Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Глава вторая. ПЕРВЫЕ ПОДРУГИ, ПЕРВЫЕ УРОКИ



 

— Здравствуй… — слышу я вдруг негромкий голос. — Ты меня узнаешь?

Ну конечно, я узнаю ее! Это Фейгель, та девочка, которая экзаменовалась вместе со мной и так хорошо отвечала по всем предметам. Я радостно смотрю на Фейгель: вот я, значит, и не одна!

Тогда, во время экзаменов, Фейгель показалась мне усталой, словно несущей на себе непосильную тяжесть. Но в тот день мы все устали от непривычного волнения и напряжения — я, наверно, была такая же измученная, как она. А сегодня в Фейгель ничего этого нет. Глаза, правда, грустные, но, наверно, они всегда такие. А в остальном у нее такое лицо, как у всех людей.

— Почему ты здесь стоишь? — спрашивает она.

— А ты?

— Нет, я хотела спросить, почему ты не входишь в институт? — поправляется Фейгель.

— А ты? — отвечаю я и смотрю на нее с улыбкой.

Ведь мы обе отлично знаем, что мешает нам перейти через улицу и войти в подъезд института: мы робеем, нам даже немного страшно… и одиноко… все близкие нам люди остались дома. И по этой же причине мы так обрадовались друг другу, что сперва заулыбались, а потом начинаем смеяться. На нас нападает внезапный беспричинный «смехунчик». Прохожие оглядываются на нас: стоят две девочки в форменных коричневых платьях, крепко держась за руки, и заливаются смехом, глядя друг другу в глаза. У Фейгель от смеха выступили на больших темных глазах слезы.

— Ты плачешь? — пугаюсь я.

— Нет, нет! — успокаивает меня Фейгель. — Это у меня всегда такой смех.

— А как тебя зовут?

— Маней. А тебя — я знаю! — Сашей… Ну, пойдем, скоро начнутся уроки.

Мы переходим улицу. У темной глубокой двери с медным кольцом я снова останавливаюсь:

— Постоим одну секундочку, хорошо?

Маня соглашается. Ей, видно, тоже страшно взяться за медное кольцо.

Др‑р‑р! Др‑р‑р! — барабанит вдруг дробь по моему ранцу, словно его общелкали целой пригоршней орехов.

Я вздрагиваю от неожиданности!

Быстро оборачиваюсь: позади меня стоит невысокая толстенькая девочка в черном чепчике, обшитом черными кружевами и скрывающем всю ее голову. Девочка что‑то с аппетитом жует и весело смеется.

— Это я! Я по твоему горбу барабаню. А почему у тебя ранец? Разве ты солдат или гимназист? — продолжает она, смеясь.

Смеяться мне не хочется. Сердиться или обижаться тоже не хочется. Поэтому я просто объясняю:

— Если носишь книжки в ранце, за плечами, спина всегда будет прямая.

— Глупости какие! — продолжает смеяться девочка в черном чепчике. Она уже прожевала то, что у нее было во рту, и куснула новую порцию от того, что она держит в горсти.

— Вовсе не глупости! Это мой папа говорит.

— А откуда он знает, твой папа?

— А оттуда, что он — доктор.

Толстенькая девочка в черном чепчике миролюбиво уступает:

— Ну, если доктор, тогда, может, и вправду так. Ладно, носи ранец, я разрешаю!

Она делает величественный королевский жест. Говорит она чуть шепеляво: не «разрешаю», а «разрешяю», и губы складывает трубочкой вверх к носу. Все это у нее выходит так добродушно‑мило, что и я, и Маня Фейгель (я вижу это) просто очарованы ею.

— А мой папа знаешь кто? — продолжает она. — Норейко! Сам Норейко!.. Знаешь ресторан на Большой улице?

Мои познания в области ресторанов очень скудные. Я знаю только ресторан в Ботаническом саду: там служит лакеем отчим моей подружки Юльки и судомойкой — ее мать. А больше я никаких ресторанов даже и назвать не могу.

Толстушка в черном чепчике смотрит на меня с самым настоящим сожалением.

— Не знаешь ресторан Норейко? Не знаешь? Вот смешно! (Она произносит «смишьно».) Никогда такой дурноватой девочки не видела! Ну, одним словом, у моего папы самый большой ресторан в городе. А я — папина дочка, Меля Норейко. Меля — значит Мелания. А тебя как зовут?.. Сашей?.. А тебя — обращается она к Фейгель. — Маней? А кто твой папа?

— Мой папа — учитель, — отвечает Маня так же твердо и уверенно, что я чувствую: она рада, что ее папа учитель, она любит своего отца и гордится им.

И мне это почему‑то приятно.

— Ну, вот что, пичужки… (Меля, по своему обыкновению, вытягивает губы трубочкой к носу, и у нее выходит «пичьюжьки».) А в каком классе вы будете учиться? — И она деловито засовывает за щеку конфетку.

— В первом! — отвечаем мы в один голос.

— Ну, тогда ступайте за мной — я тоже в первом — и делайте тють‑в‑тють все, что я!

С удивляющим нас бесстрашием толстенькая Меля Норейко берется за тяжелое медное кольцо входной двери и широко распахивает ее перед нами.

— Аллэ! — командует она. — Да что вы стоите, как глупые куклы? Входите!

И вот мы в большой темноватой швейцарской. Куда ни посмотришь, вешалки для верхнего платья, над каждой вешалкой надпись: III кл., V кл. и т. д. Меля уверенно ведет нас в самый угол швейцарской — там наша вешалка: I кл. 2‑е отд., то есть первый класс второе отделение. У соседней вешалки — I кл. 1‑е отд. — я вижу снимающую пальто Зою Шабанову: она будет учиться в первом отделении.

Между вешалками снуют женщины в полосатых холщовых платьях. Они помогают девочкам‑ученицам раздеваться, вешают их пальто и шляпы.

— Это полосатки! — объясняет нам Меля Норейко и, завидев издали идущую по швейцарской пожилую сухопарую женщину в синем платье учительницы или классной дамы, Меля быстро, едва не поперхнувшись, проглатывает очередную конфетку и шепчет нам: — А это синявка! Ее Дрыгалкой зовут.

Сухопарая «синявка», у которой такая странная, смешная кличка, уже стоит около нас и, укоризненно качая маленькой головкой, говорит Меле:

— Ну конечно, это Норейко! Удивительно шумная особа! Отчего вы не раздеваетесь, Норейко? Вы не знаете правила? «Не задерживаться в швейцарской! Раздеться — или одеться — и уходить наверх или на улицу!»

— Я, Евгения Ивановна, новеньким помогаю, — отвечает Меля благонравненьким голоском. — Они же, Евгения Ивановна, просто ничего не знают, — даже смишьно! — я их всему учу!

Оказывается, у «Дрыгалки» есть и человеческое имя: Евгения Ивановна.

Дрыгалка грозит Меле тощеньким пальчиком:

— Ну, ну!.. Смотрите!.. — и идет прочь от нас.

Мы смотрим ей вслед… Ну конечно, она — Дрыгалка! Это очень меткая кличка. Она движется какой‑то подпрыгивающей, подрыгивающей походочкой, плечи ее при этом вздрагивают, локти, прижатые к туловищу, дергаются, головка тряско дрожит…

— Ну, девочки, идем! — командует Меля.

И она ведет нас по узорной чугунной лестнице наверх, во второй этаж. На стыке двух длиннейших коридоров, в том месте, где более узкий коридор вливается под прямым углом в более широкий, стоит очень большой письменный стол.

— Директорский стол! — шепчет нам Меля Норейко и показывает глазами на человека, сидящего за этим столом.

Человек этот одет в синий вицмундир учебного ведомства, из‑под бархатного лацкана вицмундира выглядывает половина большой звезды, сверкающей серебром и эмалью. На шее — под подбородком — у него орден. Человек сидит неподвижно — кажется, он дремлет сидя; глаза его закрыты, а щеки, какие‑то неправдоподобно красные, осыпаны целыми выводками желтых прыщиков, как грибами‑поганками. Нос у него тоже красный, даже красно‑сизый. Все остальное лицо, за вычетом носа и щек, нездорово‑желтого цвета, измятое, как квелая репа.

— Директор… — шепчет нам Меля. — Тупицын…

Около директорского стола две‑три неподвижные фигуры синявок, окаменевших в благоговейном страхе, как бы не потревожить директора в его дремоте.

Меля Норейко старается как можно быстрее и беззвучнее миновать директорский стол и проскользнуть в коридор направо, увлекая за собой и меня с Маней Фейгель.

Но тут — вдруг! — начинаются пугающие чудеса. За спиной дремлющего директора раздаются странные звуки — сперва сип, потом хрип, потом все нарастающий гул, потом — щелк! — и медленно, ритмично сменяющиеся торжественные удары часов. Только тут мы замечаем, что за спиной директора висят на стене круглые часы — это они и бьют.

Сам директор, словно проснувшись от дремоты, медленно раскрывает глаза, а потом яростно выпучивает их, уставившись на нас, как вареный рак. Нас с Маней охватывает настоящий ужас. Он еще усиливается оттого, что Меля Норейко испуганно шепчет нам:

— Макайте! Да макайте же!

Мы не понимаем, чего она от нас хочет. Чтоб мы махали? Кому махать — директору? Чем махать?

Маня Фейгель делает слабую попытку изобразить пальцами правой руки нечто вроде приветственного жеста, такого робкого, что невозможно понять, что она, собственно говоря, хочет этим выразить.

Но тут сама Меля, не переставая шипеть на нас «макайте!» — опускается в глубоком реверансе, словно в воду ныряет. Тогда и мы как умеем делаем реверанс (у нас он получается очень коряво). Затем, схватив за руки, Меля быстро увлекает нас за собой в небольшой темноватый боковой коридорчик.

Там она обрушивается на нас:

— Я вам говорю, я вам шепчу «макайте», а вы стоите, как глупые куклы!

— А кому махать?

— Да не «махать»! Господи, твоя воля, никогда таких дурноватых детей не видала! — искренне возмущается Меля. — Не «махать», а «макать»! Понимаете? Макать, макать — ну, свечкой макать! Соображаете вы?

Вероятному нас очень растерянные лица, потому что, глядя на нас, Меля начинает громко хохотать. Потом она объясняет: макать свечкой — значит делать реверанс при встрече с начальством.

— Кого ни увидите в коридоре — учителя, синявку, — макайте свечкой, вот так! Директора встретите или начальницу — макайте глубоко… Видели, как я сейчас директору макнула? — с торжественной хвастливостью напоминает нам Меля. — Ну, теперь поняли, пичюжьки?

— А откуда ты все правила знаешь? — спрашиваю я, глядя на Мелю с величайшим удивлением.

— А оттуда, что я — второгодница! — выпаливает она с такой гордостью, как если бы она говорила: «Я — академик!»

Мы с Маней смущенно переглядываемся. По нашим понятиям, быть второгодницей — это ужасно, это позор!

— Дурочки! — смеется Меля. — Ну вот совсем глупышьки! Вы думаете, меня оставили на второй год потому, что я плохо училась? Нич‑чего подобного! Вот смотрите…

Меля рывком стаскивает с головы черный чепчик с черными кружевцами. Мы видим ее голову, остриженную наголо.

— У меня в прошлом году сперва корь была, потом — скарлатина. Три месяца я больная лежала… Ну, потом, конечно, уже мне не нагнать было, что пропустила… И волосы стали очень выпадать, пришлось остричь, два раза, совсем напрочь. Второй раз вчера остригли — это уж в последний раз. Теперь волосы будут расти хорошо, густо!

Все это Меля рассказывает, быстро‑быстро вертя на указательном пальце свой чепчик. Потом с маху напяливает его обратно на голову.

И как раз в эту минуту начинается пронзительный звон. Оглушительный, непрекращающийся, несмолкающий, он заполняет все здание. С того места, где мы стоим, мы видим и самого «звонаря». Это — служитель Степан, мужчина среднего возраста, с могучими усами, мирно лежащими на пышных и коротких баках, похожих на две котлетки. Этот человек одет в форменную куртку с металлическими пуговками. И звонит он не просто так — «дали звонок в лапу!» — нет, он то держит звонок над головой, то вертит им, так что получается нечто вроде трелей.

— Звонок! — кричит Меля. — Бежим в класс!

Мы спешим по коридорам, по которым в разных направлениях бегут на первый урок девочки всех классов.

Мы добежали до своего класса — и попадаем в царство Дрыгалки! Наша классная дама — Дрыгалка.

— Дети! — говорит Дрыгалка нам, рассевшимся на партах как попало, «как селось». — Встаньте, дети! Перед ученьем надо помолиться. Пусть читает молитву… ну, хотя бы Горбова!

Горбова, высоконькая, чернявая, выходит из‑за парты, становится впереди всего класса. Мы тоже все встаем. Обратившись лицом к иконе, Горбова осеняет себя крестом. То же делают и остальные девочки и сама Дрыгалка.

— «Преблагий господи! — начинает молитву Горбова. — Ниспошли нам благодать духа твоего святого…»

Горбова сказала последние слова молитвы и трижды перекрестилась. Перекрестились все остальные девочки и Дрыгалка. Горбова возвращается на свое место.

Молитва кончена, сейчас начнется урок.

— Дети! — снова обращается к нам Дрыгалка. — Достаньте свои дневники.

Мы выполняем приказание, но делаем это с сильнейшим стуком и грохотом. Стучат откинутые половинки пюпитров на партах, кое у кого падают книжки на пол. Вынутые нами дневники — без всякой злой воли с нашей стороны! — громко стучат, ложась на парты.

— Дети! — стонет Дрыгалка с укором. — Ну разве можно так шуметь, когда вас целых тридцать четыре человека?! Вы должны помнить, что вы — приличные, воспитанные девочки, а не какие‑нибудь уличные оборванки. Каждую вещь надо брать в руки осторожно, класть на парту бесшумно… Ну, положите дневники обратно в сумки и выньте их снова — осторожно и тихо.

Это «осторожное и тихое» доставание дневников мы повторяем несколько раз — до тех пор, пока оно наконец получается относительно осторожным и приблизительно тихим.

И вот перед нами лежат на парте наши дневники — тоненькие тетрадки в твердых переплетах с белой наклейкой.

— Напишите на белой наклейке, там, где точки, — предлагает нам Дрыгалка, — «ученицы первого класса» и ваше имя и фамилию… Написали? Теперь откройте дневник… Какой сегодня день?

— Суббота! Суббота! — нестройно галдим мы.

Мученически сморщившись, Дрыгалка хватается за виски:

— Боже мой! Тише! Не все враз! Потом, успокоившись, она продолжает:

— Найдите в дневнике субботу… Нашли? Так, пишите названия сегодняшних уроков, я буду диктовать. Первый урок — свободный. Второй — рисование. Третий урок — арифметика. Четвертый — танцевание. Пятый — французский язык. Записали?

— Записали.

— Итак… — продолжает Дрыгалка. — Какой у нас сегодня первый урок?

Весь класс вразнобой кричит:

— Свободный! Свободный!

Дрыгалка со страдальческим выражением затыкает уши пальцами:

— Господи! Оглушили! Разве можно говорить всем сразу! Я задала вам вопрос, и кто хочет ответить, пусть поднимет руку…

Вырастает целая рощица тоненьких ребячьих рук: все хотят ответить на вопрос Дрыгалки.

Дрыгалка медленно переводит взгляд с одной девочки на другую.

— Н‑ну‑с… Я спросила: какой у нас сегодня первый урок? А отвечать будет… ммм… ммм… Вот вы отвечайте! — обращается она к красивой рослой девочке с длинной темной косой. — Встаньте, откиньте бесшумно пюпитр и отвечайте: какой у нас первый урок?

Девочка послушно встает и совершенно неожиданно громыхает гулким басом, как из пустой бочки:

— Свободный!

Дрыгалка печально качает головой:

— Я вас спросила: «Какой у нас сегодня первый урок?» А вы рявкаете: «Свободный!» — Дрыгалка очень похоже передразнила басовитый голос девочки. — Надо отвечать полным ответом: «Евгения Ивановна, сегодня первый урок — свободный». Повторите!

Я немножко знаю эту девочку, мы иногда встречались с нею в сквере. Ей одиннадцать лет, но она высокая, крупная, как четырнадцатилетняя. У нее большие темные глаза, задумчивые и добрые, и сама она хорошая, милая. Ее зовут Варя Забелина.

— Евгения Ивановна, — повторяет Варя своим оглушительным басом, — у нас сегодня первый урок — свободный.

— Вот теперь хорошо! — милостиво кивает Дрыгалка. — Надо бы только не так громко… Бас — это не дамский голос.

Свободный урок Дрыгалка использует прежде всего для того, чтобы сделать перекличку и таким образом познакомиться со всеми нами. Каждая девочка, выкликнутая Дрыгалкой по списку, встает в своей парте и стоит, как перед фотографом. Дрыгалка несколько мгновений смотрит на нее, словно запечатлевая ее в своей памяти. Затем кивает, говорит: «Садитесь», — и вызывает другую, следующую по алфавиту. В дальнейшие дни мы убеждаемся в том, что память у Дрыгалки поразительная! Она запомнила всех с одной переклички и никогда не ошибается.

После переклички она начинает отбирать нас по росту. Две девочки совершенно одинакового роста — это пара, а каждая следующая пара иногда такая же, а иногда чуть‑чуть, хотя бы на самую малость, выше предыдущей.

Вот тут со мной случается первое печальное происшествие — я не попадаю в одну пару ни с Маней, ни с Мелей. Это меня так огорчает, что я, не выдержав, говорю Дрыгалке тихо, горестно:

— А я хотела с Фейгель… Или с Норейко…

Дрыгалка бросается на меня, как хорек на цыпленка, и говорит протяжно, с насмешкой:

— Ах, вы хоте‑е‑ели? Скажите, пожалуйста! Так вот, запомните: хотеть можно дома. А здесь надо слушаться. И — больше ничего. Ни‑че‑го! — отчеканивает Дрыгалка, словно наступая ногой на мои ребячьи фантазии и испытывая от этого явное удовольствие. — Ни‑че‑го! Поняли вы мои слова?

Стоящие около меня Меля и Маня смотрят на меня с испугом, как если бы я на их глазах упала в реку. Меля наступает мне на ногу — это чтобы я молчала и не спорила. Маня незаметно гладит пальцы моей опущенной руки.

— Вы меня поняли?

Дрыгалка стоит передо мной прямая, вытянувшаяся вверх, и правая рука ее, вся усыпанная коричневыми веснушками, пестрая, как кукушечье яйцо, прижимает к груди колечко от часовой цепочки. На одну какую‑то долю секунды в моей памяти всплывает воспоминание, как я, совсем еще маленькая, забралась под балкон дачи и увидела там издохшую лягушку. Лягушка, вся вытянувшись, лежала зеленой спинкой вниз и зеленовато‑белым брюшком вверх. Правая верхняя лапка ее была прижата к грудке. Почему‑то Дрыгалка с ее пестрой рукой, прижатой к груди, напоминает мне ту издохшую лягушку.

— Вы меня поняли? — настойчиво повторяет Дрыгалка.

Я молчу. Понимаю, что это молчание выглядит, как упрямство, как каприз, но не могу выжать из себя ни одного слова.

В классе очень тихо. Все девочки глядят на нас.

Несколько секунд мы с Дрыгалкой смотрим друг на друга, глаза в глаза. Эго — поединок…

Еще секунда — и я опускаю глаза.

— Поняли? — в голосе Дрыгалки звучит торжество.

Чуть слышно, почти шепотом, я отвечаю:

— Поняла.

— Полным ответом! — приказывает Дрыгалка. — Полным ответом!

И я бормочу полным ответом:

— Евгения Ивановна, я поняла…

Это неправда. Я поняла далеко не все. Лишь много лет спустя я пойму, что это был только первый шаг Дрыгалки к тому, чтобы согнуть, искалечить меня так, как когда‑то, вероятно, согнули, искалечили в такой же школе ее самое.

Но я не хочу этого! Мысленно я повторяю только одно слово:

«Папа… папа… папа…»

В этом слове очень многое. Это значит: «Видишь, папа, какая Дрыгалка злая тиранка?» Это означает: «Папа, ты бы, наверно, не опустил глаз, а я вот опустила, отвела их, как виноватая, хотя я ни в чем не виновата, я ничего не сделала плохого. Я — малодушная, да, папа?»

Дрыгалка уже отошла от меня. Она продолжает подбирать девочек и ставить их в пары по росту, но при этом она все еще говорит с величайшим презрением по моему адресу:

— Она хоте‑е‑ела сидеть по своему выбору! Скажите, пожалуйста! Она хоте‑е‑ела!

Меля быстро‑быстро шепчет мне:

— Что ты с Дрыгой в разговоры лезешь! Ну какая, право, дурноватая, ей‑богу… Смеешь‑шься, шьто ли?

И быстро ускользает в сторону от меня.

Со мной в пару Дрыгалка ставит девочку — глаз ее не видно, они опущены вниз.

— Вот ваша пара!

Я так огорчена, что даже не смотрю на свою «пару» — ну ее! Не хочу ее видеть! При перекличке Дрыгалка назвала ее: «Кандаурова Екатерина» — вот все, что я о ней знаю. Какая‑то она растрепанная, всклокоченная… Бог с ней совсем!

Издали я обмениваюсь взглядом с Маней и Мелей. Черные глаза Мани печальны, она тоже хотела быть моей «парой». Меля делает мне свирепое лицо. Я понимаю: это чтобы я не «лезла в разговоры», не спорила с Дрыгалкой.

Потом Дрыгалка рассаживает нас по партам — пара за парой, пара за парой. Девочки побольше ростом сидят на задних партах, девочки поменьше — впереди. Потом Дрыгалка учит нас вставать и кланяться при входе преподавателей. Плавно! Тихо! Бесшумно приподнимать пюпитр, не выпуская его из рук, чтоб он не стукнул о парту, затем снова садиться, все так же тихо и плавно.

— Встаньте! Тихо‑плавно… Садитесь! Тихо‑плавно… — командует Дрыгалка, и мы без конца встаем и садимся, встаем и садимся.

Нужно признать правду — к тому времени, как из коридора доносится звонок и свободный урок кончается, усилия Дрыгалки уже достигли порядочных успехов. Мы — уже не стадо, нестройное, разноростное, шумное, громыхающее пюпитрами. Мы — класс, построенный по росту, наученный тому, как надо отвечать полным ответом, как вставать, здороваться с «господами преподавателями» и плавно опускаться на место, не стуча пюпитрами, не шаркая ногами, не роняя на пол ни книг, ни тетрадей.

Все‑таки звонок, возвещающий «маленькую перемену» — между первым и вторым уроком, — мы все воспринимаем как облегчение, как освобождение. Все мы — кто больше, кто меньше — изрядно «озябли» от холода, напущенного на нас Дрыгалкой и ее муштрой:

«Встать — сесть! Плавно‑бесшумно! Сесть — встать! Плавно‑тихо!»

Вряд ли которая‑нибудь из девочек отдает себе ясный отчет в том, как сильно поразила ее эта первая встреча со школой. Но каждая из нас — даже, может быть, бессознательно — чувствует разочарование. Так вон он, значит, какой, этот институт! Ничего в нем нет увлекательного, все очень просто, даже чуть скучновато.

Во время первой перемены мы снова сходимся вместе — Меля, Маня и я. Взявшись под руки, мы ходим по коридорам. Меля ест булочку‑розанчик (в булочных нашего города их называют «гамбурками») с копченой колбасой и поучает нас — «несмышьленышей»:

— Не надо киснуть, пичюжьки… Конечно, Дрыга — она ж‑жяба, ничего не поделаешь. Но ведь здесь и другие есть, не одна Дрыга!

"Ох! — думается мне. — Есть ли они здесь, эти «другие»?

Но на следующем уроке — рисования — мы с радостью видим одного из этих «других»!

В класс входит очень высокий, очень прямой старик, — и мы сразу смотрим на него радостными глазами уже потому, что он напоминает нам что‑то очень веселое и желанное. На кого он похож? Ох, знаю, знаю — на деда‑мороза! Если бы деда‑мороза одеть в синий учительский вицмундир, вот и был бы наш учитель рисования! Только у деда‑мороза нос картошкой, красный от декабрьского холода, а у нашего учителя рисования прекрасная голова, красиво откинутая назад, с красивым, прямым носом и зоркими, орлиными глазами. Волосы и борода у учителя седые, белые, только около рта они чуть‑чуть отдают желтизной — наверно, от табака.

— Здравствуйте, милые девицы! — говорит дед‑мороз в учительском вицмундире. — Я ваш учитель рисования, Виктор Михайлович Резанов. Художник.

На миг вспоминаю безрукого художника (других художников я никогда не видела), и от этого Виктор Михайлович кажется мне еще милее.

А он уже оглядывает нас молодыми, пронзительными глазами, словно высматривает, кто из нас та, способная, талантливая, ради которой стоит возиться с остальными тридцатью тремя тупицами.

— Что же, милые девицы? Давайте рисовать! А? И так как Дрыгалка зачем‑то вышла, весь класс радостно грохает:

— Рисовать! Рисовать! Давайте!

Виктор Михайлович вызывает нас по очереди и «заказывает» каждой, что именно она должна сейчас нарисовать мелом на доске.

— Вот вы, беленькая, нарисуйте корабль…

Или:

— А вы, черненькая, изобразите… ну, что бы такое?.. А, знаю, — кошку!

Корабль — с парусами! — нарисованный «беленькой», похож на мотылька. Кошка — ее изобразила Варя Забелина — вообще ни на что не похожа. Но Виктор Михайлович смотрит на эти рисунки, склонив набок свою белоснежно‑седую голову, говорит поощрительно, даже негромко мурлычет, как большой белый кот:

— Ммм… Н‑нич‑чего… Ничего‑о…

Я с ужасом думаю: ох, вот сейчас я осрамлюсь, ох, как это будет стыдно!..

— Н‑ну‑с… — приглашает меня жестом Виктор Михайлович. — Нарисуйте‑ка селедку!

Иду к доске, беру мел и начинаю работать. Рыбка под моим мелком смотрит в профиль — одним глазом. Я делаю на ее спине закорючку — это плавник! — очень старательно вырисовываю раздвоенный хвостик. Смотрю, чего‑то еще недостает. Ах, да, этак рыбка выглядит плавающей, как и всякая другая, как окунь или ерш, а ведь Виктор Михайлович заказал мне именно селедку. Недолго думая пририсовываю к ней селедочницу и вдобавок окружаю селедку целым рядом аккуратненьких колечек.

— Гм… — всматривается Виктор Михайлович. — Рыбка, да… А почему же это она едет в лодке?

— Это не лодка, — объясняю я. — Это селедочница… Селедка на селедочнице…

— Ишь ты! — удивляется Виктор Михайлович. — А что же это за колечки вокруг нее?

— Лук! — уточняю я. — И еще вот… сейчас…

Быстро пририсовываю ко рту селедки какую‑то длинную, разветвленную запятую.

— Да‑а… — понимающе кивает Виктор Михайлович. — Селедка папиросу курит.

— Нет… — почти шепчу я в полном отчаянии. — Это у нее во рту петрушка…

Девочки взрываются хохотом. Смеется и сам Виктор Михайлович. Но во всем этом нет ничего обидного, — я ведь и сама знаю, что рисование мне не дается.

Возвратившаяся в класс Дрыгалка, сидя за своим столиком, смотрит на мой рисунок, неодобрительно поджав губки.

— Какие‑то нелепые остроты! — пожимает она сухонькими плечиками.

— Э, нет, не скажите! — заступается за меня Виктор Михайлович. — Рисунок, конечно, не так чтобы уж очень… Но фантазия какая! И — наблюдательность: лук, петрушка…

Дальше — урок арифметики. У учителя, Федора Никитича Круглова, голова в седеющих рыжих волосах, прямых и жестких, на макушке торчит упрямый хохолок, который Федор Никитич часто пытается пригладить рукой. Близко сдвинутые глаза сидят глубоко под узеньким лбом — совсем как у гориллы на рисунке в книге Брема «Жизнь животных». Но лицо у Федора Никитича — не злое.

Просмотрев весь список учениц, Федор Никитич останавливается на последней фамилии — моей! — и громко вызывает:

— Яновская Александра!.. Прошу к доске.

Задача, которую я должна решить, — самая пустяковая. Я ее решаю, а потом объясняю вслух ход решения.

— Гм… — говорит Круглов, рассматривая то, что я нацарапала мелом на доске, и выслушав мои объяснения. — Задача решена правильно. Но — почерк! Не цифры, а иероглифы… Это что? — тычет он указкой в одну из цифр.

— Четверка…

— Четверка? Это пожарный, а не четверка! Пожарный с топором или с крючком — вот это что! Садитесь.

Федор Никитич возвращается к своему столу, пододвигает к себе журнал, на секунду задумывается.

— За решение задачи я бы вам поставил пятерку… — говорит он, словно соображая вслух. — Но из‑за пожарников этих не могу поставить больше чем четыре с минусом.

Четыре с минусом… Первая моя отметка — четыре с минусом!

Федор Никитич берет перо и собирается вписать отметку в журнал.

— Нет! — говорит он, глядя на меня своими «горилльими» глазами из‑под нависшего над ними узкого лба. — Нет, и четверки с минусом поставить не могу. А тройку тоже не поставишь: мало. Четыре с двумя минусами — вот это будет справедливая отметка!

Четыре с двумя минусами… А дома‑то, дома думают, что я здесь ловлю пятерки сачком, как бабочек!

Весь урок проходит для меня как‑то смутно. Вслушиваться в то, что говорит Федор Никитич, что отвечают девочки, мне неинтересно: я это знаю. А моя собственная четверка с двумя минусами давит меня непереносимо. В книгах часто пишут: «Она сидела, глотая слезы…» Я не глотаю слез, да и как это можно делать, если слезы льются из глаз, а глотать их надо вовсе горлом? Но я сижу, пришибленная своей неудачей. Я не обижаюсь на Федора Никитича — конечно, он прав. Ведь и Павел Григорьевич, и Анна Борисовна сто раз говорили мне, что у меня невозможный почерк. Но все‑таки мне ужасно грустно…

После урока ко мне подбегают Меля и Маня.

— Ну, что ты скисла? — с упреком говорит Меля. — Радуйся! Четверку получила!

— Да… С двумя минусами… — говорю я горько.

— Все равно четверка! Мало тебе?

— Мало.

— Да ведь четверка — это «хорошо»!

— А мой папа говорит: надо все делать отлично!

— Ну, знаешь, твой папа! Его послушать, так надо ранец на спине таскать и на одни пятерки учиться… Что за жизнь!

Маня хочет предотвратить ссору. Она мягко вставляет:

— Мой папа тоже так думает: «Что делаешь — как можно лучше делай!»

Меля не хочет ссориться.

— Ладно! — говорит она мне. — Сейчас у нас большая перемена, покушаешь — успокоишься. А после большой перемены — урок танцев, вот ты и совсем развеселишься.

Большая перемена. Из всех классов высыпают девочки, у всех в руках пакетики с завтраком; все едят, разгуливая по коридорам. Но Меле это не нравится. Она хочет завтракать с удобствами.

— Нет‑нет! На ходу и собаки не едят!.. Пичюжьки, за мной! — командует Меля и ведет нас в боковой коридорчик, где в темном уголке около приготовительного класса стоит большая скамья. Мы усаживаемся.

Когда мы с Мелей уходили из класса в начале большой перемены, мне показалось, что моя «пара», Кандаурова, провожает нас тоскливым взглядом. Но мне некогда думать об этом — перемена короткая, надо успеть позавтракать. Меля раскрывает корзиночку, где у нее находятся изрядные запасы еды. Она бережно и аккуратно, как‑то очень аппетитно раскладывает все на большом листе бумаги и, откинув руку назад, словно прицеливаясь, негромко бормочет:

— Ну‑ну‑с… Посмотрим, что тут есть… — И вдруг тихонько напевает: — «Смотрите здесь, смотрите там! Нравится ли это вам?..» Это, пичюжьки, такая песенка, я слыхала… Ну, мне нравится вот эта семга! Очень славненькая семужька, Фомушька, Еремушька… Потом поедим телятинки… А на десерт — пирожные! Ну, восподи баслави!

И она с аппетитом начинает поглощать бутерброды с семгой.

— Я, понимаете, деточки, уж‑ж‑жясная обжера! Люблю покушять!

Меля могла бы нам этого и не говорить — мы с Маней уже раньше заметили это.

Некоторое время мы все едим молча: с полным ртом не разговоришься. Меля ест, прямо сказать, с упоением. На нее даже интересно смотреть. Съев семгу, она облизывает пальцы, потом вытирает их бумажкой и берется за телятину. Пирожных у нее два: наполеон и трубочка с кремом.

Она протягивает их нам на ладони:

— Которое раньше съесть, которое — потом, а?

— А какое тебе больше нравится, с того и начинай.

— Оба нравятся! — говорит Меля даже со вздохом, но, подумав, берется за наполеон.

Мы с Маней тоже доедаем свой завтрак.

Меля съела пирожное наполеон и принимается за трубочку с кремом. Но, едва надкусив, она корчит гримаску:

— Крем скис… Фу, какая гадость!

С размаху Меля ловко бросает пирожное в мусорный ящик. Слышно, как оно мягко шмякается о стенку ящика.

— Сколько раз я тете говорила, — капризно тянет слова Меля, — не давай мне пирожных с кремом! А она забывает! Не может запомнить, — смишьно!

 

Глава третья. А ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ВСЕ ДЛИТСЯ!..

 

Урок танцев происходит в актовом зале. Зал — большой, торжественный, по‑нежилому холодноватый. В одной стене — много окон, выходящих в сад. На противоположной стене — огромные портреты бывших царей: Александра Первого, Николая Первого, Александра Второго. Поперечную стену, прямо против входа в зал, занимает портрет нынешнего царя — Александра Третьего. Это белокурый мужчина громадного роста, тучный, с холодными, равнодушными, воловьими глазами. Все царские портреты — в широких золоченых рамах. Немного отступя от царей, висит портрет поменьше — на нем изображена очень красивая и нарядная женщина. Меля объясняет нам, что это великая княгиня Мария Павловна, покровительница нашего института. Под портретом великой княгини висит небольшой овальный портрет молодой красавицы с лицом горбоносым и надменным. Это, говорит Меля, наша попечительница, жена генерал‑губернатора нашего края Оржевского.

Мы входим в зал парами — впереди нас идет Дрыгалка. Паркет в зале ослепительный, как ледяное поле катка. Даже страшно: «Вот поскользнусь! Вот упаду!» Вероятно, так же чувствует себя Сингапур, попугай доктора Рогова, когда его в наказание ставят на гладко полированную крышку рояля.

Дрыгалка расставляет нас поодиночке — на некотором расстоянии друг от друга. Мы стоим, как шахматы на доске, как посаженные в землю маленькие елочки.

— Как начну‑у‑ут играть! Как пойде‑е‑ем плясать! — чуть слышно говорит стоящая позади меня Меля Норейко.

Ну что тут смешного, в этих Мелиных словах? Ровно ничего. Но мне вдруг становится так смешно, что я начинаю неудержимо хохотать.

— Тише, медам! — командует Дрыгалка. — Тише! Сейчас придет госпожа преподавательница…

И так как смех все не оставляет меня, я вся трясусь — как мне кажется, беззвучно, — то Дрыгалка начинает искать, откуда исходит этот неприличный смех. Вся вытянувшись вверх, как змейка, она поводит удлиненной головкой, стараясь охватить всю группу построенных для урока девочек.

— Ах, вот это кому так смешно… Яновская! Почему вы смеетесь?

Смех замирает у меня в горле.

— Что вас насмешило, Яновская? Может быть, кто‑нибудь сказал вам что‑нибудь смешное?

Конечно, сказал. Меля сказала. И если бы мне задали этот вопрос еще сегодня утром, когда я пришла сюда, я бы от чистого сердца сказала правду: «Да, меня насмешила Норейко». Но трех часов, проведенных в институте, оказалось достаточно, чтобы совершенно ясно понять: здесь нельзя говорить правду. Если я скажу, Дрыгалка, может быть, отвалится от меня, но она присосется к Меле, будет ее бранить… может быть, даже накажет… Нет, нельзя здесь говорить правду! А папа‑то, папа… Как он нынче утром грозил мне своим разноцветным «хирургическим» пальцем: «Помни: не врать! Никогда не врать!.. Только одну правду говори!» Скажешь тут правду, как же!

— Кто вас так насмешил, Яновская?.. Не хотите отвечать? Ну, тогда пеняйте на себя: ступайте в угол!

Я смотрю на Дрыгалку растерянно. Почему в угол? В какой угол?

Вытянув руку с длинным, сухим, изящно подстриженным ногтем указательного пальца, — ох, как он не похож на папин! — Дрыгалка показывает, в какой угол мне надо стать.

— Постойте в углу и подумайте над своим неуместным смехом.

Почти ничего не соображая, я становлюсь в угол.

Носком ботинка Дрыгалка брезгливо тычет в оброненный мною на пол носовой платок. Платок — хорошенький, вышитый, мамин. Мама дала мне его «на счастье». Я подбираю его с зеркального паркета — нечего сказать, хорошо «счастье»! — и снова возвращаюсь в угол.

— Да, да, — говорит Дрыгалка с насмешкой. — Поплачьте в платочек, это вам будет полезно!

Ну, нет! Этого не будет, не увидит Дрыгалка моих слез, дудки! «Ненавижу плакс!» — говорит папа, когда я реву по пустякам. Но уж таких плакс, которые унижаются перед всякими дрыгалками, — таких я сама презираю! И я стою в углу, внешне изо всех сил стараясь сохранить спокойное лицо. Не плакать! Не дать Дрыталке возможности торжествовать! Но мыслью‑то ведь я понимаю: меня поставили в угол, это позор! Весь класс стоит на середине зала, как одно многоголовое целое, а меня отщепили, как лучину откалывают топором от полена, и отшвырнули в угол. Я стою в углу, осрамленная, ошельмованная. Всякий входящий в зал сразу увидит и поймет: «Ага, вот эта — с косюлей на затылке — это преступница, ее поставили у позорного столба!»

И как раз в эту минуту в зал входит маленькая женщина — синявка, преподавательница танцев. За нею следует унылая старушка с нотами под мышкой. Это — таперша. Она сразу проходит к роялю.

Я смотрю во все глаза на учительницу танцев — до чего хорошенькая! Как всегда у детей, настроение мое легко переключается с глубокого отчаяния на радостное любопытство. У учительницы танцев — ее зовут Ольгой Дмитриевной — головка напудрена, как парик у маркизы. Головка поворачивается на.шее, как цветок маргаритки, и такая же кудрявая, пушистая, как махровая бело‑розовая маргаритка. Веселые молодые глаза, капризный ребячий рот. Она, наверно, сластена, любит конфеты и пирожные, любит смеяться и — наверно, наверно! — не любит плакать…

Все девочки делают ей реверанс. И я, стоя в углу, тоже делаю реверанс. Ольга Дмитриевна смотрит на меня: что за чучело стоит отдельно от других?

— Это наказанная! — с удовольствием докладывает ей обо мне Дрыгалка. И, обращаясь ко мне, командует: — Яновская! Ступайте на свое место. Сейчас начнется урок.

Я прохожу мимо Ольги Дмитриевны, сгорая со стыда. Теперь она не только видела мой позор, когда я стояла в углу, но она даже знает мою фамилию: Яновская!

Однако глаза Ольги Дмитриевны скользят по мне равнодушно‑безразлично, словно она ничего и не видала и не слыхала. Только потом я пойму, что бело‑розовая маргаритка видит ежедневно столько наказанных — за дело и без дела, за вину и без вины, — столько детских слез, столько несправедливостей, что она уже не воспринимает всего этого. Она не хочет думать об этом, потому что, если задумаешься, тогда надо либо уходить из института и, значит, лишиться заработка, либо самой страдать и мучиться, желтеть и преждевременно стариться, как старятся и сморщиваются остальные синявки.

— Начнем, медам! — бодрым голосом говорит Ольга Дмитриевна.

Но в эту минуту в зал поспешно входит дежурная воспитательница (дежурство это каждый день сменяется) — Антонина Феликсовна Воронец. Я уже знаю от Мели Норейко, что Антонину Феликсовну Воронец девочки прозвали «Вороной». И она в самом деле зловещая, как ворона. Смотришь на нее — и кажется, что несчастье притаилось в складках уныло висящего на ней платья, в тальмочке на ее плечах, даже в маленьком бубличке пыльно‑седых волос, заколотых на ее затылке. Так и ждешь, что она сейчас каркнет, как ворона, возвестит о приближающемся несчастье.

Остановившись на пороге зала, Ворона в самом деле возвещает:

— Александра Яковлевна!

На один миг у меня мелькает нелепая мысль: «Это она меня вызывает. Но откуда она знает, что я — Александра Яковлевна?»

Ворона в это время отступила от двери, почтительно пропуская кого‑то в зал.

Меля шепчет мне сзади:

— Начальница идет! Макай! Глубже макай!

И я в первый раз вижу начальницу нашего института — Александру Яковлевну Колодкину.

Теперь, когда я вспоминаю А. Я. Колодкину, то понимаю, что в молодости она была, вероятно, очень красива. У нее и в старости сохранилось красивое лицо — в особенности глаза. Лет двадцать спустя я прочитала напечатанные в журнале «Вестник Европы» письма знаменитого писателя И. А. Гончарова к А. Я. Колодкиной, в которую он был влюблен в годы ее молодости. Мне тогда подумалось: «Ох, и сумасшедший же был Гончаров! В Колоду нашу влюбился. Нашел в кого!» Если бы в наши школьные годы кто‑нибудь назвал А. Я. Колодкину красивой, мы бы от души посмеялись. Для нас она была только «Колода» — очень тучная, грузная, очень старая старуха, у которой не было видно ни шеи, ни талии, ни ног: голова казалась воткнутой прямо в плечи, верхняя часть туловища — в нижнюю, нижняя — в пол. Какая уж тут красота! К тому же она сама себя видела, очевидно, такою, какой была лет сорок назад — очень юной, очень нежной, очень хрупкой. Все ее движения, выражение лица, улыбка были бы уместны у молоденькой девушки, но совершенно комичны у грузной, старой Колоды!

Медленными, маленькими шажками Колода входит в зал. Платье на ней синее, как у всех синявок, но не шерстяное, а из красивого, переливчатого шелка. Там, где бы полагалось быть шее, наброшено боа (горжетка) из красивых серых страусовых перьев. По знаку Дрыгалки все девочки «макают» — делают реверанс нестройно и не в лад.

Остановившись перед каре девочек, Колода говорит довольно ласково:

— Здравствуйте, дети! — и улыбается нам так, как улыбалась, вероятно, сорок лет назад, склонив головку на плечо и сделав губки бантиком. — Я ваша начальница, Александра Яковлевна Колодкина.

Дрыгалка и Ворона подставляют Колоде кресло. Она садится и спрашивает:

— Дети! Какой у вас сейчас урок? Ну, вот вы скажите… — обращается она к одной из девочек.

— Танцы… — говорит девочка.

Колода делает непонимающее лицо и с нарочитым недоумением ворочает головой, как буйвол, словно ищет кого‑то.

— Кто это говорит? Не понимаю!

— Выйти из рядов! Выйти из рядов! — каркает Ворона, тыча пальцем в ту девочку, которой начальница задала вопрос.

Девочка выходит из рядов. Мне даже страшно смотреть на нее: шутка сказать, одна среди зала и перед самой начальницей!

— Я спрашиваю вас, — повторяет Колода, — какой у вас сейчас урок?

— Танцы… — шелестит девочка.

Колода грациозно разводит руками, похожими на бревна средней толщины:

— Ничего не понимаю! С кем она говорит?

— Реверанс! — подсказывает девочке Дрыгалка. — Сделайте реверанс и отвечайте!

Девочка «макает» и снова говорит еле слышно:

— Танцы…

Колода безнадежно уронила обе руки на колени.

Дрыгалка с мученическим выражением смотрит в потолок.

— Полным ответом! Сколько раз я вам сегодня повторяла: отвечать полным ответом!

Девочка наконец понимает, чего от нее хотят. Она отвечает «полным ответом»:

— Александра Яковлевна, у нас сейчас урок: танцы…

Маленькая пауза. И вдруг — взрыв возмущения Колоды.

— Ничего подобного! Нич‑ч‑чего подобного! — грохочет она, как гром. — У вас урок танцевания! Здесь не бывает танцев, да… Танцы — это на балу, это — развлечение, да… А у нас — танцевание. Это — урок, наука. Мы будем учить вас танцеванию, чтобы вы стали легкими, изящными. Девушка должна быть грациозна, как фея… Как фея! — повторяет она, закрыв глаза, подняв кверху нос и упоенно поводя головой.

Дрыгалка и Ворона тоже делают восторженные лица.

— Вот сейчас, — продолжает Колода, — когда я вошла в зал, вы все сделали реверанс… Ужасно! Нестройно, неуклюже, да… Как гип‑по‑потамы!

— Вот именно — гиппопотамы! — каркает Ворона.

— Ольга Дмитриевна! — обращается Колода к учительнице. — Займитесь, пожалуйста, в первую очередь реверсами.

Ольга Дмитриевна приподнимает край своего синего платья, для того чтобы мы видели, как именно делается настоящий реверанс. Мы видим ее грациозные, стройные ноги в прюнелевых ботинках. Левая нога стоит неподвижно, медленно сгибаясь в колене, пока правая нога описывает полукружие и, очутившись позади левой ноги, тоже сгибается в колене. Получается не «макание свечкой», а плавное, грациозное опускание в реверансе.

— Видели? — обращается к нам Колода. — Вот это реверанс, настоящий придворный реверанс! Кто хочет повторить, медам? — обращается Колода к нам с улыбкой, когда‑то, вероятно, обворожительной. — Давайте все по порядку! Начиная справа. Пусть каждая по очереди выйдет и встанет передо мной. Прошу!

Девочка, стоящая первой с правого фланга, выходит и останавливается в нескольких шагах от начальницы.

— Представьте себе, — говорит Колода мечтательно, — что вы идете по нашему коридору и встречаете кого‑либо из преподавателей, да… Вы делаете реверанс… Покажите, как вы это делаете.

Девочка ныряет в реверансе и делает это неплохо. Колода одобрительно кивает головой:

— Прилично. Можете идти на свое место… Следующая! Представьте себе, мой дружочек, что вы встретили меня или господина директора, Николая Александровича Тупицына… Как вы нам поклонитесь?

Эта вторая девочка тоже вполне справляется с реверансом. Я с тревогой думаю: «Ох, я так не могу!»

Колода милостиво отпускает ее на место и вызывает третью.

— А вы, — предлагает ей Колода, — вообразите, будто вы идете по коридору и вам навстречу идет ваша попечительница, супруга господина генерал‑губернатора, кавалерственная дама, Наталья Петровна Оржевская! — Тут Колода показывает на портрет горбоносой красавицы.

Девочка делает реверанс перед воображаемой «кавалерственной дамой».

Колода недовольно качает головой:

— Тут нужен особенный реверанс! А вы делаете самый простой. Ступайте на место и непременно поупражняйтесь дома, непременно!

Четвертая девочка — это моя «пара», Катя Кандаурова, — получает совершенно ошеломляющее предложение.

— Представьте себе, — говорит Колода, — что вы стоите перед их величествами, да… Перед государем императором и государыней императрицей!.. Представили, да? Ну, сделайте реверанс!

У Каги Кандауровой, которой предложена такая высокая задача, необыкновенно пришибленный и даже какой‑то несчастный вид. Голова у нее — вся в вихрах, в которые воткнут круглый розовый гребешок. Вихры стремительно вырываются из‑под него во все стороны. Платье на ней измято, словно она во время перемены дралась с целой армией уличных мальчишек. И передник как‑то скособочился. Ботинки нечищеные. Очень трудно представить себе Катю Кандаурову стоящей перед царем и царицей!

Но Колода ждет, и Кандаурова начинает мучительно подражать тому «придворному реверансу», какой показала учительница Ольга Дмитриевна. Это оказывается таким трудным делом и реверанс выходит до того плачевно‑неуклюжим, что по рядам девочек проносится смешок. Я не смеюсь, а с ужасом думаю о том, что сейчас после Кандауровой моя очередь, и, ох, какой корявый крендель вылеплю сейчас я, если меня заставят кланяться «как будто царю и царице»! Смотрю на Варю Забелину, на Маню, — у них тоже лица перепуганные, они, наверно, думают о том же.

— Ай‑яй‑яй! Ай‑яй‑яй! — укоризненно говорит Кандауровой Колода. — Если вы сделаете государю и государыне такой поклон, то государь император скажет государыне императрице: «Ах, какая неизящная, какая неграциозная девочка!»

У меня вертится в голове дерзновенная мысль: где же это мы можем увидеть государя императора и государыню императрицу? Только на картинке! Приедут они к нам, что ли? Или мы полетим на ковре‑самолете в Петербург, в царский дворец? Зачем же нам зря стараться? Ох, папа, папа, а ты, наверно, думаешь, что меня здесь тригонометрии обучают!

Колода между тем, приложив к глазам лорнет, в упор разглядывает «неизящную, неграциозную» Кандаурову, которая не умеет делать придворный реверанс.

— Как ваша фамилия?

Еле слышно девочка отвечает:

— Кандаурова…

— Что у вас за голова! — показывает Колода на жесткие вихры, выбивающиеся из‑под круглого розового гребешка. — Дикобраз! Совершенный дикобраз! И вся вы какая‑то неаккуратная, измятая, да…

— Ужасно! Ужасно! — каркает Ворона.

— Евгения Ивановна! — обращается Колода к Дрыгалке. — Займитесь, пожалуйста, этой воспитанницей… Кандауровой…

Дрыгалка с готовностью кивает:

— Конечно, конечно, Александра Яковлевна!

Она говорит это с такой кровожадной радостью, как волк, которому поручили «заняться» ягненком. Ох, и наплачется Кандаурова в Дрыгалкиных лапах!

Наши страхи перед продолжением «придворных реверансов» оказываются напрасными: Колода больше никого не заставляет кланяться, «как если бы» царю с царицей или кавалерственной даме Оржевской.

— Ну, медам, — обращается к нам Колода с самой очаровательной улыбкой, от которой сорок лет тому назад, наверно, сходили с ума поклонники и даже великий русский писатель Гончаров! — хотя нам с вами и весело (да, уж весело, что и говорить!), но ничего не поделаешь, меня призывают дела. Впрочем, следующий урок в вашем классе — мой: французский язык. Итак, до свидания. А бьентО! (До скорой встречи!)

И Колода медленно катится к выходу. Забежав вприпрыжку вперед, Ворона почтительно распахивает перед ней дверь из актового зала в коридор.

После ее ухода по рядам девочек проносится явственный вздох облегчения. Я смотрю на учительницу «танцевания» Ольгу Дмитриевну: ей‑то как? Легче без Колоды или нет? Но прелестная пудреная головка и личико, похожие на махровую бело‑розовую маргаритку, по‑прежнему не отражают никаких чувств.

Минут десять мы еще занимаемся реверансами. Без мыслей о царе и царице и кавалерственной даме реверанс оказывается вовсе не такой трудной наукой. Мы ныряем все сразу, не спуская одновременно глаз с ног Ольги Дмитриевны, которая проделывает перед нами это несложное упражнение. В общем, дело помаленьку идет на лад.

Затем Ольга Дмитриевна показывает нам пять основных танцевальных позиций. Это так же скучно, как реверансы, и так же незамысловато.

Наконец, когда остается всего минут десять до звонка, Ольга Дмитриевна объявляет:

— А теперь потанцуем. Анна Ивановна, будьте добры — польку… Польку, медам! Кто танцует за кавалера, пусть загнет угол фартука.

Таперша Анна Ивановна — она, бедная, наверно, соскучилась, играя все время только одни экзерсисы, — играя польку, весело встряхивает в такт старенькой головой, как заведенная кукла. А девочки — ну, понятно же! — девочки бросаются в эту польку, словно в жаркий день с разбегу в холодную речку! После реверансов, царя и царицы, кавалерственной дамы, после страхов («Ой, сейчас меня заставят делать реверанс!») и унижений («Встаньте в угол!», «Что у вас за голова? Дикобраз!» и т. п.) веселый танец, как вода, смывает с девочек все огорчения и неприятности. Они танцуют весело, самозабвенно. Польку умеют танцевать все. Это простой танец. Даже мой папа и тот, когда был студентом, научился танцевать польку.

Только одна пара не танцует: я и Кандаурова.

Чуть только раздались первые звуки польки, Кандаурова со стоном зажала уши руками. С растрепанной головой, в измятом платье и нечищеных ботинках, она убегает в дальний угол зала, забивается там на крытую чехлом банкетку и с тупым отчаянием смотрит в зеркально‑натертый паркетный пол.

Мы с Маней бежим за Кандауровой.

Маня взяла Кандаурову за руку, уговаривает ее: «Пойдем, пойдем, с нами… Пойдем танцевать…»

Кандаурова только молча трясет головой в знак отказа.

Ольга — Дмитриевна не подходит к Кандауровой, даже не смотрит в ее сторону: вероятно, она не хочет расстраиваться, но Дрыгалка уже вприпрыжку мчится к Кандауровой и Мане.

— Это еще что за трагедии вы разыгрываете? Почему вы не танцуете, Кандаурова? И прежде всего встаньте, когда я с вами говорю!

Кандаурова встает и, все так же глядя в пол, отвечает Дрыгалке ровным, как будто безучастным голосом:

— У меня папа умер в среду… Вчера похоронили…

— Ну, а мама у вас есть? — говорит Дрыгалка уже без обычной ядовитости.

— Мама умерла… давно… я ее и не помню…

Мы все сгрудились около Кандауровой и Мани. Маня обнимает ее, что‑то тихонько говорит ей на ухо. Мы молчим. Мы потрясены горем Кандауровой и своим бессилием хоть чем‑нибудь помочь ей… Ну и, конечно, своей тупой черствостью: ведь никто, кроме Мани, не почувствовал, что с Кандауровой неладно!

Тут раздается звонок — конец уроку танцевания. Ольга Дмитриевна с веселой улыбкой обращается к нам:

— До свидания, медам! Упражняйтесь дома…

Она уходит, неся на стебельковой шее пудреную головку‑маргаритку. Зато Дрыгалка считает, очевидно, необходимым выразить Кандауровой участие:

— Ну что ж, Капдаурова. Бог дал, бог и взял вашего папу… Не горюйте!

И тут же, меняя казенно‑жалостливый тон на привычный, синявкин, она кричит всем нам:

— В коридор, медам, в коридор! Следующий урок — французский язык.

Маня осторожно ведет под руку Кандаурову.

В коридоре мы видим Ольгу Дмитриевну: она весело хохочет, слушая то, что ей говорит подружка, молодая классная дама Прокофьева.

Я хочу сказать здесь, чтоб не забыть. Сорок лет спустя, в Ленинграде, — уже после Октябрьской революции — я увидела в трамвае маленькую старушку в аккуратной плюшевой шубке с посветлевшим от времени, словно поседевшим, собольим воротничком. Головка ее была беленькая уже не от пудры, а от старости. Но все так же прямо держалась эта головка на стебельке шеи, все так же безмятежно смотрели слегка выцветшие глаза, и даже увядшие губки были сложены все так же капризно. «Маргаритка! — узнала я ее. — Махровая бело‑розовая маргаритка…»

— Здравствуйте, Ольга Дмитриевна… Вы меня не помните? Я — ваша бывшая ученица. Узнаете?

Она всмотрелась в меня:

— Как же… как же… Ну конечно, узнаю! Я вас очень любила — вы прелестно танцевали.

Она сказала слово «прэлэстно» так, как произносила его когда‑то начальница А. Я. Колодкина, которой подражали все синявки. Колода говорила еще: «будьте любэзны» и «бэзумно, бэзумно!» вместо «безумно». И от этого «прэлэстно», сказанного Ольгой Дмитриевной, во мне сразу возник целый рой воспоминаний: торжественный актовый зал, портреты царей с надутыми глупыми лицами, и зеркальный пол, похожий на ледяное поле катка, и равнодушный, отсутствующий взгляд, каким скользили глаза Ольги Дмитриевны по лицам девочек, плачущих, наказанных, испуганных…

Вряд ли она в самом деле меня узнала, — разве можно в пятидесятилетней женщине узнать шестнадцатилетнюю девочку, какой я была, когда кончала институт! Да и танцевала я вовсе не «прэлэстно», а, как все другие девочки, скакала козленком под музыку. Это была явная «любэзность», равнодушная «любэзность» старой учительницы, которой нечего сказать своей давнишней ученице.

Я не спросила ее ни о чем — зачем? Она тоже меня ни о чем не спросила — ей было неинтересно. Трамвай подошел к остановке. Ольга Дмитриевна приветливо кивнула мне и вышла. Она сошла по ступенькам легко и грациозно, совсем не по‑старушечьи — а ведь ей было уже лет под семьдесят! — и пошла по тротуару, не оглядываясь на трамвай, откуда я‑следила за ней глазами: она, вероятно, уже не помнила, что за несколько минут перед тем она встретила в трамвае свою далекую молодость…

Я вспоминала ее еще частенько после этой неожиданной встречи. Я восхищалась тем, как удивительно сохранила она в глубокой старости очаровательный, хоть и увядший облик махровой маргаритки. Но вместе с тем мне все время думалось, что это было достигнуто ценой глубочайшего равнодушия к людям. Ведь людей старят не годы — что годы! — нас старит не только свое, но и чужое горе, чужие беды, которые мы переживаем вместе с другими людьми, несправедливость, которая падает не на нас, а на других людей, а мы порой бессильны помочь. Ольга Дмитриевна прожила жизнь, глядя на мир словно с далекой луны. Это сохранило ее… Для кого? Очевидно, не для людей: к людям и их жизни она была равнодушна. А если не для людей, не для жизни, то, значит, ни для кого и ни для чего…

Всю перемену, последнюю в этот день, Маня обнимает Кандаурову, гладит ее по голове, говорит ей какие‑то добрые, ласковые слова. Я тоже стою рядом. Сердце у меня разрывается от жалости, но вот… не умею я так нежно, по‑матерински подойти к Кандауровой. А Маня, вынув из волос Кандауровой розовый гребешок, расчесывает и разглаживает ее вихры, оправляет на ней фартук, вид у Кандауровой становится несколько более благообразным.

Но вот в класс входит Колода. Она прежде всего заставляет всех нас по очереди — по скамейкам, как сидим, — читать по нескольку строк из французской хрестоматии. Выясняется, что примерно три четверти класса еще не умеют даже читать по‑французски. Только шесть или семь девочек читают, но запинаясь, по складам, видимо, не очень понимая смысл прочитанного.

Когда очередь доходит до меня, я читаю бойко и осмысленно. Колода смотрит на меня ласково и, прервав меня, спрашивает по‑французски:

— Вы говорите по‑французски?

— Да.

Она мягко поправляет меня:

— Надо отвечать полным ответом: «Да, сударыня, я говорю по‑французски».

Я повторяю за ней:

— Да, сударыня, я говорю по‑французски.

— У кого вы научились? — продолжает Колода по‑французски.

— Я научилась у француженки, мадемуазель Пикар.

— Она живет в вашей семье?

— Да, она живет в нашей семье.

— Остальные члены вашей семьи тоже знают французский язык?

— Да, моя мать и мой отец говорят по‑французски.

Лицо Колоды все светлеет и добреет.

— Чем занимается ваш отец?

— Мой отец — врач.

Тут Колода переходит на русский язык — очевидно, желая, чтоб ее понял весь класс:

— Очень хорошо, Яновская. Я поставила вам пятерку… Садитесь!

Но тут же, словно вспомнив что‑то очень важное, она снова говорит мне по‑русски:

— А скажите… какого вы вероисповедания?

— Еврейского.

— Вы неправильно отвечаете. Еврейского вероисповедания нет — ведь нет русского или польского вероисповедания, или немецкого, или татарского, да… Есть православное, римско‑католическое, лютеранское, магометанское. Евреи — иудейского вероисповедания. Вот как вы должны отвечать на этот вопрос, да… Садитесь!

Я отправляюсь на свое место и слышу, как Колода (ох, и умница!), забыв, что я понимаю по‑французски, говорит негромко Дрыгалке и именно по‑французски:

— Подумайте! Какая жалость!

На это Дрыгалка шепчет Колоде что‑то на ухо. Наверно, про то, что я нахально «хоте‑ела» чего‑то, и еще про то, что меня пришлось поставить в угол «за неуместный смех». С лица Колоды сходит доброе выражение. Нахалка, шалунья, да еще и «иудейского вероисповедания», — нет, я разонравилась своей начальнице. После меня вызывают Маню Фейгель: она отлично читает французский рассказ и отвечает по‑французски на вопросы Колоды.

— Кто вас научил говорить по‑французски?

— Мой отец, — отвечает Маня.

Брови Колоды удивленно приподнимаются:

— Откуда ваш отец знает французский язык?

— Мой отец учился в Париже. Окончил Сорбонну…

— Чем же он занимается? — недоумевает Колода.

— Мой отец — учитель.

— В гимназии?

— Нет, — отвечает Маня. — В еврейском двухклассном начальном училище…

Маня не рассказывает Колоде того, что на одной из перемен рассказала мне. Ее отец учился в Париже не от легкой жизни: его не приняли ни в один из восьми университетов России. Он работал, как каторжник, давал уроки, не спал ночами — брал переписку, — скопил денег на дорогу до Парижа и на первый год обучения в Сорбонне. Все годы студенчества он не приезжал домой — не на что было! — а все каникулы проводил во Франции: работал батраком у богатых крестьян, носильщиком на вокзалах, грузчиком на складах, голодал, бедовал, — но окончил Сорбонну! А когда он вернулся в Россию, то оказалось, что его солидный, не часто встречающийся у нас диплом никому не нужен! Как еврей, отец Мани не имеет права преподавать в русских школах, только в еврейских двухклассных училищах, где французский, конечно, не преподается. Он и преподает там русский язык и арифметику. Дает еще и частные уроки, бегает весь день как белка в колесе. Детей своих — Маню и ее старшего брата — отец учит французскому языку «в свободное время». А так как «свободного времени» у него нет — он занят с раннего утра до поздней ночи, — то дети каждое утро в рассветную рань (иногда еще затемно — зимой, например) провожают отца до его училища — далеко, на другой конец города! — и по дороге он учит их французскому языку. Рассказывая мне все это на одной из перемен, Маня сказала с гордостью:

— Мой папа — замечательный учитель!

Сейчас, на уроке Колоды, мы с Маней переглядываемся издали. Мы довольны: мы получили по пятерке.

Колода рассматривает в лорнет список учениц в школьном журнале и вдруг, остановившись, вызывает:

— Карцева Лидия!

Встает и выходит из‑за парты очень высокая девочка — Лида Карцева. У нее серые глаза, умные и смелые. Губы сложены треугольником, вершиной вниз — от этого у нее выражение лица чуть насмешливое. Лида Карцева открывает французскую хрестоматию наудачу и читает вслух басню Лафонтена «Ворона и лисица». Она читает не просто бегло, как делали перед тем мы с Маней, — она читает спокойно — за автора басни, униженно‑льстиво — за лисицу. Весь класс, хотя и не понимает французских слов, слушает Лиду Карцеву с интересом. Мы с Маней, восхищаясь, улыбаемся до ушей. Колода просто наслаждается Лидиным ответом: говорит Лида превосходно, с настоящим парижским акцентом, как не говорит и сама Колода.

— Где вы учились французскому языку? — спрашивает Колода, сияя улыбкой.

— Мы с мамой прожили целый год во Франции. Мама была больна и лечилась там, — спокойно отвечает Лида.

— Чем занимается ваш отец?

— Мой отец — юрист.

— Хорошо, дружочек мой, очень хорошо… Садитесь!

Я смотрю на Лиду не отрываясь, как зачарованная. Как‑к‑кая удивительная девочка! Какие у нее умные серые глаза! Нет, серо‑голубые, — всматриваюсь я. Наверно, она прочитала много книг — и русских, и французских. И с каким достоинством она держится, — не то что все мы! «Все мы» — это я, конечно, имею в виду самое себя: мне очень трудно было не расплакаться, когда Дрыгалка поставила меня в угол. И с какой непринужденностью носит Лида свое коричневое форменное платье! У всех нас — кроме только Мели, но она ведь второгодница, — у всех нас видно, что мы только сегодня впервые надели форму. Она нас смущает, подавляет, стесняет наши движения. А у Лиды, по‑видимому, есть счастливый дар держаться в любом костюме так, словно она носит его всю жизнь, от самого рождения. Нет, замечательная девочка Лида Карцева, замечательная! Хорошо бы дружить с такой умной, спокойной подругой! Конечно, я не стану набиваться на дружбу; я буду издали смотреть, как она ведет себя, как поступает, и буду во всем ей подражать. Я тут же пытаюсь для начала сложить губы треугольником, как у Лиды Карцевой, но у меня это не получается.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 110; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.303 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь