Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Первая фраза, которая осталась.



 

Мы давно отвергаем вульгарный пан‑фрейдизм за архаичностью и упрощенчеством оного. Но есть ведь зерно, здоровенное такое зернище, в теории сублимации, да? Хочешь кому‑то понравиться – и от возбуждения умнеешь, пока возбуждение естественной разрядки не получит, тогда резко глупеешь. А пока добиваешься – мозги твои распускают в черепе такие павлиньи хвосты!

Кончался третий курс, и на три рубля я сидел в «Подмосковье» – коктейль‑холл на первом этаже ресторана «Москва», Невский угол Владимирского, соседняя дверь с «Сайгоном». (Сейчас там очередная гостиница типа Рэдиссон‑САС.) Было тошно и скорбно, груз вековой мудрости буквально вминал студиозуса в депрессию, и на треху я тянул два самых дешевых коктейля.

Она была блондинка, у нее было светлое личико и серые глаза, и когда она проходила (в туалет, видимо), фигурка обнаружилась что называется точеная. За другим столиком она пила с тупым амбалом. А я, значит, сидел один и пил вприглядку.

Я пришел рано. Ближе к восьми‑девяти вечер в баре завился и загустел. Подсаживались люди, вступали в разговор и ставили студенту выпивку. А девушка тоже не уходила. И не смотрела на меня нисколько. А после очередного пойла я был в нее уже просто влюблен. Ну? Денег нет, хаты нет, друга нет, а там амбал, и она с него глаз не сводит.

Двенадцатый час. Пустеет. Я набрался. Веду умный разговор с застольниками. Все кончено, начало забываться, щемит, бывает.

И вдруг слышу над собой голос, приятный и направленный такой голос девушки:

– Молодой человек. Как вас зовут? Очень приятно. А меня Инна. Я хочу, чтоб вы мне позвонили.

И мне в руку суется сложенная бумажка.

Видимо, у меня выпучиваются глаза и приоткрывается рот, и на автопилоте я говорю, почему бы нам тогда сейчас пока не отойти. И чувствую себя не то чтобы трезвым, но вообще вне состояний трезвости или опьянения. Вне растерянности или находчивости. Хотя фиксирую, что говорю не то. Но реагирую, по своему мнению, адекватно.

– Сегодня я занята. Так я буду ждать вашего звонка. До свидания.

И уходит.

Я на автопилоте изображаю небрежность перед соседями. И ничего мол такого, подклеиваются тут всякие, обычное дело, так о чем мы говорили? Но думательный объем в голове занят шампанским звоном, то есть не вино звенит, шампань стукает глухо, а шампанские пузырьки поигрывают и хрустальные звоны вибрируют.

Все, что было дальше, не имеет никакого значения. Хотя были странные встречи с огромными перерывами, изложение всей ее жизни и рассказ под названием «Революционный этюд», но не про революцию, а про пьесу Шопена, которую она играла мне на рояле, а рояль стоял на шкуре белого медведя, а родители‑полярники были там, где им полагалось быть – в Заполярье.

Осталась фраза. Уж очень она мне в тот вечер нравилась. То есть девушка нравилась. Хотя фраза тоже осталась!

«Раз в жизни сбывается несбыточное»  . Это, значит, что она сама ко мне подошла. Это был шестьдесят девятый год! И представления о приличиях и достоинстве были сильно иные. Были. Сильно были.

Эта фраза осталась от давно утерянного за малоценностью рассказа «Революционный этюд». Но в «Любит – не любит» в «Звягине» она вошла.

Нервное напряжение принимает вербальную форму. Семантическое сочетание стыкуется на поэтическом, метафорическом уровне. Из семантико‑грамматического разлома фразы, как из трещины, смысл ее восходит в иное измерение, безмерное пространство, надлогическую систему координат. (Уметь все это понимать и формулировать совсем не обязательно. Талант может обходиться без рационального аппарата – т. е. гениальный поэт может быть дураком и неучем, это общеизвестно. Просто понимать – интереснее.)

Были у меня когда‑то две записные книжки с цитатами из книг. Первую я завел еще в восьмом классе. Вторую в университете. Обе лежат в коробке из‑под ботинок уже сто лет, возил в переездах, жаль выкинуть, хотя вообще не перечитывал те же сто лет. Но кое‑то помню. Фразы были – чтоб кайф ловился.

 

«Он предпочел залпом выпить чашу жизни и разбить стакан, но оставить по себе бессмертную память».

Э. Сетон‑Томпсон.

 

«Коммунизм – это юность мира, и его возводить молодым».

Поль Вайян‑Кутюрье.

 

«И он остался недвижно стоять на утесе, как памятник недавно пронесшимся здесь грозным и славным событиям».

Фенимор Купеp.

 

«Бедное сердце, осаждаемое со всех сторон».

А. Дюма.

 

Цитирую по памяти – как и все в этой книге. Тут я придерживаюсь идеалистической точки зрения. Мы имеем дело с тем, что и как представляем внутри себя: это мои фразы, мой мир и его вехи.

С малолетства я комментировал что ни попадя. На уроках литературы в 5–6 классах комментировал из‑за спин читаемые нам тексты, всем в развлечение.

Так что в четырнадцать лет цитаточки мои были, может, и не бог весть как изысканны. Но к возрасту полного совершеннолетия, к 21 году, я уже сложил фразу со смыслом. Даже себя зауважал.

 

Диплом двойной защиты

 

Вы над дедушкой Лениным‑то без меры не смейтесь! Приличный человек найдет хорошее везде, а свинья везде найдет грязи. Это я к тому, что во всех гарнизонных клубах и ДОСА (Дом Офицеров Советской Армии) в главном зале при сцене обязательно висел плакат – золотом по зеленому:

 

«Коммунистом можно стать лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество».

В.И. Ленин

 

Когда прочтешь и запомнишь это раньше, чем появился иммунный барьер рассудка, впечатывание в подсознание обеспечено. Коммунист был идеалом человека, лэйбл идеала сменился, но тезис‑то остался!

Я изучал рассказ. Обогащался знанием. Жадный скопидом. Стяжатель‑фанат.

Когда‑то, классе в седьмом, первым моим потрясением от того именно, как рассказ построен, был О. Генри. Концовка‑то вдруг откуда‑то – шар‑pax! Сразу и не поймешь.

Потом был Амброз Бирс, где было‑было – ан в конце выясняется, что все не так было, и вообще ничего не было.

Шванки и прочие фацетии были малоинтересны. Анекдот строился исключительно на неожиданности концовки. Но это в лучшем случае, а обычно анекдот Возрождения был вполне грязен и туп. (Тогда я не мог понять, а большинство и сейчас не понимает, что ценность не в качестве этих анекдотов, которого нет, а в самом факте их наличия, в живом вольнодумстве – после веков церковного ригоризма.) «Декамерон» и «Гептамерон» строились нехитро.

А вот сказки Перро были уже непросты! Там уже было что посмотреть в устройстве!

Гофман был велик, о. У Гофмана были усложнены временные петли и сюжетные вилки. Вот многословие и небрежнословие удручало. Правда, у нас всегда были редки хорошие перевода с немецкого.

Великое изобретательство и разнообразие Эдгара По тянуло минимум на докторскую. Умел, наркоман проклятый!

Книг по технике и технологии рассказа не было . Вообще. Я буквально высасывал все из университетской и Публички – это был ручеек влаги на мельницу: образы, характеры, мастерство пейзажа, философские ноты. Банды пустоболтов.

И любимый мной ОПОЯз в двадцатые занимался не тем. И уважаемые структуралисты занимались не тем. И никто не хотел показать, как из нескольких фраз составляется блок, нагруженный уже новой мощью мысли, чувства, значения. И никто не говорил, как можно составлять эти блоки в разные комбинации, и будут получаться разные и сильные по воздействию тексты.

Я читал бесспорного нашего авторитета Бахтина и не мог уразуметь: еще «Илиада» полифонична, еще «Венецианский купец» полифоничен, диалектика есть закон жизни и среди прочего формализуется в многогранности персонажных характеров, неоднозначности, неодномерности героев, – так о чем вы поете столь бесконечно?..

Меня интересовала современность. Подошел диплом. Рамки темы не могли быть раздвинуты за горизонт. Я сформулировал себе: «Типы композиции современного советского рассказа». Таких работ не существовало. Компиляция не предполагалась. Пахло самостоятельностью, и пахло «формализмом», и от меня открещивались, и я еле нашел себе руководительницу. Она была лишь доцент, и вообще на пару лет из Тарту, и содержал ее муж, и у нее не было опаски.

И я придумал свои термины, и дал свою классификацию, и вообще это есть в анализе‑наставлении «Технология рассказа», и об этом говорится в «А может, я и не прав». Прошла треть века, и я могу сегодня отмерить: к моменту защиты я был первым в СССР специалистом по композиции короткой прозы. За слова отвечаю. Про другие страны и языки сказать затрудняюсь, за железной занавеской мы жили, без интернета, и факсов с ксероксами у нас не было, и загранпаспортов. А в радиусе известного пространства – был я.

Кто понимал «трехопорную новеллу» О. Генри, Шекли и еще пары ребят? Кто формулировал «переставленный кубик» Пристли? Кто анализировал «опрокинутый временной ход» Фитцджеральда? И вот эти банды неучей и идиотов будут всю жизнь полагать себя изучателями литературы, начитывая и комбинируя чужие нехитрые соображения!

М‑да. Но ограничиваться надо было советским послевоенным периодом – 50‑е–60‑е годы. И все мои познания по части мировой новеллистики уходили в примечания и сноски!

Кто помнит сейчас, и кто отмечал тогда контрапункт короткого славного рассказа Сергея Воронина, ныне и вовсе забытого? Кто препарировал – чтоб вся ткань ясна на срезе! – блестящий параллелизм Аксенова «Завтраки 43‑го года»? Кто проследил, как от железного рычага сюжета в «Охоте жить» Шукшин перешел к «точечной новелле»? Кто увидел и понял весь жизненный цикл – символ‑треножник – в единственном гениальном из рассказов спившегося Виля Липатова «Мистер‑Твистер»?

Если вы сведете пушкинского «Гробовщика», бабочку Мо Цзы и «Ночью на спине лицом кверху» Кортасара – так это будет одна моя сноска к одной из страниц в дипломе. Не много ли я хотел от бедной кафедры советской литературы, которая ненавидела во мне уже выпестыша ненавистно‑почтенной кафедры русской?

Меня провалили на защите. Я был единственным из трехсот человек выпуска, кто, вовремя представив подобающе оформленный диплом, соответствующий всем требованиям, защищал его в назначенный срок и в установленной форме – и был провален.

Это было так неожиданно и нетипично, что я даже толком не понял. Я совершенно не переживал. Отметка для меня ничего не значила. В аспирантуру я не собирался никогда. На моей судьбе это не отражалось никак. На работу я мог устраиваться все равно, для проформы мог написать любую фигню и защитить через год, все по фиг дым. Но странно. Здорово!

Потом кафедра битый час ругалась за закрытыми дверьми. Сводила личные счеты. Кричала о науке и лженауке. Говорила, что теперь русская кафедра раздует инцидент и хрен кто из наших «cоветских» защитится в Пушдоме! И голосовала, и решила по Соломону: а вот пусть нужный нам Пушдом, вотчина ихняя, и решает сам эту фигню, а мы умываем свои коммунистические руки и потакать инакомыслию в нашей науке не будем!

По‑моему, они специально орали так громко, чтоб в коридоре лучше было слышно!

И я защищался в Пушдоме. Я был приподнят значимостью своей персоны. Я пел и щелкал. Я был спокоен, доказателен, доброжелателен и уверен. И не давал перебить и заткнуть себя никаким каком!

На усмешку завкафедрой, что вот этот график должен объяснить ему пафос рассказа?! – я отвечал гордо (заготовка), что он же не требует от кардиолога, чтобы кардиограмма объяснила врачу его военную храбрость и благородство души? Так у меня тоже узкая задача.

Через пять минут директор Пушдома обнял меня за плечи и посадил рядом с собой. Он легко погасил мелкий случай, и полил маслом, и помазал сладким, и выразил и пожелал.

………………………

 

Черт меня побери. Это была последняя в моей жизни отметка.

С четверки я начал школу, где был потом первым. И с четверкой по настоящему диплому я закончил филфак, где был звездой. Не единственным, нас была пачка, но это была тонкая пачка, свой талант каждому, и у меня было в порядке с головой!

Не в харизме дело. Неуверенностью я не страдал. Видимо, у Парня Наверху были свои планы. Типа «что не ломает – то закаляет».

 

 

Глава четвертая

Первая зима.

 

Первая ночь

 

Мне было двадцать пять лет, и я был абсолютно свободен в том смысле, в каком команда начальства: «Свободен!» означает «пшел вон».

Я удрал из сельской школы, я удрал от Облоно, я удрал от всех. Я был «БОМЖИР» – «без определенного места жительства и работы», ходил такой термин в низовых органах.

Летом мы бригадой вели трассу на Терском береге, Белое море, и на книжке у меня было зажато тысяча триста рублей. Зажато мертво. Мне нужно было купить ленинградскую прописку через фиктивный брак. С прицелом получения жилплощади в будущем. Брак стоил пятьсот, комната – семьсот. Я искал варианты и экономил копейки.

Однокурсник с французского отделения уехал на два года в Африку переводчиком и оставил мне свою комнату в коммуналке. Злая соседка не позволяла комнату сдать, мне следовало быть паинькой и аккуратно платить символическую квартплату.

Варианты находятся небыстро. Осень тянулась слякотная. Безделье стало томить. Нормальная работа без прописки была невозможна. Из платных развлечений я позволял себе только кино.

Приводить к себе кого бы то ни было соседка запретила. И самому приходить позже двадцати трех часов запретила – двери закладывали на кованый крюк до утра. А куда мне было деваться? И как лапочка в одиннадцать я был дома. Без подруг и друзей, без телевизора и радио, без книг из библиотек по причине отсутствия прописки в паспорте, и обычно с батоном за тринадцать копеек во внутреннем кармане пальто в качестве ужина. Но было где жить!!

Миновало 7 Ноября, и стало совсем темно. И на девять вечера пошел я как‑то с тридцатикопеечным билетом в ближний кинотеатрик. «Там, за облаками» вышел новьем на экран. Любовь, война, летчики, сбит, ампутированные ноги, к любимой не вернулся, а двадцать лет спустя друг случайно увидел его, узнал, помог, пристыдил, привез, она ждала, все плачут, горькие годы позади, счастье еще будет, все хорошие люди. Какая‑то тут фигня зарыта.

Бреду по темным тротуарам домой, грея батон под левой грудью, и не соглашаюсь с режиссером. Из логики предъявленных мне характеров и ситуаций строю собственную конструкцию. Искреннюю, жесткую, не банальную, не слюнявую. Выпил друг двуногий с другом безногим и понял правду жизни. Не дай мучаться, добей, браток. И поехал к той невесте, двадцать лет ждущей своего без вести пропавшего, и сказал точно, что нашел в строевой части его авиаполка документы о смерти и похоронах, и вот его награды. Порыдали, выпили, подвели черту под этой частью жизни. Ну потому что неопреденность мучит страшно! И баба жизнь себе как‑то давно наладила. А эти безногие пьяницы ох покажут небо с овчинки, как похмелье встречи сойдет. Вот так.

Вот и рассказ! А когда же начинать писать всерьез? Двадцать пять с половиной лет! Есть свободное время, и деньги на жизнь, и никаких обязанностей. Пора. Давно пора. Ну так и пора.

Дома надеваю свежую белую футболку. Кипячу на кухне чайник, тихо тащу к себе. Изготавливаюсь.

А в комнате пу‑усто. Крошечный диванчик, столик два стула и настольная лампа. Гвозди в стенах – вешалки. И мой чемодан и две картонки с книгами.

Я пристраиваю стул и лампу. В коробке нахожу тетрадь и вырываю несколько двойных листов, разворачивая их в формат «больших» (А4). Промываю авторучку и заправляю, чернила черные. Справа определяю подручное место чашке с чаем и пепельнице. Коробок спичек кладу рядом с пачкой «Шипки». И в половине двенадцатого сажусь, закуриваю, отхлебываю, беру ручку и начинаю писать.

Я чувствую себя просто прекрасно. В груди приятный холодок предстоящих дел. Больших и долгожданных.

11 НОЯБРЯ 1973 ГОДА  . Вот она, дата, как забыть.

Слегка замедляюсь, составляя мысленно первую фразу. Ну, чтобы правильный настрой, и вообще. Задумываюсь даже над первой фразой.

Сигарета докурилась, а фраза какая надо не идет. Тормозится.

Через полчаса я был в ужасе. Я не мог написать ни единого слова!

Все фразы получались банальные, тупые, неинтересные, штампованные. В них не было духа, не было куража, не было стиля, никакого блеска, да вообще ничего в них не было. А надо ведь – чтоб цепляло, чтоб без штампов, чтоб энергетика ударила, чтоб просто без кружев и мелихлюндий: правда, сила, чистота.

Я засел в половине двенадцатого, боясь, что захочу скоро спать. К часу ночи я был измочален, футболка пропотела, в горле саднило от табака, на листе не было ни слова.

– Спокойно, – сказал я и полез в свои книжные картонки. Ну хорошо – сейчас посмотрим, как писали те, кто умел.

Я читал Паустовского, и я читал Бабеля. Я читал Хемингуэя, и я читал Лондона. Хозяйского было четырнадцатитомник Чехова в углу. И я их читал, и я смотрел зачины их рассказов, и я все видел, и ничего не понимал. И начитавшись, я пересаживался с диванчика за стол, и брал ручку, и закуривал, и потел, и через десять минут садился обратно читать.

У меня был сюжет. Материал. Герои. Я все видел и слышал. Я все знал. Оставалось только выразить словами тот рассказ, который уже был готов внутри меня. И он не рожался, не выражался, не лез никаким каком.

К четырем я перестал соображать. Я потерял свой нерв. Мне было страшно. А что, если я не могу???!!! Это крах жизни.

Перед тем, как обрубиться, я довел до себя на уровне решения и осознания: ладно; завтра продолжим; я буду писать это неделю; или месяц; или год!!! или десять лет. Но в конце концов я напишу рассказ. Я буду писать десять лет, но через десять лет я напишу хороший рассказ, такой, как я хочу.

В конце концов, достаточно за всю жизнь написать всего несколько таких рассказов, как Бирс, или Андерсон, или Бунин, или Бабель, чтобы сделать свое и остаться в литературе. (Так я тогда думал.)

………………………

 

На завтрашнюю ночь я написал два предложения.

 

Интермедия ужаса

Не в ту дверь

 

(В конце того сентября. Еще теплая осень. Ленинград, свобода и есть на что жить. Ощущение, что, несмотря на предстоящие траты и безработицу, рублей сто можно прогулять. Скромно, но без счета.

Страшно изводит бездомность. Утром благодаришь очередных друзей, им на работу, ты выкатываешься со своими мелкими пожитками в старом портфеле. Деться некуда, делать нечего. И все либо комнаты в коммуналках снимают, либо приживалы сами у кого‑то, а твоя ночь уж вовсе на птичьих права и собачьей подстилке.

А весной было совсем тошновато: без копейки. Бредешь и мечтаешь: наесться бы в добром доме от пуза и выспаться на чистой постели, утром в секущий душ, завтрак, рюмка, кофе, сигарета, и белье на тебе свежее, и можно спокойно планировать и начинать новую хорошую жизнь, все нормально! Такая формула счастья.

А через знакомых высвечивают варианты: дворник с лимитной пропиской, носильщик‑кладовщик в камере хранения на вокзале, вахтер где‑то в общаге. И – в двадцать пять лет!! – пахнет от этих предложений обочиной жизни, деклассированным элементом, выбраковкой, второсортицей. Пир неудачников. Шарахаешься!

А в сентябре, значит, встречаю я однокашника курсом младше, выгнанного пару лет назад с филфака за ерунду и несправедливо. Он хорошо держался, а сейчас приехал восстанавливаться, и его не восстановили. Он уезжает. И я провожаю. И на Ленинградском вокзале мы идем в кабак. Не бог весть, но – ресторан, в советские‑то времена. Я с заработков – гуляю его.

Обстановка в советском вокзальном ресторане – типа гадюшник. Лица клиентов, настроение приятеля, любезность официанток, класс кухни – все в гармонии. И свет тоскливый.

И он отходит в туалет. И я смотрю в пространст во. И вся неуютность последних месяцев собирается в точку где‑то посередине груди. И вот тут на несколько секунд меня не то чтобы охватил ужас – я просто растворился в бескрайнем ледяном пространстве без остатка, и это ледяное пространство было – несостоявшаяся жизнь.

Написать книгу – но при этом напечататься, издаться, пробиться, «стать писателем», даже если ты не меришь себя этим словом: в 1973 году было в СССР чудовищно трудно. Я еще и не знал, насколько чудовищно.

Меня качнуло. Из будущего высунулась беспощадная рука времени и вышибла меня с ринга. Я усомнился, я потерял веру, источенный дух сломился, я был слаб, я не мог.

Я НЕ СМОГУ , ясно понял и ощутил я. Вот это было страшно. Я избрал не ту дорогу. Жизнь прошла наполовину впустую, и впустую окончится. Мне уже двадцать пять. Путь избран – и это тупик. Разрушение неудачника. Жалкая судьба, жалкая работа. Претензии заурядности. Амбиции пустоболта.

Что же делать, если я не смогу? Мне конец . Да с чего я взял, что я могу писать настоящие книги? Кто сказал, что мне по плечу войти в избранные? Ни славы, ни денег, ни удовлетворения от работы: прозябание и угасание.

Черное, зеленое, ледяное, тошное до смерти. Я аж охнул.

Вернулся друг, мы засадили по полстакана, и ужас больше не возвращался, в таком‑то пробойном качестве.

После первых секунд и за пару минут до возвращения друга я сложил это в рассказ «Не в ту дверь». Не ставший писателем старик убеждает юного литературомана, что тот не сможет! не пробьется! потому что это он сам себя убеждает, юного и начинающего! предъявляет себе юному – себя старого! И молит пойти другим путем!

И юный плюет на эту правду и эту неизбежность – и все равно делает то, к чему его влечет. Ему гарантировано – проиграешь! – но все равно он будет играть! И в этом истина!

В ту зиму я написал этот рассказ, а еще три года спустя переписал. Но вот если когда испытывал я ужас – был действительно не уверен, что сделаю свое, – это в те омерзительные секунды. Все остальное были даже не трудности – а, правильнее сказать, необходимо решаемые рабочие моменты.)

 

 

Чужие беды

 

Я проснулся в полдень и поехал в ДЛТ. И купил пачку бумаги «Писчая» 210х297мм, 250 листов за 83 коп., большой лист зеленой настольной бумаги, простой карандаш граненый и бритву для его точки.

Я покрыл стол зеленой бумагой. Лампу установил слева, и чистую бумагу тоже слева, за ней. А чашку, пепельницу и сигареты справа. А ручку и карандаш чуть правее центра. А в центр класть чуть наискось для удобства тот лист, на котором писать. А исписанные раскладывать веером у дальней кромки столика.

И почитал «Золотую розу» Паустовского. И «О прозе» Шкловского. И пошел бродить по улицам. Проветривать голову и вдыхать энергию для вечера‑ночи.

И я мучился. И я словно грецкий орех давил в середине груди неким волевым, эмоциональным и одновременно интеллектуальным усилием. И сидел с половины двенадцатого до половины четвертого. И написал:

 

«Близился полдень, и редкие прохожие спасались в тени. Море блестело за крышами дальних домов, а здесь, в городе, набирали жар белые камни улиц».  

 

Я сдвинул вагон. Это было мало, но это было верно.

В первом предложении не сказано, что это солн цепек, и людей на улицах уже почти нет, и тени‑то немного, и жжет все сильней. Есть время, люди, движение, атмосфера. Слов – шесть. Строй – твердый. Словарь – простой. Содержание фразы больше ее формы. Вот это и есть стиль. Предложение состоит из двух простых, и смысловой пробел между ними дает объем содержанию.

А насчет моря за крышами – это приморский город, берег, и город на склоне горы, и мы довольно высоко на склоне, и много домов ниже нас сбегают к берегу, и блики по волнам далеко внизу, а белые камни – могут быть только в черноморском городе. И «набирают жар  » – это точное выражение, без гипербол, потому что они не «раскаляются  », то уже метафора и красивость.

Вот этим вещам у мастеров и можно было учиться. Нет, не подражать, именно и точно так никто, конечно, не писал. Но пейзаж и атмосферу дать несколькими простыми точными словами – это лучшие умели.

Хорошо написано – это когда для пересказа необходимо больше слов, чем для цитирования. Это когда нечего сократить. Это когда язык естествен и прост – но в то же время он свернутый код длинных предложений, характеристик и картин.

– Вот так примерно! – сказал я себе и пошел спать, устав честно и в меру.

Назавтра я написал почти полстраницы.

………………………

 

Медленно. Так будет очень медленно.

Все равно же текст отделывается бесконечно долго – пока не выйдет единственно верно. Написал – отложил – подзабыл – переписал. Свежим взглядом. Твердой отдохнувшей рукой.

Доводить до ума уже легче (думал я). У тебя есть глина, сырье, объем, канва. Рабочий материал. Есть коллизия, герои, их действия, сюжет, построение, обстановка. Слова, в конце концов, могут быть даже сколь угодно небрежны. Неточны, приблизительны, стерты. Но карта сути, набросок в масштабе 1:1, грубый слепок – уже никуда не денутся. А время отлежаться первому варианту все равно нужно!

Хорошее ощущение и спасительное решение. Хм А как иначе?!

И я как бы уменьшил заглубление лемеха плуга, которым натужно вспахивал свою литературную ниву. Я пошел по сюжету и композиции, по характерам и описаниям легче, приблизительней и поверхностней.

На третий день я написал страницу. На четвертый полторы. На пятый две. На шестой три. На седьмой – четыре почти, и кончил этот рассказ. И назвал его «Чужие беды».

Пока я над ним бился и перегревался, он здорово изменился. Главный герой стал уголовником, благое действие – капризом супермена, а пусть мимолетное и сознательное касание в орбиту чужой беды приводит к беде собственной, и он не может понять, какого черта ввязался в ерунду и погорел.

Супермен может все, но чужое высокое чувство оказывается сильнее его, и жестоко понимаемое милосердие отражается жестокостью судьбы в отношении его самого. Он прав, и логика его верная, но есть иное измерение истины.

Был алогизм. Над‑смысл. Пятое измерение, Без чего настоящий рассказ не существует.

И я поехал в ДЛТ. И купил большой лист оранжеватой бумаги. И дома разрезал его на четыре части – сложенная пополам, каждая давала размер папки. Понизу я обметал папки крупными стежками оранжевой нитки, специально купив катушку за 10 коп. Пластиковых папок еще не существовало, а картонные по 22 копейки были мне на тот момент дороги. Я жил нищей жизнью в скудно отоваренной стране.

Я вложил стопочку аккуратно и твердо исписанных листов в эту самодельную папку. Принес от мусорных баков со двора несколько дощатых ящиков из‑под апельсинов и построил из них маленький книжный шкаф. Между ним и гвоздем в стене пристроил хозяйскую палку от швабры – этот хилый турник стал работать платяной вешалкой. Разложил одежду, расставил книги и вымыл пол.

К одиннадцати вечера я стал чувствовать приподнятость, готовность, возбуждение. Четырехстраничная доза энергии нашла свою форму и русло.

И я стал писать. В двадцать три тридцать ежедневно.

 

Интермедия о чтении

 

До двадцати пяти лет я не умел читать. Это открытие произвело на меня впечатление.

Всю жизнь я читал как нормальный человек. Для себя. Потреблял. Я воспринимал сочетания слов и предложения как готовые, цельные блоки – получая из них содержание, настроение, информацию о происходящем. Писатель излагает – читатель воспринимает. Сюжет, характеры, ударные сцены и забавные подробности.

Чтение программной литературы в университете – вообще не считается. Профессиональное диагональное: до экзамена донес? вес взят! – и все рушится в кучку и улетучивается из головы, оставляя только общее впечатление.

Нет, отдельные фразы все‑таки обращают на себя внимание сколько‑то нормального читателя. Зощенко. «Одесские рассказы» Бабеля. Изюмины из «Понедельника» Стругацких и «белый плащ с кровавым подбоем» Булгакова. Но это – отдельные фразы: краткий смак и чаще всего юмор.

А вот как люди сколачивали фразу!.. Как чисто и точно пригоняли слова друг к другу! И слова брались такие, чтоб вставало за фразой панорамное, объемное содержание!

Ты раскрываешь книгу – наугад. Прочитываешь фразу. Всматриваешься в нее, вслушиваешься. Ты настраиваешь внутренний бинокль на резкость – медленно, тихо, внимательно крутишь. И вдруг ловишь швы, узлы, каждое слово выступает выпукло, как камень в кладке стены. И ты видишь, что никакая это не ровная поверхность, не монолит безликий, выполняющий лишь функцию стены – ты видишь точность подгонки, и как выбирал каменщик размер и форму камней, и как удобно и прочно приставлял один к другому. И ты ахаешь: как мог раньше не видеть этого мастерства?

С глаз спадает пелена. Из ушей выпадают затычки, И ты – впервые в жизни! – ясно и четко видишь давно знакомые страницы. И проникаешься глубочайшим уважением к мастеру. И – впервые в жизни! – испытываешь наслаждение от его мастерства, не воспринятого тобой ранее.

Так только гимнаст может оценить мастерство гимнаста в труднейших комбинациях, чудо которых недоступно непосвященному: ну, здорово, лихо, да, но на то и профессия, нормально. Так только серьезный драйвер может увидеть мастерство гонщика формулы в «просто очень быстро едущем автомобиле».

Нормальный читатель не воспринимает качества текста. Не видит и не слышит. Недаром первая заповедь для массового бестселлера – «ноу стиль».

Я был нормальным читателем. Я поразился. Это я‑то, столько читавший, и то‑сё, и поэзия, и филология, и дундук дундуком.

И вот когда увидишь инверсию и перехватывающие горло паузы Лермонтова; и отточенную до наготы честность фразы Флобера; и богатство романтического словаря Лондона; и бесцеремонную точность Толстого; и благодарно до слез восхитишься тем, как умели настоящие; вот тогда до тебя начинает доходить, что есть писать.

Практическая стилистика . Постепенно формируется рефлекс: читая, ты смотришь, как это сделано, оцениваешь, примеряешь на себя.

 

 

Мои сюжеты

 

Я придумывал их из всего. От них требовались три вещи.

Первое. Раньше таких не должно было быть.

Второе. В них должен иметься тайный поворот рычага внутри. Сюжет должен быть ударный, неожиданный, работающий.

Третье. Они никогда не должны повторять друг друга. В каждом должно быть что‑то свое: зерно, особенность, принцип, поворот, темп.

Они стали приходить в голову постоянно. В столовой я бросал есть комплексный обед за сорок копеек, выхватывал из внутреннего кармана блокнотик и спешно записывал. Сюжет рассказа обозначался буквами = Ср   = , значок ставился в верхнем правом углу, листки дома я сначала кидал где‑нибудь, потом купил за 12 коп. маленькую ученическую папку.

Сюжет не придумывается, строго говоря. Его практически нельзя сконструировать. Его надо провидеть. Это следует понять, ощутить, определить в себе эту способность и раскрыть ее, как раскрывается сложенный в ранце сверток, образуя огромный и сияющий парашютный купол.

Ты научаешься внутренне расслабляться. Ты видишь все двойным зрением: четко, в фокусе – и неясно, зато на всю глубину пространства и даже за горизонт, где реальность и миражи не имеют границ между собой.

И тогда ты смотришь на любую вещь – и в разных участках окоема фиксируешь другие вещи той же плотности, четкости, тональности. Они выделяются в невидимую систему отношений. Последовательность этих отношений и есть сюжет. Понятно ли?

Ты видишь шахматную доску жизни и понимаешь ходы людей. И тогда ты можешь двигать их как угодно – в соответствии с характером фигур. Ты Господь мира, отражающегося в твоем сознании и воображении, и ты вершишь судьбы. И тогда деревце в сквере, его ровесник пенсионер, музыка из транзистора подростков и мусорный бак в подворотне – запускают сюжет легко, потому что немецкий марш гремит из их плейера, девчонка‑лимитчица в сорок пятом году сажала это дерево, а старик из раскулаченных, семнадцать лет лагерей, ненавидит это все, и внук давнего энкаведешника приезжает к нему фельдшером по «скорой», а старуха, та веселая девчонка, занимает его комнату для алкаша‑сына, которого все не выгонят из дворников. Главное – войти в это измерение. А там твори что хочешь. Правда, многие вообще не могут представить, что это за измерение и тем более как туда войти.

 

Все уладится

 

Я твердо стал на четыре страницы в день (ночь). В пересчете на английский это равно тысяче слов – классической норме профессионала. И занимало у меня четыре часа. Как раз – период полного внимания. О «проблеме пятого часа», когда мозги устают, хорошо известно шахматистам.

Мучения стиля прекратились. Слова легко и ловко сплетались друг с другом. Связность собственного изложения меня восхищала.

Я перестал добиваться алмазного штриха и алмазного блеска. Я разрешил себе гнать черновик – заготавливать глину. С утра я начинал ждать вечера. День уходил на дружески‑деловые встречи, ориентированные к поиску варианта: прописка!

И перевалил Новый год, и лежал снег, и солнце стало пробиваться горизонтально поздними утрами ближе к полудню. Я просыпался и видел в голое окно розовые крыши, и штриховку тополиных ветвей, и церковный купол за ними, и жизнь была прекрасна. И оставалась горбушка батона, чай, сахар и сигареты, а в кухне можно было нагреть на газе кастрюлю воды и вымыться в ванной из таза.

Сюжетов у меня за прошедшие года скопилась чертова прорва, сотни две. Я лежал в полудреме и раскручивал очередной до неожиданного и желанного щелчка. Щелчок отдавался в голове, в груди, я вскакивал и ходил по улицам.

Овеществление человеком изображения – ход старый и бродячий. Восходит к Пигмалиону и прочему. Так что мой обычный гражданин, научившийся доставать из картин реальные предметы, меня не устраивал.

Я сделал его маленьким человеком, наивным простаком. Такой Акакий Башмачкин плывет по течению и как телекамерой дает видеть всю картину окружающего. Моя деспотичная соседка звалась Чижова, и герой получил фамилию Чижиков. Согласен – нехитрый ход.

А имя – Кеша. Кирюха то есть. Простофиля, значит, наивный и незадачливый. Сегодняшним языком – лох. Вот с таким подтекстом эти имена могли у нас произноситься и заменяться.

И он решил разобраться в феномене. И обратился к художнику, ученому и священнику. И не дали ему ответа ни искусство, ни наука, ни религия. И никого он не интересовал. Все заняты своими задачами. И никто не видит чуда у себя под носом. А чудо творит обычный маленький человек. Но никто даже не допускает такой возможности.

А дома у него все не ладится. И с работы выгоняют. И он решает уйти в прекрасный вымышленный мир, созданный искусством, воображением: дезертировать в идиллический лесной пейзаж художника с выставки и остаться там жить.

И прячется в зале, и ночью лезет тайком в раму сквозь холст. И ошибается, или картину заменили: он попадает в бой! в кровь и грязь! в революцию и гражданскую войну! на рубеж смерти с винтовкой в руках! И он стреляет.

Нет идиллии!!! Нет ухода!!! Нет мира!!! Ты хочешь жить? Так иди и воюй! Целься и стреляй! Никто никогда не пожалеет маленького безобидного человека, а чудо ведет только к тому, чтоб ты стал мужчиной и воином!

В отличном приподнятом настроении я написал двадцать рукописных страниц этого рассказа за четырежды четыре ночных часа. Язык был легок, а в концовке – жесток. Но тут слова меня не заботили. Я знал, что вернусь к этому рассказу. Через полгода или год. И перепишу его до шедевра.

И был эпиграф. «Все уладится, образуется, / виноватые станут правыми». В том смысле, что ничего не уладится! Я знал, что в чистовике эпиграф не поставлю. Это был Галич. Эмигрировавший в Париж диссидент. Мы все его пели Потому такое название.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 153; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.147 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь