Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Секретная встреча в Шлиссельбурге



 

В 1762 году в России было два императора и одна императрица — Екатерина Алексеевна. До 28 июня она была лишь императрицей-женой, а после этого превратилась в самодержицу. Императоры же были Петр Федорович (Петр III) и Иван Антонович (Иван VI, или Иван III, если первым считать Ивана Грозного). Различие между ними было почти что симметрично-зеркальным. Первый занимал российский престол в Петербурге, второй как секретный узник занимал камеру в Шлиссельбурге. Первый при объявлении его наследником был переименован из Карла Петера в Петра Федоровича, второй после свержения был переименован в Григория (не намек ли Елизаветы Петровны на самозванца Григория Отрепьева?).

Иван Антонович родился 12 августа 1740 года в Петербурге. Он был сыном Анны Леопольдовны, племянницы Анны Ивановны и дочери ее сестры Екатерины, выданной еще Петром I за герцога Мекленбургского Карла Леопольда, и Антона Ульриха, младшего брата правящего герцога Брауншвейг-Вольфенбюттельского Карла. Вскоре после появления Ивана на свет императрица назначила своего внучатого племянника наследником престола, на который, после смерти Анны Ивановны, он и вступил номинально 17 октября того же года. Когда 25 ноября год спустя к власти пришла Елизавета Петровна, она сослала брауншвейгскую семью, которая после длительных перемещений была поселена под Архангельском, в Холмогорах. Когда Ивану Антоновичу шел 16-й год, его для пущей надежности перевели в Шлиссельбург[12].

Согласно российскому законодательству и Петр III, и Иван VI — оба и, что особенно важно, одновременно — были законными императорами: те, кто их объявил своими преемниками, действовали строго по смыслу указа Петра I от 5 февраля 1722 года. С формально-династической точки зрения в этом отразилась борьба между наследниками Петра I («петровская» линия) и Ивана V, его брата и номинального соправителя, умершего в 1696 году («ивановская» линия). Борьба тем более усложнилась, что со смертью в январе 1730 года молодого Петра II, сына царевича Алексея Петровича и брауншвейг-вольфенбюттельской принцессы Софии Шарлотты, династия Романовых в мужском колене пресеклась.

По женской линии реальными претендентами стали младшая дочь Петра I Елизавета и одна из дочерей Ивана V, вдовствующая курляндская герцогиня Анна. С ее восшествием в 1730 году на престол сторонники «петровской» линии вынужденно смирились, хотя и не отказались от настроений в пользу Елизаветы. Кроме того, как мы знаем, в Киле незадолго перед тем родился будущий Петр III. Возможность его привлечения к наследованию российского трона предусматривалась, как мы помним, брачным контрактом, заключенным Петром I с герцогом Гольштейнским. Неудивительно, что после воцарения Анны Ивановны стали раздаваться голоса в пользу кильского принца как единственного и истинного наследника [110, с. 271].

Это очень беспокоило Анну Ивановну, а ее фаворит, лукавый Бирон, вынашивал в тиши план женить этого принца на своей дочери: на всякий случай! Сложившаяся ситуация была достаточно сложной и запутанной, открывала широкие возможности для политического маневрирования и банальных дворцовых интриг. На это обращал внимание в своем неопубликованном труде «Брауншвейгское семейство» В. В. Стасов[13]. Из собранных им материалов видно, что уже летом 1742 года в Москве была сорвана попытка заговора, одним из организаторов которого был прапорщик Преображенского полка Петр Ивашкин. Вербуя сторонников, он убеждал, что «настоящий законный государь есть Иван Антонович, происходящий от старшего колена царя Ивана Алексеевича, тогда как Елизавета Петровна — от младшего, да притом же прижита от Екатерины I до венца; что Елизавета возведена на престол лейб-компанией "за чарку вина"» [9, л. 81].

Спустя год в Тайной канцелярии расследовалось еще одно дело — о заговоре, связанном с именем австрийского посланника маркиза Ботта [9, л. 84]. В 1759 году генерал-фельдмаршал П. С. Салтыков, назначенный главнокомандующим русским экспедиционным корпусом в Пруссии, послал конфиденциальную депешу Елизавете Петровне [16, № 349]. Со ссылкой на изданную в Познани брошюру он извещал, будто бы в 1744 году Ивана Антоновича видели в Берлине, куда он был доставлен из России.

Трон, на который воссела Елизавета Петровна, можно было уподобить пороховой бочке. Дав при вступлении на него обет сохранить жизнь свергнутому сопернику, она делала все, чтобы стереть в сознании своих подданных память о нем. Меры были разные, но смысл один: изъять все — печатные указы и церковные проповеди, отечественные и зарубежные книги, монеты, медали — все, что несло на себе титул, имя и изображение Ивана Антоновича. Население обязано было сдавать их властям под угрозой самых суровых кар, вплоть до тюремного заключения и ссылки на каторжные работы. Примечательно, однако, следующее. С одной стороны, подобные предписания появились не единовременно, а растянулись на несколько лет. Создается впечатление, что поначалу правительство не сумело предвидеть всего разнообразия крамольных случаев. С другой стороны, серия соответствующих указов, начинаясь в 1742 году, обрывается в основном на 1756 годе — именно тогда Иван Антонович был переведен из Холмогор в Шлиссельбург на вечное заключение, каковое рассматривалось и как вечное забвение. Впрочем, едва ли Елизавета Петровна обольщалась насчет последнего. Не очень-то обременявшая себя текущими государственными делами, в отношении Ивана Антоновича императрица делала поэтому исключение — за его содержанием в крепости бдительно следил шеф Тайной канцелярии А. И. Шувалов, лично докладывавший ей о положении узника. Доступ к нему был исключен даже для великого князя: в нем императрица тоже видела своего конкурента. Когда тот, совершая в сентябре 1761 года инспекционную поездку по Приладожью, вознамерился заехать в Шлиссельбург, от Шувалова поступило приказание: наследника «в крепость не пускать» [9, л. 181].

Вступив вскоре на престол, Петр Федорович застал сложившуюся систему надзора, которую поначалу оставил без изменений; о своих брауншвейгских соперниках он был наслышан с детства, еще в Киле. Он направил 1 января в Шлиссельбург указ: «Буде сверх нашего чаяния кто б отважился арестанта у вас отнять, в таком случае противиться, сколько можно, и арестанта живого в руки не отдавать». В приложенной инструкции А. И. Шувалов, возглавлявший еще не отмененную Тайную канцелярию, требовал сажать арестанта, то есть второго законного императора (!), на цепь или бить его плетью и палкой, буде он станет «чинить какие непорядки» или «станет говорить непристойности».

Петр III о своем антиподе не забывал. Спустя еще несколько дней воспоследовало новое указание — секретного арестанта никому не отдавать без собственноручно подписанного императором предписания, которое могли бы предъявить только два доверенных лица: генерал-адъютанты князь И. В. Голицын и барон К. К. Унгерн [171, т. 13, с. 77].

Тем временем на основании устного повеления Петра от 12 марта был издан сенатский указ, предписывавший все «имеющиеся с известным титулом дела» (то есть периода «правления» Ивана Антоновича) сжечь, предварительно сняв копии и храня их в запечатанном виде. Примечательная деталь: официальные документы с 17 октября 1740 года (день смерти Анны Ивановны) по 25 ноября 1741 года (день восшествия на престол Елизаветы Петровны) по-прежнему казались опасными (подлинники!).

И все же некоторые перемены намечались. Понимая потенциальную опасность для себя со стороны шлиссельбургского узника, который мог бы стать игрушкой в руках заговорщиков (об этом говорилось в его переписке с Фридрихом II), император питал к нему не страх или ненависть, а чисто человеческое сострадание. Два этих чувства — государственная необходимость и милосердие — соседствовали в душе императора, объясняя многие из предпринятых им шагов. Некоторый свет на это проливают депеши австрийского посланника Мерси: он доносил 14 апреля в Вену, что Петр III, неоднократно возвращаясь в беседах к судьбе Ивана Антоновича, не скрывал, что «имеет намерение относительно этого принца, нисколько не заботясь о его мнимых правах на русский престол, потому что он, император, сумеет заставить его выбросить все подобные мысли из головы; если же найдет в поименованном принце природные способности, то употребит его с пользой на военную службу» [164, т. 18, с. 272]. Планы эти стали вызревать вскоре после прихода Петра III к власти.

Уже 7 января он поручил Шувалову выяснить: «чисто ли арестант по-русски говорит?» (кстати, запрос опровергает позднейшие утверждения недругов императора, например Н. И. Панина, что он сам почти не разговаривал по-русски). Из Шлиссельбурга приставленный к узнику капитан Семеновского полка Тимофей Чурмантеев «тотчас же отвечал, что арестант говорит по-русски чисто, но лишь изредка произносит даже по одному слову» [9, л. 181]. После упразднения Тайной канцелярии у Петра III возникла мысль передать контроль за содержанием Ивана Антоновича в руки Сената, но вместо этого дело было поручено Волкову, Мелыунову и Нарышкину [9, л. 183]. Все отражало нараставшее желание Петра III определить дальнейшую судьбу шлиссельбургского узника. Но не высылкой его в Германию, как советовал один из его родственников, — с таким рискованным предложением монарх не соглашался [9, л. 182], — а на путях возможной и для него наиболее желательной увязки собственных династических соображений с интересами гуманности по отношению к Ивану Антоновичу. Но для этого была необходима личная встреча. И она состоялась. Где и когда?

Подготовка к встрече происходила столь скрытно, что даже любимый дядюшка принц Георг узнал о ней лишь постфактум; с опозданием дознались и всеведущие иностранные дипломаты. Как видно, Петр III, которого многие современники обвиняли в неумеренной болтливости, при необходимости умел молчать. Потому о времени и месте свидания его с Иваном Антоновичем с самого начала высказывались противоречивые догадки. Не будем в них вдаваться. Судя по документам, Петр III виделся с Иваном Антоновичем в Шлиссельбурге 22 марта. В этот день Чурмантеев получил приказ императора «тотчас» допустить к арестанту Унгерна с сопутствующими лицами (среди них находился и Петр III, переодетый в офицерский мундир). А поступившее Чурмантееву 24 марта приказание усилить охрану содержало недвусмысленную формулировку: «Арестант после учиненного ему третьего дня посещения легко получить может какие-либо мысли, а потому новые вранья делать станет», о каковых и предписывалось сообщать [171, т. 13, с. 77].

Источники не донесли до нас ни всех деталей состоявшегося разговора, ни даже точного состава его участников. Наиболее вероятно, что помимо К. К. Унгерна Петра III сопровождали обер-полицмейстер Н. А. Корф, обер-маршал А. А. Нарышкин, тайный секретарь Д. В. Волков (иногда называют еще А. П. Мельгунова и императорского любимца И. В. Гудовича). Но несомненно одно: то была по-шекспировски драматическая сцена. Лицом к лицу сошлись два законных российских монарха, из которых один был свергнут 21 год назад, а другой будет свергнут спустя всего три месяца.

Прежде нежели попытаться из разрозненных и порой противоречивых свидетельств реконструировать это событие, необходимо хотя бы в самых общих чертах представить себе Ивана Антоновича как личность. В манифесте 17 августа 1764 года касательно заговора Мировича утверждалось, что узник «не знал ни людей, ни рассудка, не имел доброе отличить от худого, так как и не мог при том чтением книг жизнь свою пробавлять, а за едино блаженство себе почитал довольствоваться мыслями теми, в которые лишение смысла человеческого его приводило» [150, т. 16, № 12 228]. Более того, со ссылкой на личные впечатления о встрече с Иваном Антоновичем (а она состоялась в августе 1762 года) Екатерина заверяла, что не нашла в нем ничего, «кроме весьма ему тягостного и другим почти невразумительного косноязычества, лишения разума и смысла человеческого».

Разумеется, трудно было ожидать, чтобы на развитии Ивана Антоновича не сказались результаты, по меткому определению В. В. Стасова, «варварского, скотоподобного заключения» [9, л. 168]. Но одно дело утративший человеческий облик идиот, а другое дело — узник, всю жизнь проведший под надзором тюремщиков. Екатерина II лгала. Лгала, как обычно, стремясь дискредитировать своих противников, наделяя их негативными оценками. Так рождались извращенные характеристики «неспособного» Петра III, «побродяги» Степана Малого, «злодея» Е. И. Пугачева, собственно всех, против нее выступавших, как людей «дурновоспитанных и праздных», которые «заражены странными рассуждениями о делах, совсем до них не принадлежащих» (из указа 5 апреля 1772 года).

Между тем австрийский и английский посланники в один голос утверждали, что Иван Антонович произвел на посетителей впечатление рослого, физически развитого человека, хотя и с расстроенными от одиночного сидения умственными способностями [164, т. 18, с. 272; 144, т. 13, с. 78]. Из сохранившихся рапортов охраны видно, что узник следил за уборкой постели, заботился о своем костюме и «большую часть времени проводил в расхаживании по своей казарме», то есть камере [9, л. 178 об.]. Он, кажется, даже пытался писать — об этом свидетельствовало распоряжение А. И. Шувалова конца 1750-х годов об изъятии у Ивана Антоновича «всяких материалов для письма, в том числе извести от стен» [9, л. 176 об.]. Версия о сумасшествии Ивана сомнительна. Во всяком случае, начальствовавший над приставами поручик Преображенского полка Михаил Овцын в июне 1759 года писал Шувалову: «Истинно возможности нет, и я не могу понять: в истину ль он в уме помешан или притворяется?» [9, л. 169 об.]. В. В. Стасов, опиравшийся на рапорты из Шлиссельбурга в Тайную канцелярию, так обрисовал образ узника: «Нам представляется молодой человек, с сильным, неукротимым характером… перед нами является юноша, узнавший, вопреки всем предосторожностям и запрещениям под смертной казнью, о царственном своем происхождении и непреклонно, бесстрашно, с достоинством заявляющий о нем, несмотря ни на какие угрозы; наконец, юноша, точно так же, по секрету, контрабандой Бог знает от кого и когда научившийся грамоте и познакомившийся твердо и примечательною памятью со Священным писанием и множеством книг религиозного содержания — тогдашняя императрица навряд ли была образованна и настолько, — рассуждающий с окружающей его грубою солдатчиною твердо, уверенно, очень часто совершенно здраво и даже умно — разве все это мало со стороны человека, едва не с первого дня жизни своей вырванного из среды человеческой жизни и скитавшегося, как дикий зверь, из тюрьмы в тюрьму?» [9, л. 173 об.]. Таков был человек, с которым желал говорить Петр Федорович, таковы собеседники, чьи жизни были искалечены соперничеством высших династических интересов.

Разговор, кажется, начал Нарышкин. Он задал Ивану Антоновичу вопрос, кто он такой. И услышал в ответ: «Император Иван». Так записал А. Ф. Бюшинг, на информации которого В. В. Стасов большей частью и основывается (дело в том, что немецкий ученый, в те годы живший и работавший в Петербурге, по собственному признанию, слышал «все подробности посещения» от Н. А. Корфа) [8, л. 159 об.]. Бюшингу есть все основания верить: изложенный им ответ арестанта вполне соответствует тому, о чем в 1759 году Шувалову сообщал Овцын, передавая слова Ивана Антоновича: «…он человек великий, и один подлый офицер то от него отнял и имя переменил; потом назвал себя принцем» («Я здешней империи принц и государь ваш!») [9, л. 172–173]. Это свидетельство делает запись Бюшинга правдоподобной: Иван Антонович знал, кто он, и своего имени, после его перемены на Григория, не забывал.

Далее последовал вопрос: откуда он об этом узнал? Ответ изложен в пересказе, из которого следует, что о тайне рождения Иван узнал «от своих родителей и от солдатов» [9, л. 181 об. — 182]. Память у Ивана Антоновича, как видно, была хорошая. Он жаловался на скверное отношение к нему и его семье со стороны Елизаветы Петровны, сказал, что только один офицер проявлял к ним участие. По Сальдерну — Петр III, а по Бюшингу — присутствовавший Корф (а именно он перевозил брауншвейгскую семью в 1744–1745 годах из Ораниенбурга в Холмогоры) задал вопрос, не помнит ли Иван этого офицера. Тот сказал, что за давностью лет узнать его не смог бы, но имя запомнил — Корф.

Конечно, Петра Федоровича, вынашивавшего благотворительные замыслы, более всего интересовало, как относится Иван Антонович к отнятым у него правам и что стал бы он делать в случае освобождения. Сведения о полученном ответе внешне разнятся. Версия английского посланника сводилась к тому, что он, Иван Антонович, «не тот, за кого его принимают, что государь Иоанн давно уже взят на небо, но он хочет сохранить притязания особы, имя которой он носит» [171, т. 13, с. 78]. Версия австрийского посланника: «…принца Ивана нет более в живых; ему же известно об этом принце, что если бы этот принц снова явился на свет», то от своих прав не отказался бы [138, т. 18, с. 272]. Согласно Бюшингу, арестант «надеется снова попасть на трон» [9, л. 182]. Утверждение Хельбига, будто бы Иван Антонович догадался, что перед ним находится Петр III, и пожелал ему «править дольше, нежели он» [214, с. 77], представляется невероятным сентиментальным домыслом. Наоборот, приведенные иносказания более сходны с истиной, причем смысл их однозначен, как однозначно и желание узника при первой же возможности расправиться с императрицей (о ее смерти он не знал) и ее наследником с супругой (об их существовании он слышал). Различие заключалось лишь в способе мести: «Отрубить голову императрице… а великого князя с его семейством выгнал бы из государства» (версия Мерси) либо «велит их казнить» (версия Бюшинга, которой придерживался Стасов).

Петр III пришел в негодование, услышав такой ответ. Это, скорее всего, и были те «вранья», о которых упоминалось в повелении 24 марта. Впрочем, откровенно ответив своим визитерам, Иван Антонович с охраной после их отъезда на эту тему не заговаривал. «От арестанта вранья никакого не происходило», — докладывал Чурмантеев 31 марта. Почему же в своей депеше Мерси утверждал, что поездка Петра III в Шлиссельбург состоялась первого апреля? Эта дата исключается не только приведенными выше документами, но и тем, что весь этот день император провел в своих покоях, не снимая халата, и к ужину вышел только под вечер [45, с. 13].

Что же произошло в тот день, дав Мерси повод для ошибочного сообщения в Вену? А случилось следующее: Петр III направил Унгерна в Шлиссельбург с подарками (шлафрок, рубашки, туфли и т. д.), поручив передать их лично Ивану Антоновичу с каким-то устным посланием. «В чем состояли словесные приказания, — писал В. В. Стасов, отметивший эту поездку, — и об чем на этот раз говорил Унгерн с Иваном Антоновичем — мы уже ни из каких источников не знаем» [9 л. 182, об.]. Можно лишь домыслить, что император велел передать свое обещание (а он это обещал 22 марта) соорудить для арестанта новые покои в крепости и облегчить условия его режима. Строительство, кажется, было начато, но, по слухам, дошедшим до двора, якобы связывалось с замыслом императора заточить в крепость Екатерину (о его планах в отношении Ивана Антоновича не знали). За краткостью царствования обещание Петра III, переданное через Унгерна, повисло в воздухе. Но в существовании такого обещания нет оснований сомневаться: в апреле был существенно поднят ранг личной охраны Ивана Антоновича. Вместо уволенного капитана Чурмантеева ее возглавил генерал-майор Никита Савин, под начальством которого были поставлены премьер-майор Степан Жихарев и капитаны Батюшков и Уваров (обоих капитанов, кажется, звали Николаями).

Возможно, и об этом должен был уведомить узника Унгерн. Во всяком случае понятно, отчего весь первоапрельский день император провел в одиночестве — он с волнением ожидал отчета о выполнении секретного поручения. Присущая ему доброта превозмогла политические резоны.

Екатерине такое было глубоко чуждо. Уже через день после прихода к власти она приказала подготовить встречу с Иваном Антоновичем. 3 августа она подписала новую инструкцию, в которой было впервые открыто предложено умертвить арестанта, если кто-либо попытается его освободить. Потому и назначенные Петром III лица были устранены, а вместо них возвращены приставы, которые измывались над Иваном при А. И. Шувалове [9, л. 191].

Разделавшись в 1762 и 1764 годах с обоими законными императорами и оттеснив в сторону конкурента-сына, Екатерина продолжала ощущать неустойчивость своего положения. В апреле 1765 года французский дипломат доносил в Париж: «Малейший вид чего-нибудь опасного страшно пугает императрицу. Но она часто путается того, в чем нет ни малейшей тени вероятия» [9, л. 262 об.]. Вероятия — да. И тем не менее…

Концентрируя внимание на действительно трагической судьбе «несчастнорожденного» Ивана Антоновича, многие исследователи и писатели упускают из виду холмогорских пленников. Между тем оставался еще в живых глава этой семьи Антон Ульрих (он умер в 1776 году), были живы и два брата экс-императора — Петр (1745–1798) и Алексей (1746–1787) и две его сестры — Екатерина (1741–1807) и Елизавета (1743–1783). Рассказ об их не менее печальной судьбе увел бы нас далеко от темы повествования. Но нужно подчеркнуть, что существование этих принцев, как бы усердно оно ни скрывалось, доставляло Екатерине определенные беспокойства. И основания к тому отчасти имелись. Например, английский посланник Букингем сообщал 14 сентября 1764 года своему правительству: «Некоторые лица хотят предложить императрице освободить членов брауншвейгского семейства и назначить детей наследниками на случай кончины великого князя, здоровье которого очень слабо» [9, л. 262 об.]. Реакция Екатерины II на подобные советы могла быть однозначной — усиление и без того строгой изоляции холмогорских арестантов. Только в 1780 году Екатерина II решилась наконец на высылку четырех принцев и принцесс из России (по договоренности с Данией они нашли последнее пристанище в ютландском городе Горсенсе).

Но вернемся к политической ситуации в Петербурге летом 1762 года, когда Екатерина вступила на престол, а Иван III был еще жив. Связанные с ним, но почти угасшие в брауншвейгских правящих кругах надежды снова оживились. В делах местного государственного архива сохранился относившийся к тому времени примечательный документ. Он называется «Проект скорого возвращения на русский трон его императорского величества Ивана, которое в нынешних обстоятельствах может быть осуществлено без больших затрат для Брауншвейгского дома с помощью Франции таким образом, что никто, кроме самой Франции, не окажется в убытке» [36, л. 41–42]. В письмах, поступавших в Вольфенбюттель из Москвы, где осенью 1762 года происходили торжества по случаю коронации Екатерины II, приводился набор фактов и слухов, долженствовавших показать общую неустойчивость режима: недовольство Екатериной, слабое здоровье великого князя Павла, рост настроений в пользу Ивана, вплоть до возможного бракосочетания с ним самой императрицы. В письме от 18 октября сообщалось, что «имя императора Ивана окружено большим почетом очень большой части нации, которая, скорее, не желает подобного альянса» [36, л. 59, 60].

В очередном письме от 4 ноября говорилось о раскрытии заговора гвардейцев для свержения Екатерины и «превращения этой империи в республику», то есть в выборную монархию, причем «одни делали ставку на принца Ивана, а другие на великого князя» (Павла Петровича) [36, л. 61]. Сведения такого рода подтверждаются и другими современными им источниками. Примечательно, что в те же дни в Петербург поступило донесение из Вены от 3 ноября/22 октября, согласно которому Фридрих II будто бы строил планы возвести на российский престол Ивана Антоновича [1, 1762 г., № 399, л. 131–146 верхн. паг.]. Все это отражало не столько определенную заинтересованность зарубежных сил, сколько общую политическую неустойчивость режима Екатерины II.

Действительно, с самого начала сосуществование двух законных претендентов — Петра и Ивана — в государственных расчетах и в обыденном сознании и в России, и за рубежом рассматривалось в качестве своеобразного политического противовеса: увеличение шансов одного из них автоматически влекло за собой уменьшение шансов другого. Но при любой комбинации для Екатерины места не было. Давно уже стало ясно, что решение коллизии, порожденной петровским указом 1722 года, лежало на путях силы, а не права, поскольку иначе чем силой право не могло утвердиться. И Екатерина поставила между силой и правом знак равенства. Иными доводами для захвата и удержания власти она не располагала. Но над моральными последствиями своих действий она не была властна…

«Что за зрелище для народа, — приводил А. И. Герцен слова тогдашнего французского посла в Петербурге, — когда он спокойно обдумает, с одной стороны, как внук Петра I был свергнут с престола и потом убит, с другой — как правнук царя Иоанна увязает в оковах, в то время как ангальтская принцесса овладевает наследственной их короной, начиная цареубийством свое собственное царствование» [63, т. 14, с. 372–373].

 

Отец и сын

 

Среди многих пикантных и двусмысленных намеков, содержащихся в «Записках» Екатерины Алексеевны, описание ее свидания летом 1752 года «на острову» с Сергеем Салтыковым оказалось чуть ли не ключевым для последующей трактовки темы отцовства Петра Федоровича. Почему Екатерина сочла необходимым рассказать о деталях давней встречи? Что стремилась она внушить своим будущим читателям? Вот это описание: «Около этого времени Чоглоков пригласил нас поохотиться у него на острову. Мы выслали вперед лошадей, а сами отправились в шлюпке. Вышед на берег, я тотчас же села на лошадь, и мы погнались за собаками. Сергей Салтыков выждал минуту, когда все были заняты преследованием зайцев, подъехал ко мне и завел речь о своем любимом предмете. Я слушала его внимательнее обыкновенного. Он рассказывал, какие средства придуманы им для того, чтобы содержать в глубочайшей тайне то счастие, которым можно наслаждаться в подобном случае. Я не говорила ни слова; пользуясь моим молчанием, он стал убеждать меня в том, что страстно любит меня, и просил, чтобы я позволила ему быть уверенным, что я, по крайней мере, не вполне равнодушна к нему. Я отвечала, что не могу мешать ему наслаждаться воображением сколько ему угодно. Наконец он стал делать сравнения с другими придворными и заставил меня согласиться, что он лучше их; отсюда он заключал, что я к нему неравнодушна. Я смеялась этому, но, в сущности, он действительно довольно нравился мне. Прошло около полутора часов, и я стала говорить ему, чтобы он ехал от меня, потому что такой продолжительный разговор может возбудить подозрения. Он отвечал, что не уедет до тех пор, пока я скажу, что неравнодушна к нему. "Да, да, — сказала я, — но только убирайтесь". — "Хорошо, я буду это помнить", — отвечал он и погнал вперед лошадь, а я закричала ему вслед: "Нет, нет!" В свою очередь он кричал: "Да, да!" И так мы разъехались. По возвращении в дом, бывший на острове, все сели ужинать. Во время ужина поднялся сильный морской ветер; волны были так велики, что заливали ступеньки лестницы, находившейся у дома, и остров на несколько футов стоял в воде. Пришлось оставаться в дому у Чоглоковых до двух или трех часов утра, пока погода прошла и волны спали. В это время Сергей Салтыков сказал мне, что само небо благоприятствует ему в этот день, дозволяя больше наслаждаться пребыванием вместе со мною, и тому подобные уверения. Он уже считал себя очень счастливым, но у меня на душе было совсем иначе. Тысячи опасений возмущали меня; я была в самом дурном нраве в этот день и вовсе не довольна собой. Я воображала прежде, что можно будет управлять им и держать в известных пределах как его, так самою себя, и тут поняла, что то и другое очень трудно или даже совсем невозможно» [86, с. 106–107].

Так описывала Екатерина сцену свидания в лесной чаще на одном из островов в устье Невы. Шло лето 1752 года. Екатерине недавно исполнилось 24 года; ее собеседник, скоро ставший любовником, камер-юнкер граф Сергей Васильевич Салтыков был на 16 лет ее старше. А о свидании «на острову» Екатерина вспомнила много лет спустя. Вчитаемся в то, как оно описано! Как многозначительны слова о том, что она не в силах противостоять нахлынувшей страсти! Так пишут, когда хотят вновь и вновь оживить в памяти былое. Более того — снова мысленно пережить его.

О том, что именно происходило между ней и графом во время свидания, Екатерина не распространялась, но дала понять, что длилось оно полтора часа. Зато на последующих страницах мемуаров, перемежая это репортажем о любовных похождениях супруга, сообщала о своих неудачных беременностях, завершившихся рождением 20 сентября 1754 года сына Павла. Как же его следовало в таком случае именовать: Павлом Петровичем или Павлом Сергеевичем? Вопросы такого рода возникали давно, сопутствуя Павлу до конца его жизненного пути, и, кажется, возникали у его отца. После того как «секретные» мемуары Екатерины II были в XIX веке опубликованы, версия о сомнительном происхождении ее сына оказалась в поле зрения не только пытливых историков, но и обывателей, смаковавших альковные тайны сильных мира сего.

Физически уничтожив своего мужа-конкурента, Екатерина поставила под сомнение законность собственного сына, намекая на возможное отцовство Салтыкова. Впрочем, писала она об этом туманно, открывая широкие возможности для разнообразных домыслов. Зачем? На всякий случай, по-видимому. Скажем, чтобы обезопасить собственное положение: не передавать престол сыну по достижении им совершеннолетия (а такие планы в сановной среде были) либо вообще устранить его из числа преемников (такой вариант к концу ее жизни тоже обсуждался). Ведь верила она предсказанию местного прорицателя, ораниенбаумского садовника Ламберти, что увидит внуков и правнуков и доживет до глубокой старости — до 80 лет, а быть может, и дольше [86, с. 134]. Стало быть, минимум до 1809 года! Но это — она. А что же Петр Федорович? Как относился он к Павлу? Считал ли его своим сыном? Ведь почти все, что об этом известно, исходит из стана его недоброжелателей и врагов.

Ответ на отношение Петра Федоровича к своему отцовству мне удалось получить спустя 238 лет после рождения будущего Павла I. Произошло это неожиданно — в Стокгольме. Работая в Государственном архиве Шведского королевства по совершенно другой теме, мне удалось узнать, что там хранится большой и мало изученный фонд, содержащий переписку между шведскими и российскими монархами. Разрешение дирекции было получено, и в сопровождении хранителя я спустился на лифте в глубокое подземное хранилище, вырубленное в скальных породах, на которых стоит здание. И вот передо мной стеллажи с картонами, в которых сосредоточены интригующие документы. Их очень много, и расположены они по царствованиям. Но странное дело, после Елизаветы Петровны сразу следуют материалы, относящиеся к царствованию Екатерины II. А где же Петр Федорович, племянник шведского короля и сам чуть было не ставший им? Оказалось, что документы его царствования покоятся в одной из соседних коробок, не будучи выделены в особый картон. Да и зачем? Связанного с Петром Федоровичем не так много, но самое важное: среди них 18 его писем к шведскому королю Фридриху I Гессенскому и его преемнику, кронпринцу, а с 1751 года королю Адольфу Фредерику. Первое из обнаруженных нами писем датировано 3 января 1743 года, последнее — днем вступления Петра III на престол, 25 декабря 1762 года. И в их числе письмо, непосредственно относящееся к интересующей нас теме, — извещающее Адольфа Фредерика о рождении Павла. Оно датировано (обратим на это внимание!) днем его появления на свет: «В Санкт-Петербурге сентября 20 дня 1754 года».

Но прежде чем обратимся к этому документу, скажем несколько слов поясняющего характера. Мы помним, что после отказа Карла Петера, ставшего уже Петром Федоровичем, от прав на шведский престол кронпринцем был избран его двоюродный дядя Адольф Фридрих (в Швеции Адольф Фредерик). Мы помним также, что оба они принадлежали к одному герцогскому дому и что регентом при малолетнем Карле Петере в Киле был будущий шведский кронпринц и король. Все это во многом определило общую тональность переписки. В ней отразился не только обычный дипломатический этикет, но нечто более интимное, можно сказать — семейное. Например, обращения. К Фридриху I, приемным «сыном» которого стал Адольф Фридрих: «Пресветлейший державнейший король, высокопочтенный и дружебнолюбезный дядя». Или к кронпринцу: «Наши дружебные услуги и что мы и како более приятного и благаго возможен наперед, Светлейший Крон Принц, дружебнолюбезный государь, брат и друг». И перед собственноручной подписью: «Петр, Великий князь» — заключительные слова: «Вашего Королевского высочества ко услугам готовый верный брат и друг».

Письма посвящены различным, преимущественно династическим вопросам: благодарность за назначение Петра Федоровича наследником престола и необходимость в силу этого отказаться от состоявшегося избрания его кронпринцем; извещение о вступлении в брак с Екатериной; о мирном урегулировании военного конфликта между Россией и Швецией; поздравление шведской королевской семье с рождением принца Карла… В письмах Адольфу Фредерику содержались заверения в дружбе не только между обеими странами, но и между двумя родственными домами — шведским и российским. «Я пользуюсь случаем отъезда господина барона Цедеркренца, посла и сенатора его величества короля и королевства Швецкаго, — читаем в письме от 7 июля 1745 года, — дабы Вашему королевскому высочеству повторить тое совершенную дружбу и весма особливую Эстиму, кои я, сверх свойства крови, кое нас соединяет, к вам навсегда возымел» [37, № 6]. Идею родства династов Петр подчеркивал и в письмах супруге Адольфа Фредерика — Ульрике: «Будучи удостоверен, что произшествие моего с ея императорским высочеством великою княгинею всероссийскою, урожденною принцессою ангальт-цербстскою брачного сочетания, не инако, но вашему королевскому высочеству, по тому блискому свойству, которым мы обязаны находимся, ко особливому порадованию послужит, я без объявления о том вашему королевскому высочеству остаться не хотел, а при отправлении с сею нотификацией) моего обер мейстера и камер гера Бредаля особливо ему препоручил вас обнадежить о том совершенном Эстиме, с которым навсегда пребуду» [37, № 8]. И теперь в общем контексте этой переписки прочитаем послание великого князя Петра Федоровича королю Швеции Адольфу Фредерику.

Вот полный текст, написанный по-русски, с приложенным к нему официальным текстом на немецком языке: «Сир! Не сумневаясь, что ваше величество рождение великаго князя Павла, сына моего, которым великая княгиня всероссийская, моя любезнейшая супруга, благополучно от бремени разрешилась сего сентября 20 дня в десятом часу перед полуднем, принять изволите за такое произшествие, которое интересует не менше сию империю, как и наш герцогский дом; Я удостоверен, Сир! что ваше величество известитесь о том с удовольствием и что великий князь, мой сын, со временем воспользуется теми сентиментами, которые ему непрестанно внушаемы будут, и учинит себя достойным благоволения вашего величества. В протчем прошу подателю сего, моему камер геру господину Салтыкову во всем том, что он, ваше королевское величество, о непременной моей дружбе и преданности, тако ж де и о соучастии моем во всегдашнем вашем и королевского дома вашего благосостоянии имянем моим обнадежить честь иметь будет совершенную веру подать. Я же пребываю вашего королевского величества к услугам готовнейший племянник» [37, № 15].

Разумеется, о рождении сына Петр Федорович извещал не только шведского короля — такого рода послания были направлены в соответствии с международной практикой и главам других государств, с которыми Россия поддерживала дипломатические отношения, тем более если монархи и их наследники были связаны династической общностью. В случае с рождением сына в семье наследника российского престола определенный интерес имеет послание Фредерику V, представлявшему на датском королевском троне другую линию Ольденбургов. Хотя отношения Петра как правящего герцога Гольштейнского с Данией были, как мы знаем, достаточно сложными из-за Шлезвига, в данном случае этикет соблюден полностью: в обращении Фредерик не только «пресветлейший державнейший король», но и «любезнейший государь дядя». Заметим, однако, что при всей дипломатической вежливости Петр Федорович не устоял против того, чтобы не намекнуть на шлезвигский след!

В послании этом говорилось: «Неизреченною Всевышшаго щедротою любезнейшая моя супруга, ея императорское высочество, владеющая герцогиня Голстейн Шлезвигская и др. сего числа перед полуднем в десятом часу к крайнему моему порадованию рождением здравого и благообразнаго великого Князя, которому наречено имя Павел, от бремени благополучно разрешилась. Я сего ради оставить не хотел, чтоб ваше королевское величество и любовь о сем, толь приятном мне приключении, и о приращении великокняжеского моего дома дружебноплемяннически не уведомить и чтоб при том усердно пожелать вам и королевскому дому вашему всякого постояннаго благополучия, напротив чего уповаю, что и ваше королевское величество и любовь в нынешней моей радости благосклонное участие принять изволите. В прочем пребуду завсегда с особливым высокопочитанием вашего королевского величества и любви к услугам охотнейший племянник» [38].

При внешнем сходстве «шведского» и «датского» посланий 1754 года в их содержании, а главное — в общей тональности обнаруживаются различия. Если к Адольфу Фредерику наследник российского престола обращается с доверительной открытостью, то к Фредерику V, при всех заверениях, — с некоторой сдержанностью, даже настороженностью. Отсюда и титулатура Екатерины как не только всероссийской великой княгини, но и правящей герцогини Шлезвиг-Гольштейнской. Остальные элементы титула великой княгини и ее мужа не названы. Если в послании к Адольфу Фредерику подчеркивается мотив «союза крови» (это определение встречается и в других письмах Петра Федоровича к шведским правителям тех лет), то подобного в письмах к Фредерику V нет. Более того, если шведского родственника Петр Федорович заверяет, что рождение Павла укрепляет Гольштейнский дом, что новорожденный будет воспитываться в духе уважения к шведской гольштейн-готгорпской династии, то приращение великокняжеской династии, о чем говорится в письме Фредерику V, звучит намеком на то, что за сыном Петра Федоровича в будущем будет стоять, как и за спиной его отца, не маленькое немецкое герцогство, но могучая Российская империя.

Есть в письме Адольфу Фредерику еще одна примечательная деталь: не только вручить послание, но и устно передать дружеские слова великого князя было поручено не кому-нибудь иному, а Салтыкову. Скорее всего этим преследовал ось несколько целей. С одной стороны, подчеркнуть несостоятельность слухов о его любовной связи с великой княгиней — слухи на этот счет могли дойти и за границу. Ведь знал же Понятовский, что его предшественником на ложе Екатерины был Салтыков! С другой стороны, вручение послания оказывалось приличным поводом во избежание дальнейших толков удалить Салтыкова из Петербурга (кстати, после Стокгольма его направили в Гамбург).

Екатерина была мастером интриги не только в жизни и в политике, но и в своем мемуарном творчестве. Нарочито затуманивая свои интимные отношения с мужем и любовниками, она навязывала правила игры будущим читателям — а на них она, конечно же, рассчитывала, иначе зачем было многие десятилетия усердно писать и переписывать воспоминания? И ей действительно удалось направить внимание туда, где найти ответ на вопрос об отцовстве Павла попросту нельзя (может быть, она и сама о том не ведала?), а впасть в недоумения и подозрения — можно. Отойдем же от навязываемых правил, взглянем на дело с иной точки зрения: как оценивал отцовство сам Петр Федорович? На такой вопрос стокгольмская находка ответ содержит.

Еще раз вчитаемся в письмо Адольфу Фредерику, отправленное из Петербурга 20 сентября 1754 года. Обратим внимание на такие обороты, как, например: Екатерина родила «великого князя Павла, сына моего»; или: «…великий князь, мой сын, со временем воспользуется…». А запомнив их, сопоставим с другим письмом, которым Петр Федорович извещал своего дядюшку в Стокгольме о рождении Анны Петровны. Вот как было сформулировано это послание, датированное (заметим это!) 11 декабря 1757 года: «Сир! Будучи уверен о участии, которое Ваше величество во всем том принять изволите, что мне или фамилии моей случиться может, я преминуть не хотел, чтоб не уведомить ваше величество, что любезнейшая супруга моя, ея императорское высочество, великая княгиня всероссийская, 9-го сего месяца по полудни в двенатцатом часы благополучно разрешилась от бремени рождением великой княжны, которой наречено имя Анна. Я не сомневаюсь, Сир! чтоб ваше величество сие известие с радостию не услышали. Что же до моих к вам сентиментов касается, то я уповаю, что ваше величество уже достаточно уверены о моем искреннем в благополучии вашем соучастии и совершенной преданности, с которыми всегда пребываю. Вашего королевского величества ко услугам готовнейший племянник Петр Великий — князь» [37, № 17].

Как, однако, отличались друг от друга извещения о рождении в великокняжеской семье сына и дочери! Что отцом Анны был Станислав Понятовский, номинальный «отец» знал. По словам Екатерины, в присутствии нескольких придворных ее супруг вопрошал: «Откуда моя жена беременеет?» А ведь разговор, на который мы уже ранее ссылались, происходил как раз в преддверии появления на свет Анны. Знали об этом, видимо, не только при дворе. Поэтому обойти факт рождения у Екатерины дочери Петр не мог. Но еще менее мог он публично отказаться от отцовства — это был бы скандал, которого, кстати сказать, опасалась и роженица. Но то, о чем нельзя было сказать открыто, в письме Адольфу Фредерику было поведано завуалированно, между строк… Ни разу выражение «моя дочь», как в письме о рождении Павла — «мой сын», здесь не употреблено. А главным действующим лицом становится не великий князь (как в письме 1754 года), а его супруга. По сути дела, Петр Федорович уведомляет шведского короля о том, что Екатерина родила дочь. Нет в письме и намека на будущее воспитание Анны в духе уважения к родственной династии. Ничего не сказано о личном представителе, которому поручается вручить письмо. Хотя собственные родственные чувства Петр Федорович, как всегда, подчеркивает. И еще одна деталь, на которую я просил бы обратить внимание при чтении писем: о рождении Павла сообщалось немедленно, и письмо датировано тем же числом, 20 сентября; о рождении Анны сообщается с задержкой, спустя два дня: родилась она 9 декабря, а уведомительное письмо датировано 11 декабря.

Почти так же выглядело и письмо в Копенгаген. Различие состояло лишь в титулатуре Екатерины — как и в уже цитированном письме о рождении Павла [37, № 12]. Зато в извещении о последовавшей двумя годами спустя смерти Анны о ней сказано как о «любезнейшия моея дщери» [37, № 18]. Теперь вопрос об отцовстве утратил смысл: дочери-бастардки не было. Все же в письме содержалось двусмысленное пожелание: «Напротив чего я не престану Всевышшаго просить, дабы Он благоволил сохранить ваше величество и всю Королевскую вашу фамилию от сих печальных приключений и ниспослать вашему величеству и всему Королевскому Дому вашему всякия благополучия». «Печальные приключения», от которых Петр Федорович молил Бога избавить семью Адольфа Фредерика, — только лишь смерть детей? Или еще сомнительность их происхождения? Такой подтекст исключить нельзя, поскольку игра с датировкой продолжалась: ни в чем не повинная малютка умерла 8 марта 1759 года, а послания на сей счет и в Стокгольм, и в Копенгаген датированы тремя днями позже, 11 марта.

Из переписки вытекает, что Петр Федорович смотрел на Павла не только как на своего сына, не только как на своего продолжателя в России, но и как на наследника гольштейнского трона. Это дополнительно подтверждается тем, что по его распоряжению радостное событие было отмечено в Киле торжествами, одновременно посвященными рождению Павла и дню рождения его матери. Празднества начались 2 мая 1755 года и длились четыре дня. Они сопровождались богослужениями, военными шествиями, пушечными салютами и фейерверками. Придворный художник Детлев Крузе (ум. 1759) украсил древнее здание кильской ратуши росписями, которые не сохранились. Не уцелело и само двухэтажное здание с высокой остроконечной черепичной крышей: оно было разрушено при налете англо-американской авиации 13 декабря 1943 года. По счастью, Крузе запечатлел вид ратуши в 1755 году в картине, которая называется «Иллюминация дома ратуши на рынке по случаю празднеств в честь рождения принца Павла Петровича». Картина эта висит в одной из комнат современного здания ратуши; мне довелось осматривать ее в июле 1993 года.

…Перед нами главный фасад здания. Первый этаж украшен арками — всего их семь. Вход расположен в третьей арке слева: он обрамлен композицией, на которой указаны имя герцога Павла Петровича и дата его рождения. Семь оконных проемов второго этажа задрапированы клеймами-картинами, в аллегорической манере славящими событие. На первой из них, слева по фасаду, мы видим сидящую под красным балдахином женщину, по левую руку от которой стоит леопард, а по правую — склоненный ангел. Изображение обрамлено стихотворной надписью: «Для блага Гольштейна и могущества России ниспослал нам Бог принца»[14]. На башенке, венчающей входную часть здания, изображена золотая с красным корона. В двух окнах мезонина выставлены вензели новорожденного: две скрещенные латинские буквы «Р».

Великий князь не только признавал свое отцовство, но и болезненно относился к любым действиям, которые могли бы поставить это под сомнение. Вот, например, что сообщала в «Записках» его супруга. После крестин Павла Елизавета Петровна пожаловала Екатерине 100 тысяч рублей. Узнав об этом, Петр Федорович пришел в негодование. Екатерина объясняла это тем, что «ему ничего не дали», иначе говоря — скаредностью. «Он, — писала Екатерина, — с горячностью говорил о том графу А. Шувалову, тот пересказал императрице, которая немедленно приказала выдать ему точно такую же сумму, какую получила я» [86, с. 127]. Елизавета Петровна поняла племянника: подкрепив своим протестом равное право на сына, он хотел исключить повод для намеков, ему нежелательных. И после рождения Анны, в котором Петр Федорович участия не принимал, Елизавета Петровна по собственной инициативе наградила обоих супругов в равных долях — по 60 тысяч рублей. На этот раз дело выглядело сомнительным, поскольку теперь премии ее племянник явно не заслуживал!

Екатерина была великим лицедеем. Она превратила императорский трон в театральные подмостки, на которых всю свою долгую жизнь умело разыгрывала бесконечную пьесу, название которой «Великая ложь». Блестящий знаток быта и нравов «века Екатерины», русский историк Я. Л. Барсков по этому поводу писал: «Ложь была главным орудием царицы; всю жизнь, с раннего детства до глубокой старости, она пользовалась этим орудием, владея им как виртуоз, и обманывала родителей, гувернантку, мужа, любовников, подданных, иностранцев, современников и потомков» [201, с. 23].

Наряду с Петром Федоровичем другим трагическим персонажем этой пьесы невольно для себя самого стал едва появившийся на свет Павел. Версия о сомнительности его происхождения, умело запущенная Екатериной и уже тогда расползавшаяся слухами, вскоре оказалась дополнена другой — о сыне, якобы отторгаемом отцом. Внешним поводом, подобные домыслы подкреплявшим, явилось отсутствие имени преемника императора не только в манифесте о его вступлении на престол, но и в форме клятвенного обещания. Оба этих документа, о которых я уже упоминал, вышли одновременно, в день смерти Елизаветы Петровны и вступления на престол Петра III, 25 декабря 1761 года.

Смущало то, что присягавшие клялись в верности не только Петру III, но и «по нем, по самодержавной его величества императорской власти, и по высочайшей его воле избранным и определяемым наследникам». Правда, в форме церковного вознесения, утвержденной двумя днями позднее, имя Павла появилось. Молиться надлежало «о благочестивейшем самодержавнейшем великом государе нашем, императоре Петре Федоровиче всея России, и о благочестивейшей великой государыне нашей императрице Екатерине Алексеевне, и о благоверном государе цесаревиче и великом князе Павле Петровиче» [150, т. 15, № 11 394]. Смущало все это не только современников, но и последующих историков. Едва ли подобные расхождения были следствием недосмотра, ошибки. Скорее всего, за ними скрывались ожесточенные споры в верхах, борьба разных группировок вокруг трона. Известно, например, что Н. И. Панин пытался осуществить провозглашение Петра Федоровича императором через Сенат. Тем самым он думал ввести на будущее прецедент, ограничивающий самодержавие в направлении близкого его сердцу шведского образца. Эта инициатива не нашла тогда поддержки, прежде всего у Петра III. Фраза в манифесте и клятвенном обещании о самодержавной воле рассеяла конституционные иллюзии воспитателя Павла Петровича. И потому в форме клятвенного обещания говорилось о наследниках, избираемых и определяемых по высочайшей воле. Но почему о наследниках, а не о наследнике? И что означало слово «избираемых»? Вразумительного ответа на эти вопросы ни современники, ни последующие исследователи дать не смогли. А коли это так, то обратимся за ответом к документам времени правления самого Петра III. Тем более что такие документы существуют. Один из них — именной указ от 6 апреля 1762 года.

Возводя воспитателя цесаревича в чин действительного статского советника (что соответствовало армейскому чину генерал-майора), Петр III официально напоминал: «…воспитание нашего сына великого князя Павла Петровича», вверенное Панину еще Елизаветой Петровной, «будучи такой важный пост, от которого много зависит будущее благосостояние Отечества и постоянное исполнение и ограждение изданных и издаваемых Нами к благополучию государства и подданных узаконений, а наипаче в такое время, когда нежное его высочества сердце и дарованные от Бога разум и понятие питаемы быть имеют» [150, т. 15, № 11 496].

Именной указ имел предысторию, о которой сообщает Дашкова. По приезде в Петербург принца Георга Людвига Панин предложил Петру III вместе с ним присутствовать на экзамене Павла. «Император склонился только на их усиленные просьбы, ссылаясь на то, что он ничего не поймет в экзамене. По окончании испытаний император громко сказал своим дядям: "Кажется, этот мальчуган знает больше нас с вами"» [74, с. 25]. Эпизод этот (на экзамене присутствовал еще один дальний родственник императора) послужил Дашковой иллюстрацией того, что обычно Петр III «был совершенно равнодушен к великому князю Павлу и никогда его не видал; зато маленький князь каждый день видался с матерью». Не берусь утверждать, что император ежедневно виделся с Павлом. Но насчет его равнодушия позволю себе усомниться. Вот, скажем, запись Штелина: «Посещает великого князя Павла Петровича, целует его и говорит: "Из него со временем выйдет хороший малый. Пусть пока он останется под прежним своим надзором, но я скоро сделаю другое распоряжение и постараюсь, чтоб он получил другое, лучшее воспитание (военное), вместо женского"» [197, с. 102].

Хотя далеко не все во взаимоотношениях между Петром и Павлом очевидно, а еще менее ведомо, известные в настоящее время и документально засвидетельствованные факты позволяют утверждать: Петр III видел в Павле возможного преемника. Его и именовали соответственно — не только великим князем (как Петра Федоровича при тетушке), а цесаревичем. Иначе — кронпринцем, наследником престола.

 

Тернии миротворчества

 

Едва вступив на престол, Петр III осуществил переориентацию международной политики русского правительства. По этому поводу в «Истории дипломатии» сказано: «Не считаясь с государственными интересами, которые привели к вступлению России в антипрусскую коалицию, Петр III и его окружение резко изменили направление внешней политики, заключив с Пруссией не только мир, но и союз» [93, с. 355]. Столь категорическая формулировка давно нуждается в пересмотре. Во-первых, Семилетняя война с ее бесцельными жертвами вызывала все большее осуждение со стороны просветительских кругов не только зарубежных стран, но и России. «Нынешнее в Европе несчастное военное время, — писал в ноябре 1761 года М. В. Ломоносов, — принуждает не токмо одиноких людей, но и целые разоренные семейства оставлять свое отечество и искать мест, от военного насильства удаленных» [116, т. 6, с. 402]. Эта мысль почти дословно повторяла соответствующую часть письма Петра Федоровича, тогда великого князя, на имя Елизаветы Петровны от 17 января 1760 года (на что еще никем внимания обращено не было).

Во-вторых, переход от конфронтации к сотрудничеству с соседним. государством сыграл в последующем позитивную роль. Тем более что участие в антипрусской коалиции как раз менее всего отвечало национальным интересам России, делая ее фактически поставщиком пушечного мяса для союзников, в первую очередь — австрийской монархии. Пожалуй, только она одна и извлекала реальную пользу из военного конфликта: в случае удачи вернула бы Силезию, которую в 1740 году захватил Фридрих II. Историки отмечали двойственный характер внешней политики Марии Терезии по отношению к России, а также интриги французского правительства, которое уже с 1759 года «оказывало на Австрию давление с целью заключения мира с Пруссией» [154, с. 274].

Примечательно, что в те же годы австрийский и французский посланники в Петербурге поддерживали придворные интриги по отрешению от престолонаследия Петра Федоровича, который уже зарекомендовал себя противником войны с Пруссией. Их намерения были прозрачными: заключение западными союзниками сепаратного мира с Фридрихом II оставляло Россию один на один с Пруссией. Собственно, приход к власти Петра III и сорвал такую, крайне опасную для России, ситуацию. Уже упоминавшаяся Пристер справедливо заметила, что Марии Терезии «было честнее говорить несколько тише об "измене"» [154, с. 275].

Разумеется, история Семилетней войны и российско-прусских дипломатических отношений того времени не входит в нашу задачу. Это особая тема. И все же несколько замечаний я сделать вынужден, поскольку версия об «измене» Петра III союзникам по антипрусской коалиции до сих пор пережевывается. Посмотрим, например, что думает об этом московский историк П. П. Черкасов: «Петр III заключил с Фридрихом II поразивший Европу своей бессмысленностью мир, отказавшись от всех блестящих побед русского оружия на полях сражений Семилетней войны и предав своих союзниц — Австрию и Францию. Петр III не только спас Фридриха II от полного поражения, но и вернул ему все завоеванные русскими войсками земли» [189, с. 158]. В другой работе тот же автор характеризует условия мирного договора с Пруссией как очевидную нелепость для России [188, с. 245].

А теперь, интереса ради, послушаем, что думал по тому же поводу не кто иной, как французский король Людовик XVI. Читая то, что написал Рюльер об отношении Петра III к Фридриху II, король сделал следующую запись: «Европа, напротив того, с восхищением ждала, чтоб Петр III ринулся на помощь Пруссии, которую Франция с Австрией довели до изнеможения и которую спасли от лютейшего несчастья чудо и дружественная опора императора. Для России было так же выгодно, как и для нас теперь, чтоб Пруссия и Австрия не сливались в одно государство. Европе было желательно, чтоб Россия спасла Пруссию от истребления соединенными силами двух великих держав. Усилившись прусскими владениями, Австрия получала возможность помериться могуществом с Россией, когда мир был водворен благодаря дружественному содействию Петра III, что доказывает, что государь этот был хороший политик» [121, с. 150].

Действительно, переговоры, завершившиеся подписанием в Петербурге 24 апреля (5 мая) мирного договора между Россией и Пруссией, дополненного 8 (19) июня Союзным трактатом о дружбе и взаимопомощи в случае нападения на одну из сторон [78, с. 378], уже среди современников получили неоднозначную оценку. Участники заговора против Петра III старались обратить против него патриотические чувства, исподволь разжигая в обществе антинемецкие настроения. Характерно, что это поддерживала Екатерина, сама немка (впрочем, как мы скоро узнаем, свои обещания Фридриху II выполнившая).

Верно и то, что предложенный Петром III мир не только спас прусского короля от неминуемого поражения, но и оказался ему выгодным, даже превысив его ожидания. Известно, что в секретной инструкции своему послу Б. В. Гольцу он поручил согласиться на определенных условиях с сохранением Восточной Пруссии в составе России («…чтоб они меня вознаградили с той стороны, где мною будет указано» — имелось в виду удержание захваченной им австрийской Силезии) [199, с. 49]. И все же для понимания «нелепости» мирного договора следовало бы хотя бы коротко восстановить тот общий контекст, в рамках которого строил свою внешнюю политику Петр III, причем с учетом политической карты Европы середины XVIII века, на которую и теперь не худо взглянуть.

Мы могли неоднократно убедиться в том, что главной целью внешнеполитических усилий Петра Федоровича, с детства ему внушенной, было возвращение из-под датского господства наследственного Шлезвига. Став российским престолонаследником, он увязывал эту цель с обеспечением русских интересов на Балтике. Задумаемся: что выигрывала Россия, сохрани она за собой Восточную Пруссию, кстати сказать, объявленную в 1760 году российской Кенигсбергской губернией, население которой, включая великого немецкого философа И. Канта, привели к присяге Елизавете Петровне? Выгоды от этого в геополитической обстановке середины XVIII века были сомнительны. Общей границы с Россией новоприобретенная губерния не имела, а между Западной Двиной, по которой в этом регионе проходила граница, и Кенигсбергом лежали Речь Посполитая с выборной королевской властью и Курляндское герцогство с весьма туманным политическим и династическим статусом. Не давая при таком раскладе явных преимуществ России, удержание ею навечно Восточной Пруссии было чревато конфликтами, в частности возможным реваншем в будущем со стороны Прусского королевства. Получалась головоломка, выход из которой Петр III видел в следующем. Во-первых, использование Пруссии как союзника в решении проблемы Шлезвига; во-вторых, создание в соседней Речи Посполитой и Курляндии режимов, благорасположенных к России. Так или приблизительно так протекали размышления Петра Федоровича еще с тех пор, когда он был великим князем. Сделавшись императором, он поспешно занялся осуществлением задуманного.

Его план, подготовленный мирным договором с Пруссией, получил закрепление в трех секретных артикулах июньского трактата. Согласно первому из них, Фридрих II признавал справедливость претензий Петра III на Шлезвиг и выражал готовность тому «действительно и всеми способами вспомогать». В случае, если дальнейшие переговоры с Данией (а они намечались на начало июля того же года) не приведут к желаемой цели, король обязывался «отдать в диспозицию его императорского величества Всероссийского корпус своих войск, состоящий в 15 тысячах человек пехоты и в 5 тысячах человеках конницы», сохраняя его за Петром III до тех пор, «пока его императорское величество Датским двором совершенно удовольствовано будет» [199, с. 162–163]. Двумя следующими секретными артикулами Фридрих II обязывался поддержать избрание курляндским герцогом (вместо одиозного Бирона) дяди императора, принца Георга Людвига, а на королевский престол Речи Посполитой — дружественного России кандидата [199, с. 164–165].

Осуществись задуманное, Прусское королевство оказалось бы в дружественном России окружении. С юга и юго-востока это были бы Речь Посполитая и Курляндское герцогство, а с запада — восстановленное в своих границах герцогство Шлезвиг-Гольштейн и Ганновер, курфюрстом которого, как известно, являлся король Англии. Поэтому, кстати сказать, Петр III уделил упрочению отношений с ней особое внимание. Об этом свидетельствовала инструкция новому российскому посланнику в Лондоне, старшему сыну Романа Воронцова, Александру (1741–1805). В инструкции, собственноручно написанной императором по-французски, содержалось требование «сделать все, чтобы английский король сохранил такие же добрые намерения по отношению к прусскому королю, как это было раньше», и предотвратить заключение сепаратного мира с Марией Терезией, что, по словам императора, легло бы позором на всю английскую нацию. Для обеспечения этих требований Петр III предлагал Воронцову привлечь Англию в альянс «с Прусским королевством и со мной». Не очень доверяя, по-видимому, Лондону, Петр III поручал своему посланнику делать упор на выгодах, которые англичане получили бы от успешного развития торговли с Россией, одновременно показав «все зло, которое может случиться, если они на это не пойдут»: прекращение импорта русской пеньки, мачтового леса, кожи, используемого в качестве смазочного средства конопляного масла, «без которых они не могут обойтись». Поручая Воронцову держать тесный контакт с прусским посланником, император требовал также сделать все зависящее, «дабы разрушить остатки дружбы, которую он (король Англии и курфюрст Ганновера. — А. М. ) испытывает к Дании, и предпринять все возможные усилия, чтобы разорвать связи, которые у них могут сохраниться» [15, ф. 2, № 92, л. 1–2].

Нет смысла гадать, как сложилось бы соотношение сил в дальнейшем, усиди Петр III на престоле. Но трудно отрицать, что в обстоятельствах того времени внешнеполитические действия Петра III заключали в себе определенную логику государственной пользы России. Во многих отношениях они предвосхитили идеи «северной системы» Н. И. Панина.

Но Петр III, явившийся, вслед за своим великим дедом, одним из основоположников такого курса, не ограничился только замирением с Фридрихом II. По его личной инициативе Петербург выступил с интересным начинанием, о котором почему-то принято умалчивать: 12 февраля находившимся на берегах Невы иностранным посланникам была вручена Декларация об установлении мира в Европе. Во избежание «дальнейшего пролития человеческой крови» стороны должны были прекратить военные действия и добровольно отказаться от сделанных в ходе Семилетней войны территориальных приобретений [199, с. 46]. Русские предложения встретили более чем сдержанный прием со стороны правительств антипрусской коалиции, особенно в Вене и Париже. Французский посланник барон Л. Брейтель в февральской депеше в гротескной форме обрисовал свою беседу по этому поводу с Петром III. Неоднократно повторенные тем слова: «…что же касается меня, то я хочу мира» — Брейтель счел очередной причудой подвыпившего «северного деспота» [10, карт. 24, № 9, л. 9—11]. Между тем уже в январе начались переговоры с Берлином о размене военнопленными и частичном отводе войск в Россию. Солдатам заграничного корпуса было обещано скорейшее возвращение на родину.

Правда, привлекательность всех этих шагов вскоре была сведена на нет самим Петром III: часть русской армии была придана в помощь Фридриху II, приняла участие в боевых действиях против недавней союзницы — австрийской монархии. К тому же Петр III лихорадочно готовился и к осуществлению своего давнего замысла — начать военные действия против Дании за возвращение Шлезвига. За поддержку этой акции со стороны Фридриха II (как «истинного патриота Германии») Петр III конфиденциальным письмом 30 марта обещал гарантировать королю его территориальные приобретения у Австрии [146, с. 9].

Несомненно, на политике императора по отношению к Пруссии лежал отпечаток искреннего восхищения Фридрихом II. Возникает вопрос: существовали ли между ними контакты до прихода Петра III к власти? Вопрос этот немало занимал еще современников. Дашкова, например, вспоминала, будто бы однажды прилюдно Петр III стал рассказывать, как они с Волковым «много раз смеялись над секретными решениями и предписаниями, посылаемыми Конференциею в армии; эти бумаги не имели последствий, так как они предварительно сообщали о них королю. Волков бледнел и краснел…» [74, с. 24]. Но был ли такой эпизод, а если был, то насколько он соответствовал тому, о чем написала позднее Дашкова? Сам Волков в письме 11 июля 1762 года называл «великой ложью» рассказ о том, что «бывший император публично меня благодарил, что я ему как великому князю все дела из Конференции сообщал». На самом деле на одном из публичных обедов Петр III рассказывал, что в присутствии покойной Елизаветы Петровны откровенно выступал в защиту Фридриха, а он, Волков, это подтвердил [161, с. 487–488]. Конечно, в уже знакомой нам переписке с Г. Г. Орловым, происходившей сразу же после переворота, Волков прежде всего выгораживал самого себя. Но мог ли он в данном вопросе быть столь категоричен, будь сообщенное Дашковой правда? Ведь рассказ Петра III слышали много людей, и Орлову (и Екатерине особенно, если она тоже присутствовала) ничего не стоило версию Волкова проверить и уличить во лжи его самого. Однако протеста не поступило.

Другое дело, что какие-то контакты между Фридрихом II и Петром Федоровичем до его вступления на престол существовали. Этого он и сам не скрывал. В письме прусскому королю Петр III 30 марта 1762 года напоминал со всей определенностью: «Вы хорошо знаете, что в течение стольких лет я вам был бескорыстно предан, рискуя всем за ревностное служение вам в своей стране, с наивозможно большим усердием и любовью» [146, с. 9]. Ошарашенный Брейтель передавал в депеше 26 февраля 1762 года разговор с канцлером Воронцовым, которому, по его словам, император признался, «будто с самого начала войны он регулярно поддерживал личную переписку с королем Пруссии»; «что всегда считал себя состоящим на прусской службе», получив в ранней молодости военный чин; что «его отец имел намерение, перед тем как на него пал выбор императрицы, определить его туда окончательно»; что, наконец, в письмах к Фридриху II он «испрашивал для себя военные чины и что постепенно достиг звания генерал-майора» [188, с. 240]. Называя такие признания императора безумием, Брейтель дивился доверию, с каким рассказал ему об этом канцлер. Между тем рассказанное являлось секретом полишинеля, и дивиться следовало не «разоткровенничавшемуся» Воронцову, а неосведомленности французского посланника.

Еще будучи наследником, Петр Федорович, как мы помним, не скрывал своих пропрусских симпатий, в том числе и от тетушки, чем ей немало досаждал. Может показаться удивительным, но не особенно утаивал он от нее, не говоря о близком окружении, и своих сношений с прусской стороной. Штелин оставил на этот счет недвусмысленные свидетельства. «Обо всем, что происходило на войне, — писал он, — получал его высочество, не знаю откуда, очень подробные известия с прусской стороны, и если по временам в петербургских газетах появлялись реляции в честь и пользу русскому и австрийскому оружию, то он обыкновенно смеялся и говорил: "Все это ложь: мои известия говорят совсем о другом"». В подтверждение Штелин приводил случай с известиями о результатах сражения между войсками Фридриха II и австрийского фельдмаршала Л. Дауна при Торгау 3 ноября 1760 года. Дело в том, что Фридрих решающего успеха не достиг, но Дауну все же пришлось отступить. Ввиду неясности результатов каждая из сторон трактовала их в свою пользу. «Мы сидели в этот вечер с великим князем в деревянном Зимнем дворце за ужином. Императрица только что получила это известие от австрийского посланника графа Эстергази, и камергер Иван Иванович Шувалов написал в покоях ея величества к великому князю краткое известие о том, что за час пред тем сообщено австрийским курьером, прибывшим с поля сражения. Великий князь, прочитав записку, удивился и велел камерпажу императрицы сказать камергеру от его имени, что он благодарит его за сообщенную новость, но еще не может ей верить потому, что не пришли его собственные известия, но он надеется, что завтра их получит и сообщит тогда камергеру правдивый рассказ об этом предполагаемом событии» [197, с. 93–94].

Вдумаемся в суть рассказа Штелина: великий князь открыто признает, что имеет линию связи с прусской стороной, против которой идет война. И не только не скрывает этого, но и просит передать о том Шувалову, а стало быть, и самой императрице. Впрочем, едва ли это могло ее удивить: контакты с Фридрихом в годы Семилетней войны существовали не только у Петра Федоровича, но и у его коронованной тетушки. В мае 1998 года, находясь в Берлине в научной командировке, я получил возможность лично убедиться в этом, посетив Тайный государственный архив Прусского культурного наследия (таково его современное официальное наименование). При просмотре одной из описей в глаза бросилось архивное дело под названием «Переписка короля Фридриха II с императрицей Елизаветой и великим князем Петром», датированное 1754–1759 годами. Напомню, что Семилетняя война, в которой Россия примкнула к антипрусской коалиции (против чего наследник русского трона решительно выступал), началась в 1756 году. Едва ли до нашего времени дошли все документы этой переписки. Но и то немногое, что сохранилось, примечательно. Уже отгремело победоносное для русского оружия сражение у Гросс-Егерсдорфа, пройдет еще несколько месяцев, когда будет взят Кенигсберг, а Восточная Пруссия войдет в состав Российской империи, но именно на этом фоне Елизавета Петровна спешит уведомить своего противника, что великая княгиня Екатерина родила 11 декабря 1757 года дочь — Анну. Российская императрица не просто радуется — она спешит поделиться своей радостью с Фридрихом II незамедлительно! «Посему, — говорилось в ее послании, датированном тем же числом, — мы умедлить не хотели дружески уведомить ваше королевское величество и надеемся, что ваше величество в сей, нам и императорскому Дому нашему произошедшей радости, некоторое участие примете». Общая доверительно-дружеская тональность послания лишний раз подчеркивалась заключительной фразой: «В прочем пребываем мы с совершеннейшим почтением вашего королевского, величества дружебноохотная сестра и приятельница Елизавета» (ее подпись была контрассигнована канцлером А. П. Бестужевым-Рюминым, чем подчеркивался официальный статус самого послания). И едва ли можно счесть неожиданным появление одновременно подписанного письма прусскому королю от великого князя. Хотя, как уже говорилось, лично он к факту появления на свет малютки Анны отношения не имел, Петр Федорович согласно требованиям дипломатического и придворного этикета спешил (как и его тетушка спешила!) «дружебно-племяннически» уведомить Фридриха «о сем, мне столь радостном произшествии и великокняжескому Дому моего приращении», подписавшись: «Вашего королевского величества дружебно-преданный племянник Петр». Читая эти послания, нелегко представить, что они были обращены не к союзнику, а к противнику, с которым шла война. Впрочем, Петр Федорович войну эту осуждал и смотрел на Фридриха II и на Пруссию как на будущего союзника России и своего Гольштейнского герцогства. О Елизавете Петровне этого не скажешь — и все же факт ее обращения подтверждается документально. То был акт дипломатического этикета, о котором нужно судить по нормам общения «людей света» XVIII века.

Впрочем, когда спустя два года, 8 марта 1759 года, принцесса Анна скончалась, Елизавета Петровна, кажется, траурного письма к прусскому королю не посылала: во всяком случае, в архивном деле оно отсутствует. Зато сохранились два письма, подписанные Петром Федоровичем: Фридриху II и его брату («Его королевскому высочеству и любви Прусскому принцу Генриху» — Петр применил здесь выспреннюю форму, которой пользовались в кругах высшего немецкого дворянства). Оба письма датированы 11 марта — с их отправкой такой спешки, как в 1757 году, как видно, не было.

Письмо Петра Федоровича от 11 марта 1759 года Фридриху II с уведомлением о смерти великой княжны Анны Петровны.

«Пресветлейший державнейший Король и курфирст, любезнейший Государь дядя.

Понеже Всевышнему угодно было любезную дочь мою Ея высочество великую Княжну Анну Петровну 8-го числа сего месяца преждевременною кончиною по краткой болезни из сея жизни отозвать, и как меня, так и дом мой в крайнюю печаль привесть, то я преминуть не хотел Ваше королевское Величество о том уведомить, не сумневаясь, что вы в моем чювствительном о том соболезновании (благо) склонное участие приимете. И желаю сердечно, дабы Всемогущий все неприятныя приключения от вашего Королевскаго величества и всего вашего дому отвратить благоволил. Пребывая в протчем с особливым высокопочитанием.

Вашего Королевскаго величества дружебно преданный племянник Петр

Великий — Князь В Санктпетербурге Марта, 11-го дня, 1759-го года Его Величеству Королю прусскому».

И неудивительно, если бы еще в бытность наследником Петр Федорович стремился установить контакты с обожаемым им прусским королем не только по церемониальным поводам. Правда, в обстановке строгого присмотра недоверчивой тетушки такие контакты по необходимости должны были носить негласный, тайный характер. По-видимому, контакты эти стали устанавливаться с начала 1750-х годов. На такую мысль наводят, в частности, заключительные строки письма Петра Федоровича Пехлину 25 января 1750 года о выплате денежного вознаграждения итальянскому музыканту Клаудио Гаю: «Я посылаю с этим письмом еще письмо Вашему сыну с поручением в Гамбург. Я избрал этот способ, чтобы никто не мог даже догадаться об этом письме» [32, № 1]. Маршруты скрытых связей могли быть самыми разнообразными — не исключена и посредническая роль принца Генриха[15]. Эта тема нуждалась бы в специальном рассмотрении, основанном на источниковедческих разысканиях, а не на спекулятивных домыслах. Пока же можно с большой долей вероятности полагать, что политическая переписка наследника Елизаветы Петровны с Фридрихом II существовала. Косвенно это подтверждается тем, что прямую связь с прусским королем Петр III установил сразу же по восшествии на трон, почти мгновенно — наверное, почва для этого была подготовлена. Да и сам император в приведенном выше пассаже из письма 30 марта прозрачно напоминал о том.

Другое дело — вопрос оценки: были ли подобные негласные, тайные контакты венценосных персон и их доверенных лиц чем-то для XVIII века необычным? Нет, конечно, хотя для приличия их не афишировали — в этом случае Петр Федорович и здесь отступал от правил! Но и Екатерина вместе с Бестужевым-Рюминым завязала, содержа их в секрете, конфиденциальные контакты с английским правительством. Причем, в отличие от супруга, отнюдь не бескорыстные. Что делать, всякое явление нужно воспринимать в рамках тех условностей, в которых оно бытовало!

Следует, впрочем, подчеркнуть, что при всем пиетете, который Петр III питал к прусскому королю, и галантных уверениях в любви и дружбе, император отнюдь не был склонен к безграничным уступкам Фридриху II. Как ни странно, скорее, даже наоборот. Австрийский посланник Ф. К. Мерей, к Петру III вовсе не расположенный, в депеше 14 апреля так передавал его слова по этому поводу: «Он сделал уже очень много на пользу короля прусского; теперь ему, государю русскому, нужно подумать о себе и позаботиться о том, как ему подвинуть собственные свои дела и намерения. Теперь он не может выпустить из рук королевства Пруссию, разве только если король поможет ему деньгами» [164, т. 18, с. 267]. Это не случайно брошенная фраза и не пустая застольная болтовня, а реальность, имеющая документальное подтверждение. В подписанных Россией и Пруссией 24 апреля и 8 июня трактатах содержалась оговорка, что в случае обострения международной обстановки вывод русских войск с территории Пруссии приостанавливается. Хотя мирный договор Петром III ратифицирован не был, из этой оговорки практические выводы он сделал довольно рано: уже 14 мая им был подписан указ Адмиралтейской коллегии. В нем говорилось, что по причине «продолжающихся в Эвропе беспокойств не может армия наша из нынешних ее мест скоро возвращена быть, но паче же принуждена неотложно пополнять отсюда заведенные единожды для нее магазины». В соответствии с этим повелевалось подготовить к выходу в море кронштадтскую эскадру («но до указу нашего не отправлять»), а ревельскую эскадру под командованием контрадмирала Г. А. Спиридова, наоборот, как можно скорее послать «крейсировать от Рижского залива до Штетинского, прикрывая транспортные суда» [29, л. 12]. В этой связи обратим внимание на важную, но чаще всего упускаемую из виду деталь. Хотя Петр III едва ли обладал полководческими талантами, в военном деле он дилетантом все же не был. И, придя к власти, он обратил серьезное внимание на укрепление армии и военно-морского флота, посвятив этой теме серию указов. В феврале и марте под его председательством были учреждены комиссии для повышения боеспособности военно-морского флота и армии, чтобы, как подчеркнуто в одном из указов, привести «военную нашу силу сколько можно в лутчее еще и для приятелей почтительнейшее, а для неприятелей страшное состояние» [150, т. 15, № 11 461]. Особую заботу проявлял он в эти месяцы о флоте, свидетельством чему служат дошедшие до нас указы Адмиралтейской коллегии. Последний такой документ, подписанный за два дня до переворота, касался устранения недостатков «к построению поведенного числа кораблей» [29, л. 21].

Во внешнеполитической деятельности Петра III нам удалось выявить еще один, ранее не упоминавшийся аспект — славянский. Заметную роль в нем играл религиозно-политический фактор. Известно, что в договоре 8 июня русское правительство обязалось защищать права православного населения Речи Посполитой, то есть украинцев и белорусов, значительная часть территории которых в то время еще входила в состав этого многонационального государства. Но лишь этим дело не ограничилось.

Факты свидетельствуют, что в политике правительства Петра III отразился (успел отразиться!) и интерес к южным славянам, основная масса которых находилась под османским игом, а отчасти — под властью Венецианской республики и Австрийской монархии. В крайне сложном положении была Черногория, зажатая между османами и венецианцами. Понятно, что балканские славяне видели в лице родственной по языку и вере России своего заступника, а в лице императора — своего покровителя. Со всей очевидностью это обнаруживает послание черногорских митрополитов Саввы и Василия, направленное 6 апреля на имя Синода. Они просили защиты от происков Венеции, которая натравливала на Черногорию султанские войска и вмешивалась в дела местной православной церкви. «Ныне, — говорилось в послании, — вздумали венециани и начели российским печатом на славенски церковние книги печатит униятски, чтобы российскаго имена не било в славенском здешнем народе, черногорском и делматинском, сербском и болгарском и харвацком». Авторы послания просили Синод от имени императора «писмено учинить представление оной Венецианской республики, да престанут от оного тиранства к право(сла)вним архиереям и народу черногорскому» [149, с. 262–263]. На документе сделана пометка: «Докладывано ноября 1-го 1762 г.», то есть уже при Екатерине II. Однако встречный демарш по черногорскому посланию был сделан еще при Петре III, причем довольно скоро — уже в конце мая.

Сведения об этом мы нашли в донесении русского посланника в Вене Д. М. Голицына на имя Екатерины от 23 июля 1762 года. Он сообщал, что «во время прежнего правления» рескриптом 30 мая ему было поручено вручить венецианскому посланнику в Вене «промеморию по причине претерпеваемых греческого исповедания народом великих от римского священства обид и притеснений». Далее Голицын извещал об ответе: «…в рассуждении заступления Российско-императорского двора» власти Венецианской республики «вновь отправили указы с повелением, дабы впредь ни малейшие обиды и притеснения чинены не были» [1, 1762, № 398, л. 23–23 об.]. Хотя указы, как видно, рассылались только в пределах венецианских владений, слухи о демарше России не могли миновать соседней Черногории и прилегающих славянских областей Османской империи. Это способствовало и популяризации императора, тем более что его имя было созвучно имени Петра Великого, авторитет которого в южнославянской среде был в XVIII веке очень велик.

Екатерина II, судя по тональности донесения, о заявленном протесте не знала. Иначе Голицыну не потребовалось бы излагать предысторию венецианского ответа, деликатно именуя царствование Петра III «прежним правлением».

Столь быстрая и решительная реакция на послание черногорских митрополитов заставляет задуматься о многом. В частности, о возможных намерениях правительства Петра III относительно политики в османском вопросе. Известно об этом немного. Да и неудивительно: «прежнее правление» было слишком непродолжительным, чтобы подобные намерения могли вылиться в сколько-нибудь отчетливые планы. Но в существовании таких намерений едва ли можно сомневаться. Сошлемся вновь на хорошо известный и опубликованный «во всеобщее сведение» указ о коммерции, в котором подчеркивалось, что «нет государства в свете, положение которого могло б удобнейшим образом быть к произведению коммерции, как нашего в Европе». Далее, в частности, говорилось, что у России «в самый Египет и Африку по Черному морю, хотя еще неотворенная, но дорога есть».

Как красноречиво это слово «еще»! Ведь исконная и жизненно важная для экономики страны дорога через причерноморские степи была на несколько столетий «затворена» Османской империей и ее сателлитом крымским ханом. «Отворить» ее было невозможно без борьбы с ними. А это полностью совпадало с интересами славянского населения Балкан, издавна ожидавшего помощи от России для своего освобождения от иноземного ига. Сложное переплетение этих факторов потенциально создавало для правительства Петра III необходимость в недалеком будущем серьезно заняться славянским вопросом. В сущности, первые признаки этого уже имелись. И хотя они были еще скромными, но начало было положено. И потому в зарубежной славянской среде, прежде всего у южных славян, возникали новые надежды, в отголосках сопряженные с именем Петра III, но в России — на общем фоне дипломатической активности Петра III — остававшиеся почти неведомыми. Не только будущим историкам, но и его современникам. Включая и саму Екатерину.

 

«Дурные импрессии»

 

Спустя 16 лет после июньских событий опальный наследник престола Павел (ему шел 24-й год) делился мыслями с П. И. Паниным о причинах свержения своего отца. «Здесь, — писал он, имея в виду кончину Елизаветы Петровны, — вступил покойный отец мой на престол и принялся заводить порядок; но стремительное его желание завести новое помешало ему благоразумным образом приняться за оный; прибавить к сему должно, что неосторожность, может быть, была у него в характере, и от ней делал вещи, наводившие дурные импрессии, которые, соединившись с интригами против его персоны, а не самой вещи, погубили его и заведениям порочный вид старались дать». Трудно сказать, какие чувства испытывал при чтении этих строк родной брат одного из главных противников Петра III. Но Павел Петрович рассуждал намного глубже и основательнее, чем несколько поколений последующих историков [111, с. 580].

В самом деле, как вел себя, как проводил время Петр Федорович в короткие месяцы своего правления? По-разному, конечно. Ведь он, и став императором, оставался человеком. С устоявшимися привычками и представлениями, взглядами на окружающий мир. И мир этот для него, как носителя самодержавной власти, начинался с придворной среды, со стиля жизни, сложившегося при «малом дворе», который отныне, вобрав в себя часть окружения Елизаветы Петровны, стал «большим двором».

По случаю годичного траура, объявленного по его тетушке, а особенно до ее похорон, состоявшихся 27 февраля, развлечений при дворе поубавилось. Зато не поубавилось компенсировавших их толков и пересудов, явных и тайных интриг. Все это сопровождалось разнообразными и порой неожиданными кульбитами тех, кто желал обратить на себя внимание императора с помощью лести или замаскированной под нее верноподданности. Что до Екатерины, то в первые месяцы 1762 года она вела себя затаенно. Не потому, что отказалась от видов на трон (она в собственных мемуарах решительно отвергала такую возможность), а по другой, весьма прозаической причине: она ожидала ребенка (впрочем, не от мужа!) и пребывала на последних месяцах беременности. Тайной. А сосуществование Ее, Его и Елизаветы Романовны, ставшее привычным, но не утратившее странности, продолжалось. Похоже, что и сам Петр Федорович толком не знал, как выйти из тенет такого (далеко не любовного) треугольника. Нарыв набухал, но никак не мог прорваться: как ни покажется странным, роковую для Петра III роль сыграл здесь его любимый дядюшка, принц Георг Людвиг. Неизвестно, было ли Петру ведомо, что в оные годы принц был без ума влюблен в Екатерину, которую тогда звали Софией Августой Фредерикой, настолько, что чуть было не женился на ней. Помешал ему Фридрих Прусский, полагавший, что место будущей Екатерине на берегах Невы. И теперь, при малейших признаках опасного гнева племянника на свою супругу, Георг являлся в виде голубя мира. Был ли он действительно таковым, не знаем. Но можно предполагать, что былые чувства к племяннице (а таковой ему Екатерина Алексеевна приходилась тоже) занимали здесь не последнее место. Быть может, подсознательно; но Петр Федорович оказывался невольным соперником: в конце концов, дядюшка был старше племянника лишь на десять лет! И если место фактической жены Петра III заняла Елизавета Романовна, то, находясь психологически на перепутье, не отваживаясь на решительный шаг в ту или другую сторону, император декорировал семейно-государственный гордиев узел, как и в прежние годы, страстью к искусству, к музыке. Все по той же причине траура чреда концертов была неуместна. Тем не менее, учитывая это, Штелин несколько лет спустя назвал наиболее выдающимися явлениями музыкальной жизни при Петре III два концерта. Один состоялся по случаю погребения императрицы в петербургской церкви ордена францисканцев. Музыка, сочиненная капельмейстером Винченцо Манфредини (он служил у Петра еще в бытность того великим князем), была исполнена придворным оркестром в сопровождении хора, итальянских и немецких солистов и кастратов. Концерт происходил на фоне декораций, специально изготовленных художником Пьетро Градицци и театральным машинистом Джузеппе Бригонци. Траурный концерт длился два часа, оставив глубокое впечатление. «Сам император, — отмечал Штелин, — слушал музыку в битком набитой церкви внимательно от начала до конца» [234, с. 11, 157]. Другой запомнившийся Штелину концерт носил иной характер и состоялся 3 июня по случаю торжественно отмечавшегося мира с Пруссией. Исполнялась оратория, слова которой на итальянском и немецком языках по приказу императора написал придворный поэт Лодовико Лаццарони, а музыку — известный нам Манфредини.

В короткий период своего царствования Петр Федорович стремился привлечь ко двору известных зарубежных композиторов. Незадолго до переворота он вновь вызвал из Неаполя своего старого знакомца Арайю. Ему была заказана опера для постановки летом 1762 года в Ропшинском дворце. По понятным причинам этого не произошло, а итальянский композитор после смены власти поспешил вместе с незаконченной партитурой уехать из России подобру-поздорову. Петр Федорович приглашал не только профессионалов. Он приветствовал выступления в концертах и дилетантов — любителей музыки, сам тому подавая пример. В дневнике Штелина читаем запись, датированную 21 апреля: «День рождения ея императорского величества императрицы. Вечером концерт, в котором играл его императорское величество в продолжении трех часов без перерыва» [45, с. 15–16]. Эта краткая запись полна глубокого смысла, нуждающегося в пояснении. Празднование дня рождения Екатерины Алексеевны происходило спустя десять дней после разрешения ее от бремени будущим графом Бобринским. Младенца нарекли в честь его дяди, а отчество дали по отцу: Алексей Григорьевич. Надо ли добавлять, что у отца и дяди была общая фамилия — Орловы? Знал ли Петр Федорович, что, по крайней мере — формально, стал отцом? Занятно, что Болотов, питавшийся слухами, порицал императора за то, что тот «стал подозревать в верности себе свою супругу» [53, с. 169]. Стало быть, мог подозревать? Гадать не стану.

Отдавая предпочтение музыке, Петр Федорович, как и прежде, интересовался и другими видами искусства. Так, 10 мая, ближе к вечеру, он посетил голландский корабль, на котором были выставлены на продажу картины; продолжал он коллекционировать и скрипки. Неизменной оставалось и увлечение Петра III фейерверками. Один из них, подготовленный Штелином, был зажжен 10 февраля, когда император праздновал свой первый день рождения после вступления на престол. Из-за траура этот день отмечался не в столице, а в Царском Селе. Штелин, за плечами которого был большой опыт организации фейерверков в честь пережитых им правителей России, используя по традиции мифологические образы, хотел подчеркнуть: с именем Петра III связаны надежды на благоденствие страны, сочетающей в себе Мирный труд и военное могущество. Поэтому на столбе Славы, где читалась дата рождения Петра, светились слова девиза: «Новое благополучие». Последний в своей короткой жизни фейерверк император увидел в Петербурге 10 июня, когда торжественно отмечалось заключение мирного договора с Пруссией. Его прославлению служили аллегорические образы и фигуры, использованные в плане фейерверка, также составленного Штелином. Он начинался внезапным запуском тысячи ракет, знаменовавших Союз, Примирение, Дружество и Мир между странами, прекратившими взаимную вражду. И картины фейерверка, сменяя одна другую, увенчивались девизом: «Дружественным связуемы союзом» (подробное описание см.: 196, т. 1, с. 268–270, 272–274).

Отмечали в тот год день рождения Петра Федоровича не только как российского императора, но и как герцога Гольштейнского и на его родине, в Киле. Но не по старому стилю, как в России, а по новому— 21 февраля. Благодаря любезному содействию директора Земельной библиотеки в городе Ойтин, госпожи Ингрид Бернин-Израэль, мне удалось в 1990 году отыскать рисунок, описание которого почему-то не вошло в печатный каталог восточноевропейских фондов ойтинской библиотеки. По верху рисунка помещена надпись на французском языке: «План иллюминации, представленной на день рождения нашего августейшего государя Петра III, императора Всероссийского, правящего герцога Шлезвиг-Гольштейнского и прочее». На рисунке показаны четыре башни, соединенные между собой полукругом. Центральная башня с аркой увенчана шаром с гербовыми знаками вверху. Между ним и верхним ободом арки — овал, в котором просматривается поясное изображение человека (Петра III?), в руках которого скрещены скипетр и меч. Две ближайшие к центральной остроконечные башни поверху украшены шестиконечными звездами. Вся конструкция помещена на плоскость, напоминающую мостовую из круглых и продолговатых отесанных булыжников. На ней, прямо перед зрителями, в обрамлении низкого бордюра изображено лежащее животное, напоминающее быка с большими изогнутыми рогами. Так в общих чертах выглядела эта занятная иллюстрация.

При рассмотрении ее бросается в глаза использование ряда масонских символов: шестиконечные звезды — звезды Давида, израильско-иудейского царя и отца мудрого Соломона, которому Бог повелел построить иерусалимский храм — строительство духовного храма царя Соломона относилось к важнейшим масонским «работам»; лежащее животное скорее всего — Бафомет, один из наиболее почитавшихся масонских символов, которому, в частности, иногда придавали вид теленка или быка; мощеный двор в таком случае отдаленно напоминает ритуальный ковер, именуемый «слезы Адонирама». Конечно, история «плана» заслуживает отдельного изучения. Но и сейчас можно утверждать, что наличие в нем масонской символики содержало намек на какую-то (именно так!) причастность Петра Федоровича к этому необычайно распространенному в эпоху Просвещения духовному и отчасти политическому движению. В возможности такой причастности ничего неожиданного нет. Еще Болотов, имевший возможность близко наблюдать Петра III, позднее передавал слышанное им о принадлежности того к масонству: «Он введен был как-то льстецами и сообщниками в невоздержанностях своих в сей орден, а как король прусский был тогда, как известно, грандметром сего ордена, то от самого того и произошла та отменная связь и дружба его с королем прусским, поспешествовавшая потом так много его несчастию и самой пагубе» [53, с. 165]. О том же, но в несколько иной тональности писал видный русский историк и книговед прошлого столетия П. П. Пекарский: «Иностранные историки масонства передают предание, что император Петр III учредил в Ораниенбауме масонские собрания и что он подарил дом петербургской ложе Постоянства» [141, с. 4]. Пекарский полагал, что в данном случае император действовал в подражание своему кумиру, Фридриху II, далеко идущих выводов отсюда не делая. Но в таком случае можно допускать и следование Петра Федоровича примеру своего деда, согласно вполне правдоподобным преданиям также проявлявшего интерес к зарождавшемуся в начале XVIII века масонству. И вопрос о степени его интереса не менее правомерен, чем вопрос о масонстве его внука.

Оставим в стороне оценку этого сложного и неоднозначного движения, в том числе в истории России, — это увело бы далеко от нити нашего повествования. Поставив вопрос иначе и конкретнее: в чем могла проявляться (если она вообще существовала) связь Петра Федоровича с масонством? В личном участии, как думал Болотов, или только в доброжелательном покровительстве, как осторожно писал Пекарский? Понятно, что вещи это разные. Известно, что еще в 1750-х годах, а возможно и чуть ранее, сенатор Р. И. Воронцов, этот квазитесть императора, возглавлял в Петербурге ложу «Молчаливость». Среди ее членов встречались имена многих представителей русской аристократии, в разное время стоявших у престола, — М. И. Воронцов, А. Б. Голицын, Н. И. Панин… Был ли Петр Федорович среди них? И в каких взаимоотношениях между собой находились обе ложи — «Молчаливость» и «Постоянство»? До сих пор сколько-нибудь вразумительные ответы на эти вопросы отсутствуют, а все остается на уровне слухов, преданий и предположений. И если допустить реальность пожалования Петром III зданий для масонских «работ», то это можно рассматривать в одном ряду с такими развлекательными действами, как сооружение Петерштадта, проведение потешных морских баталий на Нижнем пруду в Ораниенбауме или устройство концертов с участием дилетантов. По крайней мере, пока не появятся документальные свидетельства об ином[16].

Не ограничивая себя придворным кругом, с первых же дней вступления на престол Петр III стремился все лично проверить, лично увидеть. Несколько примеров такого рода сохранил в своих дневниковых записях и работах Штелин, почти постоянно сопровождавший Петра III в его выходах «на люди». Вот, например, 26 февраля, канун торжественного погребения Елизаветы Петровны. Желая убедиться, все ли подготовлено к предстоящему событию, Петр III отправился осмотреть Петропавловский собор, в котором находилась царская усыпальница. Поскольку тут же, в крепости, находился и поныне существующий Монетный двор, император заглянул и туда. Ему было интересно узнать, как движется изготовление монет по новому, им утвержденному образцу — рублей, полтинников, империалов и дукатов. «И когда в присутствии его величества отчеканили первый рубль и поднесли ему, этот монарх сказал, рассматривая свой погрудный портрет: "Ах, как ты красив! Впредь мы прикажем представлять тебя еще красивее". К этому его императорское величество добавил в шутку: "Это ведь во всякое время изрядная фабрика. Если бы я получил дирекцию над нею, будучи великим князем, я хорошо использовал бы ее"» [196, т. 1, с. 333]. Или, скажем, посещение им 2 апреля шпалерной фабрики. Сюда он приехал в экипаже к 10 часам утра. Поводом для визита был предстоящий заказ на выполнение по рисунку Штелина гобелена с аллегорическим изображением восшествия Петра III на престол. С фабрикой он знакомился на протяжении нескольких часов — жаль, что скупые строки Штелина не сохранили хотя бы краткого намека на беседы, состоявшиеся тогда на фабрике. А они, по-видимому, были. Сохранилась более поздняя, помеченная 21 мая, запись устного повеления Петра III относительно какой-то просьбы живописца Василия Ильина, сына Коптева, работавшего на шпалерной фабрике. Отметив, что для фабрики живописец «оной потребен», император распорядился «по приложенному при сем изъяснению Правительствующему Сенату разобраться на основании прав надлежащее и немедленное решение учинить» [27, № 97, л. 70]. После осмотра фабрики Петр III зашел в канцелярию и разговаривал с ее директором, камергером А. И. Брессаном. «Его величество, — рассказывает Штелин, — передали директору Брессану вышеупомянутый аллегорический рисунок с приказом заказать настоящему живописцу написать его в большом размере и затем незамедлительно делать готлиссную шпалеру». Кроме этого, у Брессана было немало других заказов: «На станках этой фабрики тогда были в работе различные портреты с оригиналов графа Ротари, а именно молодая княгиня Куракина, жена обер-егермейстера Нарышкина, уехавший осенью минувшего года посол Римской империи граф Эстергази, все погрудные, графиня Елизавета Романовна Воронцова, поколенный портрет» [196, т. 1, с. 279]. В комментарии К. В. Малиновского указано, что эта шпалера теперь принадлежит Метрополитен-музею в Нью-Йорке [там же, с. 292].

Петр III остался доволен как шпалерной фабрикой, так и ее директором. Прошло некоторое время, и именным указом Брессан был назначен президентом Мануфактур-коллегии. В указе была выражена надежда, что Брессан «всевозможную прилежность и старание употребит к далнейшему нашему благоволению, а особливо суконные фабрики в такое состояние поставит, чтоб не только на рядовых для всей нашей армии и протчих регулярных войск, но и тонких разных цветов сукна как для генералитета, так и для штап- и обер-афицеров достаточно б было» [27, № 52, л. 330]. Чтобы понять смысл назначения, поясним: указ был подписан 12 июня; военная кампания против Дании вот-вот могла начаться.

Но перенесемся обратно во второе апреля. Покинув Брессана, Петр поехал в новопостроенный каменный Зимний дворец, чтобы распорядиться о подготовке его к переезду всего двора в ближайшую субботу (что, как мы видели, и произошло). После обеда из старого Зимнего дворца император в карете поехал в Летний дворец (рядом с Летним садом Петра I). Здесь, как писал в дневнике Штелин, Петр «осмотрел 32 комнаты, все наполнены платьями покойной императрицы Елизаветы Петровны. В саду, в бане, пили кофе и курили трубки» [45, с. 14]. Зная насмешливый характер императора, можно лишь догадываться, какие комментарии он делал по поводу увиденного. Да еще в саду, да еще после бани, да еще за кофе и трубкой кнастера! Но самое удивительное, хотя для него и вполне естественное, случилось после этого: он, как записал Штелин, решил «мимоходом навестить своего бывшего камердинера Петра Герасимовича». Жаль, что мы лишены возможности узнать, как эта встреча протекала, как принял хозяин неожиданного высокого гостя, о чем толковал с ним император. Жаль потому, что для лучшего понимания личности Петра III подобные мелкие, быть может и не столь яркие, но бытовые детали не менее ценны, чем письменные источники, которыми историки располагают.

В скупом сообщении о визите императора к своему старому слуге обращает на себя внимание такой момент: Петр Федорович и сопровождавшие его отправились во дворец пешком — «по Миллионной и другим улицам». Потому и заглянул он к Петру Герасимовичу «мимоходом». И то, что он отпустил карету и пошел пешком, тоже неудивительно. Он нередко ходил по городу один, без охраны, о чем не без гордости сообщал в одном из писем Фридриху II. Необычность и простота поведения царя, к чему население не привыкло, вызывали толки в народе и способствовали популярности его личности.

Даже те немногие документально засвидетельствованные случаи публичного общения Петра III позволяют предположить, что подобные встречи играли некоторую роль в выдвинутых им либо им одобренных законодательных инициативах. В том числе тех, которые непосредственно затрагивали интересы непривилегированных классов и слоев. Уже указы, запрещавшие преследования за веру, нашли живой отклик у старообрядцев, а ведь подавляющую массу их (наряду с купечеством) составляло крестьянство. Те и другие, при всех оговорках февральского манифеста, были удовлетворены отменой страшного «слова и дела». Привлекательность имели и такие более конкретные меры, как уменьшение цены на соль, разрешение крестьянам доставлять в Москву продукты без предъявления документов, дабы, как объяснялось в указе 21 февраля, крестьяне и купцы не терпели убытков [150, т. 15, № 11 446]. В указе о коммерции 28 марта 1762 года специально подчеркивалась необходимость, «чтобы всякий промысел и ремесло сделать прибыточным».

Особые, хотя и сильно преувеличенные, надежды породили в крестьянской среде указы февраля — апреля 1762 года о секуляризации монастырских вотчин: проживавшие там крестьяне освобождались от прежних крепостей и переводились на положение «экономических» (то есть государственных) с закреплением за ними тех земель, которые они фактически обрабатывали. Особым указом монастырям и архиерейским домам запрещалось впредь взимать подати «с бывших крестьян», а деньги, собранные после издания указов от 16 февраля и 21 марта, вернуть крестьянам обратно [150, № 11 493].

Подушная подать с бывших монастырских крестьян, по докладу Сената, утвержденному 1 июня императором, была установлена на 1762 год в размере одного рубля [208, № 11 560]. По подсчетам немецкого географа и статистика XVIII века А. Ф. Бюшинга, под действие реформы должно было подпасть 910 866 душ крестьян мужского пола [208, с. 51].

Смело задуманное, но оборвавшееся тогда предприятие производило на народные массы сильное впечатление. Показательно, что из всех дел короткого царствования в «Летописце о великом граде Устюге» отмечена только эта реформа. «В лето 7270, а от Рождества Христова 1762 год в майе, — читаем в одном из списков, — воспоследовал Указ о отобрании вотчин от домов архиерейских, монастырей и церквей со скотом и хлебом и со всякими имеющимися потребностями, которые тогда ж и отобраны и отданы во владение половникам, а скот всякий выгнан был под канцелярию и продавай аукционном торгом охочим людям» [3, л. 57].

Ряд указов посвящался более гуманному обращению с крепостными. Так, 28 января у помещицы Е. Н. Гольштейн-Бек были отняты права на имение — это мотивировалось ее недостойным поведением, из-за которого «управление деревень по ее диспозициям не к пользе, но к разорению крестьянства последовать может» [150, № 11 419]. Спустя несколько дней указом 7 февраля [150, № 11 436] «за невинное терпение пыток дворовых людей» была пострижена в монастырь помещица Зотова, а ее имущество конфисковано для выплаты компенсации пострадавшим. А сенатским указом 25 февраля [150, № 11 450] за доведение до смерти дворового человека воронежский поручик В. Нестеров был навечно сослан в Нерчинск. При этом в русском законодательстве впервые (подчеркнем это слово и задумаемся: впервые!) убийство крепостных было квалифицировано как «тиранское мучение». Нечто подобное, но в еще большей мере сформулированное «на публику», видим мы в именном указе 9 марта Военной коллегии [150, № 11 467]. В нем предписывалось: «…солдат, матросов и других нижних чинов… не штрафовать отныне бесчестными наказаниями, как-то батожьем и кошками, но токмо шпагою или тростью». При всей относительности подобной «гуманности» эти и некоторые другие послабления порождали в народе определенные надежды. К тому же до какого-то времени репрессивные меры против бунтовавших крестьян правительство не оглашало. А многие законы, во всеуслышание объявленные, фактически не успели вступить в силу. Как бы они выглядели на практике, какие бы имели последствия — все это осталось неведомым. Но именно такая неопределенность и открывала в народной среде простор для всякого рода предположений, домыслов и толкований.

Но если в народе имя Петра III понемногу (неважно — оправданно или нет) превращалось в символ надежды, то в сановных верхах оно еще до его вступления на престол вызывало самые отчаянные предчувствия. Напомним еще раз, что написал об этом француз Фавье, наблюдая жизнь русского двора в 1761 году: «Погруженные в роскошь и бездействие, придворные страшатся времени, когда ими будет управлять государь, одинаково суровый к самому себе и к другим». На Рождество это время наступило…

Когда 7 февраля в восемь часов поутру Петр III нежданно появился в Сенате, сенаторы еще нежились у себя в постелях. Наскоро извещенные канцеляристами, они собрались, ожидая императорского гнева. И здесь он совершил психологическую ошибку — ведь он полагал, что беседует с достойными людьми, а не со «старыми бабами», как называла сенаторов Екатерина II, в душе презиравшая их. Вместо державного разноса, уместного в данном случае, Петр Федорович лишь мягко пожурил их, выразив надежду на то, что впредь такое не повторится: он постеснялся быть строгим! Правда, в тот же день, по возвращении из Сената, он подписал именной указ: всем сенаторам, исключая президентов трех коллегий, быть в присутствии ежедневно [150, т. 15, № 11 437]. А между тем повод, по которому Петр заехал утром в Сенат, был серьезным: он объявил о намерении упразднить Тайную канцелярию.

Несложно догадаться, что его стремительные, без предупреждения наезды в высшие правительственные учреждения, куда никто из царей давно не заглядывал, пугали светскую и церковную бюрократию, привыкшую к спокойной и бесконтрольной жизни. Темпераментным выражением крайнего раздражения императора этим может служить указ Синоду от 26 марта. Поводом послужили челобитные священника Черниговской епархии Бородяковского и тамошнего дьякона Шаршановского, разобраться в которых еще в 1754 году приказала Елизавета Петровна. Но вместо этого синодальные чиновники волокитили и возвращали челобитные тем, на кого они были написаны. Считая «потачки епархиальным начальникам» типичными для стиля работы Синода, Петр III со всей прямотой писал, что «в сем пункте Синод походит больше на опекуна знатного духовенства, нежели на строгого наблюдателя истины и защитника бедных и неповинных». Говоря, что причины такой позиции «соблазнительнее еще самого дела», Петр Федорович с возмущением продолжал: «Кажется, что равной равнаго себе судить опасается, и потому все вообще весьма худое подают о себе мнение». Потребовав от Синода немедленного решения не только по данному делу, но и по аналогичным жалобам, он объявлял, что «малейшее нарушение истины накажется как злейшее государственное преступление», для оповещения о чем настоящий указ опубликовать «для всенародного известия». Синоду удалось затянуть дело, и указ до самого переворота так опубликован и не был[17].

Личные вторжения Петра III в дела текущего управления, от чего поколения елизаветинских чиновников давно отвыкли, затронули и финансы. «Велит, — записывает Ште-лин, — составить план фонду, из которого должно выдавать большую пенсию тем, которые получали ее до того из его собственной суммы, и говорит при этом: "Они довольствовались до сих пор из моей тощей великокняжеской казны, теперь я дам им пенсию из моей толстой кассы. Господь Бог щедро наделил меня, так и я хочу щедрее наделить их, чем делал это прежде"» [197, с. 104]. В феврале именным указом было выделено «из штацких доходов» 120 тысяч рублей в год «для собственных расходов любезной нашей супруге», а с учетом погашения прежних ее долгов указанная сумма на ближайшие три года увеличивалась до 200 тысяч рублей [150, т. 15, № 11 443; 24, № 96, л. 98]. В последние недели пребывания у власти Петр Федорович усилил внимание к экономии средств на содержание чиновников ряда ведомств, поскольку, по его словам, «умножено токмо число канцелярских служителей и письменных дел без видимой напротив того пользы» [150, т. 15, № 11 537]. Вскоре после этого, 23 мая, именным указом было предписано представить императору ведомость о государственных расходах и доходах, «понеже необходимо ведать нам надлежит» [150, т. 15, № И 548]. Понятно, что крутые меры императора и его вмешательство в тайное тайных бюрократии вызывали все большее раздражение высших сановников. Более того — скрытую оппозицию и саботаж, не только в Синоде, но и в Сенате.

Происходило это на стадии не только исполнения законов, но и их подготовки. К сожалению, потаенная, внутренняя борьба по этим вопросам во многом еще остается тайной. Завесу ее в будущем помогут приподнять дальнейшие разыскания в архивах, выявление забытых источников. К сожалению, многое унесли с собой те, кто реально трудился над подготовкой законов. А некоторые из них после переворота, опасаясь преследований со стороны Екатерины И, всячески открещивались от своей причастности к законодательным инициативам времени Петра III.

Вот, скажем, Волков, главная фигура его кабинета. «Как попал я вдруг в тайные секретари, того и теперь не знаю; но то подлинно, что и важность и склизкость сего поста я тогда же чувствовал, и потому твердо предприял — было, попросту сказать, через пень колоду валить, то есть исполнять только, что велят, а самому не умничать и не выслуживаться». Так писал в свое оправдание тайный секретарь только что свергнутого и убитого императора. Писал новому фавориту новой государыни, Г. Г. Орлову. И было это 10 июля 1762 года… Наверное, и того показалось недостаточно, и на следующий день Волков шлет Орлову еще одно письмо: «К бывшему императору не находил я в себе нимало той же склонности, но и должности одной довольно было сделать из меня доброго раба. Весь двор будет мне свидетель, что я тщательно избегал его присутствия…» И так далее [161, с. 480, 488]. Если верить князю Щербатову, то именно от Волкова слышал он пресловутый анекдот, каким образом ночью сочинен был один из главнейших законов Петра III — Манифест о вольности дворянской. Можно лишь сожалеть, что этот выдающийся государственный деятель оказался вынужденным каяться перед малограмотным Орловым, впавшим, как тогда выражались, «в случай». К чести бывшего тайного секретаря, заметим, что, занимая в дальнейшем посты президента Мануфактур-коллегии и оренбургского генерал-губернатора, он по мере возможности продолжал курс, которым следовал вместе с Петром III. И все же кое в чем в переписке с Орловым он душой не покривил. В частности, в том, что инициатива разработки многих важнейших законов исходила от императора и что подготовленный Волковым указ о коммерции вызвал недовольство в Сенате, где «догадывались многие не без основания, что доберусь я помаленьку и до прочих народных и государственных расхитителей» [161, с. 486].

Вот еще одно доказательство закулисных противоречий между императором, его окружением и Сенатом. Связано оно с подготовкой того самого «гневного» манифеста 19 июня, в котором решительно подтверждалась незыблемость прав помещиков на крепостных крестьян. По рассмотрении сенатского рапорта с приложенным к нему проектом указа «для пресечения происшедших в некоторых местах ослушаний» Петр III именным указом от 15 июня, подписанным в Ораниенбауме, поручил сделать представление в Сенат своему Совету. Мы, заявлял император, рассматривали сенатский проект «тем прилежнее, что содержанием онаго желается изтребить такое зло, которое, по общему мнению, от того и произошло, что содержание публикованного не так, как мы велели, Указа о монастырских вотчинах не в прямом его разуме принято. Но мы, — продолжал Петр, — находим, что сей новый проект подвержен еще болше худым изтолкованиям, а потому еще болше вместо ползы вред произвести может. В подробное всех пассажей изтолкование мы входить не хотим, но Сенат, сличая приложенный при сем с тем, которой от него нам поднесен, удобно приметит зделанные ошибки» [27, № 96, л. 331]. Текст, скрепленный подписями Георга Людвига, Гольштейна-Бека, Миниха и других членов императорского Совета, был получен Сенатом 17 июня и, как гласит приписка на документе, «заслушан того ж числа».

Вчитаемся внимательнее в смысл цитированного. Ведь Петр III возлагал вину не столько на взбунтовавшихся в Клинском и Тверском уездах крепостных, сколько на то, что текст указа о монастырских крестьянах был опубликован Сенатом «не так, как мы велели», то есть с внесением каких-то изменений, породивших неясность. Показательно, что согласно формулировке в последующей официальной публикации манифест был направлен прежде всего на прощение «раскаявшихся в винах своих» при наказании «рассевателей ложных слухов, выведших крестьян из повиновения». А это нечто иное. Умышленная проволочка с исполнением дел в Синоде, неисполнение воли императора в Сенате — подобные явления, все более проявлявшиеся с весны 1762 года, могли свидетельствовать только об одном. А именно: влиятельные сановники высших правительственных органов империи ожидали перемен на троне. Следовательно, если не все они, то многие знали или подозревали о готовившемся заговоре. «Он желал все изменить, все переделывать», — так объяснял позднее причины возмущения в сановных светских и духовных верхах в разговоре с немецким бароном А. Ф. Ассебургом давний протагонист Петра III Н. И. Панин [49, с. 364].

Фридрих II внимательно наблюдал издали за политическими перипетиями в Петербурге. В переписке с императором он советовал («заклинал его», по выражению одного современника) не трогать ни Сенат, ни тем более Синод. В письме от 1 мая он настаивал на скорейшем короновании Петра, позволив себе бестактную откровенность: «Я не доверяю русским» [183, с. 30]. Русские здесь были ни при чем — король лукавил. Намекая на опасность со стороны несчастного шлиссельбургского узника, он тем самым отводил куда более реальные подозрения от Екатерины, своей давней должницы: Фридрих любил и умел вести двойные игры.

Доверяя своему кумиру, Петр Федорович все же спорил с ним, не соглашался. В ответном письме, датированном 15 мая, он заявлял, что до завершения датского предприятия короноваться не намерен; что меры по усилению охраны Ивана Антоновича им приняты; что русские его любят. «Могу Вас уверить, что, когда умеешь обращаться с ними, можно на них положиться» [146, с. 14]. Что ж, здесь он не ошибался. Просто его свергли не те русские!

Невзирая на растущее сопротивление и поступавшие к нему тревожные предупреждения, Петр III продолжал лихорадочно погонять неповоротливую и заржавевшую государственную машину, словно предчувствуя, что времени у него в обрез, и не понимая, что своими действиями все более сокращает его. Следуя избранному пути, он посмел прикоснуться к гвардии, которая давно считала себя ближайшей и привилегированной опорой того, кто в данный момент правил страной. Однако император, называвший (и не без причин) гвардейцев «янычарами», задумал установить над ними строгий контроль. Во главе Конногвардейского полка он поставил своего любимого дядю, не пользовавшегося популярностью гольштейнского принца Георга Людвига, который, только лишь в январе прибыв по его приглашению в Россию, уже 21 февраля был возведен в фельдмаршалы. Месяц спустя была упразднена безнаказанно чувствовавшая себя так называемая Лейб-компания, состоявшая из гвардейцев, которые возвели на престол в 1741 году Елизавету Петровну. Это было лишь первым шагом к расформированию гвардейских частей. Штелин, постоянно общавшийся с императором, подтверждал его намерение «разделить парад между прочими полками и в столице, вместо гвардии, употреблять его лейб-кирасирский полк, перемещая ежегодно полевые полки» [197, с. 106]. Но замысел свой, по дурной привычке, как поясняет Штелин, «не мог сохранить в тайне: слишком сильно было его подозрение к "янычарам"», как Петр III именовал гвардейцев. Кстати, такую же аттестацию давал им Фавье, говоря, что и гвардия Петра, тогда наследника, не любила: «В особенности дурно расположен к нему многочисленный и в высшей степени бесполезный корпус гвардейцев, этих янычар Российской империи, гарнизон которых находится в столице, где они как бы держат в заточении двор» [178, с. 195]. Что означало сходство характеристик гвардии у Петра Федоровича и у Фавье? Случайное совпадение? Но в такое не верится, учитывая почти полное текстуальное совпадение их. Была ли эта мысль высказана во время их личной встречи? Но тогда кем? Пока вопросы остаются без ответа. Несомненно одно: подполковник лейб-кирасирского полка Дашков не напрасно предлагал Екатерине Алексеевне еще в конце 1761 года возвести ее на престол.

Спустя недели три после их общения, по повелению Петра, ставшего императором, была издана на немецком языке книга «Российско-императорский Шлезвиг-Гольштейнский военный регламент для кавалерии»[18]. Это был устав, подготовленный Петром Федоровичем на основе прусской военной науки и предназначенный только для гольштейнской армии. Так сказать, в порядке эксперимента. Тем более что одновременно Петр III в спешном порядке стал перестраивать на прусский лад и русскую армию. Особое внимание обращалось на внешнюю сторону. Вводилась новая форма, традиционные названия полков менялись по именам их новых шефов. Старшим командирам, вплоть до отвыкшего от этого генералитета, предписывалось лично проводить строевые учения. Лично проводил вахтпарады и сам император. В изданной «для просвещения публики» книге по русской истории И. В. Нехачин в 1795 году колоритно написал о Петре III: «Он великую имел охоту к военным упражнениям, урядству войск и был строгий полководец» [135, с. 424]. В офицерской среде, прежде всего у гвардейцев, возникло и стало усиливаться недовольство Петром III. А начавшаяся весной подготовка к военной кампании против Дании, в которой должны были принять участие и гвардейские полки, необычайно обострила такие настроения и сделала их взрывоопасными.

…Сенат — Синод — гвардия — Екатерина Алексеевна. Таковы главные звенья готовившегося, по крайней мере с конца 1761 года, заговора. А «дурные импрессии», как их удачно назвал позже Павел Петрович, это меры Петра III и его правительства по наведению порядка и дисциплины в делах управления, перестройка армии по прусскому образцу, а также замирение с Фридрихом II при одновременно начавшейся подготовке к войне против Дании за Шлезвиг. И конечно, просчеты императора в повседневном общении с сановниками и иностранными дипломатами, которым он слишком часто раскрывал свои карты. Накопление «дурных импрессий», чем ловко воспользовались Екатерина и ее сообщники, и привело к событиям 28 июня 1762 года.

Бесспорно, что удар был нанесен вовремя, хотя отчасти неожиданно и для самих заговорщиков. И все же возникает ряд вопросов. Верно ли, что к этому моменту потенциальные возможности царствования Петра III были почти исчерпаны? Каковы были шансы на успех заговора? Был ли он предопределен с неизбежностью, неотвратим?

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 287; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.274 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь