хорошо. А вот в эту руку возьмите, пожалуйста, – что здесь? вот сеточка у вас, да? Можно, я в нее буханочку положу хлебца? Вот, вы держите в другой руке. А вот этот плакатик давайте я вам вот так вот сверну, и вы его тоже как‑нибудь локотком прижмете. Вот и прекрасно. Теперь повернитесь вокруг себя. Вот – получите ваш портсигар!

– То есть это как?! – спрашивает полковник.

– Элементарно, – говорит карманник. – Понимаете, вашего внимания хватает только на эти четыре предмета. Пятый я у вас из кармана тащил, даже не таясь. Я его мог чуть ли не с подкладкой дергать – вы бы все равно не почувствовали.

Вот точно так же нашего эстетического внимания хватает на ограниченное число гигантов литературы. Гигантов не может быть много. Вот как на экране кинотеатра может поместиться определенное количество фигур большого размера – вот так в нашем социокультурном пространстве есть ограниченное место для ограниченного числа литераторов.

Например. Условно говоря, американский рынок живописи имеет место для десяти русских художников. Вот их десять. Одиннадцатый уже лишний. Вот на этом рынке вращается такое количество денег, есть такое количество коллекционеров, среди них такое количество ценителей и кредитоспособных, платежеспособных любителей современных русских художников, – что достаточно десяти человек и десяти фамилий. Если приходит одиннадцатый талантливый, то кого‑то из этой десятки он должен вытеснить. Ну потому что не бывает много!

Это, понимаете, как на столе сто блюд. Можно, конечно, каждое надкусить, но это невозможно: потому что мы можем три съесть, четыре как следует попробовать, еще пять надкусить, – остальные нам лишние. Вот с головой то же самое. Это пресыщение.

Вы, вероятно, знаете, что когда человек ходит по музею, набитому шедеврами живописи, как Эрмитаж, или Лувр, или музей Гугенхайма, то он не может все эти картины потребить сразу. Он, конечно, может пройти быстрым шагом и бросить взгляд на каждую из них, но толку от этого не будет. Вот чтобы постоять, посмотреть и проникнуться, он затрачивает какое‑то внимание, какую‑то нервную энергию, и затраты таковы, что часа через два голова у него уже отказывает. У него как будто в танкере залиты все баки, заполнены все емкости, дальше вот как обед некуда совать в желудок, – вот это эстетическое наслаждение от картин некуда совать в голову. В голове создается ощущение плотности и заполненности.

Вот и с писателями в истории литературы точно то же самое. Как не может быть бесконечное количество героев, потому что герой – это всегда личность исключительная, так не может быть бесконечное количество талантливых, заметных, выдающихся писателей, потому что выдаются один относительно другого. Заметных мало. И когда ты начинаешь, условно говоря, выражаясь современным торговым языком, раскручивать брэнд Гумилева, то брэнд Блока оказывается затененным. Вот есть некая общая доля внимания и ценности на них двоих, – и чем больше одному, тем меньше достается другому.

Когда‑то с одним другом мы гуляли по Михайловскому саду, и он, указывая мне на дуб, – хороший такой дуб, для дуба еще не старый, среднего приличного размера, – который рос на лужайке, а вокруг него было пусто, спросил: «А вот ты знаешь, почему вокруг него ничего не растет?» «Ну, – говорю, – видимо, не сажали, выпалывали». «Нет, – говорит. – А ты когда‑нибудь в дубраве был?» «Ну, – говорю, – вроде был, но толком не помню». «А ты, – говорит, – не обращал внимания, что дубы всегда растут на расстоянии друг от друга, и там больше ничего не растет?» «Нет, – говорю. – Что‑то не обращал». «А, – говорит, – дело в том, что у дуба плотная древесина. Дуб потребляет много питательных веществ. И дубу нужны все питательные вещества вокруг него в большом радиусе, насколько может дотянуться его мощная корневая система. Поэтому когда он встречает корни какого‑то другого растения, он выпускает росток и впрыскивает в них, так сказать, свое дубильное вещество, и они погибают. Дуб убивает всех кругом для того, чтобы самому брать все, потому что он такой могучий. Потому и могучий». И, дав мне время проникнуться этой сентенцией, добавил: «Вот, Мишенька, и у писателей то же самое».

Совершенно справедливо. Не только у писателей. Но мы говорим о литераторах. И не только между ними такие счеты. Но и в нашем восприятии. Если вы хотите, чтобы в нашей литературе были дубы, вам придется сделать так, чтобы остальных почти как будто для нас не существовало. Или не было видно. Вот таким образом сегодня есть большой русский поэт – Гумилев, и в меньшей степени, чем раньше, есть великий поэт – Блок. Хотя в общем и целом, я повторяю, Блок гораздо более крупное явление в литературе, нежели Гумилев.

Процесс несколько сходный, когда был канонизирован Маяковский. А Маяковский был канонизирован в начале 30‑х годов. Если я не ошибаюсь, это было около 34‑го года, когда Лилия Юрьевна Брик, гражданская жена Маяковского (и гражданская подруга еще многих заметных мужчин), написала письмо тов. Сталину о том, что же не переиздают книги Маяковского? – ведь он же, как никто, писал о Советской власти. У нее были основания так писать: она была не только подругой Маяковского, она была еще и наследницей его авторского права. Она была, пожалуй, более всех прочих конкретных людей заинтересована в том, чтобы книги Маяковского выходили – это ее хлеб, это ее средства к существованию. Это письмо дошло до тов. Сталина, потому как аппарат под товарищем Сталиным трепетал от ужаса при мысли, что что‑то, могущее тов. Сталину пригодиться или его заинтересовать, до него не дойдет. Дошло письмо! И товарищ Сталин лично написал Лилии Брик коротенькое письмо в ответ, где была фраза: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей социалистической действительности».

Все. Дальше праху Маяковского и живой Лиле Брик можно было ни о чем не беспокоиться. Эта фраза была напечатана не только в учебниках – она на марках почтовых была напечатана! И книги Маяковского переиздавались огромными тиражами ежегодно, и были включены в школьную программу, и вышло полное, разумеется в красном переплете, собрание сочинений. И Маяковский стал великий! И несколько слиняли другие поэты, которые в 20‑е годы воспринимались не меньшими, а даже большими величинами, чем Маяковский. То, что Маяковского, надо сказать, коллеги не любили, не ценили, посмеивались над ним, и когда он устроил сам себе выставку «Двадцать лет работы» (он прожил всего 37 лет, таким образом получается, что в 16 лет он начал работать в литературе – и вот в 36 у него юбилейная выставка; но сочли, что все это глупость какая‑то, насмешка), – критики просто не обратили внимания, ни один из литераторов не пришел, ни один журнал ничего не написал, Маяковский переживал страшно. И вот сейчас эти коллеги извивались от ненависти и ревности, сидя в тени «лучшего, талантливейшего поэта нашей социалистической действительности».

Это было давно. А уже на памяти моего поколения была канонизация Булгакова. Когда, значит, в номере 11 за 67 год и в номере 1 за 68 год журнала «Москва» был напечатан роман «Мастер и Маргарита». Роман произвел грохот сразу. Булгаков стал великим сразу.

И вот этот великий Булгаков со своим великим романом «Мастер и Маргарита», (а вдобавок была еще повесть «Собачье сердце», которую в Советском Союзе не печатали, и ее передавали друг другу в списках, в самиздате, в изданиях, привезенных из заграницы, так же как повесть «Роковые яйца», и прочее), – Булгаков стал великим. И сильно слиняли другие. То есть люди, которые писали в 20‑е, в 30‑е не секретарскую литературу, о них чуть ниже, – а всерьез: такие талантливые писатели как Катаев, Леонов, Каверин, Олеша, Бабель, Иванов, Лавренев. Нет‑нет, они сразу уменьшились ростом. Вот они как будто съежились. Вот как сугробы под солнцем. Потому что Булгаков был выше и крупнее. Им здорово не повезло с Булгаковым. Он их сильно затенил.

У нас нет гарантии, что через 100 лет эта табель о рангах не будет пересмотрена. Потому – что. Удобнее всего, вот еще открутив стрелку туда на 100 лет назад, сообразить: что при жизни Пушкин был, значит, номером третьим после Крылова и Жуковского, и близко, конечно, не был той гигантской величиной, про которую потом – «Пушкин – это наше все», «каждая запятая гениальна» и т. д. То есть вот как в тени гигантского зеленого дуба: Крылов стал мало заметен, а Жуковский почти и вовсе не заметен. Что касается остальных, то если бы они ожили, они бы заплакали от бессильной боли.

Вот и с этими ребятами то же самое, когда Булгаков стал великим и вырос, заслонив половину буквально этого литературного небосклона. Таким образом, если вам вдруг покажется, что великий – ну не настолько велик, сколько места занимает, а менее великий – очень талантлив, и может быть даже более талантлив, и интересен, и богат, и многогранен, чем тот, кого сегодня считают великим, – можете довериться своему вкусу, потому что сплошь и рядом так оно и есть.

Надо сказать, что в 20 веке в русской словесности литературные проблемы имеют еще одно очень интересное преломление – это проблемы псевдонимов. Началось, вероятно, с того, (хотя эта тема заслуживает отдельного исследования и, пожалуй, даже заслуживает отдельной книги), началось с того, что Алексей Максимович Пешков взял себе псевдоним – «Максим Горький». Ну вот действительно горький, понимаете. «Максим» – имя такое хорошее, крепкое. Я бы сказал, с точки зрения имиджмейкерства все было сделано правильно. И если сейчас в русском языке в нашем каноне Горький воспринимается уже в отрыве от значения этого слова, – так же как Наполеон Бонапарт и пирожное наполеон, давно вроде бы не имеют отношения друг к другу; или генерал Галифе и штаны галифе; вот и с Горьким то же самое; – то, когда это только появилось, действительно – Горький, да: вот новая литература, жизнь маленьких людей‑героев: Максим Горький .

Потом появилась еще пара ребят, – а в общем не потом, в то же время, – которые к литературе имели отношение косвенное, хотя один называл себя литератором в анкетах, а другой даже журналистом. Это Ульянов, который взял себе псевдоним Ленин, и Джугашвили, который взял себе псевдоним Сталин. Они были серьезные люди. А рядом был еще один серьезный человек, более серьезный, чем Сталин, его фамилия была Бронштейн, и он взял себе псевдоним Троцкий. Таким образом. Розенфельд взял себе псевдоним Каменев. А Аронов‑Радомысльский взял себе псевдоним Зиновьев. (Ну и промахнулся: Зиновьев – это немного не то.)

Псевдонимы вошли в большую моду. И если мы посмотрим на ряд, в первую очередь, поэтов (поэты вообще люди романтичные и склонные рядиться в нарядные, эффектные одежды), то вот этот перечень поэтов напоминает эсминцы. Эскадренным миноносцам по русской традиции давали имена прилагательные и, значит, соединение миноносцев, однотипных систер‑шипов, обычно начиналось на одну и ту же букву. Например, «Быстрый», «Беглый», «Беспощадный» и еще какой‑нибудь. И вот вам, понимаете, список поэтов: Демьян Бедный. Заметьте Бедный был совсем не бедный. Бедный был пузатый во все времена, имел бритую голову, усики на розовом лице, жил в Кремле, питался очень богатым кремлевским пайком, и вообще неплохо жил, за это писал власти всякие частушки, которые власти были полезны: для вовлечения красноармейцев в Красную армию, и т. д. Вот, значит, Демьян Бедный. А был, помнится, Павел Железный, Михаил Голодный, кто‑то там был Суровый, кто‑то там Беспощадный, люди себе рекламные погоняла стали брать.

А потом, понимаете, поскольку религия в общем была запрещена, с нею боролись, все были на тот момент в 20‑е годы интернационалисты которые оставались в Советском Союза, – язык был русский, культура была русская, хотя слово это не приветствовалось, мы интернационалисты, – но говорим все‑таки по‑русски. Таким образом, был Светлов, фамилия которого не Светлов (Шейнкман), Каверин, фамилия которого не Каверин (Зильбер), Кольцов, фамилия которого не Кольцов (Фридлянд). Хотя в общем началось это с Саши Черного еще задолго до советской власти. Его фамилия была Гликберг, и мне не удалось выяснить, кто взял первым себе псевдоним: Саша Черный или Андрей Белый. Вот фамилия Белого была Бугаев. Ну что это за фамилия – Бугаев? Белый! А Гликберг взял – «Черный». Вот давно уже Бугаева‑Белого читают только эстеты, пытаясь вчитать в роман «Петербург» тот смысл, что это исключительно ритмованная, ритмизованная проза. Вчитывается плохо. А Сашу Черного (Гликберга) читает гораздо больше народа, повторяя с наслаждением его издевательские строки типа: «Это ново? Так же ново / как фамилия Попова, / как холера и проказа, / как чума и плач детей». И страшно радуются.

Вот эта проблема псевдонимов в русской литературе советского периода является, повторяю, отдельным материалом для изучения. Потому что по этим псевдонимам можно следить за идеологией эпохи, за направлением ветров, откуда они дули, это флюгер такой, это роза ветров.

Ну, потом уже после Великой Отечественной, то бишь Второй мировой войны, была кампания по борьбе с космополитизмом, и были раскрытия псевдонимов в том духе, что нечего там всяким бергам быть светловыми, и прочее. А потом стали писать: ну, товарищи, это ж недопустимо, раскрытие псевдонимов пахнет антисемитизмом. Ну, имелось в виду, что люди с еврейскими, то бишь с немецкими, фамилиями, но «еврейской национальности лица», как было принято у нас писать, вот они берут себе славяноподобные псевдонимы. Действительно был период, когда было много таких вот фамилий в литературе, а это сильно не приветствовалось.

Товарищ Сталин свою большую ненависть к товарищу Троцкому (Бронштейну), а также Каменеву (Розенфельду), а также Зиновьеву (Аронову‑Радомысльскому), он как‑то перенес на значительное количество лиц еврейской национальности, которые, значит, пользовались тем, что он, когда‑то бедный голодранец, жил в Грузии, чуть не босяком, устраивал экспроприации, – а они в своих поганых Женевах брали эти деньги, а его еще несколько презирали за то, что он плохо говорит по‑русски; всякое такое. Ну, потом все немного сменилось, а волны сверху расходятся, потому что в России всегда нравы босса государства принимаются как приказ к исполнению нижестоящими. Так что с псевдонимами – это очень интересно, и оно остается до сих пор. Потому что если начать копать: кто там кто? – то, я думаю, что, скажем, может просто, например, последовать протест со стороны государства Израиль, – или наоборот, допустим, общества культуры еврейской Америки, что‑нибудь в таком духе.

Направление же интереснейшее и уникальное, не имевшее аналогов в мировой истории, где еврейских фамилий не было вообще, хотя псевдонимы были, – это такая интересная вещь, как «призыв ударников в литературу». Сейчас уже мало кто это помнит, кроме тех, кто изучает профессионально советскую литературу, которая на наших глазах становится все более древней и ископаемой историей. А когда‑то это было серьезное явление. Партия, Коммунистическая Партия Советского Союза исходила из того, что есть люди социально и классово свои, и все что они делают – это правильно. Если они чего‑то недопонимают – это не важно. У них инстинкт правильный. У них происхож дение правильное. Они плоть от плоти правильные, а все остальное они наберут. А те, которые социально чуждые, – они‑то могут сделать не то.

И вот: литература была нужна. Товарищ Сталин, который очень хорошо умел учиться, который очень хорошо умел вникать в сущность предмета, если за него брался, – он прекрасно понял значение литературы; а не только кино, которое «важнейшее из искусств». А в литературе такое несчастье: народ был сплошь социально чуждый! Где рабочие в литературе?.. Ну, крестьяне – мелко‑буржуазные, но все‑таки лучше крестьянин, чем интеллигент. Понимаете, хоть все эти маяковские, хоть бабели, хоть олеши, они были из каких‑то интеллигентных семей. Их родители были или учителя, или чиновники, или лесные надсмотрщики. Ну, и Ленин был, собственно, из кого? Отец – смотритель училищ, понимаете, – завоблоно. Тоже из интеллигентов. Это только у Сталина – сапожник, хорошее рабочее происхождение. И тогда воспоследовала команда – давайте пригласим ударников в литературу.

В это время уже начиналось движение ударников, понимаете, которые ударяли социалистическим трудом во славу своей социалистической родины. «Ударники – в литературу!» – означало: значит, на каждом производстве есть своя многотиражная заводская/фабричная газета. Редактор этой газеты, журналист, – должен был привлекать рабкоров (рабочих корреспондентов): они будут писать ему заметки. Они будут писать заметки с ошибками; корявым языком; совершенно чудовищным образом. А это не важно. Во‑первых, журналист эти заметочки перепишет нормальным языком. Во‑вторых, он будет учить этих рабкоров, как писать правильно. В‑третьих, эти рабкоры будут потом идти на рабочие факультеты, будут делаться журналистами.

А кстати, и с писателями примерно то же самое. Вот это не важно, что́ он принесет, – важно, что редактор, интеллигентный, но социально чуждый, это перепишет немножечко – и будет хорошо. И руководству государственных издательств было вменено в обязанность отыскивать таких «ударников» в литературе, людей рабочего происхождения, и издавать их произведения. В это время советские издательства уже поняли, что приказы из Кремля не обсуждаются, а исключительно исполняются как законы.

Пришли ударники и наударяли. Книги писались чудовищные. Читать их было невозможно. Сейчас это своего рода музей графомании. Из всех ударников наиболее остался в литературе человек под псевдонимом Иван Уксусов. Ну, это так как Голодный, Беспощадный. А от всего, что написал Иван Уксусов, более всего осталось знаменитая когда‑то фраза: «Коза кричала нечеловеческим голосом». Вот это явление ударников тоже было спецификой.

И оно связано еще с одним феноменом. Это было гениальное изобретение советских критиков. Понятно, что человек может придерживаться разных политических взглядов, но быть при этом талантлив или бездарен в независимости от взглядов. Например, Маяковский в одно время по убеждению был совершеннейший коммунист, но при этом поэт был, бесспорно, талантливый. А вот Гумилев по убеждениям был антикоммунист, но поэт был тоже талантливый. Но Маяковский нам нужен, а Гумилев нет. Как жить будем? Нам нужны рабкоры!..

И тогда изобрели термин. Да что термин, критерий изобрели: «идейно‑художественный уровень». Идейно‑художественный означает – есть идейная правильность, а есть художественное исполнение. Если идейно вещь неправильна, то никакое исполнение ее уже не спасет. Автора лучше отправить на Колыму. А если идея святая, коммунистическая, то даже самое мизерное, ничтожное художественное исполнение ее не пачкает, потому что ничего, человек овладеет, человек научится. Главное – идея у него правильная.

И вот тогда стала возникать официальная советская литература, которой сегодня нет, которая канула в Лету навсегда. А тогда эти романы выходили и получали премии. Была Ленинская премия трех степеней, или четырех, я уже даже не помню, скорее всего трех. Четвертая как‑то унизительна. Зато их было бы больше… Была Сталинская премия. Когда Хрущев решил все грехи партии навесить на Сталина, то Сталинская премия стала называться Государственной премией. Это было в высшей степени справедливо. Ну, и были еще разнообразные ведомственные премии, то есть премия Министерства внутренних дел, Министерства тяжелого машиностроения… Кстати, разные были премии Ленинского комсомола разных степеней… было много премий. Но Ленинская и Сталинская были главными, и вот их за это давали. Сейчас уже не вспомнится, за что их давали?..

Я знал одного автора книги, даже двоих, они написали одну книгу на двоих, – книга одна, а авторов два. Фамилия одного была Скульский, второго – Зайцев. Они написали какой‑то роман. Невозможно вспомнить, о чем. Кажется, это имело отношение к пограничникам на Балтике, они там что‑то делали. Роман получил Сталинскую премию третьей степени. Это было очень почетно. Они были персонами грата в маленькой таллиннской писательской организации.

А вот уж те, которые пе‑ервой степени!.. И тогда, скажем, был крупный писатель Федор Панферов, и он написал роман «Бруски». А был крупный писатель Гладков, тоже Федор?.. не помню. Он написал роман «Цемент». А также был роман не помню чей, который назывался «Сталь и шлак». А если уж роман назывался «Битва в пути» Галины Николаевой, эт‑то уже было, вы знаете… И понятно, что новаторы боролись с консерваторами, планы выполняли и перевыполняли, поднимали все на необыкновенную высоту, и все это было совершенно никому не нужно, и вот оно обрушилось. Это был такой интег’еснейший музей агитации и пропаганды.

Вот об этой литературе в свое время блистательный Виктор Борисович Шкловский, писатель, литературовед, авантюрист, человек, который воевал в Первую мировую, воевал в Гражданскую, воевал за большевиков. В какой‑то момент будучи эсером воевал против большевиков, был в берлинской эмиграции, вернулся в Советский Союз, много чего пережил и сидел всю советскую жизнь тихо и мирно. Хорошо понимал, что почем. Но иногда позволял себе поострить. Он был не причастен ни к каким движениям, и как‑то там у него было в порядке с репутацией с точки зрения НКВД‑ГПУ. Вот он и сказал: «Что же касается советского литературоведения, то мы замечательно научились разбираться в сортах дерьма». Ну, каким‑то образом это ему сходило с рук, его не арестовали ни разу.

Вот эти трудовые подвиги закончились страшным разгромом Советского Союза в 1941 г. И литература, вместе с Политбюро ЦК, с командованием вооруженными силами, оказалась в совершеннейшей растерянности. Потому что предвоенная советская литература была не просто милитаристской – она была победоносно агрессивной. Такой литературы, может быть, не было больше нигде в мире. Романы выходили один за другим. Был такой писатель Николай Шпанов, (интересно, от слова «шпана»?..), у него был такой роман, по‑моему он назывался «Первый удар»: относительно того, что, кажется, Япония собиралась сделать что‑то плохое Советскому Союзу. Это было последнее намерение Японии в ее истории, потому что дальше была победоносная война и быстрая Советская власть в Японской Республике. Это относилось и к Японии, и к Германии, и вообще ко всем таким немного непонятным англоподобным врагам. Эта литература казалась не при делах, потому что объяснить чудовищный разгром 41‑го года было невозможно никак. Это только в последние годы стали разбираться в этом явлении.

И вот стала возникать советская литература о войне. И литература эта была о том, что: советские герои перед лицом многократно превосходящего их противника – который превосходил их и в количестве техники, и в качестве техники, и в количестве живой силы, превосходил во всем абсолютно, – кроме, конечно, героизма. Вот советские герои совершали подвиги. И в конце концов мы победили.

Соотношение потерь и сил на самом деле было глубочайшим секретом… Оно и сейчас засекречено.

Вся эта литература, конечно, канула совершенно в никуда. А стало считаться во время оттепели 60‑х, что в общем наша литература советская о войне началась всерьез с повести Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда».

Виктор Некрасов был тоже неправильного социального происхождения. Из какой‑то интеллигентной семьи, по театрам они ходили, образование было высшее, ну… ладно, ну кое‑как пережил. Он был начхимом (начальником противохимической службы полка), он был в Сталинграде, и он остался жив. В Сталинграде мало кто остался жив, прямо скажем. У нас было категорически запрещено писать, об этом практически никто не знал, об этом и сейчас мало кто знает, что на июль‑август 42‑го года в Сталинграде было около 600 тысяч человек мирного населения. И их было даже запрещено эвакуировать, чтобы не занимать силы, плавсредства, через Волгу переправлять, и так далее. Практически все эти 600 тысяч погибли под огнем или просто от голода, позднее от холода. Эти люди были списаны, они не считались. Мясорубка была страшная, что касается уже людей в армии. Некрасов остался жив в числе немногих, и уже после войны, в госпитале, написал он эту нехитрую в общем‑то до крайности повесть.

И случилось так, что она была напечатана, в общем и целом. В ней не было никаких литературных достоинств. Это была самая обычная проза о войне, вот такого автобиографического характера, написанная просто достаточно образованным, с достаточным литературным вкусом человеком. То есть там не было помпезности, там не было фальши, там не было ерунды. Но человек, который прочитал, скажем, Ремарка «На Западном фронте без перемен» мог сказать, что, вы знаете, в духе как Ремарк написал «На Западном фронте…» – примерно так Некрасов написал свое «В окопах Сталинграда». Вот как мы там были: тихо, мирно, никакого сюжета, никаких конфликтов, а вот такое описание. Это было лучшее, что появилось у нас о войне.

И это тут же было поднято на щит, поставлено на котурны, и так далее и так далее, как замечательная литература. И Некрасов был в большом фаворе. Серьезным, уважаемым, официально уважаемым человеком. Пока не наступила новая эпоха, пока не стали высылать из Советского Союза Солженицына, а Некрасов стал подписывать чего не надо, критически отнесся к новой брежневской эпохе, и в результате оказался в эмиграции, где и умер.

Это к тому, что из «Окопов Сталинграда» проистекло несколько интересных вещей в советской литературе о войне.

Первое. Первым поэтом Советского Союза той эпохи, военной эпохи, был Константин Симонов. Много было написано о том, что это сталинский мальчик, сталинский любимец, он был на виду, он писал офицерскую, какую‑то бивачную поэзию (от слова «бивак») и пр. Но симоновские стихи «Жди меня…» знала вся страна. Это было то, что лежало на сердце у каждого. Эти стихи переписывали и посылали с тыла на фронт и с фронта в тыл. Эти строки писали на танках и на грузовиках. Это было великое стихотворение эпохи.

Вот этот Симонов после войны стал писать прозу. И исходил он, как и многие, в этой прозе изначально из Некрасова, который работал без помпы.

Потому что другое направление литературы о войне – это какие подвиги совершали какие герои.

А еще одно – это такая романтизированная литература типа повести Эммануила Казакевича «Звезда»: как уходит разведгруппа в разведку, как она там погибает, как она, однако, добывает и передает сведения. И что‑то в этом есть: немного героика романтичная, и в стиле – «Смерть предстала перед немцем в образе этого красавца‑лешего». Какой красавец, какой леший? Ну что вы, честное слово… Кто так на фронте думает и разговаривает? Но Казакевич был не Ремарк, он был такой фигурой немного романтичной.

Позднее появляются, как мы когда‑то шутили на филфаке, три Б. Три Б. – это Быков, Бондарев и Бакланов. Три больших советских писателя о войне. Очень интересно разделились потом их судьбы.

Потому что Бакланов пошел по линии официальной, но все‑таки либерально‑интеллигентской.

Бондарев пошел по линии ура‑патриотической, то есть у него после войны уже и немцы так отчаянно сочувствуют, немки особенно, русским, то есть советским бойцам, и вообще у нас все хорошо, а у них там, в Германии, все плохо. И вот такое серьезное геройство – при том, что у Бондарева была очень серьезная военная биография. Он был в противотанковой артиллерии, эти люди, в общем, были смертники. Чаще всего противотанкисты жили просто один бой. Чтобы пережить войну противотанкисту с 24‑го года рождения – это, конечно, большая редкость.

И вот отличался от них обоих, Бакланова и Бондарева, в сторону более высокого и настоящего Василь Быков. Человек также прошедший всю войну, и также уцелевший по чистой случайности, просто по теории вероятности – кто‑то должен. И вот от них от всех тем отличался Быков, что первую же свою повесть «Третья ракета», которая появилась в 62‑м году, он написал в общем даже не о том, как советские солдаты воюют с немецкими. А о том, как живут солдаты на фронте. Как они собачатся между собой, какие между ними возникают счеты, что из себя представляет их быт. Вот этот расчет «сорокапятки», которого ожидают страшные битвы – Курская дуга начнется сегодня‑завтра, послезавтра. Как они влюбляются, как они ненавидят друг друга, как один убивает другого, сколько их вообще остается в живых, что они вообще могут сделать против танков 43‑го года своей «сорокапяткой», и т. д. и т. п.

«Третья ракета» произвела большой шум в литературе. И вообще третья ракета – это последняя, которая у них оставалась. Эту ракету один советский солдат из ракетницы засадил в живот другому советскому солдату – полному негодяю. И убил его. Такая вот «Третья ракета».

Потом, в 60‑е годы, возникла интереснейшая история, когда Никита Сергеевич Хрущев еще в 62–63 году, выступая на пленумах, раздавал «сестрам по серьгам»: отмечал успехи советской литературы и сетовал, что только несколько человек «неправильные». И он их учил. Он любил учить, он был настоящий коммунист.

Он учил поэта Евгения Евтушенко, как надо писать стихи. Он учил Илью Эренбурга, как надо писать мемуары. А также он учил Василя Быкова, как надо писать прозу о войне. Вот плохие были люди, – все остальные были, вы понимаете, в литературе хорошими. Вот уже Хрущева сковырнули, а Быков персона нон‑грата; и только Александр Трифонович Твардовский, главный редактор журнала «Новый мир», неукоснительно чуть ли не раз в год печатает Быкова.

То есть 65 год, страна празднует двадцатилетие Великой Победы! – а в «Новом мире» печатается повесть Быкова «Мертвым не больно»: о каком‑то особисте – поганом трусе, предателе; и о том, как немецкие танки утюжат наш брошенный госпиталь с ранеными. Страна говорит о партизанском движении, – а «Новый мир» печатает повесть Быкова «Круглянский мост», где пара партизан используют обманом десятилетнего мальчика, так сказать, юного патриота, который страшно переживает, что его отец – староста и служит немцам. Ну, в результате мальчик взрывает мост вместе с собой. Он не знает, что он обречен: он не знает, что они уже запалили фитиль: он не знает, что специально выстрелом перебили ногу его лошади; и взрывается вместе с этим мостом. А партизаны, с одной стороны, довольны, что они без потерь со своей стороны выполнили задание, – а с другой стороны, один полагает, что – отлично: заодно полицейский сынок, гадючее отродье, свое получил, – но другой все‑таки считает, что это нехорошо, и поступать надо иначе. Опять же внутренний конфликт, который перерастает в разборку, стрельбу, и вот он сидит и ждет суда: оправдает его командир отряда или расстреляет у этой же сосны?..

Понимаете, все пишут о подвигах советского народа, а Быков в «Новом мире» вдруг печатает «Атаку с ходу». Первое название родное «Проклятая высота». Как они воюют? Эту высоту – чем брать, кем брать? Где соседи слева, справа, где немцы, где наши? Приказывали брать, не приказывали брать? Полная неразбериха! И вдобавок стукач, понимаете ли, то есть осведомитель СМЕРШа из своих санинструкторов, а замполит роты говорит: «Командир, ты вообще знаешь, кто такой санинструктор? Ну тебя с твоим приказом. Я вообще пошел в тыл. Я ранен…» и прочее. Чудовищное что‑то! Нельзя было такую литературу представить себе в советские времена. Вот таким хорошим писателем Быков был.

Это – одно из направлений. Вот это направление в лице Быкова (возможно в первую очередь), который разрушал трафарет о нашем непобедимом героизме перед лицом превосходящего врага. Этот трафарет, разрушенный Быковым, приведет во многом к появлению потом Виктора Суворова, который разрушил весь миф начала нашей Великой Отечественной войны.

Так вот. Примерно в то время, когда появилась «большая тройка (три Б.) о войне», и вообще появилась литература оттепели, и очень интересно было это, потому что: возвращалась к истокам советская литература. С одной стороны, большевики отправили сотни человек, прямо пароходом, туда . «Философский пароход». Нечего там всяким мыслителям портить наши светлые мысли о коммунистическом завтра Земного шара. С одной стороны, масса народа эмигрировала, и такие люди. Составлявшие славу русской литературы, – как Куприн, Бунин, как многие еще; да собственно и Мережковский был не последняя скотина. И вот, понимаете, съехали все в эмиграцию! И, в общем, не так уж много кто остался‑то в 20‑е годы. И когда в перестроечные годы в конце 80‑х стали подряд печатать тех, которые уехали, которые провели жизнь на Западе в свободе – вот там, где можно было писать все! печатать все! выяснилась удивительная вещь: что русская литература эмиграции весьма слаба и, строго говоря, ничего из себя не представляет. Что «Темные аллеи» Бунина – это ослабленное продолжение того лучшего, что было у Бунина до 1917 года. Что Владимир Набоков остается явлением отдельным, потому что…

Американцы говорят: Набоков – это кто такой? Я слышал это неоднократно: а!.. Набаков! Так они произносят эту фамилию. И Набоков вырос, в сущности, в двуязычной семье. Это была семья англоманов. Он с детства английский знал не хуже русского, он истинный англоман. И когда он в молодом еще возрасте отбыл в эмиграцию, то он писал по‑русски, свободно говоря по‑английски. Естественно, гонорары были ничтожные, тиражи были невысокие. А уже потом‑потом, когда он, живя в Штатах, написал «Лолиту», когда он стал писать на английском языке, сам себя переводя на русский, а фактически стал писать на двух языках, – тогда Набоков стал решительно знаменитой фигурой. Но Набоков – это не русская литература эмиграции. Это совершенно отдельная фигура, хотя, пожалуй, первого периода можно его счесть эмигрантским писателем; но это отдельно. А в общем‑то вот и все.

Понимаете, когда происходит что‑то новое, вот какие‑то исторические катаклизмы, когда пахнет чем‑то величественным, – даже если это глупости, трагедии, заблуждения, – то люди с повышенной энергетикой влекутся, как бабочки на огонь, как чайки на маяк, вот к этому вот происходящему. И таким образом – энергетика советской литературы неизмеримо выше, нежели энергетика литературы эмигрантской. А энергетика – это талант . Энергетика – это мысль и стилистика – это идея и исполнение.

И если мы возьмем такого писателя, как Борис Лавренев в его первых вещах, таких как «Гала Петер», или «Ветер», или «Счастье Леши Ширикова», или (в русле классического классицистского, простите за тавтологию, конфликта) «Сорок первый», или даже «Рассказ о простой вещи», где сильно идеализируется работа одесской ЧК и образ ее начальника. Энергетика этих вещей очень сильна! Язык – чистый, сильный, как шлифованные гвозди забиты в книгу. Да нет, никто из эмигрантов этого делать не умел…

И если мы возьмем рассказы ранние Всеволода Иванова, то сюжетов такой беспощадной силы ни в какой эмигрантской литературе не было и близко. Сейчас нет возможности пересказывать (каждый может прочесть сам) такие его рассказы, как «Дите», и много еще чего, как «Бог Матвей», что писал он до года 26‑го, но это очень сильно. В некоем идейном закруте это принадлежит к верхним шедеврам русской литературы. Если бы он еще фразу бы делал получше, если бы он еще слова получше сколачивал, потому что у него все‑таки часто попадается небрежность и недоделанность, недооткованность на этом уровне. А писатель был замечательный.

И если мы возьмем ту же «Конармию» и «Одесские рассказы» Бабеля, если мы возьмем как написана «Зависть» Олеши, да если мы возьмем как написан «Белеет парус одинокий» Катаева, который проходил обычно по ведомству литературы юношества, для детей, подростков. Да это шедевр стиля в русской литературе ХХ века, ка́к писал Катаев. Если мы возьмем ранние вещи и Каверина, и Леонова. Тут была замечательная, мощная литература!

Все это было задавлено потом, к 34‑му году, когда в 34‑м году образовали Союз советских писателей, а фактически ведомство литературы, идеологическое ведомство. Ну и в общем этим всю советскую литературу, конечно, задавили, потому что главным была кормушка. В кормушке были такие сектора – каждому, кого допускали, выделили сектор: и он быстро привыкал к хорошей жизни. Это – квартира, это – дача, это – могли выделить автомобиль, это – прекрасно кормили, паек давали, дома творчества.

Вы когда‑нибудь слышали, чтобы правительство какой бы то ни было страны для своих писателей организовывало дома творчества ? Я лично несколько раз бывал в домах творчества при советской власти. Вот не как писатель, который приезжает на срок, допустим, я знаю, 24 дня, потому что я не был членом Союза писателей (я стал им только в 88‑м году, когда кончалась советская власть), но я был там несколько раз на семинарах условно молодых. Вот эта чудесная природа, эти леса, или эти дюны и море, это четырехразовое питание, этот мертвый час, эта возможность, допустим, взять лыжи и кататься на лыжах. Это спиртное, кстати, продавалось прямо в столовой в течение времени обеда, его можно было купить по низким магазинным ценам, и товарищи писатели просто в основном вечером пили и даже просто напивались. И когда ты заходишь в эту комнату, – которая с точки зрения цивилизованного человека, привыкшего к гостиницам, ничего из себя не представляет, а с точки зрения советского человека это достаточно шикарно, – то тебя охватывает некая атмосфера похоти и пьянства. То есть люди, которые жили здесь, даже непонятно, как они могли писать, они, видимо, должны были думать о том, как выпить и совершить прелюбодеяние. И вот этими эманациями, которые из них исходили, просто пропитаны эти стены. Вот, значит, писатели ездили в дома творчества. Все это бесплатно.

Ну и, конечно, вскоре они переставали писать. Или писали страшную фигню, которая с гордостью именовалась критиками в газетах «произведения, полезные для партии и народа». И ставилась в пример другим.

Вот смотрите, Галина Николаева, например. Она 10 лет отсидела в лагерях, но, тем не менее, на партию не обиделась, коммунистические взгляды сохранила и, выйдя из лагерей, написала полезные произведения, например, «Юность Прометея» про молодого Маркса, или «Битва в пути» (если это действительно Галина Николаева?).

Или Вера Кетлинская. Она написала роман «Мужество». Не то там строят железную дорогу в тайге, не то наоборот японцев в тайге вылавливают, но книга полезная: о строительстве советской власти.

Вот так они и жили. А потом умер Сталин. А потом вдруг оказалось при Хрущеве в середине 50‑х, что в Советском Союзе кончились писатели. Потому что с 34‑го года за 20 лет довольно много писателей просто умерло. Судьбы‑то были иногда трагические. Как, например, у Александра Фадеева…

Когда молодой Фадеев из амурских партизан… (Кстати, деятельность амурских партизан в Гражданскую войну – это тоже отдельная песня. Кого они резали, каковы были их убеждения, кто с кем за что воевал, каковая была их партийная принадлежность? Это потом все они были коммунистами, верили в Ленина и, значит, строили светлое будущее. А тогда было иначе.) Так или иначе, юный, симпатяга такой, рослый такой, голубоглазый, русоволосый, симпатяга Сашка Фадеев написал повесть «Разгром». Отличная повесть «Разгром». Но поскольку он особенно мозгами не вышел, а внешностью просто класс, просто вывеска, образец настоящего славянина. В Германии это был бы образец настоящего арийца. Вот Сталин и Гитлер обожали таких людей – рослых, голубоглазых, русоволосых, таких мужественных и приятных в одно и то же время. Вот его назначили начальником Союза писателей. Горький Алексей Максимович умер, то ли его затравили, то ли сам, но так или иначе.

Потом Фадеев писал роман «Молодая гвардия», про войну. Это был страшный, чудовищный роман. Этот уже роман написан абсолютно спившимся, деградировавшим человеком. Я помню, как мы читали в школе и не могли понять: злобные немцы героев‑шахтеров, советских патриотов Краснодонья, на центральной площади живьем зарыли в братскую могилу. Вот они стоя их туда поставили и засыпали землей. И вот идет кто‑то ночью через площадь – и вдруг слышит пение «Интернационала» – это под землей поют зарытые шахтеры. Мы не могли понять: что‑то неясно, они что – под землей еще дышат, если поют? Или они сразу умерли?.. Или в чем‑то было дело?.. И написано это все чудовищными фразами типа, что когда юные подпольщики пришли в дом предателя Игната Фомина, они еще не знали, что Игнат Фомин – предатель, а увидели они человека, который одет в костюм, при галстуке, по жилету пущена цепочка от часов – это Игнат Фомин принарядился, чтобы встретить немцев. Он был предатель уже в душе, их приход для него был праздником. А юные герои этого не поняли, но они не могли помыслить такого предательства. «Они думали, что это просто передовой рабочий, воспитанный советской властью», который «культурный, и при этом у себя дома, даже когда один, он ходит при галстуке и с цепочкой от часов по жилету». То есть чудовищно.

Или была такая фигура, как унтер Фербонк, который не мылся никогда, поэтому он был очень вонючий, вонючий эсэсовский унтер. И вот однажды он велел хозяйке нагреть ему воды, запер дверь и стал мыться. У него черный эсэсовский мундир уже истлел, потому что он не мылся, весь он был такой вонючий, а на теле у него был пояс с кармашками: и там были золотые зубы, которые он выламывал у жертв, кольца, которые он снимал с отрубленных пальцев жертв, ну и вообще всякие драгоценности, золотые монеты и украшения. Вот в этом поясе он их носил, и чтобы никто не узнал – он никогда не раздевался и никогда не мылся… Отродясь не слыхал я о подобных штучках в немецкой армии. Во‑первых, за такое укрывательство его бы вероятнее всего расстреляли, а как минимум отправили бы в штрафное подразделение (у немцев тоже были «штрафники»), где он погиб бы очень быстро. Но идеология Вермахта была такова, что такую сцену там просто невозможно себе вообразить, ну не было никогда ничего подобного!

Или прекрасен также образ немецкого генерала и денщика. Генерал идет в нужник, то есть в сортир, в туалет, в будочку, а денщик прохаживается неподалеку с бумажкой в руке. Когда генерал кашляет деликатно, то денщик подходит и в щель двери сует генералу бумажку подтереться. Самое интересное, что 20‑ю годами, 30‑ю годами спустя, когда в советской армии появилась дедовщина и стала процветать, то примерно таким образом иногда старослужащие издевались над молодыми солдатами. Но подобные шуточки в немецкой армии, видимо, изобрел Фадеев, потому что невозможно понять смысл: почему генерал не возьмет бумажку с собой? Вот чтобы показать, какие они животные?

Бедный Фадеев и застрелился после смерти Сталина. Потому что стали возвращаться люди из лагерей, а он как председатель Союза (нет, первый секретарь по‑моему это называлось, Союза писателей СССР) накладывал визы на все соответствующие документы: о том, что правление и секретариат Союза писателей вот такого‑то врага народа глубоко осуждают, отмежевываются и вообще ходатайствуют о применении высшей меры к врагу народа и т. д. и т. п. Ну, на руках всех секретарей крови много было в те годы. Вот ходили разговоры о том, что выжившая в лагерях жена репрессированного и погибшего писателя Бруно Ясенского при встрече плюнула ему в лицо. Надо полагать, что не одна она, если не плюнула, то хотела плюнуть. Короче Фадеев в очередной раз напился и в единственный раз застрелился.

Это я к тому, что где‑то к году 56–57‑му оказалось, что писателей очень мало. Тогда из хрущевской канцелярии, как сказали бы позднее – из администрации генсека, последовало распоряжение: расширить ряды Союза писателей. Стали расширять. Расширение произошло очень быстро. Просто если раньше книги выходили несколько лет, то стали издавать книгу за 6 месяцев. По советским меркам книга, которая выходит за полгода – это фантастика. Быстрее уже летят только частицы света – 300000 километров в секунду. Книга за полгода, вы с ума сошли! Это были благословенные конец 50‑х – начало 60‑х.

Пройдет не так много лет, и в конце 80‑х молниеносные, только для самых главных, скоростью выхода книги будет 2 года. Четыре года будет нормальным сроком выхода книги, 7 лет будут вполне заурядным сроком для выхода книги даже у сравнительно известных писателей. Планы издательств будут верстаться фактически на пятилетку, а на ближайшие два года сбиты как кирпичи в стене, и всунуть нельзя будет ничего. Ну, кроме, разумеется, собраний сочинений Брежнева, но это не считается. Это шло по отдельному ведомству.

Моя первая книга выходила четыре с половиной года. Правда, перед этим два года я толкал ее в родном Ленинграде. А потом переехал в Таллинн. Это было только там 4,5 года. И мне очень повезло, что она вышла вообще. Потому что, скажем, у единственного в Советском Союзе члена Международного жюль‑верновского общества (количество членов ограничено: 300 человек – все. Следующий принимается не раньше, чем один умрет… Вот Брандис был единственным в Советском Союзе. И он написал книгу о Жюль Верне. Очень интересную книгу, очень хорошую, познавательную книгу. Из этой книги можно было узнать, когда она вышла, что Жюль Верн с удивительной точностью предсказал массу вещей. Что касается его романа «Из пушки на Луну» и что касается американской экспедиции «Аполлон». Было предсказано с точностью до 40 км место старта. Был предсказан с точностью до 20 см в высоту и столько же в диаметре размер снаряда, то бишь улетающего лунного модуля. Вес был указан с точностью где‑то до 400 кг, число участников – 3. Продолжительность полета, сколько там суток, и район приводнения с точностью километров до 80. Вот если читаешь сейчас, то сильно удивляешься! Так вот эта) книга выходила семь лет, и слава Богу, что вышла вообще.

А вот в конце 50‑х – начале 60‑х, я повторяю, – полгода. И как только выходила книга, человека принимали в Союз писателей! Потому что была дана команда – принимать.

Вот тогда и появились такие замечательные поэты, как Андрей Вознесенский и Евгений Евтушенко. И у старых маститых поэтов стали болеть сердца, потому что их больше никто не читал. Все эти самые высмеянные Булгаковым «взвейся», «развейся», «мы пионеры, дети рабочих» и т. д. перестали пользоваться каким‑то ни было успехом. А люди читали реальные стихи, и эти стихи просто пользовались небывалой в истории поэзии популярностью. Когда молодые поэты собирали стадионы – больше такого не было нигде и никогда, чтобы поэт собирал стадионы! Ну потому что отдушина появилась, были талантливые и искренние люди. И они были членами Союза писателей. Им было по 27–28 лет, и они были уже были знамениты на всю страну. Это было совершенно золотое время.

В прозе было чуть‑чуть иначе. Поэты, понимаете, раньше начинают. И вот здесь, в прозе, вместе с деревенщиками, которые в одну сторону, вместе с военной темой, пришла тема главная – городская проза. Она же молодежная проза, она же ироническая проза, она же новая проза, которая началась в 1955, помнится, году.

В первый же год издания журнала «Юность», главным редактором которой был назначен старик Катаев, много хорошего сделавший в нашей литературе, напечатана там была повесть студента Литературного института (возраст его тогда был 21 год) Анатолия Гладилина «Хроника времен Виктора Подгурского». С этой повести, которая сейчас читается как что‑то настолько незатейливое, такое простое, уж такое… Тогда с этой повести началось огромное течение. Потому что там, в «Хронике времен…», Виктор Подгурский, вчерашний школьный выпускник, не строит коммунизм. Он даже не ехал на целину. Он и на завод‑то не особо хотел идти работать. Он хотел поступить в институт и не поступил, потому что раньше не было конкурсов, а теперь уже конкурсы; и вот: о чем он думает, о чем он мечтает и как он будет жить дальше – совершенно непонятно. С одной стороны, он образованный, – а с другой стороны, появляется какой‑то запах не то потерянного поколения, не то еще чего‑то, недостаточно патриотичного. Во всяком случае по форме – никакого рабочего парня, который выполняет план.

А потом появилась повесть Василия Аксенова «Коллеги». А потом появилась повесть Василия Аксенова «Звездный билет». И Василий Аксенов сделался номером первым в неформальной табели о рангах в советской литературе. Вот по гамбургскому счету Аксенов был гораздо главнее иных, – хотя, понятно, официальная советская критика пропагандировала совсем другую точку зрения. Но сейчас, по прошествии столь многих лет, когда меняются величины, меняются наши взгляды, вдруг оказывается, что реальными вершинами в литературе, теми, кто по‑прежнему востребован читателями, остаются не те люди, которые были главными когда‑то, – а те, которые вроде были известные, талантливые, но казались фигурами, ну, не то что второго ряда, не то что второго сорта, ну – все‑таки не той прочности.

И лучше всего эту смену вех, смену критериев, наверное, видно на примере Бориса Пастернака и всего этого грандиозного скандала с присуждением Нобелевской премии за роман «Доктор Живаго». В официальной табели о рангах, во внутрилитературной табели о рангах Пастернак остается великим русским поэтом ХХ века. Автором, ну, великого не великого, а все‑таки очень большого, значимого романа «Доктор Живаго». Опять же голливудская экранизация, Нобелевская премия уж само собой. При этом Пастернак – поэт именно для ценителей литературы и поэзии. То есть возьмем в восприятии читательском, по контингенту читательскому, Пастернака и, например, Симонова, – это будут достаточно разные контингенты. Пастернак у нас проходит по тому же ведомству, что Мандельштам, что Цветаева, что Ахматова. То есть: высокая русская поэзия, которая с той или иной мерой трагизма, с теми или иными потерями вот как‑то существовала в советскую эпоху. А Симонов – это у нас такой был, как говорили, преуспевающий патриот‑романтик‑милитарист, сталинский мальчик.

Значит. Очень трудно говорить о критериях поэтичности.

И здесь мы сначала должны сказать несколько слов о стиле вообще, и о стиле в русской литературе советского периода в частности.

Обычно под стилем понимают что‑то такое, когда слова стоят в некоем неестественном порядке: когда слово какое‑то неожиданное, и сочетание слов неожиданное, и они не такие, как в нашей обыденной речи, а вот какие‑то явно другие. Это обращает на себя внимание, это может удивлять или восхищать, или озадачивать, но понятно, что вот в этом есть что‑то, чего нет в обыденной речи.

Вот это – очень неоднозначный подход. То есть, скажем, считается, что в русской классической литературе Лесков, конечно, стилист, у него такой сказовый язык, фразы у него такие не совсем обычные. Вот Лев Толстой – это не стилист, но в общем не важно… Ну, Достоевский тоже не стилист, а вот Лесков – стилист. Вот Чехов – не стилист. А Бунин – стилист.

То есть какая интересная вещь. Скажем, «Герой нашего времени» или лучшие бунинские рассказы написаны необыкновенно легким, чистым, прозрачным языком, хочется этот язык слушать. Этот язык просто ласкает слух и сознание. Вот Лесков – он не ласкает слух и сознание, но: слова составлены не совсем обычно: видна работа стилиста.

В ХХ веке это достигает более наглядной контрастности, а именно: вот Андрей Платонов – это стилист. И когда я читаю фразу: «Он произвел ему ручной удар в грудь», или еще какую‑то, на мой взгляд, благонелепость, у меня кроме чувства чисто физической тошноты, физического неприятия вот этих вот воляпюков языковых, совершенно ничего не возникает.

Вот у великого Льва Толстого фразы были грамматически неправильные, намеренно неправильные, и при этом абсолютно точные, типа в «Войне и мире»: «Ильин скакал между двойным рядом деревьев». Как можно сказать между двойным рядом? И тем не менее абсолютно понятно, где скакал Ильин. Слева у него рядок деревьев, справа у него рядок деревьев – это двойной рядок: а он скачет посередине. Сказано очень коротко, просто и абсолютно точно.

Или в сцене первого бала Наташи Ростовой есть фраза: «Вино ее прелести ударило ему в голову». Это красивость немного нехарактерная для Льва Толстого, она ему самому очень понравилась, поэтому еще в одном месте он повторяет ту же самую конструкцию. Но в общем в простом, ясном, чистом, очень простом, стиле Льва Толстого это скорее исключение. Вот такие изюмины, которые украшают общий каравай.

Вот этого бесплатного изюма полкило из булочек наковырял Андрей Платонов – и сделал принципом своего письма, что называется «ни фразы в простоте». То есть: весь язык искажен относительно нормального языка. При этом – весь строй языка депрессивный, весь строй языка затрудненный для восприятия и понимания. Кому как, лично мне читать Андрея Платонова совершенно неприятно, то есть просто противно на стилистическом уровне. И никакой надобности в этом изломанном, извращенном языке найти я не могу.

В моем представлении вершина стиля той примерно эпохи – это Бабель. У которого «Конармия», как правило, написана очень простым языком, очень короткими фразами. И этот Бабель когда‑то сказал, что: «Фраза рождается хорошей и дурной в одно и то же время. Это нужно ощутить. Все дело в одном повороте, едва ощутимом. Рычаг должен лежать в руке и обогреваться. Повернуть его надо один раз, а не два». Примерно так мастер стиля Бабель говорил о стиле.

Значит. На сегодня у нас существуют два главные представления о стиле.

Вот одно совсем главное, господствующее: стиль – это вроде платья на купчихе. В соответствии с замосквореченской купеческой модой там должно быть много вставочек, много рюшечек, много оборочек, много кружавчиков, там должно быть золотое шитье, там должны быть красивые яркие цветочки: и ткани должно быть много, и тогда видно, что это произведение искусства. Это очень красивое платье, которое дорого стоит, и составные части дорогие и красивые. Вот это вот – платье.

Второй вариант – это то, что называется «маленькое черное платье от Шанель», оно же «платье для коктейля». С точки зрения такой купчихи, это просто какая‑то фигня, которую непонятно почему надели, а главное – непонятно за что деньги плачены. Это кусок гладкой черной тряпки, где нет никаких кружев, никаких оборочек, просто такое короткое платье в обтяжку, натягивает на себя – и все… Где искусство? То, что сшить такое платье, чтоб оно правильно сидело, необыкновенно трудно; то, что смысл этого платья – подчеркнуть красоту фигуры, (которой на самом деле может совсем не быть!) и скрыть само это платье, оставив общее ощущение просто легкости, изящества и необыкновенной простоты; то, что все это просто высший стиль! – ну, купчиха, конечно, понять не может: позвольте, ну какой это стиль? – вы посмотрите на мое платье, посмотрите на ее!

Вот примерно такова разница между стилистическим мастерством, допустим, бабелевской «Конармии» и, допустим, любых писаний Андрея Платонова после его первого раннего периода.

Таким образом. Если мы возьмем, допустим, Пастернака. И, допустим, Есенина – этого деревенского пацана, бабника, пьяницу, скандалиста, – да где там высокая поэзия? там и образование‑то близко не ночевало, что я там, понимаешь, «мою легкую походку», «финский нож», – да вы с ума сошли! То получится. Что с точки зрения ценителей изощренной, конструктивисткой, построенной в вымышленной, надуманной, литературной, навороченной поэзии Пастернака, – Есенин вообще не поэт. Тем не менее, никогда не давал Господь Пастернаку того света внутрь головы и прочего туловища, чтобы он мог написать «Не жалею, не зову, не плачу…» и т. д. «…как с белых яблонь дым…». Слова все достаточно простые, составлены они‑то достаточно традиционно: никаких грамматических нарушений, никаких стилистических изысков, поется само. Вот это и называется поэзией.

Вот и сказал как‑то Есенин, что «без скандальной славы так всю жизнь и проживешь Пастернаком»… Золотоголовый деревенский мальчик Сереженька отлично понимал в построении имиджа и раскручивании брэнда. Он природно был очень умный молодой человек от земли на самом деле. Это к тому, что внешне примитивная и традиционная поэзия Есенина в своих нескольких лучших образцах – это истинная поэзия.

Потому что. Нам придется сейчас решать вопрос, что такое поэзия вообще, и чем надуманное отличается от ненадуманного.

Так вот, дамы и господа. С тех пор, как Бродский уехал в Америку, написал открытое письмо Брежневу, и в априори – знакомство с Ахматовой, ссылки советской властью за тунеядство, разных своих бедствий, – был объявлен «Большой Бертой» русской поэзии: но уж как он получил Нобелевскую премию, то все – от винта. После Бродского идут только Лев Толстой и Шекспир. Вот в эту эпоху нам – здесь и сейчас – придется решительно пересмотреть какие‑то критерии: что есть поэзия и что есть нет.

Потому – что. Существует понятие версификации. Существует понятие ремесла – так же, как могут существовать изощренные музыкальные гаммы для развития пальцев, для беглости пальцев, для изощренности слуха, для нарабатывания техники, для того, чтобы предъявить слушателям и судьям, какой виртуозности в своем мастерстве достигает, например, пианист (коли это по клавишам на фортепиано, ну, удобнее себе представлять). Существует другая музыка – очень примитивная мелодически, состоящая из немногого количества нот, которая, однако же, живет и живет десятилетиями и веками и поет в душе народа. Она настолько уступает серьезным симфониям! Теперь смотрите. В чем же суть музыки: в изощренных гаммах – или в мелодии, которую человек поет себе в разных душевных случаях?

Техника – лишь средство для звучания, от которого рыдает и ликует душа.

Так вот. Главное в поэзии – это звучащий нерв, это слеза души, это, так сказать, вербальное отображение твоей психической сущности. Вот это, адекватное вербальное отображение психической сущности человека, сплошь и рядом не имеет ничего общего со словесной изощренностью. И когда я слышу, что, скажем, стихи Пастернака «Гул затих, я вышел на подмостки, прислонясь к дверному косяку…», если это великие стихи, значит, я вообще по ошибке разговариваю в частности здесь и сейчас, ничего не понимая в поэзии.

Видите ли в чем дело. В советской России жил‑был великий и самый народный из всех поэтов России за тысячу лет ее существования – Владимир Высоцкий. Владимир Высоцкий вернул поэзию к ее исконным истокам. Это: поэт пишет стихи сам, и сам исполняет их, на нехитрую мелодию, под собственный аккомпанемент. И суммарный эффект – текста, мелодии, голоса, нехитрого аккомпанемента – таков, что ничто более, произносимое словами, с этим эффектом сравниться не может!

Поэзия – это не то, что сложно сконструировано из слов. Поэзия – это то, что невозможно прервать, когда звучит оно.

Вот уже много лет, десятилетия пошли, как нет Высоцкого. И тем не менее равного явления в русской литературе просто никогда не было. Если сегодня взять даже только тексты Высоцкого, напечатанные, и читать их глазами – без его голоса, без гитарного аккомпанемента, – то ты вдруг видишь, насколько это хорошие стихи. Насколько точно стоят слова, и насколько плотно и прочно они проколочены одно к другому. Внешне – никакой изощренности нет.

Так вот. Изощренность и поэзия – это не одно и то же. Версификация и стихи – это не одно и то же.

Поэтому. Когда Бродский в 65‑м, помнится, году, в городе Ленинграде, написал свое бесспорно лучшее стихотворение «Пилигримы», которое перепечатывали машинистки и секретарши, и передавали друг другу слепые пятые копии, – это стихи. Когда Бродский начинает читать в Америке свои стансы на древнеримские мотивы – это вообще никакие не стихи: это то, что называется литературщина, а литературщина – это когда автор, не имея в общем никакого представления о том, о чем он пишет, почерпнул всю информацию об этом из книг, дает перепевы мотивов этих самых книг, в том самом каноне, который он вычитал из книг, просто своими словами и, строго говоря, неизвестно зачем. Это можно прозой изложить, можно первоисточники прочитать, можно сделать иначе, это никак не цепляет. И когда Бродский, подражая вроде бы всем понятно, но намеренно, державинской оде «На смерть Суворова», пишет типа оды на смерть Жукова. Это вообще никакие не стихи. Это литературный экзерсис, непонятно зачем существующий. И, конечно, рядом никогда не лежавший с текстом, допустим, вполне советской даже агитационной песни «Вставай, страна огромная». Разного класса поэтические произведения.

В этом отношении, я думаю, что необыкновенно обидно должно быть большим, очень талантливым, оченым мощным, просто хорошим советским русским поэтам: Вознесенскому и Евтушенко, когда они оказались в тени нобелепремиеносного Бродского. Понятно, что это своего рода компенсация. Они были в Советском Союзе все‑таки в славе, в фаворе, огромные тиражи и т. д. Если пострадали, но не сильно, пострадали не до смерти, это только им славы в глазах народа прибавило. А Бродский был бедным, гонимым, – а вот теперь он великий, а они менее великие. Но, пожалуй, они гораздо лучшие поэты. Это очень просто доказать, если взять тексты.

Это относится не только к Бродскому. Понимаете, если взять Высоцкие тексты, то еще одна вещь понятна. Что над одними хорошими фильмами люди не плачут, а над индийскими мелодрамами, допустим, многие люди плакали. Ну, это относилось к таким все‑таки эстетически неразвитым людям, – вот где‑то в глубинке, в деревне, смотрели: чисто, красиво, вот сердце разрывается: любовь, смерть, – плачут. Но всякие там серьезные кинокритики, конечно, не плакали. – Если мы возьмем стихи Высоцкого, это именно стихи – никакие это не песни. Песня это вещь другая – канон другой. Кто не понимает, просто в другой раз смогу рассказать, сейчас некогда. Это – стихи, которые поэт выпевает, не поет – выпевает. То вот. Эти стихи до сих пор выбивают невольные слезы из людей самого разного образовательного и интеллектуального уровня. Отнюдь не только из урок, которые сидят в лагерях, или водил, которые гоняют МАЗы, или еще какая‑то ерунда. Нет. Потому что эстетически у Высоцкого совершенно все в порядке. И никаких фальшивых нот у него нет. А это лишь одно из его многих достоинств.

Уверяю вас: пройдет время, и эта фигура, – трудно сказать, через 30 лет или через 130, – в русской литературе будет равновелика Пушкину; или совсем близко к тому. И, конечно, гораздо крупнее Пастернака или Бродского, которые совершенно сядут вот туда вот вниз, как, условно говоря, протокольные фигуры, но нереальные, неживые.

Это нужно понимать, честное слово, вы послушайте, что народ поет. Народ он не дурак, понимаете. Поэ зия, она ведь оттуда возникает все‑таки – из души народной, и выражается словами.

И поэтому народ благополучно читает очень значительного русского советского писателя Валентина Пикуля, о котором критика просто не говорила. Валентин Пикуль вспахал огромный пласт, – если говорить чисто об истории, то он точно вспахал историю не меньше чем Дюма. Хотя Дюма был на сто лет раньше, и литературу тогда почитали больше, и вообще‑то он написал «Трех мушкетеров». Таких книг, как «Три мушкетера» или «Граф Монте‑Кристо» у Пикуля, конечно, не было. Но у него были другие, порой тоже очень неплохие книги. Многие из них с длиннотами, многие из них с откровенным подтасовыванием и враньем, но – это значительная фигура. Это людям приятно читать, они этого хотят, и это не дешевка.

Понимаете, время – неплохой критик, и неплохой отсеиватель. Без фигуры Пикуля советской литературы не существует.

Как не существует ее без гигантских фигур великих русских писателей – братьев Стругацких. Все уже забыли, кто такой Юрий Трифонов – гигант советского реализма; уже забыли, кто такой Тендряков; уже плохо знают, кто такой Белов; удивляются, услышав, что Распутин еще жив. Это не потому что я имею что‑то против Распутина, нет, ни в коем случае. Это потому, что официальная табель о рангах даже для людей, далеких от официозной критики, эта официальная табель о рангах с реальной не имеет ничего общего. Потому что Стругацкие, которые писали очень просто и очень смачно, были мудрыми и писателями и блестящими стилистами.

А стилист, мы возвращаемся, – это не тот, кто наворачивает изощренные слова, нет. Стиль – это резко повышенная энергетика фразы, возникающая вследствие того, что слова, составленные внешне обычным грамматическим образом, на самом деле составлены образом глубоко специальным. Будучи в обычном языке далеко разнесенными друг от друга – здесь они составляются в новые комбинации. И на взгляд неизощренного, неискушенного читателя – мастер стиля пишет вполне обычным языком… «Ну, чего‑то там»…

Ну почитайте бунинское «Легкое дыхание» – ну и чего? ну и фразы все вполне обычны, и нет там никаких изысков. Разве можно сравнить бунинский рассказ «Легкое дыхание» с тем, как писал Платонов. Ничего общего. Но читаешь – и у тебя вот какая‑то кристальная вода, какой‑то горный воздух, пахнущий какими‑то горными травами. Чтобы писать так, нужно быть гением стиля.

Или возьмите такой внешне примитивный, на уровне записи в записной книжке, рассказ Бабеля из «Кон армии»: «Прищепа». Одна страница. И фразы короткие, и все просто. Вам придется долго‑долго работать, чтобы написать такую страницу! Бабель тоже долго работал. А внешне все просто. Наворачивать кружева, я повторяю, не сложно.

Так вот. Стругацкие имели талант писать вроде бы необыкновенно просто – и очень чисто. И в этом присутствовал высший шик и признак высшего мастерства. Фразы, которые вдруг приятно повторять. «Ну, в общем, мощные бедра». Или: «Капля пота, гадко щекоча, сползала по спине дона Руматы». И фраз таких очень много! «Ну и деревня. Сроду не видал я таких деревень. Гнили они здесь тысячу лет, и еще бы тысячу лет гнили, если б не господин герцог».

Разумеется, нет возможности в этой и так затянувшейся речи перечислять все содержимое полок советской литературы в целой библиотеке. И хотелось бы упомянуть только еще об одном человеке, об одном из выдающихся, интереснейших, лучших русских писателей ХХ века, который вообще как будто вычеркнут и никуда не входит.

Этого человека звали Морис Симашко. А на самом деле его звали Морис Давидович Шамис. Родом он из Одессы. Отец его был еврей, мать его была немка, культура его родная – русская. В войну он служил в советских оккупационных войсках в Иране, по специальности – востоковед. По профессии он был журналистом. После Второй мировой войны осел он в Средней Азии, жил он в основном в городе Алма‑Ата, столице советского Казахстана.

Первую свою повесть он написал в конце 50‑х, когда все было легко и просто. Было это об установлении Советской власти в Средней Азии, не было там ничего особенного. Кроме одного – написана она была очень хорошо: твердой рукой, хорошим языком.

А уже в 60‑е годы, в конце, и в самом начале 70‑х он написал несколько гениальных вещей. Я повторяю – гениальных вещей. А в частности. Это роман «Маздак» – якобы о восстании маздакитов в 6 веке нашей эры, в Эраншахре, во времена Сасанидов. А на самом деле – это вообще про революцию. Про советскую революцию, про становление Советской власти, про борьбу и перерождение революционеров. В те времена такая книга появиться в общем не могла, но цензоры и редакторы было достаточно тупы, чтобы не видеть.

А потом он написал непревзойденную по мастерству и стилю повесть «Емшан», где вскрывал всю технологию и сущность деспотической власти, когда деспот сам страдает, и сделать другого нельзя… Это о султане Бейбарсе, мамлюке, – первом из речной династии Бахрейн.

А потом он написал роман «Искупление дабира». Условно – материал средневекового Среднего Востока, а на самом деле, опять же: крушение тоталитарного государства, которое создает благонамеренный и идеально умный человек. И написано это по законам очень короткой прозы. Написано это алмазным резцом! Вот кому попадется, прочитайте – не пожалеете. Морис Симашко звали его.

И на этом можно кончить, наверное, сегодня обзор необыкновенно пестрой, богатой, разнообразной и трагичной советской литературы, история которой продолжает изменяться на наших глазах, и будет еще долго изменяться, пока вот этот вулкан, оседающий в пучину моря, не примет окончательно вид малого количества отвердевших рифов, которые торчат над водой.

 

Современная русская литература

Лекция, прочитанная в университете Пекина, Китай, в 2006 г.

 

Итак. Говоря о сегодняшней русской литературе, нужно, во‑первых, прикинуть и определить, с чего она началась. Потому что в перестроечный период это была еще не сегодняшняя русская литература. Перестроечный период характеризовался тем, что вытащили все из закромов, из всех амбаров и сусеков – и стали гнать: мемуары белогвардейцев, лагерные воспоминания, всю «чернуху», весь модернизм, не похожий на социалистический реализм, который единственно раньше допускался.

И в это время были гигантские, небывалые в мировой истории тиражи газет, а главное – толстых журналов: «Новый мир» – 2 миллиона, «Знамя» – 1 миллион, «Юность» – 5 миллионов. Это было просто что‑то совершенно небывалое.

В это время стали падать и исчезать некоторые авторитеты. Потому что, скажем. Говорили все за десять, за пятнадцать лет до этого: какой прекрасный писатель Валентин Распутин. Какая замечательная повесть «Живи и помни»! Валентин Распутин высказал неполностью демократические западно‑свободолюбивые взгляды – и был немножечко отодвинут, и стали о нем говорить меньше. Бондарев, который официально – главный писатель о войне («Горячий снег» и т. д.), тоже получил наклейку реакционера.

Оно не все было так гладко! Демократы, которых так долго топтали, ревниво вышли в первые ряды. А «деревенщики» и народники наоборот, потеснились. А вытащили товарищей Гроссмана, Зайцева, Ремизова, Пильняка. Ну, Александр Исаевич Солженицын – это был просто гигант, утес, глыба, матерый человечище: кого рядом поставить? Он бы и не позволил никого рядом поставить.

А потом случился 91‑й год с распадом Советского Союза. А где нет Советского Союза – там естественным порядком нет и советской литературы.

Это бы еще полбеды. Вместе с советской литературой, совершенно все ухнуло вместе с этой надстройкой, ухнул базис. У граждан исчезли деньги…

Это была знаменитая монетарная реформа, которая связывается в основном с именем Гайдара. Реформа Гайдара очень сильно, просто‑таки колхозным комбайном, подкосила советско‑русскую литературу. Потому что произошло страшное: не до жиру – быть бы живу.

В течение 92 года тиражи толстых журналов упали раз где‑нибудь в 15. Пройдет еще пара лет – и они упадут в 100, в 200 раз! Журнал «Юность» (5 миллионов экземпляров!) – вообще исчезнет. Журнал «Новый мир» (2 миллиона экземпляров!) – будет натягивать тысяч 6–7. А остальные еще немножко поменьше. Толстые журналы превратятся в какие‑то виртуальные издания, которые вроде бы есть – а вроде бы нет.

Но самый страшный удар получили маститые советские писатели, которые стали просто русскими писателями. Потому что накрылись сами издательства. Издательства перестали получать бесконечные государственные деньги и верстать планы на 5–7 лет вперед. Это называлось хозрасчет. Это называлось рынок. Рыночная экономика: давай, своди концы с концами. Вот, значит, советские издатели держали в руках свои концы, и свести их не могли никак. Потому что не получалось ничего. Потому что раньше книги маститых могли издаваться гигантскими тиражами – а потом уходить в макулатуру, это никак никого не волновало. Но сейчас их невозможно было продать – а следовательно, не на что было жить.

И когда лауреат Ленинской премии, Герой социалистического труда, знатный поэт Советского Союза Егор Исаев обнаруживает, что ему не на что жить: потому что сбережения сгорели и превратились в какие‑то ничтожные деньги на килограмм колбасы, а печатать никто не собирается; а гонорары близки к астрономическому нулю, вот к холоду Мирового пространства. Егор стал на своей дачке под Москвой просто разводить курей, пытаясь прожить этим. И больше он стихов не писал. Можно по‑разному относиться к его поэтическому таланту. Может быть, ему лучше было с молодости сделаться знатным советским куроводом. Но так или иначе, его судьбу разделили решительно многие.

И вот здесь и стала возникать, на этих обломках, на этом пепелище, современная русская литература.

Некоторые высказывают точку зрения, что Россия – родина африканского слона. Но серьезные биологи думают об этом немного иначе. Значит. Сначала была древняя египетская литература. Литература Двуречья. Литература индийская, литература древнегреческая, древнееврейская, древнеперсидская, древнеримская. Потом стала возникать литература Средневековья. И тогда, когда у них там было уже среднее Средневековье, идущее в сторону позднего Средневековья, у нас написали, значит, «Слово о полку Игореве».

Вот и сейчас. До того, как стало появляться что‑то свое, отечественное, издатели – новые, молодые, коммерческие – забивали все дыры совершенно простыми вещами. Раньше американские «дюдики» было нельзя; американские триллеры, в общем, было нельзя; американская фантастика в очень ограниченных количествах. И вот тут‑то все это пошло в неограниченных количествах. И тогда мы узнали, что такое Рекс Стаут и Дэшил Хэммет. Ну, Чейза издавали уже давно, правда он не американец, а англичанин, но не важно… У нас шел вал исключительно американской переводной литературы по разрядам: триллер, детектив, фантастика.

И когда русские писатели приходили в издательство и говорили: ну ребята, а может, мы тоже что‑нибудь?.. ну, чтобы напечатать? – издатели говорили: а вы знаете… вы вот напишите что‑нибудь такое, ну, якобы американское – и тогда мы это издадим! Ну, потому что вас никто не купит. Знаете, как всегда: народ – он дурак, читатель – дурак, ну что мы можем поделать? нам же тоже надо детей кормить. Так что – пишите американское!

И действительно, ряд писателей написал что‑то такое псевдоамериканское…

И должен вам сказать, это просто получилось, просто случилось так, что в чем‑то в юмористическом смысле меня всегда привлекал один из совершенно второразрядных, второго ряда героев «Войны и мира», полковник Берг, за которого потом вышла замуж Вера Ростова. Берг по любому поводу радостно и озабоченно говорил: «Вот я вам про себя расскажу»… Так вот. Получилось так, что в 1993 году, когда везде стояли разбитые телефонные будки с вырванными трубками, когда грязь была на улицах, когда вдоль улиц стояли самодельные фанерные лотки, где торговали водкой, – если бы ее американцы когда‑то разбрызгивали над Вьетнамом, то они бы выиграли войну, но, правда, были бы судимы за геноцид, – и продавали зубные щетки, зубную пасту, какие‑то удивительные вещи. И вот в этом 1993 году так, повторяюсь, случилось, я кончил книжку «Легенды Невского проспекта», которую писал около 2 лет.

Поскольку я всегда имел в характере перпендикуляр, и мне с детства легла на душу старая латиноамериканская пословица: «Если тебе дадут линованную бумагу – пиши поперек», – то в озверении от всего этого вала чернухи и безнадежности мне захотелось написать вещи, облегченные для чтения, смешные, радостные, веселые, забавные, увлекательные, – а кроме того, было жаль уходящую натуру, вот этот вот Советский Союз, который был – и развалился и исчезает сейчас на глазах. (Да: это тяжелый вздох…)

Значит. Когда я окончил «Легенды Невского проспекта», я пошел по издательствам. В издательствах мне говорили то, что вы услышали две минуты назад. Что если б я написал что‑то американское, что если бы это был триллер, что никто не интересуется современной русской литературой, а уж хорошей вообще не интересуются. Мне отливали ведра комплиментов и говорили, что именно поэтому у меня все и не пройдет. И приводили в пример ряд других русских писателей, которые точно так же ходили по издательствам, и тоже говорили, что купит народ книги у них, а вот им тоже дали от ворот поворот, потому что не купят.

В результате, выбив из одной милой организации грант в 500 долларов, я издал эти самые «Легенды Невского проспекта» тиражом 500 штук, и приехал в 93‑м на Московскую книжную выставку‑ярмарку, уверенный, что вот сейчас я раздам двумстам издателям двести экземпляров, а всю осень буду заниматься просто отсортировыванием предложений и выберу из них лучшее. Предложений было примерно ноль целых пять десятых. Издательство «Вагриус» сказало, что оно заинтересовалось, но хотело бы составить сборник из самых разных моих вещей. Но все‑таки мы заключили договор с «Вагриусом».

И тут один мой знакомый, когда‑то писатель‑фантаст, который пристроился редактором в одно коммерческое издательство, издающее книги типа «Крутой малыш катался с горки», «Кровавая жатва», «Громящий кулак», «Возвращение безумного Бешеного» и т. д., звонит мне и говорит: «Слушай, у тебя была ж такая книжка про Звягина, который не то доктор, не то майор. Я здесь поговорил, да, (он в общем нормальный пацан – издатель, ему 25 лет, он челноком был, сникерсами торговал), может подъедешь, и мы, вот, поговорим».

Мы поговорили. Издатель настаивал на том, чтобы это издавалось как‑нибудь круто, вот не как было изначально: «Дайте рецепт, доктор». Что значит доктор? Он майором был? Был. Вот пускай называется «Крутой майор» или «Приключения крутого майора». Ну страшное такое название. «Матросский летучий смертельный международный отряд убойного гнева», как издевался когда‑то пролетарский писатель Лавренев.

И в результате книжка вышла в самом начале 94‑го года под заголовком «Приключения майора Звягина». По‑моему, это была первая русская книжка, которая в январе‑феврале 94 года постояла сколько‑то недель в топ‑десятке «Книжного обозрения» и др. Причем компания была безумная, например: 4‑я позиция – Агата Кристи «Десять негритят», 6‑я позиция – Д. Хэммет «Кровавая жатва», 5‑я позиция – М. Веллер «Приключения майора Звягина». Я, конечно, веселился страшно. Но мне заплатили несколько тысяч долларов! А книжка пошла!..

Я нашел издателя, который издал «Легенды Невского проспекта». И они стали улетать… И…

Его звали Стефан Цвейг, он написал книгу «Звездные часы человечества». Когда‑то она была страшно модной. Так вот, на Московской книжной ярмарке 95‑го года я был самым издаваемым и преуспевающим российским писателем. У меня было представлено 10 изданий от 4 издательств. У меня просто‑таки все, кто мог – брали интервью, а я стучал по деревянному, думая: пускай это продлится сколько только можно.

И вот приблизительно, ну, чуть позднее, с конца 96‑го – с начала 97 года, процесс как‑то стал налаживаться: люди немножко оклемались, немножко приспособились к этой жизни, немножко стали зарабатывать деньги и возникли новые рабочие места.

Но до этого, в 95‑м году, в России были два, условно говоря, коммерческих писателя, – сегодня полузабытых, а тогда известных. Это уже была, хотите думайте плохая, хотите думайте неплохая, но – современная русская литература. Одного из них звали Виктор Доценко, и сейчас так зовут. И он выкинул сначала книгу, по‑моему, «31‑го уничтожить», а потом серию про Бешеного: «Бешеный», «Приход Бешеного», «Возвращение Бешеного», «Месть Бешеного»… Ну, высоколобый читатель на эти книги не обращал внимания, зато торговцы обращали внимание огромное. И Доценко у нас был первым таким «слоном», мощным, боевым, коммерческой русской литературы 90‑х годов.

Но он был больше в столицах; а по периферии шел новый автор – по фамилии Шитов. Родом он был из Краснодарского, помнится, края. Подполковник МВД, кажется отставной. И первый его бестселлер назывался «Собор без крестов». Да, по‑моему, именно так. Мне давали читать его знакомые торговцы, и фразы там были серьезные. Он владел стилем. Одну фразу я помню до сих пор: «Он выпустил голубиц ее грудей из темницы бюстгальтера». Это был момент такого раскованного эротизма. И вот этим Шитовым торговцы очень активно торговали.

А теперь, возвращаясь к концу 96–97 года, мы обнаруживаем. Первое. Приход к широкому читателю писателя уже до этого состоявшегося, в чем‑то элитного, в чем‑то хорошего, в чем‑то просто модного, – Виктора Пелевина. Которого благополучно издатели точно так же гоняли в 93‑м году, говоря, что ну что‑то он даже согласен без гонорара?.. ну что он там про свои переводы за границей… ну «не катит» у нас русская литература, «не катит» хорошее, мы так его любим!.. – но пускай он идет своей дорогой. И вот: его стали издавать, и его стали покупать, и его стали читать, и с его известностью и успехом образовалось все в порядке.

А второй человек был в чем‑то еще характернее. Она тоже была подполковником милиции. Помните Шитова? Но она была столичным подполковником милиции. Ее звали Марина Алексеева, и она стала Александрой Марининой. И она стала печатать свои детективы. И ее подхватило издательство, и выкинуло бессмертный слоган в телевидение: «Писатель, которого ждали!» (Я почувствовал укол нормальной ревности, потому что за полгода до этого у меня вышел роман «Самовар», на котором был слоган: «Книга, которую ждали!») Так или иначе, чего ждали, того и дождались. Маринина имела обвальный успех. Ее хорошо пропиарило издательство «ЭКСМО», она была упакована у Ворошилова в передаче – и не «Следствие ведут знатоки», а что знатоки делают, зарабатывают деньги своим собственным умом: «Что? Где? Когда?» и почему? и т. д. Она была в других телепередачах, она очень тактично, мягко достаточно, достойно и скромно держалась. У нее вышло собрание сочинений: какое‑то красненькое, а второе собрание сочинений – голубенькое, а третье – какое‑то желтенькое. И в каждом книг минимум по двадцать!

И вдруг народ стал понимать пишущий, что в сущности писательством можно зарабатывать деньги!

И вот сегодня одно из главных течений современной русской литературы – это дамский детектив. Если хотите, женский детектив, женский триллер. Потому что следом за Марининой появились соответствующим образом: Полина Дашкова (псевдоним также); а затем появилась Татьяна Полякова; а затем появилась Татьяна Устинова; а также, ну, это еще попроще, Юлия Шилова. Если Юлию Шилову можно назвать в чем‑то низкопробным чтивом для незатейливых читательниц, – то Дашкова, наоборот, это совершенно приличные романы. И наш русский женский детектив в принципе, представляется мне, стоит классом выше западного, то есть английского, немецкого, французского, американского, женского детектива. То есть на самом деле это не детектив: это бытовой роман, он же психологический, он же семейный, он же любовный, он же социальный, – нормальный реалистический роман, для большей увлекательности натянутый на детективный каркас. И наши дамы очень неплохо овладели этим ремеслом. Это направление первое.

Поскольку свято место всегда очень быстро затаптывается набежавшей толпой, то тут же подоспели и мужчины и стали лудить тут же детективы и триллеры. Это было все вполне интересно. Возникли какие‑то анонимные бригады негров, например длинная серия книг под безобразным названием «Я – вор». Вот такая примитивная романтика дешевой «малины» в изображении дешевого писателя серии «Я – вор», а автор Евгений Сухов. Вернее, писалось даже Евг. Сухов. Я лично прочитал одну книгу из этой серии. Это чудовищно! То есть видно, как нанятые студенты филологического факультета, или журфака, или литинститута за несколько сотен долларов, гогоча, плюясь, попивая пиво, пишут всю эту страшную фигню. Ну здесь нет предмета серьезного разговора.

А вот такой автор, как полковник милиции Чингиз Абдулаев – это совершенно реальная фигура, и книги его читают, но, скажем так, конечно, не самые искушенные и требовательные читатели.

К следующему коммерческому направлению современной русской литературы совершенно естественно необходимо отнести фантастику. Фантастика, понимаете ли, при советской власти была в Советском Союзе достаточно в загоне. Мало ли что они там себе навыдумают, эти фантасты! Понимаете, ну у нас был, скажем так, несколько не тот политический строй, что сейчас. И писателями руководили, писателей бдительно учили, как надо быть. И только государственное руководство имело право предсказывать будущее – но ни в коем случае не какие‑то писатели! Более того – среди них встречались просто беспартийные люди, с сомнительными моментами биографии!

Таким образом, к 1992–1993 году фантастика была, в общем‑то, вычищена. Из старых могучих китов советской фантастики оставались только Стругацкие, но они уже были немолоды, они уже хворали, их лучший период все‑таки прошел. И тогда, значит, у нас начали появляться и издаваться очень активно такие бывшие ранее писатели, как Михаил Успенский, – прекрасный, серьезный литератор. А вдруг появилась откуда‑то Мария Семенова с романом, который стал бестселлером – «Волкодав». И по этому роману уже много лет делается фильм, и может быть, он будет сделан, или даже сделан сейчас. А затем появился один из самых популярных и издаваемых авторов российского книжного рынка и вообще русскоязычного – Сергей Лукьяненко.

Ну, что касается взглядов на литературу Сергея Лукьяненко, то этих взглядов как минимум два. Одни полагают, что это один из главных писателей современности – и очень актуальный. И очень интересный, того же класса, скажем, что Стругацкие, то есть очень высокого класса. Другие полагают, что все это для подростков, у которых не самый высокий коэффициент интеллекта, и читать Лукьяненко все‑таки невозможно. Тем не менее, у него очень много читателей.

И по нему был сделан фильм, ставший огромной премьерой, просто событием в российской культурной жизни. Потому что. По роману Лукьяненко «Ночной дозор» (не путайте, конечно, с известной одноименной картиной Рембрандта ван Рейна) был снят фильм. И фильм прокатился с оглушающей рекламой и большим успехом. И фильм был продан в Голливуд. А у нас некоторые полагают, что продажа в Голливуд есть последний эталон качества. Раз что‑то продано в Голливуд – то, значит, очень хорошо, а и куда еще лучше.

Так или иначе, названные мною, скажем, Михаил Успенский, Мария Семенова и Сергей Лукьяненко – пожалуй, самые яркие представители сегодняшней фантастики в русской литературе.

И вот уже возвратимся сегодня всего на несколько лет назад. Устоялась было русская литература. И издавали уже ряд писателей, и было что читать, и цены на книги ползли вверх, и доходы граждан ползли вверх. Но, понимаете ли, какая история – в 98‑м году в Москве произошел дефолт. В основном этот дефолт имел отрицательные последствия: те, что у массы людей сгорели деньги, были экономические трудности… Но имел дефолт и положительные следствия – потому что рубль измельчал в несколько раз, и тогда многие товары опять стало выгоднее производить в своей стране, в России, чем покупать за рубежом.

Одновременно у издателей оказались к сентябрю 98 года омертвлены очень большие деньги. Ярмарка осенняя книжная – это событие! С этого начинается весь книжный год, с сентября. Значит, книги нужно было продавать, чтобы получить хоть какие‑то деньги для оборота. Цены на книги в валютном исчислении относительно доллара, фунта и т. д. сильно упали – а доходы читателей упали еще больше. Из всех развлечений для многих читателей оставалось только чтение. Если можно было купить книжку нормальную, хорошую, доллара за полтора, то это было для людей уже подъемно. Они платили полтора доллара и имели, допустим, на три доллара удовольствие и развлечение.

И вот тут, после этого страшного удара 98‑го года, опять стало подниматься российское книгоиздательство. И если раньше книгоиздатель интересовался только огромными тиражами и, скажем так, многократными прибылями (10 % прибыли – это все для глупых америкосов; 100 % прибыли, которая кажется кому‑то там, серьезным бизнесменам на Западе, венцом мечтаний, – нет, для издателей российских 97‑го года это далеко не был предел. Вот 200–300 % прибыли – о! вот это понимаете), а тут надо было выживать. Издатели стали забивать все щели в рынке: издавать все книги, которые только могли оправдаться в продаже. Потому что даже тираж в 3–4 тысячи в российских масштабах оправдывает себя и приносит хоть какую‑то прибыль.

Если вы полистаете российские книгоиздательские журналы, то там издатели объясняют, что, конечно, даже при тираже 5 тысяч экземпляров прибыль равна нулю, и это чисто благотворительная акция. Но это, вы знаете, это лукавство. Все бизнесмены жалуются на бедность, но существует старая американская пословица: «После рукопожатия бизнесмена пересчитай, сколько пальцев у тебя осталось на руке». Таким образом, даже 2–3 тысячи экземпляров позволяют издателю что‑то заработать.

И наступил золотой час российского книгоиздательства. Когда ты заходишь в книжный магазин – и можешь вот прямо так купить все! Ты можешь купить классическую философию и античную философию. Ты можешь купить русскую классику и средневековую европейскую классику. Ты можешь купить современный низкопробный любовный роман, и можешь купить роскошно изданное собрание сочинений Шекспира. Ты можешь купить очень хорошо изданные альбомы по искусству, и можешь купить очень дешевые порнографические романы. Издается все! Только покупай.

И вот в этой обстановке, следует заметить, что издательство, которое самым первым развернулось лицом к современному российскому писателю, называется «Вагриус». Надо сказать, что еще в начале 90‑х «Вагриус» просто‑таки сам звонил российским писателям, предлагая им прийти и принести рукопись, и он заплатит. И вы знаете, «Вагриус» действительно никогда никого не обманул. Он действительно платил. Другое дело, сколько он платил. Некоторые, а может быть даже многие, считают, что «Вагриус» платил не очень много. И даже бывали случаи, когда писатели уходили из «Вагриуса», ругаясь табуированными словами. Но, тем не менее, «Вагриус» заключал договора, и платил гонорары, и издавал в массовом порядке – единственный из всех – российских авторов. И многим из них он просто помог выжить.

И вот этот самый «Вагриус» кроме художественной литературы, кроме беллетристики, стал издавать разнообразные мемуары. И здесь мы должны сказать о том, что литература и беллетристика (французское – belles‑lettres) – это не одно и то же. Потому что беллетристика (она же английская и американская fiction) – это лишь один из родов литературы; но не более чем. Потому – что. Если мы вернемся опять же к той самой середине 90‑х, когда очень трудно было найти на полке российского автора, и все только начиналось, – вдруг стала пользоваться широкой известностью невесть откуда появившаяся книга автора Андрея Константинова «Бандитский Петербург».

Было сказано в аннотации, что Андрей Константинов – это ленинградский журналист, что он окончил восточный факультет, отделение арабской филологии, Ленинградского университета. Но почему «Бандитский Петербург»? Вопросов возникало очень много. Первое – откуда он все это знает? Второе – а почему же бандиты эти, страшные люди, которые занимаются стрельбой по живым мишеням, не сделали ему ничего плохого? Третье – начали распространяться слухи, что наоборот – бандиты сами просят его написать о них тоже в эту книгу, потому что они тоже люди, им тоже хочется славы. Так или иначе, эта книга появилась. И Андрей Константинов стал широко известен. И в настоящее время это один из самых известных российских авторов, по книгам которого снято большое количество сериалов и кинофильмов. При этом сам о себе он предпочитает как‑то очень скромно, с таким скромным достоинством, говорить: «Ну, собственно, я не считаю себя писателем, я – журналист». Кстати, «Журналист» называется его первый известный роман.

Так вот. Кроме беллетристики вдруг стало появляться все чего ни попадя. Вдруг в том же «Вагриусе», о котором мы говорили только что, издали книгу первых лиц российского правительства периода главных реформ при Ельцине. Там в этом сборнике был представлен, помнится, Чубайс, Гайдар, Немцов, кто‑то еще, я не помню. А потом разразился скандал. Потому что пронюхали журналисты о каких‑то несусветно высоких гонорарах – то есть, скажем, каждому из них платили гонорара больше, чем прибыль от всей книги. Ну, потом в результате они отказались от гонораров. Потом вообще не вышла эта книга.

Но это к тому, что оказалось, – что людям мало сделать карьеру в политике! Оказалось, что людям мало сделать состояние в бизнесе. Еще им надо писать!

И вот эти, которые хотели писать еще книги, разделились на три части.

Часть первая – в свободное время, которого у них было, как правило, очень мало, и политики, и бизнесмены это весьма занятые люди, – вот эта часть сама писала книги. Иногда романы, иногда толстые романы. И у них неплохо получалось. И пример, наверное, самый яркий – один из известнейших еще совсем недавно топ‑менеджеров в России, генеральный директор «ЛогоВАЗа», Юлий Дубов, который написал несколько лет назад роман «Большая пайка». И этот роман стал бестселлером, и выдержал несколько переизданий, и разошелся суммарным тиражом порядка 100 тыс. экземпляров, что очень много для России сегодня. И по нему был снят фильм с ведущими российскими актерами. Ну, правда, потом он написал еще две книги, уже не будучи генеральным директором «ЛогоВАЗа», а писал он их, напротив, в городе Лондон. Однако в эти вещи углубляться мы не будем, потому что больше, по‑моему, никто из холдинга или концерна Березовского книг не писал.

Второе направление в, так сказать, непрофессиональной современной русской литературе – это когда бизнесмены или политики свои книги надиктовывают. Иногда они надиктовывают специально имеющемуся для этого литсекретарю или литзаписчику, и в этом уж нет совершенно ничего особенного. Например, всемирно известные хрущевские мемуары: Никита Сергеевич наговаривал на магнитофон, а потом это расписывали. Более того, Черчилль, сэр Уинстон, герцог Мальборо, получил Нобелевскую премию по литературе – при том, что сам он, однако, пером к бумаге не прикасался, а диктовал все своему секретарю, вполне толковому человеку. Из биографии Черчилля я помню сейчас только одну фразу: «Работал Черчилль всегда быстро и продуктивно». Так что надиктовывать книги можно. Цезарь, говорят, тоже надиктовывал «Записки о галльской войне». А какая классика!

Третий же вариант – когда желающий стать писателем человек просто нанимает наемного писаку. Смотрит, что тот написал до сих пор, ставит ему задачу, предлагает ему гонорар от нескольких тысяч до нескольких десятков тысяч долларов. Понятно, что прозябающий журналист вам за 5 тысяч долларов напишет книгу, – а известный писатель, который вам нравится, если вы хотите его купить, может потребовать и 50 тысяч долларов за книгу.

И вот появляются книги с такими фамилиями. Стали вдруг писать воры, проститутки, мошенники, и вообще какие‑то люди, что называется, романтических профессий. Вот этот поток тоже составляет часть сегодняшней литературы.

И. Говоря о современной русской литературе, (как, впрочем, и о любой другой), нельзя не сказать о литературе, которая порождается внутри литературного процесса . А литературный процесс и литература, как мы с вами понимаем, наверное, не совсем одно и то же. Скажем, есть литература премиальная. Здесь с нами нет сейчас доктора филологических наук, профессора, преподавателя Московского университета, Владимира Новикова, известного раньше советского, а теперь русского критика, который сказал однажды фразу, и фраза эта отчеканенной формулы: «Премии дают кому не жалко».

Что означает? Несколько известных писателей очень ревнуют друг друга к тому, что один из них получит премию, а остальные двое или пятеро не получат. И тогда они решают: дать эту премию кому‑нибудь заведомо третьесортному, чтобы ему уже не завидовать, и, пожимая плечами, говорить друг другу: «Ну, разумеется, вы сами понимаете, какая фигня».

В этом отношении мы, Россия, отнюдь не являемся оригиналами. Когда в начале 90‑х была учреждена премия «Русский букер» за лучший роман года, этот спектакль лучше было смотреть по телевизору в прямом эфире. То была эпоха сплошного прямого эфира. Телевизор давал с нескольких камер несколько ракурсов – в том числе крупными планами. И вот эту игру эмоций на читательских и писательских главных лицах наблюдать было очень интересно! В результате премию, на тот момент самую престижную российскую литературную премию «букер», – получил писатель, которого, строго говоря, в русской литературе нет и никогда не было. Его зовут Марк Харитонов. Я не могу сказать вам, что он написал, потому что я не знаю этого. Когда объявили, вскрыв конвертик, что букеровскую премию получает Марк Харитонов, произошло такое движение удивления в воздухе и в зале. Но лично мне печальнее всего было смотреть на лицо глубоко мною уважаемого писателя, прекрасного писателя Владимира Маканина, который был в списке финалистов, и уж, конечно, «букер» если кому и давать, то нужно было ему. Что написал Марк Харитонов? Повторяю: я не знаю. От неожиданности Марк Харитонов заплакал. И чтобы удержать слезы на глазах, потому что плакать все‑таки выглядело, видимо, немного неприличным и смешным, он, закидывая лицо высоко, чтобы удержать слезы под веками, стал почему‑то читать Бродского. Почему неизвестно кто Марк Харитонов, получив букеровскую премию как прозаик, стал читать Бродского, плача при этом?.. – сказать никто не мог. Это, значит, о премиальной литературе.

Кроме премии «букер» за лучший роман (здесь вы можете просто войти в Интернет и посмотреть, кто ее получал. Это не сложно). Существует еще несколько премий. Например. Сравнительно не так давно учрежденная в Санкт‑Петербурге премия «Национальный бестселлер». Я не могу вам сейчас назвать ни одного национального бестселлера, который получил бы эту премию. Вот книги, которые действительно разлетались, которые все хватали, о которых все говорили, – нет. Как правило, эту премию получали немного другие люди.

То есть: есть литература для какого‑то внутреннего потребления. Но она существует! Вот книги, которые, скажем, в Америке выходят тиражом 20 тысяч экземпляров и читаются в университетских кампусах, переводчиками, редакторами, преподавателями, и самими писателями и критиками, – вот 20 тысяч насыщающий тираж. В России такой тираж как правило – 5 тысяч экземпляров (3 маловато, 7– уже предел), и эти книги читаются и рецензируются и передаются внутри сравнительно узкого круга, никак не выходя на широкую читательскую массу. Эта литература считается «элитной». Я не могу сказать, что она действительно всегда элитная, – потому что тогда, значит, и Библия не элитная, и Шекспир не элитный, и Булгаков не элитный.

А книгу должно быть читать сравнительно нетрудно. Сравнительно приятно. И главное – в сухом осадке должны быть положительные эмоции. Чего нет во всей сегодняшней не только русской, но всей западной также, так называемой серьезной литературе.

Но кроме литературы внутрилитературной, внутрипремиальной – еще одна черта, которая отличает российские премиальные книги от западных. Если книга получает Нобелевскую премию, или если книга получает Гонкуровскую премию во Франции, или Букеровскую премию в Англии, или еще что‑то вроде Пулитцеровской премии в США, – ей гарантируются довольно широкие продажи. Потому что это знак качества, – значит, это надо читать и об этом надо говорить. В России этого нет. В России к книгам, получившим премию, относятся с некоторым недоверием, и во всяком случае вполне спокойно.

Если говорить о сегодняшних бестселлерах, о коммерческой литературе, и о сегодняшней элитарной литературе, коли мы заговорили, то. На рубеже 3‑го тысячелетия в русской литературе появилась такая фигура, как Б. Акунин, он же Борис Акунин, он же Георгий Чхартишвили. Писатель московского местожительства, грузинского происхождения, литературной биографии, бывший заместитель главного редактора прекрасного толстого журнала переводных вещей западных «Иностранной литературы», и автор совершеннейших бестселлеров про Эраста Фандорина – непобедимого сыщика.

Значит. Следует сказать, что в советскую эпоху большинству советских, то бишь российских читателей делать в жизни было нечего. Как шутил Жванецкий, это отдельная история, – «Ты собираешь велосипед хорошо – тебе 120, ты собираешь его плохо – тебе 120, не собираешь его никак – тебе 120». Какой смысл его собирать? Таким образом, граждане в среднем получали около 200 рублей, в среднем жили в малогабаритных трехкомнатных квартирах на 4–5‑х или двухкомнатных квартирах на 3–4‑х. В среднем работали 5 дней в неделю по 8 часов. Очень много было читателей умственного труда, которые очень часто на своей работе не делали ничего. Они сами нетвердо понимали, чем они занимаются. И чувства нужности своего труда, разумеется, у них не было. Они читали. Ну, читать – это поговорить, это престижно.

Но для того чтобы читать, надо покупать книги. Книги были дефицитом. В Советском Союзе все было дефицитом. Потому что напечатать деньги гораздо легче, чем напечатать книги или сделать колбасу. Это понятно. Значит. Если выходил такой элитарный автор, как Марсель Пруст, тиражом 100 000 экземпляров, и эта книга стоила 2 рубля, – то на черном рынке она стоила 5 номиналов:10 рублей. (Именно за такие деньги я ее когда‑то после заработков купил.) И все эти 100 000 экземпляров в приличных домах стояли на полках! А прочитано из них было от силы тысяч десять – потому что нет в России 100 000 человек, которым нужен Пруст! Зато есть миллион, которым нужно поставить его на полки. Значит. Когда люди для себя читали какой‑нибудь «дюдик», а для престижа из собственного самоуважения ставили на полки элитную литературу, – то невозможно было же разделить: что они читать хотят, а чего не хотят? Как что‑то свежее появляется – так все хотят!

И тут вдруг стали издавать в середине 90‑х все что угодно! И они не знали, чего хотеть… Естественно, стали читать меньше. Потому что нужно было зарабатывать деньги, потому что можно было развлечься как угодно. И оказалось, что вся эта интеллектуальная литература, этот отточенный бриллиантовый стиль, – все это им не очень нужно… И вызревала потребность в очень‑очень простом авторе, совсем простом! На котором, однако, будет стоять знак качества – и читать его будет престижно, и уж никак не стыдно. Не какая‑то «Кровавая жатва».

…Первые романы Бориса Акунина не пользовались ни малейшим успехом на книжном рынке. Они небольшого объема, они собирались иногда по два, иногда по три в одну книгу под одну обложку, выходили маленькими тиражами, и никто не обращал на них внимания. До тех пор, пока этим проектом не занялось издательство «Захаров». И тогда вышли отдельные тоненькие твердые глянцевые книжки. На этом пестром море развалов они были выдержаны очень строго: в черно‑серой гамме. Все это было эстетизировано под 19 век, это было очень грамотно оформлено. И народ это стал читать.

И была очень грамотно организована кампания критики, где было сказано, что: с одной стороны, это вроде бы и исторические триллеры – а с другой стороны, это одновременно литературная игра, изящные ребусы, прекрасный язык, острые сюжеты и все признаки «большой литературы». Огромная масса интеллигентных читателей просто хлынула на Акунина, потому что действительно, читать его было очень легко. Был какой‑то сюжет, и было интересно. Думать не надо было ни о чем. И все это очень мило. И объявили, что – большая литература. Хотя верили этому не все, и сейчас не все верят.

Если вдруг случится так, что кто‑нибудь из слушающих меня помнит пьесу Горького «На дне», – сто лет назад это была великая пьеса, на гонорары от нее Горький лет пять содержал всю российскую партию большевиков! – так вот, если кто‑то помнит пьесу Горького «На дне»: там есть девушка Настя, которая рассказывает, что она читала прекрасную книжку: Там главный герой такой не то граф, в общем, очень хороший господинчик, он ходит в жилете, в лаковых башмаках, он красивый, изящный, он всех побеждает и его зовут Эраст. Я думаю, что Акунин имел в виду вот этого самого Эраста в своей пародии на литературу 19 века. Для меня лично, я никому не смею навязывать свои вкусы, романы Акунина о Фандорине напоминают конфету‑пустышку. Она похожа‑то похожа, но если все‑таки развернуть – не надо ее лучше разворачивать; хотя, конечно, можно полизать бумажку.

Другое же направление – совершенно некоммерческое. Напротив, полностью элитное. И такой незаурядный автор, как Владимир Сорокин.

В английском, еще вернее, в американском языке, есть такое понятие, как dirty fiction – «грязная беллетристика». Вот написанное Сорокиным совершенно подпадает под это определение. То есть Сорокин взламывает табу – и там могут быть и убийства, садизм, садистско‑сексуально‑фекальные фантазии, какие‑то чудовищные сцены, и т. д. и т. п. Все это написано достаточно простым, достаточно читаемым языком. Весь смак в том, что взламывается очередное табу. То есть: на коммунистическом субботнике люди соревнуются, кто громче пукнет. И все это описывается с полным уважением. Или: ученик ест дерьмо своего учителя в знак преклонения перед ним и чтобы стать таким же. И т. д. и т. п. Ну, люди устроены так – что им нужно что‑то новое, они любят, чтобы их шокировали. И на сегодня Владимир Сорокин один из самых известных российских писателей.

Направление, о котором необходимо упомянуть, – это не детективная, а «нормальная» женская проза. Которая все‑таки не есть совсем то, что просто проза, что мужская проза. Это все‑таки женский взгляд, и это в большой мере женские проблемы, поданные под женским углом зрения. Здесь необходимо перечислить таких авторов, как.

Во‑первых, Виктория Токарева. Которая пережила все трудные времена, и сейчас продолжает писать и издаваться вполне успешно, и пользуется достаточным спросом. Просто потому, что она талантливая, витальная и умеет работать.

Вторая – это Дина Рубина. Которая также осталась от советских времен и перешла из советской литературы, потом эмигрантской литературы, и так или иначе – все‑таки в современную русскую литературу. Хотя она не всегда дает именно женскую беллетристику, а чаще всего ее романы носят несколько автобиографический характер. Но все это с юмором, все это живым языком, все это мило и славно.

И третий, безусловно, один из самых заметных писателей сегодняшнего российского литературного пространства – это Людмила Улицкая. Которая начала писать очень поздно, которая быстро завоевала признание, и книги которой в течение нескольких лет по тиражам обошли разнообразные триллеры, детективы и т. д. и т. д. Один из самых востребованных авторов сегодняшней русской литературы.

Есть еще одна тема, которая сначала в советской, а сейчас в русской литературе существует особняком. Это тема Второй мировой войны.

Можно сказать, что в русской современной литературе этот поток книг начался со знаменитой книги Владимира Резуна (псевдоним – Виктор Суворов) «Ледокол»: о подготовке Второй мировой войны, о начале Великой Отечественной войны, о 22 июне. Книга эта произвела грохот еще на самом последнем рубеже советской власти, помнится, году в 90‑м. Она впервые печаталась в Советском Союзе – и продолжает переиздаваться, и продолжает. Суммарный тираж ее сейчас наверняка больше миллиона экземпляров, не могу сказать точнее. С тех пор у Суворова вышел еще ряд книг. И без Суворова сейчас история Второй мировой войны не существует, потому что Суворов со всей убедительностью показал, (а он, строго говоря, не историк и не писатель. Он, понимаете ли, профессиональный разведчик, и он офицер разведки. Он сначала учился в кадетском училище, а потом кончал общевойсковое училище, а потом он учился и работал в академии, а потом он работал в советской резидентуре в Швейцарии. Вот оттуда он сбежал к проклятым империалистам‑англичанам. И когда анализ обстановки проводит не историк и не генерал по заданию Главного полит управления, а профессиональный разведчик, то спорить с ним очень и очень трудно. Из книги Суворова явствует со всей очевидностью:) что, конечно же, Советский Союз также готовился к нападению на Германию. Не чтобы просто напасть на Германию – а чтобы освободить всю Европу и установить там коммунистический строй. Но поскольку в России всегда все опаздывали делать, то Германия предупредила Советский Союз и напала первой.

Вот в этом же мейнстриме сегодня работает еще такой замечательный человек, как Владимир Бешанов, лучший на сегодняшний день русский писатель об Отечественной войне. По специальности он флотский офицер, карьеру кончил капитан‑лейтенантом. Уволился с Черноморского советского флота, когда началась украинизация при разделе флотов между Россией и Украиной. Вернулся в родной Брест и, ненавидя все идиотизмы и фальши советской жизни, занялся историей Второй мировой войны. И такие его книги, как «Танковый погром 41‑го года», или «Год 42 – учебный», или другие были востребованы широкой аудиторией. Они очень интересны, содержательны – и бесспорны. Их неторопливо писал образованный, умный и темпераментный человек. Это если говорить о войне.

Последнее. Буквально вот‑вот появилась книга «22 июня, или Когда же действительно началась Великая Отечественная война» живущего в Самаре писателя Марка Солонина. Бывшего радиоинженера. Она уже вышла, эта книга. И она просто исчерпывающе вспахивает проблему 22 июня и поражения нашего, страшного нашего разгрома Вермахтом летом 41‑го года. То есть Солонин настолько глубоко въехал в материал, настолько всесторонне подходит ко всем вопросам, что спорить с ним просто невозможно. Он знает заранее больше, чем кто бы то ни было может у него спросить, – он посвятил этому жизнь.

Это – литература о войне.

Теперь следует сказать несколько слов о литературе высококачественной, высокопрофессиональной – и стоящей вне вот этого сугубо литературного, даже широкого, мейнстрима. Потому что есть книги, которые остаются вне внимания критики, вне внимания литературной тусовки, вне внимания писателей, редакторов, переводчиков и издателей. А народ их очень даже широко читает и любит. Ну к примеру еще в советские времена, совсем иные условия, очень широко издавался Валентин Пикуль. Народ его обожал, читал, и узнавал из него – пусть искаженно, но впервые в жизни узнавал о родной русской истории. А для профессионального сообщества Пикуль был враль, халтурщик, черносотенец, какой‑то там эпигон, и прочее, и прочее. Но обсюсюканные интеллигенцией ушли, а Пикуль остается, хотя отнюдь не свободен от недостатков…

Так вот. Замечательная книга, написанная на высоком литературном уровне. Автора, который достаточно признан людьми, стоящими вне литературного потока. Это прекрасный ленинградский писатель – Александр Покровский. Очень примечательная фигура. Покровский – инженер‑подводник по специальности, много лет отслуживший на Севере, ходивший в «автономки» на атомных подводный крейсерах. Этот самый Покровский, уволившись с флота, вернувшись в родной Ленинград, написал замечательную книгу коротких жестких флотских рассказов, баек, анекдотов, наблюдений и заметок. И назвал он ее вполне сурово: «Расстрелять!» И эту книгу не взяло ни одно издательство. И Покровский, здоровый мужик, с нормальной флотской закалкой, характер офицерский – нордический, стойкий, – зарегистрировал собственное издательство. И сам издал свою книжку. Скромным тиражом 10 тысяч. С тех пор этих десяток он перешлепал видимо‑невидимо. С тех пор он издал, написав, еще десяток книжек. И по нему был поставлен фильм. И фильм получил какой‑то приз за что‑то лучшее года, (хотя фильм не очень хороший: наш кинематограф – это отдельная песня, которая совершенно для другого разговора, но) Покровский – это яркое явление с прекрасными фразами.

А кроме тех, которые стоят, значит, «вне» – есть, понимаете, еще одно исключение.

(Всегда есть литераторы, поэты, писатели, которых хорошо знают за рубежом. Вот они представляют французскую литературу или американскую литературу… или советскую литературу… Скажем. В свое время в Советском Союзе вполне широкой известностью пользовался французский поэт Жан‑Ришар Блок. Французы понятия не имели, что оказывается в Париже живет некто Жан‑Ришар Блок, и даже пишет стихи, и даже их печатает, и они даже переводятся где‑то на другие языки. Они этого просто не знали. Такие расхождения бывают.)

Таким образом. Сегодня в русской литературе, – живя при этом, однако, на Украине, – работает романист, немножко детективщик, Андрей Курков. Если верить статистике Интернета, то Андрей Курков на сегодня самый известный в мире русский писатель (?!.) Он переведен на максимальное число языков, издан в максимальном числе стран максимальными тиражами. А в самой России никто особенно не знает, кто такой Андрей Курков. Это на самом деле интересная история – как вполне молодой парень, энергичный, предприимчивый, не ожидающий манны небесной, – составил такой хороший пресс‑релиз на английском языке и стал этим пресс‑релизом, грамотно составленным и отшлифованным, забивать абсолютно все издательства мира. И потихонечку пошло, и дальше больше, и дальше больше.

И вот совсем недавно Андрея Куркова издали также в России. И вы знаете? Резонанса не было никакого. Результата не было никакого. Я лично подверг прочтению два романа Андрея Куркова. Они написаны вполне легко, у них есть сюжет, но в общем и целом это что‑то такое… Это как настольная фигурка, вырезанная из картона и раскрашенная акварельными крас ками. Романы Андрея Куркова обладают достаточно ценной приметой бестселлеров: они легко читаются – и по прочтении ты даже не можешь вспомнить, что ты читал. Ну, это роднит его, скажем, с таким мэтром как Сидни Шелдон. Сидни Шелдон, или Гарольд Роббинс, которых тоже закрываешь и не можешь вспомнить, о чем ты, собственно, читал. Такая чистая вода, в которой ты полоскал мозги. Тем не менее Курков что‑то не пришелся; у нас больше читают, понимаете, других.

Кроме того. Последнее время существуют те коммерческие направления, которые нормальным порядком, в общем, существуют везде. То есть. Это разно образнейшие справочники. Это литература путешествий описательная. Это идет своя философия (хотя, может быть, философией ее нельзя назвать). Это огромная литература типа «В помощь садоводу», «В помощь точильщику ножей», «В помощь ремонтеру обуви». Разумеется, это не имеет никакого отношения к беллетристике. Но это огромный вал, занимающий часть книжных полок и лотков.

Где очень большое место – это книги по разнообразному самолечению. Вы можете прийти и по самолечению набрать горы литературы, вылечившись совершенно от всех болезней. Кстати, большое внимание уделено и китайской медицине, и китайским методикам, и ссылкам на китайскую медицину.

Все это совершенно всеохватно.

Вот, надо сказать, в нескольких словах, приблизительно вот так – выглядит сегодняшняя литературная картина. Которая развивается по своим, совершенно понятным законам. Те, у которых лбы ниже – получают для более низколобых. У которых выше – для более высоколобых. Которые эстетствуют – получают свою эстетскую литературу. Которых интересует история – они получают историю.

Но при этом мы должны в заключение отметить один печальный и банальный момент. Люди в мире читают сейчас действительно меньше. Это известно. И в России они тоже читают меньше. Потому – что. Издателей и книготорговцев не волнует, сколько они читают. Волнует, сколько они покупают! Так вот. Тиражи книг неуклонно из года в год продолжают опускаться. При том, что количество наименований огромное! И оно не только не уменьшается – но иногда даже увеличивается в отдельные полугоды и годы, потому что, повторяю, издатели стараются выживать изо всех сил.

Вот это вот уменьшение чтения, конечно, печалит… Но нам остается только надеяться, что сегодняшней русской литературы все‑таки хватит на наш век.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 361; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.67 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь