Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Из песни слова не выкинешь



 

Вообще‑то университет начался с картошки в колхозе. Поступившую абитуру сунули на поля Оредежского совхоза. Еще до занятий – со второго сентября. Это был самый счастливый сентябрь в нашей жизни. Груз выпуска и супергруз поступления позади, пять лет студенче ства – филфак ЛГУ!!! – обеспечены. Мы копали, пили и пели. Копали весь день, пили по возможности и пели по вечерам. Когда не пили – все равно пели.

Мы еще не понимали, что это поэзия. Да не думали. Да просто человеку петь потребно.

Это никогда не исполнялось официально. Не звучало по радио (или мы не слышали). Не выходило на пластинках (или мы не знали). Мы не называли это «бардовская песня», или «самодеятельная», или «авторская». Никак не называли. Просто пели.

Это была неофициальная культура. Внеофициальная. Неподцензурная. Внеидеологическая. По своей охоте. Для людей.

Это не был протест или контркультура. Это была культура вне директив, и только.

Это был Окуджава. Высокую поэзию «Неистов и упрям, гори, огонь, гори» мы поняли позднее. «Вы слышите, грохочут сапоги!» – пели мы вместе с интеллигенцией страны. Суть поэзии словами и мелодикой входила в нас через поры – с воздухом, с закатом, с костром, с глазами тех, кто рядом.

Это был Городницкий. «Кожаные куртки, брошенные в угол». Да – мы были патриотами! «Над Канадой, над Канадой солнце низкое садится»

Нормальные человеческие ценности ложились в нас вместе с запахом родной земли, раскисшей от дождей. С кислым до изжоги хлебом местной выпечки, с восторгом наступившей прекрасной жизни.

 

Первая фраза

 

Куратором нашей I группы (всего их было три на нашем I курсе русского отделения) был Владимир Викторович Колесов – тридцатилетний доцент: роговые очки, ранние маленькие залысины, ирония и доброжелательность, любимый ученик бабки Соколовой. В тридцать четыре он стал доктором и профессором, в тридцать пять возглавил кафедру русского языка.

– Коллеги, – обратился он на первом же семинаре, – напишите на отдельном листе одну фразу. Любую, свою, придумайте. Есть? Сдавать не надо. Сохраните. Перечитайте через год – и увидите, какой она покажется вам напыщенной, надутой, претенциозной. Помяните мои слова.

Я перечитал тут же. И, кажется, что‑то увидел сразу Листок потерялся.

– А теперь напишем небольшой диктант, – доброжелательно напирал Колесов. – Все вы здесь, безусловно, совершенно грамотные люди. Но язык – вещь сложная, и поупражняться не повредит.

По нескольку ошибок в диктанте сделали все. Диктантик был что надо. Нас поставили на место раз и на все пять лет.

Таких лингвистов я больше не встречал. Он наслаждался языком и делился с нами наслаждением искать предпочтительный вариант. Отправлял кого‑нибудь в читалку за учебниками и монографиями и велел читать вслух разнобой авторитетов относительно очередного написания. Затевал обсуждение и, рассуждая вслух, демонстрировал, как проводится анализ и строится аргументация.

С ним невозможно было крутить вокруг да около. Он воспринимал только честное, ясное, хорошо понятое и потому простое изложение вопроса.

 

Пилигримы

 

Осень 1966 в Ленинграде была настоящей славой Бродского – неофициального, непечатающегося, не «знакового», не увенчаного – живого, нормального, внеофициозного.

Эта была осень «Пилигримов». Их перепечатывали до пятой слепой копии и переписывали вручную. Их оставляли машинистки для себя. Я и сегодня считаю это – вот слышу я так, звучит мне так, – лучшими стихами Бродского, которого американского его периода не люблю ни в каком смысле.

«Мимо ристалищ и капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо шумных базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы, идут по земле пилигримы».

Поэзия – здесь; и пронзительная мощная энергетика ощущалась даже далекими обычно от поэзии людьми. Надсмысловое значение слов, импрессионистский принцип сочетаний.

«И тишина. И более ни слова. И только это. Да еще усталость. Свои стихи оканчивая кровью, они на землю тихо опускались».

«Прощай. До встречи в могиле. Близится наше время. Ну что ж. Мы не победили. Мы умрем на арене».

Ранний, ленинградский Бродский был хороший живой поэт. Со своей ясно ощутимой незатвердевшестью, недожатостью сплошь и рядом, комплексами беспокойного и уязвимого.

Стихи, которые читали под портвейн в «Сайгоне»; стихи, которые студенты читали при свечах на пьянках в общагах между собственно выпивкой с танцами и допиванием остатков перед шаба́шем; стихи, которые читали девушкам, ни к чему их не склоняя, а все‑таки к тому дело гнулось; эти стихи тоже были молекулами пространства, из которого формировались наши души и воззрения. Ну ведь так? Да?

 

Серебряный Гумилев

 

Обнаружился во всем объеме Серебряный Век. Эрудицией в его области щеголяли. Это была для нас протест ная эстетика антисоцреализма. Декаданс был изящен, модерн престижен. Мы ржали, млели, цвели. «Дайте мне девушку, синюю‑синюю, я проведу на ней желтую линию»! «Петербург». «Огненный ангел». Переписка Брюсова с Белым. Ходасевич. Зоргенфрей. Код для посвященных.

На первом курсе зацепил Николай Гумилев. Где, кроме Ленинграда и Москвы, можно было прочесть Гумилева? Кстати, он был в свое время изъят даже из университетских библиотек.

Я оформил в деканате требование для научной работы и получил временный пропуск в Залы для научной работы Публички – основное хранилище. И в большой блокнот переписывал самые меня впечатлявшие стихи Гумилева, перемежая черную авторучку красной и синей для наглядности оформления. Я ходил туда всю зиму – огромный зал, зеленые настольные лампы, благородная тишина – и составил лучший, наверное, сборник избранных стихов Гумилева. Рукописный. Из всех его изданий.

«Моя мечта надменна и проста – схватить весло, поставить ногу в стремя, и обмануть медлительное время» И так далее. Теперь каждый может прочесть.

На четвертом курсе в общаге у меня этот блокнот украли. Правда, на четвертом курсе я по нему уже не горевал. В восемнадцать он прекрасен! С испытанием взрослостью дело сложнее. Есть поэты для барышень, гимназистов и студентов. Романтическая поэзия в адаптации для образованцев – чтоб было доступно и самоуважительно в одном флаконе.

Но строки остались! «Старый бродяга в Аддис‑Абебе, покоривший многие племена, прислал ко мне черного копьеносца с приветом, составленным из моих стихов».

 

Проторассказы

 

На первом курсе я сформулировал для себя и повторял однокашникам:

– Я хотел бы написать книгу. Пусть одну. Но – хорошую.

Самомнение юности мешается с неуверенностью: типично.

Под хорошей книгой подразумевался уровень истинной литературы, которая оценивается всеми и остается, ну, очень надолго: фактом в культуре.

Время пошло! Пошел отсчет пяти студенческим годам в прекрасном Ленинграде! Пора было начинать писать. А что, собственно? Прежние фантазо‑композиции меня перестали устраивать через несколько месяцев: литературщина?.. банальность?.. Здесь и тогда, на филфаке, среди себе подобных юных и наглых наждачных камушков, пошлость сдиралась очень быстро, на дурновкусие морщился нос.

Я стал писать зарисовки. Автобиографические и не очень, документальные и переиначенные. Темой могли быть пьянка и вечер в филармонии, прогулка и занятие по гимнастике (урок физкультуры). Короткая фраза, характерная деталь, психологический штрих. И обязательно – многозначная интонация, ощущение того, что о главном умолчано. Конечно, в этом было много Хемингуэя. Время было такое. Его везде было много.

И я их иногда читал. И мне кивали головами.

Что с ними делать дальше – я не знал. И на втором курсе бросил их писать. Второкурсник – это двухсотпроцентный студент, и тут уже автоматически начинается двухсотпроцентная студенческая жизнь со всеми восторгами, обломами и взлетами отсюда и в вечность. Время писать и время жить.

 

Интермедия. Герой нашего времени. И любого!

 

Государь Николай I был прекрасный литературный критик. Плоть от плоти своих эстетов и интеллектуалов. Доброжелатель, патриот, книгочей. Недаром Пушкин выходил от него со слезами умиления.

Кто не листал бережно желтых журнальных страниц столетней и более давности, слыша сухой ломкий шорох и шелест, кто не вдыхал ту самую «книжную пыль» – тончайший прах истирающейся в прикосновении и ветшающей древней бумаги, кто не читал крупных угловатых литер минувших эпох, – ну, ясно, тот не прикасался к истории литературы.

Значит. Еще весной первого курса в просеминаре я придумал себе темой «Герой нашего времени» Лермонтова в прижизненной и ближайшей к тому современной ему критике. И допуск в Публичку, и ходил в журнальные залы, и рылся в каталогах, находил, дожидался выноса из фондов, раскладывал на большом столе под зеленой лампой. И открывал рот. И аж балдел.

Ни одного доброго отзыва!!!

От автора требовательно ожидали: позитивных ценностей! примера для юношества! опоры для духа! достойного применения таланту! наказания пороков и торжества добродетели! И с негодованием отвергали очерненную им действительность.

Я потрясался. И! – они писали то, о чем мы говорили в школе промеж себя, отплевывая дифирамбы и догматы школьной программы! Что Печорин – подлец, и нечего делать ему пьедестал из карточного домика апологетических спекуляций (это я, конечно, уже сейчас так изящно излагаю суть школьных претензий).

И нарождающиеся разночинцы‑демократы. И образованное общество. И окололитературная тусовка. И сам царь! Дули в одну дуду! Николай‑то надеялся, что служака Максим Максимыч станет героем. А тусовка сетовала, что «грех на нем остался великий перед Россией» – уже ушел в мир иной, а вот оставил юношеству подлеца в пример, вместо того чтоб чувства добрые лирой пробуждать.

Как выразился классик: «Преддверие истины коснулось меня»

И ни один – ни одна сука, ни одна гадюка семибатюшная! – ни слова не написала в первые десять‑пятнадцать лет по опубликовании «Героя нашего времени» о непревосходимом блеске и обаянии стиля и о тонком и точном, беспощадном и детально отпрепарированном психологизме, каких не было близко в русской словесности до Лермонтова.

Вот вам канонизированный классик и гений. И вот вам просвещеннейшие из современников.

Уроков из этого следовало сразу несколько.

Что школьнички‑то, мы, были не так уж неправы, пожимая плечами, что дерьмо Печорин на самом деле, и шел бы он подальше с его подлянками нормальным людям, что вообще‑то таким морды бьют, и чему это, интересно, нам еще предлагают в нем сочувствовать? Сочувствовать другим надо, пошел он на хрен со страданиями исключительно своей личности. Думал бы лучше о других.

И второе. Э. Так даже оценки в вопросах столь генеральных меняются со временем? И не по приказу, будь то царя или партии, а даже люди свободомыслящие чушь пороли и не понимали ни хрена?

Третье. Так царь не душил поэтов, но думал точно как отдел культуры, как секретарь по идеологии Полит бюро ЦК КПСС? О благе юношества, пользе для народа, воспитании молодежи? Гм. Ведь и возразить царю трудно.

Перед летней сессией мне поставили четверку без отзывов и комментариев. На вопросы руководитель семинара, старик‑доцент Тотубалин, мягко отмолчался.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 154; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.028 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь