Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Сложные взаимоотношения сладкого и острого



Харуки Мураками

Радио Мураками

 

 

Харуки Мураками

Радио Мураками

 

О костюмах

 

На днях, когда я наводил порядок в шкафу, обнаружилось, что я – счастливый обладатель по крайней мере пяти костюмов. И никак не меньше чем двадцати галстуков. Однако если память мне не изменяет, то за последние три года я надевал костюм от силы один раз, а галстук… ну, сколько раз в году я повязываю галстук? Так зачем, спрашивается, мне эти пять костюмов?

Между прочим, вопрос совсем не так прост.

Все‑таки как ни крути, а я – взрослый человек и сознательный член общества, и здравый смысл подсказывает мне, что на всякий случай надо иметь про запас хотя бы по одному костюму на каждое время года. К тому же, сколько бы я ни зарекался, мол, «да я ни в жизнь такое не надену!», совсем не носить костюмы не получается – по роду занятий.

Пока я на эту тему размышлял, в голове всплыло (я‑то умудрился совсем про это забыть), что в тот год, когда мне исполнилось сорок, я твердо себе сказал: «Всё, ты уже не мальчик, ты должен выглядеть солидно и жить тоже солидно». Поэтому я сшил на заказ пару‑тройку костюмов и прикупил несколько пар кожаных туфель. В то время я жил в Риме и мог за разумную цену приобрести приличную одежду, к тому же и мест для «выхода в свет» в новой одежде было предостаточно. В Италии, если ты не одет с иголочки, то в ресторане тебя обязательно посадят черт знает куда. Пожалуй, это одна из тех стран, где о человеке судят по одежде, а, скажем, его характер, мастерство или реальный уровень благосостояния не имеют, как правило, особого значения. Самое главное – как ты выглядишь. Поэтому все одеваются очень тщательно и продуманно. И я бы не стал безоговорочно осуждать такое поведение – есть в нем какая‑то своя правда…

Но, вернувшись в Японию, я, как и раньше, стал ходить исключительно в джинсах и кедах, костюмы, галстуки и кожаные туфли были заброшены, а вскоре и окончательно позабыты.

И основная проблема заключается именно в этом.

Я так думаю, что наша человеческая сущность – то, что делает нас самими собою, – почти не меняется с возрастом. Вот мы вдруг почуяли рядом что‑то новое и твердо решили, что с сегодняшнего дня изменимся, станем другими; но как только это «новое» уходит, то большинство из нас ведут себя как предметы из специального полимера с эффектом памяти формы, ну или как черепаха, которая все пятится назад, пока не залезет поглубже в свою нору: понемногу, хотим мы того или не хотим, происходит откат и мы возвращаемся к первоначальному своему состоянию. Так что наши попытки измениться – это в конечном итоге не что иное, как пустая трата жизненной энергии…

Я стою перед раскрытым шкафом, гляжу на ни разу не надеванные костюмы и девственные галстуки, и все эти мысли проносятся в моей голове одна за другой.

И наоборот, иногда мы думаем: «А зачем меняться‑то? И так вроде хорошо», а потом – бац! – и совершенно непонятным образом меняемся. Уму непостижимо.

Кстати, из всех своих костюмов я отчетливей всего помню хлопковый оливкового цвета, в котором лет двадцать назад [1] получал премию Гундзо для начинающих писателей. В те времена у меня в гардеробе костюмов не водилось, так что я специально поехал в Аояму [2], в магазин готовой одежды «VAN», и в отделе распродаж приобрел обновку. Костюм этот я надел в сочетании с самыми банальными белыми кедами. Тогда мне казалось, что вот теперь‑то начнется совсем новая жизнь…

«Ну и как, началась?» – спросите вы.

«Ну… можно сказать, что началась. Да, определенно началась».

«А так посмотришь, вроде такая же, как и раньше», – скажете вы.

Тогда я тоже посмотрю и подумаю: «Ну да. Такая же».

И объяснить все это словами очень трудно.

 

Музыкальное питание

 

Я сходил на фильм Вима Вендерса «Клуб „Буэна Виста“». Наверное, дополнительных объяснений не требуется, но тем не менее напомню: это документальная лента, повествующая о том, как американский музыкант Рай Кудер отыскивает на Кубе легендарных, но давно забытых музыкантов, записывает с ними альбом и, возродив в них угасший было пыл, успешно гастролирует с «Клубом…» в США. Музыканты – герои фильма – все как один прекрасны, музыка – пробирает почти до дрожи. В итоге фильм меня, можно сказать, захватил.

Даром что как раз накануне просмотра мы переезжали на новую квартиру и я на своем горбу перетаскал никак не меньше сотни ящиков (да у меня только старых виниловых пластинок шесть тысяч штук!) – так что мое усталое тело больше смахивало на наволочку со старым тряпьем. Я опустился в кресло, и ноги мои тут же обмякли, и я подумал, что встать теперь вряд ли получится. Пока стоишь или ходишь – вроде ничего, но только присел, усталость вдруг накрывает тебя с головой… Знакомое чувство, правда?

Короче, весь первый час я клевал носом, то и дело проваливаясь в сон. Никак не мог заставить себя открыть глаза. «Фильм – чудо!» – думал мой мозг, однако тело неумолимо погружалось в вязкую, уютную, дремотную топь. Я даже успел посмотреть несколько коротеньких снов. Это были странные, бессвязные сны. Но по мере того как они мне снились, усталость, похоже, потихоньку начала отступать. И все это время в ушах фоном звучала кубинская музыка.

В общем, подозреваю, что пара‑тройка эпизодов проскользнули мимо меня. Зато, когда я вышел из кинотеатра, мой освеженный после сна (после снов) организм вернулся в то состояние, которое на языке продавцов подержанного винила называется «почти нулёвым». Так что на самом‑то деле я постиг и оценил этот фильм не головой, а всем телом, что, согласитесь, гораздо надежней. Я впитал его в себя так, что он добрался до самых дальних уголков моего существа. Я физически всосал все питательные вещества, в нем содержащиеся. И собственно, это все, что я собирался здесь рассказать, – сочинение саморекламных «советов пользователю» в мои планы не входило.

Просто этот фильм относится к тому типу фильмов, которые хочется смотреть не на видео, а в кинотеатре, сидя в удобном кресле, так, чтобы музыка окружала тебя со всех сторон… Ведь иначе можно и не суметь до конца слиться с нею.

У документальной ленты Джима Джармуша «Год лошади», в которой рассказывается о концертном турне Нила Янга, то же очарование, тот же специфический терпкий привкус. Оба фильма сняты не профессиональной кинокамерой, а на обычное видео. Поэтому изображение грубоватое, но зато атмосфера реальности правдиво воссоздается живым дыханием музыки. В последнее время выходит такое количество утонченной и крупнобюджетной музыкальной видеопродукции, что иногда даже тошно становится, а вот найти по‑настоящему хорошие, «полезные» фильмы – почти невозможно. Или я не прав?

В любом случае это то, о чем я подумал, посмотрев музыкальный фильм Вима Вендерса.

 

Вечер в «ристоранте»

 

В один особенный вечер с одной особенной женщиной я отправился в одно элитарное заведение в Аояме, специализирующееся на итальянской кухне, – в программе был ужин вдвоем. В общем, я просто хотел сказать, что мы с женой решили отметить годовщину нашей свадьбы. Короче, скука смертная. Или не скука? Ну да неважно…

Тихое такое заведение. Между столиками много свободного пространства. Карта вин внушительных размеров, и к ней сомелье – очень соответствующий образу сомелье. Белоснежные скатерти и свечи. И никакой музыки. Звуковым фоном – приятная тишина и наш задушевный разговор.

На ужин нам подали телячью котлету (правильную!) в североитальянском стиле. Ну вот, надеюсь, вы уже смогли прочувствовать общую атмосферу? Одним словом, выпендрежный такой «ристоранте». И цены не низкие – в подобное заведение часто не походишь.

Через несколько столиков от нас сидела молодая пара. Собственно говоря, мы с ними были единственными посетителями – вечер только начался. Мужчина на вид чуть моложе тридцати. Женщине, должно быть, лет двадцать пять. У обоих правильные черты лица, одеты по‑столичному прилично. Они производили впечатление модной и изысканной пары.

Мы с женой выбрали вино, сделали заказ и, пока ждали заказанного, невольно слышали (а что поделаешь? – доносятся голоса, и все тут) разговор тех двоих. Довольно быстро нам стало ясно, что они, как говорится, находятся на пороге новых и очень близких отношений. В содержании их беседы не было ничего примечательного – обычная светская болтовня, однако по интонации можно было догадаться о многом. Ну и к тому же я в некотором роде писатель и, значит, читаю в сердцах людей. Мужчина думал что‑то вроде: «Ну вот, еще немного, и предложу ей…» Женщина думала: «Наверное, надо согласиться…» Если не произойдет ничего непредвиденного, то после ресторана они поедут куда‑нибудь, все равно куда, лишь бы там их ждала удобная кровать. Я прямо‑таки видел белесое облако феромонов, покачивающееся над их столиком. А над нашим, понятно, почти ничего не покачивалось – все‑таки тридцать лет семейной жизни. Но посмотреть со стороны на молодую счастливую пару было все равно приятно.

Впрочем, эта прелестная и многообещающая атмосфера в буквальном смысле слова улетучилась, как только подали «примо пиато». Звук, с которым молодой человек принялся втягивать в себя спагетти, я бы назвал чавкающим хлюпаньем. В жизни не слышал такого душераздирающего звука! Простите мне мою метафору, но, должно быть, с таким хлюпаньем открываются и закрываются врата ада, отмечая смену времен года. Услышав это, все застыли в ужасе – и я, и моя жена, и официант с сомелье. И молодая женщина за столиком тоже застыла, как изваяние. Мы разом задохнулись, потеряли дар речи. И только виновник всего этого, молодой, хорошо одетый мужчина, нисколько не смущаясь и даже, я бы сказал, лучась довольством, продолжал поглощать спагетти, ни на секунду не переставая хлюпать.

Интересно, что с ними стало в дальнейшем, с этой парой? Временами меня волнует этот вопрос. Даже теперь.

 

Сжигаемо

 

Мне кажется, что писателей в общем и целом можно охарактеризовать как людей, которые уделяют слишком много внимания довольно‑таки странным (и бесполезным) вещам и событиям. Иногда зациклишься на чем‑нибудь и поневоле ходишь и думаешь: «Ну, почему? Почему снова фигня‑то такая?!»

Например, в 1970 году феминистки, ратующие за полнейшее освобождение женщины, провели ряд акций, в том числе и по сожжению бюстгальтеров. Дело давнее, хотя вы об этом, возможно, тоже слышали. В тот день активистки собрались на площади, развели костер и принялись радостно швырять в него бюстгальтеры. В этом выражалась их позиция, гласившая: «Социально ограничивать женщину с помощью подобного рода приспособлений – позор!» Все это было заснято журналистами и быстренько растиражировано в СМИ.

Будучи мужчиной, я плохо себе представляю, насколько – с физиологической точки зрения – может ограничивать человека бюстгальтер. Но если ваша позиция того от вас требует, то в сожжении бюстгальтера, как мне кажется, ничего страшного нет. Так что с моей стороны – никаких претензий.

Меня волнует другое, а именно: были ли эти бюстгальтеры новыми, или феминистки уже успели ими в той или иной мере попользоваться? Не могу сказать, чтобы мысль об этом не давала мне заснуть по ночам, но знак вопроса тусклой тенью упорно маячит у меня за спиной. Ведь такие подробности в газетах не описываются (о таком в газетах вообще почему‑то не пишут), и узнать, что там было на самом деле, нет никакой возможности. Но сдается мне, что эти бюстгальтеры все ж таки успели побывать в употреблении. Новые‑то жалко сжигать, да и, честно говоря, я как‑то не могу себе представить женщину, которая бы согласилась на такое бессмысленное расточительство.

С другой стороны, если я прав, то остается только посочувствовать несчастному бюстгальтеру. Жил он себе, не тужил, изо всех сил – как ему и полагается – выполнял (весьма достойно, я думаю) свои бюстгальтерские обязанности, и вдруг в один прекрасный день беднягу вытаскивают из шкафа, обращаются с ним как с законченным негодяем, полностью отрицают самый смысл его существования и в довершение всего на глазах народа бросают в полыхающий костер. Возмутительно! И хотя между нами, разумеется, нет никакого родства, но как‑то само собой я начинаю сострадать ему, как родному.

Есть еще кое‑что, чего я никак не пойму. Почему, спрашивается, активистки сожгли только бюстгальтеры, а вот корсеты, к примеру, не сожгли. Если исходить из того, что бюстгальтер ограничивает женщину, то уж корсет ограничивает ее никак не меньше (а может, даже и больше). Или я не прав?

Но нет, корсеты никто не сжигает, как, впрочем, и туфли на каблуках, и тушь для ресниц. Пострадали только бюстгальтеры. Быть может, бюстгальтер, являясь олицетворением некоего исторического перекоса, подобно доктору Живаго, должен следовать темными коридорами своей нелегкой судьбы, терпеливо снося все те немыслимые несчастья, которые выпадают на его долю? Бедняга! Вот чего бы мне точно не хотелось, так это стать такого рода «олицетворением». Уж поверьте.

Нда‑а, я, конечно, понимаю, что сгоревшие тридцать лет назад бюстгальтеры вряд ли заслуживают столь пристального внимания, но то и дело о них вспоминаю и задумываюсь. Наверное, это оттого, что у меня много свободного времени…

 

Куда идет Котояма‑сан?

 

Однажды, описывая нечто трудновыполнимое, я выразился метафорически. «Это почти так же сложно, как научить кошку давать лапу», – написал я тогда, и после этого получил кучу электронных писем, что, мол, «моя‑то кошка дает лапу запросто». Ну надо же! Кто‑то даже написал, что если терпеливо и систематически обучать животное во время кормления, то давать лапу научится любая кошка. В моей жизни было немало котов и кошек, однако, как мне кажется, никому бы из них не пришлась по душе подобная муштра, ну и, кроме того, мне самому ни разу не приходило в голову заняться чем‑нибудь подобным.

Кот для меня прежде всего добрый товарищ и в некотором роде равноправный партнер, так что дрессировать его – это как‑то не по мне. Скорее мне хочется, чтобы Котояма‑сан (давайте его персонифицируем и будем называть именно так) жил достойной жизнью. При этом я вовсе не утверждаю, что коты, дающие лапу, никуда не годятся (более того, я почти восхищаюсь такими котами), просто в моем понимании Котояма‑сан – это такое свободолюбивое суперсущество, и все тут.

Или вот еще метафора: когда кто‑то ведет себя гораздо спокойней, чем обычно, про него говорят «прямо как одолженный кот». Молодежь, правда, этого уже не понимает. Один молодой человек даже как‑то меня попросил: «Не могли бы вы мне объяснить… я не совсем понимаю – зачем кому‑то понадобилось одалживать кота?» И правда, зачем? К чему все это – идти к чужим людям, брать у них на время кошку? Может, это связано с народной медициной? Нет. Не связано. Все это для того, что избавиться от мышей. Если в доме жил кот, который искусно охотился, то соседи приходили к хозяевам и просили: «Мы страшно извиняемся, но не дадите ли вы нам ненадолго своего кота?» А кому охота работать в гостях?

Раньше в старых японских домах водилась уйма мышей, и кот был чем‑то вроде отряда быстрого реагирования. Когда я был маленьким, наш кот, который время от времени убивал какую‑нибудь мышку, обычно приходил ко мне похвастаться добычей. В общем, в доме кота ценили, и это обеспечивало ему особое, независимое положение. Так что в те времена Котояма‑сан был индивидуалистом, профессионалом своего дела, невозмутимым представителем свободной профессии, и как‑то даже дико было думать о том, чтобы учить его давать лапу. Да в этом и не было никакого смысла.

Однако в наше время мыши из домов, по крайней мере городских, повывелись – и смысл жизни Котоямы несколько изменился. Теперь он в большинстве случаев просто вызывающий умиление домашний питомец. Может, поэтому все больше становится котов, которые, пересилив свою природу, научаются давать лапу. Я почти уверен, что в Японии хотя бы раз в году проходит Всеяпонский кошачий симпозиум и на нем слышатся призывы типа: «Уважаемые коты и кошки! В это трудное время, в которое мы с вами не живем, а выживаем, не пора ли в корне пересмотреть общественное устройство? Не пора ли совершить революцию в собственном сознании?» И тогда по всей Японии, в темных уголках прихрамовых садов собираются Котоямы, складывают лапы на груди и сочувственно кивают: «И верно. Должно быть, пора».

Пусть все оно так, но если найдется хоть один, который ругнется с чувством и скажет: «Да вы чё?! Какое еще „дай лапу“?! Я что им, собака, что ли? Не смешите меня!» – вот такого Котояму я люблю! Так что держитесь, Котоямы, не сдавайтесь!

 

Угорь

 

Заезжая на стоянку на сверкающем черном «мерседесе», позаимствованном у товарища, я задел ограду и своротил правое зеркало заднего вида. «Ну все. Что теперь делать?!» – подумал я. И от ужаса проснулся. Ночь. Три часа сорок две минуты.

Что, интересно, этот сон означает? Не иначе, что сегодня надо поесть угря: черный «мерседес‑бенц» – это символический угорь, а свороченное зеркало, надо думать, – недовольство самим собой, которое я испытываю всякий раз, как съем что‑нибудь особо калорийное… Да нет, это я шучу, конечно. Просто сегодня мне вдруг захотелось угря. Вот и все. Но насчет сна – это не шутка. Сон был.

А угорь и в самом деле вещь очень вкусная. Чего уж скрывать, угря я люблю. Каждый день его, конечно, есть не будешь, но время от времени – примерно раз в два месяца или около того – я обязательно вспоминаю, что пришло время поесть угря, и отправляюсь в ресторан. Угорь – удивительное блюдо с удивительной аурой, и в случае с ним самая обычная последовательность действий: зайти в ресторан, сделать заказ и съесть то, что заказал, – воспринимается как некая законченная идея, как своего рода ритуал. Это свойство угря трудно объяснить словами, и именно поэтому оно особенно приятно.

Впрочем, не надо думать, что угорь всегда был для меня чем‑то привлекательным. В детстве я его на дух не переносил. И хотя в нашей семье все его ели, я один всегда отказывался. А потом вдруг в моей жизни наступил такой момент, когда я полюбил этот вкус. При каких обстоятельствах и когда именно это произошло – как ни стараюсь, не могу сейчас этого вспомнить. Так или иначе, решившись наконец попробовать угря, я обнаружил, что это очень вкусная штука.

Давным‑давно, во время одного из своих путешествий в префектуру Нара, я вместе с товарищем очутился в маленькой деревушке. Прогуливаясь по ее улочкам, мы набрели на старинный ресторан, где подавали угря. Нас провели на второй этаж, в полной тишине усадили на подушки и приняли заказ. Было около часа дня, мы порядком проголодались. Время шло, ждать пришлось долго, но за чаем, который нам принесли почти сразу же, почему‑то ничего не последовало. Развалившись на подушках, мы с товарищем прождали еще почти целый час, пока в животах у нас не забурчало, да так, что я решился спуститься вниз и разузнать, что вообще происходит. На первом этаже было тихо, сумрачно и безлюдно. Выходило, что, кроме нас, посетителей не было.

– Ау, есть тут кто‑нибудь?

Я двинулся по коридору, который уходил куда‑то в глубь дома. Коридор привел меня к кухне. Заглянув в кухню, я увидел следующее: в тусклом маслянистом свете (совсем как в одном незадолго до того просмотренном польском фильме), держа в руках нечто, напоминающее толстенный вертел, спиной ко мне стояла сгорбленная старушка. Я и моргнуть не успел, как она взмахнула этой штукой и – бац! – воткнула ее угрю в спину. Просто сцена из какого‑то древнего сна…

Я молча вернулся на второй этаж и сел рядом с товарищем. Через некоторое время пришла прислуга и со словами «простите, что заставили вас так долго ждать» поставила перед нами наш заказ – разделанного и зажаренного в соусе золотисто‑коричневого угря на белоснежном рисе. Это был, кроме всяких шуток, по‑настоящему вкусный, просто наивкуснейший угорь.

Угорь – блюдо с характером. В этом я уверен, как ни в чем другом.

 

В небе над Родосом

 

Возможно, я не прав, но мне кажется, что бывают в жизни такие моменты, когда мы вплотную приближаемся к смерти. Случаи, когда люди подвергаются смертельной опасности, не редкость, но речь не об этом. А о том, что иногда, без всякой видимой на то причины, вдруг осознаешь, что смерть – вот она, совсем рядом.

Обычно мы живем, особо не задумываясь о том, что умрем (ведь если об этом постоянно думать, то сил на жизнь уже не хватит). Но потом вдруг что‑то происходит, и ты чувствуешь на загривке холодок – дыхание смерти. И сразу становится ясно, что, хоть мы и воспринимаем свою жизнь как нечто само собой разумеющееся, обедаем рисом и рыбой, шутим сами и смеемся шуткам окружающих, но стоит ветру подуть чуть в сторону, и мы – как мимолетное виденье – исчезнем и следа от нас не останется. И как только мы это осознаем, мир вокруг нас пусть на время, но полностью преображается.

Однажды в Греции, когда я летел на маленьком двухмоторном самолете, мне довелось испытать это чувство. Наш самолет больше всего походил на хлипкую консервную банку из‑под сардин. Мне как‑то говорили, что именно благодаря простоте устройства с машинами этого типа аварии случаются очень редко. Может, оно и так, но когда мы заходили на посадку в аэропорт Родоса, по неизвестной мне причине неожиданно заглохли оба мотора. Впрочем, ни стюардесса, ни сидевшие в салоне пассажиры не выглядели обеспокоенными, и я решил, что, наверное, у этих самолетов просто такая особенность и ничего страшного не происходит.

После того как заглохли моторы, наступила тягучая тишина. Только еле слышно гудел за бортом ветер. В этот осенний полдень на небе не было ни облачка. Ничто не мешало любованию величественным видом. Внизу под нами с одной стороны проплывали неровные гряды гор, сосновые леса, вереницы белых домиков, а с другой – сияло на солнце Эгейское море. Я парил в вышине. Над всей этой нереальной, недосягаемой красотой.

Наш жизненный опыт можно уподобить вязанке хвороста, только вместо сучьев в нее крепко увязаны важные для нас события. И пока я летел в тишине над Родосом, у меня возникло такое ощущение, что веревка, стягивающая мою вязанку, непонятно почему вдруг развязалась. Если бы мне в этот самый момент сказали, что я сейчас умру, я бы даже не удивился. Ну умру, и что? Привычный мне мир рассыпался, а новый двигается вперед уже без меня. Я словно бы сделался прозрачным, бесплотным. От меня остались только пять разрозненных чувств, и больше ничего. И теперь, махнув рукой на недоделанные дела, я прощался с уходящим от меня миром. Это было очень странное ощущение погружения в бесконечную пустоту.

Но тут заработали моторы, и сразу все вокруг наполнилось шумом. Самолет сделал большой круг и взял курс на посадочную полосу. Потерянные было плоть и кровь вернулись ко мне, и я ступил на остров Родос самым обычным туристом. Потом, как и подобает живому и не собирающемуся умирать существу, я перекусил в рыбном ресторане, выпил вина и отправился в гостиницу отдыхать. Но смерть как некое шестое чувство осталась во мне и никуда не делась и по сей день.

И когда размышляю о смерти, я всегда вспоминаю пейзаж, увиденный мной тогда из окна самолета. Честно говоря, я почти уверен, что какая‑то часть меня умерла. Тихо‑тихо. В небе над Родосом.

 

Морковка‑сан

 

Старые песни бывают настолько старыми, что перестаешь понимать, о чем в них поется. Например, в одной детской песенке под названием «Красные туфельки» есть такая строчка:

«В красных туфельках девочка с чужеземцем ушла».

Оказывается, многие нынешние японцы не понимают смысл устаревшего слова «чужеземец» («а stranger» по‑английски, «идзин‑сан» по‑японски), которое теперь уже почти окончательно вытеснено из разговорного языка современным «иностранец» («гайко‑кудзин»).

Когда слово выходит из употребления, оно становится просто сочетанием звуков. Поэтому реакция типа: «Эт‑та что еще такое?» – вполне обычна и закономерна. Не так давно я провел в интернете кампанию по поиску объяснений слова «идзин‑сан» и насобирал множество любопытных ошибочных версий.

Чаще всего встречались варианты «иидзии‑сан» (добрый дедушка) и «хиидзии‑сан» (прадедушка). Что ж. Я вполне могу представить себе дряхлого прадедушку, который, шаркая в сторону порта, тянет за собой за руку маленькую девочку. Но, во‑первых, я тут же начинаю волноваться за старичка, а во‑вторых, мне кажется, что большинству прадедушек такие эскапады все‑таки не под силу. В случае с «добрым дедушкой» ситуация, конечно, выглядит гораздо более жизнеутверждающей и даже может сойти за хеппи‑энд. Хотя поди знай, что это за добрый дедушка такой. Очень может быть, что наутро он окажется злее некуда. «Хи‑хи‑хи, моя девочка», – захихикает противный старикашка, и нам останется только посочувствовать несчастному ребенку.

Среди прочих был и вариант «тидзии‑сан» (господин губернатор). Помню, что в первый момент я здорово удивился. При чем здесь губернатор и зачем ему уводить с собой ребенка? Но потом до меня дошли вести об одном губернаторе из префектуры Осака [3], и я искренне пожалел девочку в красных туфельках. С другой стороны, если бы малышку увел токийский губернатор и, как это ему свойственно, всерьез бы занялся ее моральным воспитанием [4], конец мог бы быть не менее страшен…

Бедняжка! И как ее угораздило связаться с губернаторами?! С другой стороны, упоминание о них делает всю эту историю несколько более правдоподобной.

Кстати, если уж мы заговорили о правдоподобии, то надо сказать, что одно из объяснений было совсем уж невероятным: «ниндзин‑сан» (господин Морковка).

Представьте себе, что по Йокогаме идет девочка в сопровождении морковки. Каково? А что будет, если у этих двоих пойдут маленькие морковки?.. (Боже мой, что я пишу.)

Вообще‑то мне самому больше всего нравится вариант «иидзииса ни цурарэтэ иттятта» (поразвлечься ушла). Девочка поняла, что пора пойти повеселиться и что ничего плохого в этом нет.

«В красных туфельках девочка поразвлечься ушла».

Вполне себе ничего. Только вот для детской песенки не очень подходит…

Но самое интересное, что, даже если слова супер‑разызвестного шлягера нам не совсем понятны и мы толкуем их как‑то по‑своему, это совершенно не мешает ходу нашей обычной жизни. Более того, ошибочные толкования неясных слов по‑своему симпатичны и делают жизнь более уютной.

Вы так не считаете?

Если бы смысл и смысловые связи всех слов, особенно тех, которые мы воспринимаем на слух, были бы нам предельно понятны, словно бы высвечены до мельчайших деталей огромной флюоресцентной лампой, то это было бы невыносимо скучно и – парадоксальным образом – бессмысленно. Потому что в человеческой жизни, я уверен, обязательно должны оставаться неясности и загадки.

Без этого мы никак.

Правда ведь, Морковка‑сан?

 

Яблочное настроение

 

Недавно я сходил на фильм «Правила виноделов» по роману Джона Ирвинга. Джон сам написал для фильма сценарий, за который, между прочим, был удостоен премии Американской академии киноискусства. Фильм, надо сказать, получился первоклассный. Мне очень понравилось. Все, что было в романе тяжеловесного, излишне поучительного, а местами просто скучного, в картину не вошло. Короче, авторы фильма сумели создать настроение.

На мой взгляд, особое очарование прозы Ирвинга кроется как раз в протяженности и некоторой занудности повествования, но о вкусах, как бы это выразиться… да вы и сами знаете. И хотя многие талантливейшие писатели, начиная со Скотта Фиццжеральда, Фолкнера и Капоте и заканчивая Раймондом Карвером, пробовали свои силы в Голливуде, тем не менее из всей писательской братии первым получил «Оскара» именно Джон Ирвинг. То есть до него практически ни одному писателю не удалось, взявшись писать сценарий по своему произведению, довести это дело до такого счастливого финала. Но теперь злые чары разрушены, и это действительно знаменательное событие. Я, например, ужасно этому рад!

Как я уже сказал, фильм был очень интересным и доставил мне большое удовольствие, но должен вам признаться, что во время просмотра меня ни на секунду не отпускало навязчивое желание съесть яблоко. Оно и понятно. Ведь действие в фильме в основном происходит в яблоневом саду, и то и дело в кадр попадают аппетитнейшего вида яблоки. Как тут не поддаться искушению? Сначала на периферии сознания мелькнула мысль: «Эх, вот бы яблочка сейчас», а потом я и сам не заметил, как это вышло, но только чувствую: глотаю слюни и думаю лишь о яблоках. Я уже не помню, когда мне в последний раз так сильно хотелось съесть яблоко. Так что любители яблок (а среди них, кажется, плохих людей не может быть по определению) просто обязаны посмотреть этот фильм!

Лично я люблю, чтобы яблоко было твердым и кислым. Из японских сортов предпочитаю «когяку» («рубин»), а когда жил в Бостоне, ел исключительно яблоки сорта «макинтош».

«Макинтош» (японское название «асахи», «утреннее солнце») – один из самых дешевых сортов. В любом супермаркете за несколько долларов можно купить огромный пластиковый мешок этих яблок. Что я, собственно, и делал. Ел я эти яблоки каждый день, и они мне нисколько не надоедали. Иногда я готовил салат из очищенных яблок с сельдереем. И теперь, когда я вспоминаю о своей жизни в Бостоне, первое, что возникает у меня перед глазами, – гладкие, темно‑красные бока яблок «макинтош».

И можно даже подумать, что именно поэтому, хотя вовсе и не поэтому, я всегда пользовался – да и теперь пользуюсь – компьютером «Макинтош». Кстати, название яблок по‑английски пишется как «Mcintosh», а название «яблочных» компьютеров – «Macintosh». Это специально так придумано, чтобы торговые марки отличались.

Утром я встаю, иду на кухню, а оттуда, зажав в руке яблоко, – прямиком в кабинет. В кабинете я – долгим нажатием на кнопку – включаю свой «Мак», отмеченный фирменным значком яблока, и в свете утренней зари жду, пока загрузится операционная система. Жду и жую красное кислое яблоко. А в голове зреет мысль: «Сегодня тоже надо постараться и написать что‑нибудь стоящее».

Вот так и живем.

Я не могу сказать ничего плохого про «Windows», но менять на него свой «Мак» пока не собираюсь. К тому же, «Майкрософт» не ставит на свои компьютеры «яблочные» значки.

 

Музыка для голубцов

 

Я купил себе новый диск Нила Янга и уединился на кухне. Слушая музыку, я нашинковывал большим ножом морковь и корень репейника‑гобо для кимпиры [9], пока мир вокруг меня незаметно менялся. На душе потеплело. Все‑таки очень здорово готовить кимпиру под музыку Нила Янга. «Нил, дружище, – думал я, работая ножом, – ты такой молодец! И я тоже молодец – стою вот тут, готовлю кимпиру». Мне даже захотелось как‑нибудь так исхитриться и угостить музыканта тем, что у меня получится. А вот если бы я готовил омлет с сыром, то, скорее всего, музыка Нила Янга не произвела бы на меня такого глубокого впечатления. Есть в ней что‑то противоречащее омлету с сыром.

Между прочим, я с давних пор люблю простой американский рок. Мне нравятся R. Е. М., Red Hot Chili Peppers, Бек Хансен или, скажем, Уилко Джонсон. Когда у кого‑нибудь из них выходит новый диск, я все бросаю и бегу в магазин – покупать. У Шерил Кроу тоже хорошая музыка. А вот со сложным роком у меня, соответственно, отношения как‑то не очень. Рок, он ведь и есть рок, зачем уж так выпендриваться.

Чаще всего я слушаю все вышеперечисленное в машине. Потому что люблю, чтобы было громко, а дома все сразу начинают ругаться, мол, «выключай, мы сейчас оглохнем!». А тут сидишь себе, крутишь баранку, никому не мешаешь. Музыка играет. Одним словом, здорово! Машина у меня открытая. Бывало, еду – ранний вечер, погода отличная, «чили‑перцы» что‑то душевное горланят. Голова проветривается, настроение сразу улучшается. Есть еще одна старая песня Эрика Бёрдона и группы Animals под названием «Sky Pilot». Так вот, когда я ее ставлю на многократный повтор у себя в машине, крепко хватаюсь за руль и давлю на газ, то это все – полный улет. Я даже думаю, что в этот момент меня выносит в другое измерение. Если хотите, попробуйте сами. Только не забудьте пристегнуть ремни.

Для музыки вообще очень важно, где и как ты ее слушаешь. Если некий дядька в полном одиночестве готовит на кухне кимпиру, то «чили‑перцы» в эту картину совершенно не вписываются. Как, впрочем, и «Sky Pilot». А вот Нил Янг очень даже к месту. И вообще, под правильную, подходящую музыку все, что вы делаете, вы будете делать хорошо и с удовольствием. Надеюсь, я вас не сильно напряг этими сентенциями. А то некоторые, должно быть, представили, что теперь без правильной музыки и шагу шагнуть не получится. «Приготовлю‑ка я сегодня на ужин голубцы. Та‑ак. А музыку‑то какую ставить?» И задумался на два часа. Так и без ужина остаться можно.

Если вам интересно мое мнение, то во время приготовления голубцов лучше всего слушать «артиста, ранее известного как Принц» [10]. Эрик Клэптон подойдет для лапши с грибочками, а когда готовишь котлеты, надо обязательно слушать Марвина Гэя. Только не спрашивайте меня почему. На этот вопрос у меня нет ответа. Но сами подумайте, разве я не прав?

Значит, все‑таки не прав. Ну что ж…

(Примечание: это эссе я писал под «Ранние струнные квартеты Моцарта» в исполнении «Амадеус‑квартета».)

 

Самоубийства котов и кошек

 

Французский журналист Мартин Монестье собрал в своей книге «Самоубийства: история, техника и другие особенности добровольной смерти» (книга интересная, рекомендую) невероятное количество сведений о самоубийствах всех времен и народов. Читая эту книгу, я то и дело удивлялся, восхищался, а временами впадал в глубокую задумчивость. Но больше всего меня поразила глава про самоубийства животных. Да‑да, именно про самоубийства. Выходит, что не только люди кончают с собой – животным это тоже доступно.

Кот директора Французской школы в Риме, будучи окончательно и бесповоротно отвергнут кошкой французского посла, бросился с балкона дворца Фарнезе. Наверное, ему просто все осточертело – по крайней мере, свидетели рассказывали, что это выглядело как чистой воды самоубийство. Воображение мое не на шутку разыгралось, и я довольно живо представил себе действующих лиц этой печальной истории: гордую красавицу Катрин (вымышленное имя) – кошку французского посла, носившую ошейники исключительно от Прада и т. д., и ее соседа Мурзика (имя также вымышленное). События развивались так: Мурзик, пораженный красотой благородной соседки, признается ей в любви. В ответ он слышит от Катрин примерно следующее: «Что‑о? Да как ты смеешь говорить со мной о своих жалких чувствах? Совсем спятил, что ли? Кто я, ты понимаешь? А кто ты? Да никто! И через миллион лет тоже будешь никто. Вот так‑то!» В общем, поставила она его на место, а он этого не пережил. Такое и среди людей частенько случается.

Еще я нашел там историю про кошку, которая утопилась в море. Это была рыбацкая, потрепанная жизнью кошка, у которой с годами окончательно испортился характер. В один прекрасный день она притащила своему хозяину‑рыбаку новорожденного котенка и, перед тем как уйти, взглянула на хозяина многозначительно, словно бы говоря: «Если сможешь, позаботься о ребенке». Потом с решительным видом устремилась к морю и исчезла в волнах. Рыбак, несмотря на то что у кошки, как написано в книге, «был немного странный характер», животину свою очень любил. Поэтому, оправившись от удивления, он кинулся в море и в конце концов выловил кошку из воды, хоть это далось ему с немалым трудом. Обтер он ее полотенцем и положил на солнышко отдышаться. Но стоило ему ненадолго от нее отойти, как она тотчас побежала топиться снова. И со второго раза ей это удалось. Судя по всему, это была очень упорная кошка.

Трудно сказать, что в действительности чувствовали эти животные и насколько осознанными были их самоубийства. По крайней мере, из того, что вы здесь прочли, трудно сделать однозначный вывод. Но я знаю точно: и этот кот, и эта кошка в какой‑то момент потеряли вкус к жизни. Ведь жизнь у котов нелегкая – в ней много разных неприятностей, и, возможно, в конце концов наступает минута, когда в кошачьей голове возникает мысль (пусть даже едва оформленная) о том, что жить‑то надоело, надоело мельтешить.

И начинают несчастные животные себя изводить, мучаются, седеют (в общем, становятся «потерянными для общества») и наконец, потеряв все ориентиры, сигают через перила.

Так что, пожалуйста, постарайтесь быть терпимыми даже к очень странным котам. И кошкам.

 

Люблю сукияки

 

Вы любите сукияки? [11] Я очень люблю. В детстве, когда мне говорили, что на ужин будут сукияки, я всегда страшно радовался. Но почему‑то с некоторого времени (точный момент я пропустил) вокруг меня почти не осталось людей, которые бы любили это блюдо. Кого ни спросишь, всегда слышишь в ответ одно и то же: «Сукияки? Мм… Мне как‑то не очень нравится». Моя жена, например, считает, что вполне достаточно есть сукияки один раз в пять лет. И насколько я помню, за всю нашу совместную семейную жизнь мы ни разу толком не поели сукияки. Один раз в пять лет – это даже реже, чем Олимпиада! Эй, кто‑нибудь, поешьте со мной сукияки!

Больше всего я люблю жареный тофу, лук‑порей и нитяное желе из корней аморфофаллюса, в просторечии называемое конняку. Так что если мне удастся найти напарника, который бы приналег на мясо, то это было бы супер. Я серьезно!

Кстати, песня Кью Сакамото «Уэ о муитэ аруко» [12], которую вы все наверняка знаете, была записана в Америке как раз под названием «Сукияки». Несмотря на это дикое название, в 1963 году песня в течение трех недель удерживала первое место в хит‑параде знаменитого журнала «Биллборд». И теперь по всему миру ее знают как «песню‑сукияки». В Америке ее до сих пор иногда крутят по радио – на радиостанциях для любителей ретро. Я как‑то раз пересекал Америку на машине и где‑то на бескрайних просторах Миннесоты вдруг услышал эту композицию – у меня даже сердце защемило. Все‑таки отличная песня. Я уже много лет всех убеждаю, что ее надо сделать вице‑гимном Японии. Как вам эта идея?

Вопрос «Почему песня о парне, который, несмотря ни на что, не отчаивается, превратилась в песню тушеного мяса?» занимал меня уже давно. И вот наконец с помощью одной книжки мне удалось найти на него ответ. Оказывается, когда оркестр Кенни Болла (джазовая команда из Британии) записывал в студии эту песню, никто никак не мог запомнить ее название: «Uewomuitearukoh». Наконец кто‑то не выдержал и сказал: «Нет, ну так просто невозможно. Давайте назовем ее – ну хотя бы „Сукияки“, что ли». На том и порешили. И соответственно, на пластинке тоже написали: «Сукияки». И даже на оригинальных пластинках Кью Сакамото, которые продавались в Америке, тоже стояло это название. Дикость, конечно, но, может, оно и лучше, что так получилось. И запоминается легко, и по‑свойски как‑то звучит. А я еще к тому же и сукияки люблю, так что вообще все замечательно.

Между прочим, уже после того, как песня «Сукияки» стала хитом, в Америке под названием «Суси» продавалась композиция Сёдзи Судзуки «Судзукакэ но мити» [13]. Вы об этом знали? К сожалению, из «Суси» хита не получилось. Ну ничего, может, мы еще дождемся других хитов: «Тэмпура» или, скажем, какое‑нибудь «Сасими». Чем такой музыки будет больше, тем жизнь будет интереснее. Станем слушать радио и глотать слюнки.

Ну вот, пока я это все писал, мне ужасно захотелось поесть сукияки.

 

Щенок под пальто

 

В мире есть множество неприятных и ненавистных мне вещей, но больше всего я не люблю, когда меня фотографируют крупным планом. Сколько себя помню, я всегда недолюбливал свои фотопортреты. (Хотя, когда меня совсем не фотографируют, мне это тоже не нравится и я еще больше раздражаюсь.) В общем, если мне предлагают работу, для которой надо специально сфотографироваться, я, как правило, отказываюсь с самого начала. Но жизнь наша длинна и замысловата, как творческая карьера Пола Маккартни, и бывают случаи, когда отказаться просто невозможно.

Отвечаю на вопрос, почему мне не нравится мое собственное лицо на фотографиях. Потому что стоит мне посмотреть в объектив или даже в сторону фотоаппарата, как я – это происходит на уровне рефлекса – становлюсь невероятно серьезным и буквально застываю. «Расслабьтесь, – кричит мне фотограф. – Улыбнитесь!» Но я настолько напряжен, даже плечи напряжены, что улыбка, которую мне удается из себя выдавить, больше всего напоминает разминку актера, готовящегося изображать окоченевший труп.

Когда Трумен Капоте дебютировал как писатель, его фотопортрет на задней обложке был настолько (хочется сказать – патологически) красивым, что многие люди – особенно люди определенного склада – не оставили этого без внимания. Кто‑то попросил Капоте поделиться секретом искусства красиво получаться на фотографиях. На что тот ответил: «Ну, в этом нет ничего сложного. Просто нужно быть прекрасным внутренне. Любой человек, полностью отдавшийся мыслям о прекрасном, выйдет на фотографии красавцем». Но в действительности это вовсе не так просто. Я сам не раз пробовал, и ничего у меня так и не получилось. Наверное, мистер Капоте в этом смысле человек исключительный.

Тем не менее, когда меня фотографируют с животными, даже я – весь из себя скованный и напряженный – получаюсь на снимке удивительно расслабленным. Кошка ли, собака, кролик или лама – это не имеет значения. Если животное находится от меня на расстоянии не дальше вытянутой руки, я способен на вполне естественную улыбку. Обнаружил это я совсем недавно. Представляете, один и тот же человек, – но в зависимости от того, есть рядом животные или нет, выражение лица у него кардинально меняется.

Я не хочу, чтобы меня считали симпатичным (а даже если бы и хотел, все равно непонятно, как это сделать), но, думаю, я бы не отказался прожить всю жизнь с таким спокойным выражением лица и с таким приятным настроением, которое у меня бывает, если рядом со мной есть какой‑нибудь зверек. Есть такая детская песенка (ее исполняет Киоко Кисида), называется «Почему щеночек теплый». Я эту песню очень люблю. Стихи для нее написала Эрико Кисида.

Почему, почему щеночек мягкий?

Давай его спрячем под пальто.

Щеночек, крошечный щеночек.

Почему он мягенький такой?

Да. Было бы неплохо, если б я всегда мог чувствовать себя так, будто у меня под пальто спрятан маленький теплый щен. Но ежедневно носить щенка под пальто – это на самом деле испытание не из легких.

 

Я испугался Вирджинии Вульф

 

Вы знаете актрису Салли Келлерман? В «Военно‑полевом госпитале» [24] Роберта Олтмена она играла красавицу медсестру по прозвищу Хотлипс – Горячие Губки. Это очень яркая характерная актриса, и ужасно жаль, что фильмов с ее участием теперь почти и не встретишь.

Когда я жил в Бостоне, там шел спектакль «Кто боится Вирджинии Вульф?» с Салли Келлерман в главной роли. «Ой, как хочется снова на нее посмотреть», – подумал я и отправился в театр. Если американский актер вдруг перестал сниматься в фильмах, значит, он стопроцентно посвятил себя театру – по крайней мере, мне кажется, что в Америке это происходит именно так.

В этой постановке действующие лица бесконечно много говорят, и разговоры эти большей частью представляют собою скандалы и ругательства, так что на слух это все воспринимать не больно‑то легко. Но, во‑первых, я когда‑то давно смотрел одноименный фильм с Элизабет Тейлор в главной роли, а во‑вторых, читал пьесу Олби на английском, поэтому по идее должен был все понять. Спектакль шел в «The Hasty Pudding» – небольшом театре при Гарвардском университете [25]. Я сидел в десятом ряду, в самой середине. Сидел и ждал начала. Почти все места были заняты.

Вот наконец действие началось, но я никак не мог сосредоточиться на происходящем на сцене. Ерзал, вертелся в кресле. А все потому, что меня не покидало ощущение, будто каждый раз, когда Салли Келлерман поворачивается к залу, она смотрит именно на меня, прямо‑таки заглядывает мне в глаза. То есть сначала я решил, что это мне мерещится, и попытался на этом не зацикливаться, но чем дальше, тем сильнее становилась моя уверенность в том, что я не ошибся. Стоя лицом к залу и произнося слова своей роли, Салли буквально не сводила с меня глаз. Все ее слова были обращены лично ко мне и только ко мне одному.

Я никогда не играл на сцене и ничего в этом не понимаю, но вполне возможно, что у некоторых актеров есть такой профессиональный прием – они смотрят со сцены в зал, выбирают кого‑нибудь из зрителей и фиксируют на нем взгляд. Ну, такая специальная техника игры. Вокруг меня все были как на подбор белокожие интеллектуалы, в тот день я оказался единственным азиатом в зале. Вот она меня и выбрала – как самого необычного, выделяющегося. А почему бы и нет? По‑моему, вполне правдоподобное предположение.

В общем, я, весь замученный и с растрепавшейся прической, еле‑еле досидел до конца спектакля, не оценив толком мастерства ни актеров, ни режиссера. Конечно, не исключено, что все это плод моего больного воображения, что на самом‑то деле Келлерман вообще не могла видеть моего лица, потому как ужасно близорука и на расстоянии пяти метров не отличает, скажем, черношерстного зайца с островов Амами от мяча для боулинга. Возможно. Но в любом случае мне было уже не до спектакля. Я неимоверно устал. Уф.

Спектакль с живыми актерами, которые играют прямо у тебя на глазах, – это невообразимый сгусток жизненной энергии. Я вообще‑то не отношусь к страстным поклонникам театрального искусства, но иногда ноги сами несут меня в театр. Здесь испытываешь тот особый вид нервного возбуждения, который не пережить ни в кино, ни на концерте. Бывает, правда, что нервы не выдерживают, но на что только не согласится человек ради еще одного интересного воспоминания.

 

Вечернее бритье

 

Было время (возможно, нечто подобное случается и теперь), когда одна фирма по производству электробритв в рамках рекламной кампании посылала по утрам своих представителей отлавливать и брить прямо на улице офисных служащих, спешащих на работу. «Вот это да, – громко удивлялись служащие, глядя на то, что бритвам удавалось снять с их щек, – вроде бы только перед выходом из дома побрился, а вон сколько всего осталось…» Такая вот реклама. Разумеется, служащие были подставные, но все равно это выглядело довольно убедительно.

Я иногда пользуюсь электробритвой этой фирмы, но не в той последовательности, которая предписывается рекламой, а совсем наоборот. То есть сначала я бреюсь машинкой, а потом снова повторяю всю процедуру, но уже с помощью обычной безопасной бритвы. Многие скажут: и как это ему не лень – сначала так, а потом еще эдак? Но, во‑первых, у меня много свободного времени, а во‑вторых, я это делаю отчасти из любопытства. В конце концов, именно праздные и любопытные типы вроде меня – и я об этом уже не раз писал – становятся писателями.

Сразу оговорюсь, что мой метод тоже не безупречен и после бритья все равно тут и там остаются недобритые места. Уж не знаю почему. Наверное, отчасти потому, что и у той и у другой бритвы есть свои ограничения, свои слабые места. И та и другая что‑то сбривают, а что‑то оставляют. К тому же в утренней спешке, в какой последовательности ни брейся, идеал все равно недостижим, по крайней мере для большинства из нас. (С этой, и только этой, точки зрения вышеупомянутая реклама выглядит достоверной, а во всем остальном, по моему скромному мнению, с достоверностью как‑то не очень. А жаль. В таких делах нужно все продумывать тщательно и даже незначительные мелочи рассматривать под разными углами.)

Обычно я бреюсь только утром, но бывают дни, когда вечером я тоже бреюсь. Например, если собираюсь на вечерний концерт или в ресторан, поужинать с дорогим мне человеком. Или что‑нибудь в этом роде. Вообще‑то я, подобно древним земледельцам, практически не живу ночной жизнью. Вечерние выходы у меня случаются не чаще одного‑двух раз в месяц. И хотя, конечно, возиться с бритьем не особо хочется, но это неотъемлемая часть светской атмосферы. Вот приступаешь к бритью, и сразу появляется такое свежее, «выходное» настроение. И уж точно это не имеет ничего общего с рутинной утренней процедурой, «бритьем по привычке». Прямо‑таки начинаешь чувствовать вкус к жизни.

Сначала согреваешь щеки теплым влажным полотенцем, потом наносишь крем для бритья и тогда уже, без спешки и нервов, начинаешь работать бритвой.

Идеально! Потом аккуратно смываешь пену и смотришь на себя в зеркало – проверяешь, не осталось ли где ненужных волос. Затем приходит очередь лосьона после бритья. Пока он деликатно пощипывает мои щеки, надеваю свежевыглаженную рубашку, поверх нее – любимый твидовый пиджак и в завершение обуваюсь. И если после этого на площади рядом со станцией ко мне подойдет человек и скажет: «Добрый вечер. Не могли бы вы уделить несколько минут и попробовать вот эту электробритву», то я, человек по натуре незлобивый, рявкну в ответ: «Знаешь что? Отвали‑ка!» Наверное, как‑то так.

 

Пончики

 

Сегодня мы будем говорить о пончиках. Тех, кто сидит на диете, сразу предупреждаю – лучше не читайте. Потому что на этот раз речь действительно пойдет о пончиках.

Я никогда не любил сладкое. Единственным исключением были и остаются американские пончики [26]. Непреодолимое желание съесть пончик иногда накатывает на меня, и я сам не понимаю – с чего это вдруг? Но ведь, если вдуматься, в современном обществе пончик – это не просто жареный пирожок, а скорее целая совокупность «околопончиковых» факторов, диалектически подвергнутых гегелевскому «снятию», для того чтобы на новом витке быть собранными в единую кольцеобразную структуру… Э‑э‑э, короче, я хотел сказать, что из сладкого я люблю только американские пончики.

Когда я в качестве «придворного писателя» (writer‑in‑residence) преподавал литературу в университете Тафта, расположенном в пригороде Бостона, я часто покупал пончики по дороге на работу. Я ставил машину на парковке у саммервильского «Dunkin Donuts» [27], заходил в закусочную, заказывал себе парочку тамошних пончиков с дыркой, наполнял горячим кофе специально взятый для этого из дома маленький термос, потом запихивал все это в бумажный пакет и отправлялся на работу, в свой университетский кабинет. В кабинете я, попивая кофе и закусывая пончиками, отрабатывал свои полдня: читал, писал, беседовал с навещавшими меня студентами. Бывали дни, когда, проголодавшись в пути, я ел пончики прямо в машине. Поэтому на полу моего «фольксвагена‑коррадо» постоянно валялись крошки. А на сиденье – вы только не подумайте, что я хвастаюсь или еще что‑нибудь подобное, – были пятна от пролитого кофе.

Между прочим, вы знаете, кто и когда придумал дырку в пончике? Наверняка не знаете. А я вот знаю. Впервые в мире дырка в пончике появилась в 1874 году в городке Кэмден, расположенном в американском штате Мэн. Была в городке одна пекарня, в которой обучался пекарскому мастерству пятнадцатилетний Грегори Хэнсон. Каждый день в этой пекарне выпекалось множество пышек, но, чтобы они как следует пропеклись, приходилось очень подолгу оставлять их на огне, так что КПД был невелик. И вот в один прекрасный день Хэнсон подумал, что, если бы в середине была дырка, дело пошло куда быстрее. Подумал и воплотил – вынул из всех пышек середку. В результате время готовки сократилось, да и колечки получились что надо: форма интересная, и есть приятно.

– Эй, Хэнсон, поздравляю с пончином! – (Прошу заметить, это каламбур, а не опечатка.)

– Спасибо, хозяин, кажется, вышло неплохо.

Вот так на свете появились первые пончики с дыркой. Я допускаю, что в таком изложении история выглядит весьма сомнительной, и морально готов к репликам типа: «Ты нам тут не заливай». Но оставьте ваши сомнения – я прочитал об этом в одной солидной книжке, вполне заслуживающей доверия.

Свежеиспеченный пончик, с его цветом‑ароматом, с приятной для зуба упругостью – квинтэссенция всего того, что придает людям силу и смелость. Давайте же прямо сейчас съедим пончик и почувствуем себя хорошо. А диету можно отложить до завтра. Разве не так?

 

Эстампы

 

У Клода Дебюсси есть фортепианный цикл под названием «Эстампы». Он состоит из трех частей: «Пагоды», «Сады под дождем» и «Вечер в Гренаде», каждая из которых – в импрессионистической манере – подробно живописует иноземные ландшафты. Это прекрасное произведение, и если представится возможность, обязательно его послушайте.

Будучи старшеклассником, я без конца слушал «Эстампы», записанные на пластинку, в исполнении Святослава Рихтера. Слушал снова, и снова, и снова. Так что в конце концов окончательно заездил пластинку, но зато запомнил цикл наизусть. Рихтер – пианист‑призрак времен холодной войны – жил в Советском Союзе и на Западе практически не выступал. В первый раз он попал туда в 1960 году или что‑то вроде того. Концерт, данный им в Италии, был целиком записан на пластинку. В том числе и мои любимые «Эстампы». Впрочем, все остальные вещи он тоже исполнил потрясающе.

В его манере исполнения, жесткой, но в то же время очень чувственной, присутствует потаенная тяжеловесная страсть. Такая, от которой даже становится жутко. В общем, эта манера не совсем подходит для произведений Дебюсси, но лично мне «Эстампы» больше всего нравятся именно в исполнении Рихтера.

Кстати, так как запись концертная, под конец слышны аплодисменты публики. Эти аплодисменты сами по себе произведение искусства. Сразу понятно, что имеешь дело с итальянцами: отзвук последней ноты еще едва уловимо витает над залом, он медленно тает и вот‑вот исчезнет, и тут – великолепным откликом, достойным оперной арии, – воздух взрывают бешеные овации. Они – яркое свидетельство того, как глубоко и тонко почувствовала публика гениальность исполнителя. Это то, что можно назвать настоящими, образцовыми аплодисментами. Для меня они были неотделимы от «Эстампов», и моя память сохранила их наравне с музыкой.

И вот представьте, как‑то раз наш класс повели на концерт одной известной японской пианистки. В программу, между прочим, входили и «Эстампы» Дебюсси. Прямо скажем, ее исполнение очаровывало не так, как рихтеровское, но была в нем своего рода элегантная прелесть. И вот, когда пианистка закончила играть, я, конечно же, зааплодировал. А так как я с головой был погружен в музыку, то – о ужас! – мои аплодисменты раздались именно в тот момент, в который они раздаются на пластинке с записью итальянских гастролей Рихтера. То есть тогда, когда «отзвук последней ноты еще едва уловимо витает над залом, медленно тает и вот‑вот исчезнет». К тому же аплодировал я образцово, как в итальянской опере. И здорово опозорился. Это ведь не Италия, а Япония, так что, кроме меня, не нашлось ни одного человека, которому бы пришло в голову начать аплодировать именно в этот момент. Я чуть сквозь землю со стыда не провалился.

«Эстампы» в исполнении Рихтера я, бывает, слушаю и теперь и каждый раз, когда слышу аплодисменты в конце записи, вспоминаю тот ужасный случай и сгораю от стыда. В жизни есть множество восхитительных моментов, но и постыдных ничуть не меньше. И хорошо, что так. Ведь если бы наша жизнь была сплошным восхищением, мы бы очень быстро от нее устали. Правда‑правда.

 

Куча проблем

 

Незадолго до того, как мне исполнилось тридцать, я внезапно решил: «Напишу‑ка я роман». И написал. И за этот роман мне присудили премию. Так что ученических, ранних произведений у меня вроде как и нет. С самого начала я производил законченный «литературный продукт». По молодости это казалось закономерным и не напрягало, но теперь я думаю, что был в те времена излишне самоуверенным и наглым.

Когда из издательства сообщили о премии, я поехал в Отаву [28] на встречу с ответственным редактором. После встречи с ответственным пошел на прием к главному. Тот сказал: «С романом куча проблем. Но старайся, пиши еще». С таким видом, будто сплюнул какую‑то дрянь, попавшую в рот. А я подумал: «Вот сволочь, будь он трижды главным из главных, кто ему дал право так со мной разговаривать?» В подобных ситуациях всегда появляются такие мысли.

Дело в том, что роман «Слушай песню ветра» стал причиной внутрииздательского скандала. Многие считали, что «эту бесконечную болтовню вообще нельзя назвать литературой». Возможно, правда была на их стороне. Но я считал, что если они все‑таки – пусть неохотно – решили дать мне премию, можно было бы постараться и создать хотя бы видимость добросердечного отношения. Это ведь не очень трудно, правда?

Говорят, время лечит. Теперь, сидя в садовом кресле и провожая закат, я начинаю понимать, что со мной самим и моими романами всегда была куча проблем (да и сейчас они никуда не делись). Думаю, что когда человек с кучей проблем пишет романы с кучей проблем, то глупо удивляться, что на него показывают пальцем. Эта мысль меня успокаивает. Когда на меня и мои опусы в очередной раз кто‑то набрасывается с разгромной критикой, я с полным правом могу сказать: «Вы уж извините, но у меня всегда была куча проблем». Понимаю, что сравнение никуда не годится, но тайфун или землетрясения тоже здорово осложняют жизнь. И никто их не критикует. Да и что можно сказать, кроме как: «Ничего не поделаешь, тайфун – это тайфун»? Вот так и со мной. Ничего не поделать.

Пару дней назад мне пришло письмо из Германии, из редакции одной газеты. Незадолго до этого на немецком телевидении в популярной литературной передаче обсуждался перевод романа «К югу от границы, на запад от солнца» [29]. Известная женщина‑критик Зигрид Лёфлер [30] высказалась следующим образом: «Такого рода вещи вообще не должны обсуждаться в этой программе. Это не литература, а фастфуд». В ответ восьмидесятилетний председатель, ведущий программы [31], принялся горячо защищать роман (а заодно и меня). В результате фрау Лёфлер окончательно вышла из себя и со словами «чтоб я еще когда‑нибудь приняла участие в этой отвратительной программе» покинула место постоянного комментатора, которое занимала в течение двенадцати лет. В письме из газеты спрашивали, что я по этому поводу думаю. А по мне, так это просто лишний повод еще раз предостеречь всех и каждого: проблем со мной – куча, и ничего тут не поделаешь.

 

Докучливый перелет

 

Лето близилось к концу, я полетел на Хоккайдо [32].

Звучит заманчиво, не правда ли? Но на самом деле это была скука смертная, а не путешествие. Я остановился в гостинице неподалеку от аэропорта Титосэ [33] и до позднего вечера занимался делами, ради которых приехал. А рано утром вылетел обратно рейсом на Нариту [34]. Я был настолько занят, что никуда не сходил и даже ужинал прямо в гостинице. В общем, пользуясь случаем, хотел бы во всеуслышание честно и открыто заявить, что хоть работа и превыше всего, но такое путешествие – если только речь не идет о человеке, который любит смотреть на взлетающие и приземляющиеся самолеты в натуральную величину, – это просто стыд и позор.

В поездку я взял с собой книжку, которую давно хотел дочитать. Мол, приличное путешествие мне не светит, так хоть в самолете займусь приятным делом. Но не тут‑то было. А почему? Да потому, что мне все время мешали. В компании JAM (вымышленное название), рейсом которой я летел, пассажирам уделялось слишком много внимания: кроме общепринятых информационных сообщений во время взлета и посадки на пассажиров одно за другим сыпались всяческие объявления, обращения, предложения и услуги. Не могу припомнить всего, но даже то, что вспомнил, впечатляет. Судите сами.

Рассказ о кредитной карте JAM. Бесконечное описание всех тех льгот, удобств и преимуществ, которыми может воспользоваться счастливый обладатель кредитной карты JAM.

Позвольте предложить вам подушку. Не хотите ли почитать газету? Может быть, журнал? (Нет. Нет. И еще раз нет.)

Приветственное обращение командира экипажа. (Сейчас мы… э‑э‑э… пролетаем над префектурой Мияги… э‑э‑э… прямо над Сэндаем [35]. Предположительная задержка в пути – пять минут. Э‑э‑э… сейчас с правой стороны... хм… вы можете увидеть то‑то и то‑то.)

Раздача напитков. И по второму кругу: Хотите добавки?

Раздача дрожжевых булочек со сладкой начинкой. Не хочу.

Желающие посмотреть утренний выпуск новостей «Эн‑эйч‑кэй» [36], пожалуйста, настройте свои наушники на первый канал.

Буква «D» на вашей груди. Только для пассажиров JAM – модные футболки от CHRISTIAN DIOR. Кроме того, в рамках специального летнего мероприятия мы дарим вам так полюбившиеся нашим бортпроводницам сумки на ремне.

Раздача леденцов. Не хочу.

Прощальное обращение командира экипажа. Я, в принципе, не против красного словца, но это как‑то уже слишком: «Лето вот‑вот подойдет к концу. Багряные цветы сальвии красивым ковром украсят то тут, то там улицы города, лаская наш взгляд. Пожалуйста, берегите себя, не перегревайтесь на все еще летнем солнышке. Мы благодарим вас за то, что сегодня вы путешествовали с JAM…»

 

Перелет от Титосэ до Нариты длится, между прочим, всего один час. И все это время тебе кто‑то мешает. Какое уж тут чтение. С грустной печалью я вспоминал свои перелеты в крылатых «матрасных комнатах» Монгольских авиалиний, неприветливей которых ничего нет. Какое это было счастье.

 

Медовый месяц с короккэ

 

Когда‑то давно у меня жил толстый кот, который по цвету напоминал свежепожаренные короккэ [37]. Кота звали Короккэ. И каждый раз, когда я на него смотрел, во мне просыпалось непреодолимое желание поесть короккэ – кстати, совершенно естественное. Короккэ нельзя не любить, и я их люблю. Подспудно мне даже кажется, что страсть к этому блюду как‑то украшает и облагораживает человека. Я бы, например, не смог напасть с бейсбольной битой (даже со спины) на субъекта, который, ничего не подозревая, сидит за столом и уписывает за обе щеки короккэ. Только не подумайте, пожалуйста, что смысл моего высказывания в том, что человека, уплетающего ростбиф, просто необходимо шарахнуть битой. (Конечно нет, боже упаси.)

Моя жена не любит готовить жирные блюда. Поэтому, с тех пор как мы поженились, она ни разу меня не кормила ни короккэ, ни тэмпурой [38]. По крайней мере, я ничего такого не припоминаю. Когда мне хотелось короккэ, я либо отправлялся в закусочную, либо готовил себе сам. Если вы еще не поняли, намекаю: вообще‑то я не очень страдаю, занимаясь готовкой пищи. Так что с этим у меня проблем не было: захотел короккэ – и приготовил.

Сначала я брал картошку. Чистил ее, варил и делал пюре. В пюре я добавлял немного мяса, после чего лепил из полученной массы плоские котлетки, обваливал их в панировочных сухарях, заворачивал каждую в полиэтиленовую пленку и замораживал. Если мне вдруг срочно хотелось съесть короккэ, то я размораживал желаемое количество котлеток и обжаривал их во фритюре. Каждый раз варить, смешивать и лепить мне было лень, так что я сразу готовил себе короккэ на полгода вперед и запихивал их все в морозилку. Тогда у нас еще была купленная по случаю огромная морозильная камера, из тех, что используют в заведениях общественного питания, так что места для моих котлеток хватало. В результате мне удавалось сохранять с короккэ самые невинные и в полной мере меня удовлетворявшие дружеские отношения.

Но нежданно‑негаданно, как замаскированный дорожный патруль на трассе Одавара‑Ацуги [39], нагрянула беда. В один прекрасный день морозилка сдохла. Наверное, из нее вытек весь фреон или что‑то в этом роде. Электричество поступало, лампочка горела, но морозилка не морозила. Мои котлетки‑полуфабрикаты начали на глазах размягчаться, пораженные смертельным недугом, прямо как какая‑нибудь Офелия. Как назло – все это произошло в выходные, я даже мастера не мог вызвать. Поскольку просто выкинуть все свои заготовки рука не поднималась, я решил: «Съем сколько смогу». Решил и сделал – пожарил и съел. Я ел короккэ два дня подряд, пока не объелся ими до полусмерти. Это было ужасно. Последующие несколько лет я не то что есть, даже видеть эти котлетки не мог. По ночам мне снились кошмары о том, как полчища злобных короккэ окружают и душат меня (или делают из меня отбивную).

Но со временем память об этом ужасе истончилась, стерлась, и я помирился с короккэ. Правда, не настолько, чтобы снова начать их готовить и замораживать (стоит мне только подумать, что морозилка может опять сломаться, и у меня начинает болеть сердце), но, по крайней мере, теперь я иногда захожу в мясную лавку и покупаю там парочку свежепожаренных котлеток. Потом отправляюсь в булочную за свежим хлебом и, купив хлеб, иду в парк. Я зажимаю короккэ между двумя ломтями хлеба и, недолго думая, принимаюсь за этот нехитрый сэндвич. В мире есть множество первоклассных ресторанов, но разве что‑то может сравниться с той радостью, которую испытываешь ясным осенним полднем, сидя на скамейке в парке и беззастенчиво поедая сэндвич с обжигающим губы короккэ. Это ни с чем не сравнимо (я иронизирую).

Да. Пожалуй, в этой книжке все‑таки слишком много разговоров о еде…

 

Научить не могу

 

Вы знаете, что одно время Сосэки Нацумэ [40] работал школьным учителем? Главный герой его повести «Мальчуган» преподавал математику, а сам Сосэки преподавал английский язык. Стажировался он в Англии, что в его время было редкостью, и потому отличался от прочих преподавателей прекрасным произношением. Все ученики Сосэки искренне им восхищались. Он оказался талантливым учителем и педагогом‑энтузиастом. У него был собственный взгляд на образование, который не очень соответствовал установившимся в этой области нормам. Да, он был строгим учителем, но ученики – подавляющее большинство – обожали его. Однако сам Сосэки считал, что преподаватель из него никудышный. В конце концов он оставил место профессора в Токийском университете и целиком отдался писательству. И это понятно. Я тоже думаю, что, чем каждый день ходить на службу и преподавать, гораздо приятней сидеть дома и заниматься любимым делом – писать романы и повести.

Став писателем, Сосэки узнал не понаслышке, что такое слава и успех (не зря же его считают одним из основоположников современной японской литературы). Но его жизнь омрачала болезнь, из‑за которой последние годы он провел дома, лежа в постели. У него ужасно болел желудок (Сосэки явно принадлежал к тому типу людей, у которых всегда проблемы с желудком). Между прочим, когда один из его учеников Миэкити Судзуки пришел проведать учителя, он застал его на веранде, сидящим на корточках в окружении чумазых окрестных ребятишек, которых набилось туда, ни много ни мало, двенадцать или тринадцать человек. Сосэки занимался с детьми английским. При этом, судя по гримасе на лице, боль не отпускала его ни на минуту, но он ласково и терпеливо продолжал свои объяснения. Когда ребята ушли, Миэкити спросил: «Откуда взялись эти дети?» «Даже не знаю, – ответил Сосэки, – пришли ко мне, говорят, „научи нас английскому“. Я им сказал, что я человек занятой, так что позанимаюсь с ними только сегодня, в порядке исключения. Еще я у них спросил, кто их ко мне послал, а они сказали, что никто. Они, мол, сами подумали и решили, что раз я такой знаменитый, то наверняка должен знать английский».

Так ее и вижу, эту замечательную картину: пересиливающий боль Сосэки говорит чумазым ребятишкам: «Дети, только совсем чуть‑чуть. У дяди много дел» – и начинает объяснять им азы английского языка. Об этом славном эпизоде я узнал из книжки Коки Кавасимы «Учитель английского Нацумэ Сосэки», которая вышла в издательстве «Синтё». Хоть Сосэки и считал, что преподаватель из него никудышный, но само ремесло преподавателя, очевидно, не вызывало у него неприязни.

Конечно, это не повод для хвастовства, но вот я, например, не имею ни малейшей склонности к учительству. Сам я – легкообучаемый и новые вещи усваиваю довольно быстро, однако разжевывать их потом для других – свыше моих сил. «Да ты просто эгоист!» – говорит мне жена. Но я не эгоист, а действительно не умею и не люблю преподавать. Когда я кому‑то что‑то объясняю, я сразу начинаю заводиться и забываю о том, что проблема‑то, собственно, во мне. «Неужели так трудно понять элементарные вещи?!» – ругаюсь я мысленно. Мои человеческие возможности ограниченны, и я в принципе не могу стать хорошим учителем.

Как‑то раз одного известного бейсболиста спросили, в чем заключается секрет удачной бейсбольной подачи. Он на полном серьезе ответил, что самое главное – ударить по мячу со всей силы. Нельзя сказать, чтобы я его не понимал. Некий смысл в ответе как бы присутствовал. А бейсболист этот впоследствии стал тренером.

И ведь в нашем мире действительно много никудышных преподавателей.

 

Эх, не везет!

 

Бывают такие дни, когда мелкие, но очень приятные события идут косяком.

В тот день, когда мы взяли в Стокгольме автомобиль напрокат, нам тоже везло. Во‑первых, нашу машину подогнали прямо к отелю. Во‑вторых, это был новехонький, сияющий «Сааб 9–3», а не какой‑нибудь старый «опель‑астра». Стоял май. Синее скандинавское небо плыло высоко над головой. У нас спонтанно родился план. Мы решили махнуть по скоростной трассе на юг. По дороге заехать в какую‑нибудь деревеньку и остановиться в тамошней симпатичной гостинице на несколько дней. Потом на пароме, вместе с автомобилем, переправиться в Данию. (Сейчас‑то можно доехать по мосту, но в те времена в Данию еще ходил паром, с элегантной неспешностью курсирующий туда‑обратно.) Такой вот замечательный план. Свобода! Все свои дела в Стокгольме мы уже закончили и, пребывая в отличном настроении, предвкушали приятное путешествие.

Рано утром мы выписались из отеля и сели в машину. Мотор взревел, а уже через несколько минут городские улицы остались позади – мы выехали на скоростную трассу. Рычаг ручной коробки передач плавно следовал движению кисти, – как будто режешь масло теплым ножом. И если бы меня попросили выбрать, ну, пусть не самое‑самое счастливое утро в моей жизни, а, скажем, первую дюжину таковых, то это утро наверняка оказалось бы в списке.

В пути мы сделали остановку и перекусили – рыбой и салатом – в ресторанчике на берегу живописного озера. Потом продолжили свой путь на юг. За окном, радуя глаз, мелькала свежая весенняя зелень; мотор «сааба» приятно урчал в такт льющимся из стереосистемы звукам «Серенады с почтовым рожком» [41]. День был прекрасен. И посреди этого великолепия моя спутница задала мне – словно извлекая со дна холщового мешка (под названием «грубая реальность») грязные носки двухнедельной давности, в которых была сыграна не одна теннисная партия, – кошмарный вопрос.

– А паспорт, обратный билет и дорожные чеки ты взял?

– …

Паспорт, обратный билет и дорожные чеки!

Наши документы – кстати, в специальном холщовом мешочке для ценных вещей – я сдал на хранение в гостиничный сейф. И конечно же, забыл их забрать.

Я посмотрел на прибор: судя по его показаниям, мы находились уже на 250 километров южнее Стокгольма. 250 километров – это примерно как от Токио до Хаманако [42]. Далековато. А на часах уже почти три часа дня. Глубоко вздохнув, я съехал на обочину и остановил машину. И тут же, словно он только этого и ждал, начался дождь.

Развернувшись – кругом, раз‑два, – мы поехали обратно в Стокгольм. Другого выхода не было. До отеля добрались только поздно вечером (естественно, въехав в город, я сразу же заблудился) – солнце давно закатилось. От усталости и какой‑то внутренней пустоты мы были не в состоянии говорить. Если много приятных событий следуют одно за другим, то потом обязательно происходит откат. Так устроена жизнь. И тут ничего не попишешь.

Даже теперь, когда я смотрю на карту Швеции, я сразу вспоминаю именно тот день. И в очередной раз соглашаюсь с народной мудростью: «Если все хорошо, значит, скоро все будет плохо».

Только вот Швеции, наверное, не очень приятно, что я вспоминаю ее в таком контексте…

 

Дикое зрелище

 

На этот раз речь пойдет о туалетах. Так что те, кто считает данную тему непристойной, а также те, кто собирается в скором времени завтракать, обедать или ужинать, могут сразу перейти к следующему эссе.

У меня ни разу в жизни не было запора. Над этим можно посмеяться, сказать: «Ничего себе, прямо как у обезьяны» – и показать на меня пальцем. Ну, может, и как у обезьяны или, скажем, у барсука – мне все равно. Я считаю, что чем меньше в жизни неприятных моментов, тем лучше. Но все‑таки дважды за всю свою жизнь мне так и не удалось довести до логического конца вполне внятное желание облегчиться. Попросту говоря, все втягивалось обратно. Отчего, спросите вы? А оттого, что бывают туалеты настолько дикие, что и представить себе невозможно. Об одном из таких туалетов – о том, который находится в маленьком монастыре на полуострове Святой Афон в Греции, – я уже где‑то писал и повторяться не буду. Напишу о втором.

Второй такой туалет я встретил в монгольской пустыне, неподалеку от границы, во время ночевки в казарме монгольских пограничников. Туалет этот (в моем случае ставший мощным закрепляющим средством) затмевал своего афонского собрата по всем статьям, то есть он был еще более мерзким, вонючим и загаженным. Вдобавок им пользовалась тьма людей, поэтому вокруг разлилась лужа, смахивающая на небольшой пруд. В общем, зрелище поистине кошмарное. Чтобы справить нужду, нужно было сначала пройти по перекинутой через лужу доске. Но квазипруд выглядел достаточно глубоким, и при одной мысли о том, что доска может подо мной подломиться, мне становилось так страшно, что я долго не решался даже подойти к туалету. Когда же пересилил себя, оказалось, что внутри, в полумраке, охваченные какой‑то безудержной, дикой радостью, роились черные мухи, по размерам сравнимые с небольшими пельменями…

За свою жизнь я вдосталь намотался по всяким захолустьям и справлял нужду в самых разнообразных туалетах, но эти два отхожих места настолько подействовали на меня, что я так и не смог добиться желаемой цели.

А совсем недавно я прочитал документальную книгу Эндрю Чайкина «Человек на Луне», о космонавтах – участниках программы «Аполлон». И понял, что мой опыт – ничто по сравнению с тем, что пережили они. Ходить по большой нужде, находясь на борту космического корабля, дело чрезвычайно сложное. Ощутив первые позывы, космонавт должен взять специальный пластиковый мешок, края которого смазаны адгезионным средством (т. е. клеем), и плотно приклеить его к своей оголенной заднице. Когда краешек того самого вылезет наружу, надо через пластик ухватить его пальцами и тянуть – ведь в условиях невесомости оно само по себе не выпадет, значит, надо ему помочь. После того как улов окажется в мешке, надо туда же засунуть предварительно вскрытую инсектицидную капсулу (которая уничтожает насекомых). Затем содержимое мешка тщательно перемешать.

Эта процедура занимала у космонавтов около часа. Вонь, бывало, стояла невыносимая. Ну а как иначе? Попробуйте представить себе трех человек, которые по очереди справляют нужду в «хонде‑сивик» с наглухо закрытыми окнами…

Но хуже всего, если у кого‑то из членов экипажа случался энкопрез [49], а необходимая медицинская помощь запаздывала. Тогда космонавты собирали по всей кабине плавающие в воздухе разнокалиберные шарики, в которые превратились испражнения их коллеги. При этом, разумеется, воняло страшно – так, что приходилось дышать кислородом из аварийного баллона. В общем, читал я все это и думал: «Как здорово, что на Луну я так и не собрался».

 

Под чистым полем

 

Давно, когда я еще учился в университете, у западного выхода из станции «Синдзюку» не было ничего. Только не подумайте, что «ничего» в данном случае имеет какой‑то особый смысл – скажем, «ничего достойного описания» или «ничего ценного». Там действительно ничего не было. Было только огромное пустое пространство, на котором теперь выросли небоскребы, офисные здания, гостиницы и башни токийского муниципалитета.

Может, так оно и лучше, не знаю… ну, хочется думать, что лучше, правда? Многие люди там теперь работают, делают покупки. Но что касается лично меня, Харуки Мураками, то я как‑то не чувствую, не нахожу тут особого улучшения. Мне кажется, что пустырь был не так уж и плох. А если называть вещи своими именами, так даже и очень хорош.

Поскольку пустырь, невзирая на свою тогдашнюю пустоту, присутствовал в планах городской застройки, то уже в те времена под ним был построен подземный переход. Когда мне и моим сотоварищам по развлечениям было лень поздней ночью возвращаться из Синдзюку в общаги и съемные квартиры, мы – при условии, конечно, что сезон был подходящий, – зачастую тусовались прямо там, внизу под пустырем. Тогда в Японии еще не было такого количества бездомных, как сейчас, и мы, пара‑тройка молодых лоботрясов, спокойно дожидались утра в туннеле. Это нас объединяло. К тому же там было чисто и безопасно.

Однажды один мой приятель, который мечтал стать фотографом, сделал мой фотопортрет. Черно‑белый. На портрете мне 19 лет. У меня длинные волосы, я сижу, прислонясь к стене, на бетонной поверхности и курю сигарету. На мне неглаженая футболка с рукавом до локтей. Вид у меня очень угрюмый, типа: «Да мне ваще все пофигу, отвалите». Время съемки – три часа ночи, лето, если не ошибаюсь, 1968 года.

Приятелю эта фотография очень понравилась. Он ее увеличил и подарил мне на память. Я раньше уже писал, что фотографироваться очень не люблю. Но, честно говоря, этот снимок мне и самому нравится. Во‑первых, мне кажется, что он дает мне возможность взглянуть на собственное «я» со стороны, увидеть и понять себя. Во‑вторых, сквозь зернистость фотографии явственно проступает дух времени. Я довольно долго хранил у себя эту реликвию, но в конце концов она куда‑то затерялась в бесконечной череде переездов.

Я прекрасно помню ту ночь, когда был сделан этот снимок. Рядом с нами понуро сидел на корточках тощий парень. Мы с ним разговорились. Он оказался учеником старшей школы «Татикава», в этом году заканчивал последний класс. «Не хочу домой возвращаться, – тихо сказал он, – Моя подружка залетела, да только не от меня». Не думаю, что его можно было как‑то утешить, но помню, что мы с приятелем попытались это сделать. Вышло довольно неуклюже. Интересно, что с ним и его подружкой сейчас стало?

Когда выхожу на Синдзюку через западный выход, я всегда думаю: «Раньше здесь было только огромное пустое пространство». Вряд ли эта мысль что‑то изменит, но все же…

 

Сказка о маленьком рогалике

 

Люди, которые ежедневно пользуются компьютером, не хуже меня знают, что на загрузку ему требуется время, иногда довольно значительное. Да и интернет тоже нередко подвисает, так что на поиски информации частенько тратится немало времени и усилий. Приходится сидеть перед экраном, не сводя с него глаз, ждать, раздражаться (ведь все без исключения удобные новшества обязательно порождают новейшие – и разнообразнейшие – неудобства)… В общем, мне стало интересно, чем люди заполняют это время. Вот вы, например, что делаете, пока ждете ответа от своего компьютера?

Я обычно сразу же отворачиваюсь от экрана, беру какую‑нибудь книжку и забываю о компьютере. Он делает, что хочет, и я делаю, что хочу, – справедливость торжествует. Однако читать приходится урывками, так что серьезные и объемные вещи (например, «Бесы» Достоевского) не почитаешь – все‑таки они для такого чтения не предназначены, но откровенно убивать время чтением случайных журналов тоже неохота. Я перепробовал немало жанров и в результате пришел к выводу, что в такой ситуации лучше всего подходят детские сказки.

Сейчас я читаю сборник английских, шотландских и ирландских сказок в переводе Ринтаро Фукухары. Эту книжку я случайно нашел на полке у кого‑то из своих домочадцев. Начал листать, заинтересовался и постепенно – пока минуты ожидания наслаивались одна на другую – вчитался. Первое издание сборника вышло в 1954 году. Сейчас язык этой книжки кажется слегка устаревшим – читаешь и чувствуешь прелестный вкус настоящих детских сказок. «В маленьком домике на берегу ручья жили‑были старичок со старушкой. Жили они весело, душа в душу. Никогда не ворчали, не бранились понапрасну. И дом у них был, и сад с огородом. И к тому – две коровы, сыты да здоровы, пять курочек и петушок. Еще была у них старая кошка и два ее котенка. Жили они, не тужили и были всем довольны».

Это начало одной из сказок. Создает настроение, правда? Сразу думаешь: а что там дальше? Даже те, у кого детство кончилось уже ох как давно, все равно сгорают от любопытства. А на самом‑то деле сразу после этого вступления начинается рассказ о главном герое сказки, о маленьком рогалике. Довольные жизнью старичок со старушкой вынырнули из небытия на мгновение и исчезли навсегда. Выкинуло их из сказки, словно ветром сдуло, и преданы они теперь забвению. Ужасно странная история. В детских сказках такие «структурные» странности – дело обычное, и поэтому, сколько сказок ни читай, все равно интересно.

Это так здорово – сидеть, ждать, пока загрузится компьютер, и во время ожидания перелистывать страницу за страницей сборник детских сказок. Компьютер уже загрузился, но я не спешу закрывать книжку. А если кому‑то интересно, что выпало на долю малыша рогалика, найдите эту сказку и прочитайте ее сами.

 

Карманный транзистор

 

В Англии была такая популярная певица Альма Коган. Она выступала в 1960‑е годы, то есть достаточно давно – время течет быстро. Поэтому, хотя и не только поэтому, каждый раз, когда слышу ее имя, я вспоминаю поговорку: «Утро – с красными щеками [50], вечер – с белыми костями». То есть с утра человек еще был молод и полон сил, а к вечеру превратился в мешок с костями. Смерть, как гласит народная мудрость, невозможно предугадать.

Так вот, Альма прославилась своим шлягером «Карманный транзистор», который был необычайно популярен, в том числе и в Японии. В песне поется о том, что девушка каждый вечер встречается с парнем «лишь для того, чтобы слушать хит‑парады в транзисторном приемнике его». В конце концов эта парочка женится и продолжает, «несмотря на прожитые годы, все также слушать музыку вдвоем». Все это происходило в те времена, когда транзисторные приемники были большой редкостью. Да и само слово «транзистор» было новехоньким и звучало очень свежо. От него тогда произошло модное словцо «транзисточка», которым назывались миниатюрные (если не сказать махонькие), но при этом очень чувственные и потому особенно привлекательные девушки.

Я до сих пор помню эту песню наизусть, потому что первый транзисторный радиоприемник у меня появился как раз на пике ее популярности. И я тоже как одержимый все время слушал хит‑парады. Стоило включить приемник, и сразу начинали звучать песни Рикки Нельсона и Элвиса Пресли. Звук, конечно, был не ахти, но зато этот аппарат можно было везде носить с собой, и у меня наконец‑то появилась возможность общаться с музыкой один на один. Я был совершенно счастлив, ничего больше не хотел, только бы слушать одну композицию за другой – бесконечно.

И по сей день я все так же без ума от музыки. Вот и получается, что маленький транзисторный радиоприемник стал отправной точкой «музыкальной истории моей жизни». Аудиоаппаратура постоянно улучшается, круг моих интересов – от Майлза Дэвиса и Иоганна Себастьяна Баха до Red Hot Chili Peppers – продолжает расти и шириться (я уже почти не владею ситуацией), но я бережно храню в своем сердце воспоминания о маленьком радиоприемнике и даже помню запах его черного кожаного чехла. И звуки шлягера Альмы Коган возвращают меня в детство, в те времена, когда я был одиннадцатилетним пацаном, и я опять погружаюсь в чернильную бездонность ночи и сладкий запах полевых трав.

Музыка – это замечательная вещь. Она рассказывает нам о том, что находится за пределами логики и неподвластно никаким теориям. В этих рассказах, в этих звуках каждый из нас открывает для себя свой собственный, неповторимый и прекрасный мир. Если бы в мире не было музыки, то человеческая жизнь (та самая, которая в любую секунду может оборваться, и мы превратимся в мешок с костями) была бы еще более невыносимой.

 

«Кровавая Мэри» в небесах

 

Во время международных перелетов, перед тем как принести ланч или какую‑нибудь другую еду, стюардессы предлагают пассажирам напитки. Вы что обычно выбираете? Я, например, почти всегда беру «Кровавую Мэри».

Знаете, как готовят этот коктейль? Сначала в бокал кладут лед, потом наливают водку, разводят ее томатным соком, добавляют каплю соуса «Lea&Perrins» и под занавес выжимают немного лимона. Конечно, совершенству нет предела, но в общих чертах – примерно так.

Не могу сказать, чтобы я очень уж любил эту самую «Мэри». Если подумать, то нигде, кроме как на борту воздушного лайнера, я ее никогда не заказываю. Так почему, спрашивается, я с маниакальным упорством пью в самолете именно «Кровавую Мэри»? А потому, что, раз уж ты отправился в международное турне, как‑то глупо заказывать банальные пиво или виски. По такому случаю необходимо выпить что‑то более праздничное.

Но самолет – это ведь не бар, а стюардессы – не профессиональные барменши, так что надеяться на то, что тебе подадут что‑то по‑настоящему вкусное, не приходится. И «Мэри», которую я выбираю, – это исключительно компромиссный вариант. А если называть вещи своими именами, то это просто‑напросто водка с томатным соком.

Однако, если вы думаете, что в результате каждый раз я пью один и тот же напиток, то вы ошибаетесь. Вкус «Кровавой Мэри», в зависимости от авиалинии, а тем паче авиакомпании, меняется настолько, что иногда просто диву даешься.

Если повезло, то водка и томатный сок наливаются в бокал в правильной пропорции. Соус добавляет приятную острую ноту. Получив такую «Кровавую Мэри», ощущаешь прилив счастья. С ней не страшно, даже если самолет вдруг упадет (это я, конечно, гиперболизирую).

Если повезло меньше, то стюардесса приносит маленькую бутылочку водки и жестянку под названием «смесь для „Кровавой Мэри“». Пассажиру дается возможность смешать все это самому, на свое усмотрение. Это немножечко скучно, да и смешивать, сидя в кресле, сложновато, но зато правильность пропорции зависит только от тебя, а это уже немало.

Если не повезло, то «Мэри» смешана как попало (водки слишком много, томатного сока явная нехватка), к тому же лед уже почти растаял и от всего этого напиток сделался розовато‑водянистым. Стюардесса хмуро протягивает мне стакан, а я думаю: «Нет, больше никогда этой компанией не полечу». Впрочем, это ведь всего‑навсего «Кровавая Мэри», так что, может, и не стоит делать поспешных и далекоидущих выводов…

И все‑таки, уважаемые труженики авиалиний, обращаюсь к вам с просьбой: сделайте одолжение, постарайтесь готовить «Кровавую Мэри» так, чтобы пить ее было вкусно и приятно. Этого вполне достаточно для самого настоящего счастья. Мне, по крайней мере.

Да и об авиакомпаниях я сужу исключительно по тому, какие воспоминания остались у меня от их «Кровавой Мэри». Имейте это в виду, пожалуйста.

 

Белая ложь

 

Я не очень‑то умею врать. Но к вранью особой ненависти не испытываю. Даже можно сказать (хоть это и прозвучит довольно странно), что врать по‑настоящему у меня не получается, а вот нести всякую безвредную чепуху – это я обожаю.

Как‑то один журнал заказал мне написать рецензию. Но моя профессия – писать книжки, а не рецензии, и я по возможности стараюсь ей не изменять. Однако в тот раз обстоятельства сложились так, что я решил не отказываться от этого сомнительного предложения. Поскольку рецензировать книжки довольно скучно, я решил написать рецензию (очень подробную) на вымышленную книжку, а именно на жизнеописание человека, которого никогда не существовало. Честно скажу, я остался ужасно доволен своей идеей. Во‑первых, хоть и приходится тратить силы, чтобы выдумать что‑то правдоподобное, но зато я экономлю время, ведь мне не надо читать саму книжку. К тому же я еще и берегу нервы, потому что мне не приходится злиться на «этого придурка автора, который понаписал черт‑те что».

После того как рецензия была опубликована, я морально приготовился к шквалу писем с угрозами («Прекратите беззастенчиво лгать!») и жалобами («Я искала везде, но так и не смогла найти эту книгу»). Однако мне так никто и не написал. Ни один человек. Я хоть и был готов ко всему, но все‑таки вздохнул с облегчением. Не стану утверждать, что литературные рецензии, которые публикуются в журналах, никто всерьез не воспринимает, но некоторые сомнения на этот счет у меня возникли.

Еще есть такая вещь, как интервью. Сейчас‑то я стараюсь отвечать на вопросы добросовестно, но когда я был моложе и нахальней, то и в интервью иногда позволял себе некоторые вольности. Например, если меня спрашивали о том, какие книги я читаю, я глубокомысленно изрекал: «В последнее время я интересуюсь литературой эпохи Мэйдзи [51]. В основном читаю произведения малоизвестных представителей разговорного [52] направления в литературе. Я считаю, что произведения Сёго Мугагути и Гохэя Осаки могут вдохновить и современных авторов».

Разумеется, таких писателей в Японии отродясь не было. Я их сам выдумал по ходу дела. Но этого‑то никто не знает. Так что по части пустой болтовни (главное – говорить все, что придет в голову, по возможности без долгих пауз) я – мастер. По крайней мере, затруднений с этим у меня никогда не возникало.

В японском языке есть такое выражение – «красная ложь». Знаете, почему красная? Потому что в эпоху Нара [53] тех, кто врал со злым умыслом и своей ложью портил жизнь окружающим, приговаривали к смертной казни. Казнь была очень жестокой и заключалась в следующем: приговоренному клали в рот одновременно двенадцать красных рисовых лепешек с начинкой из сладких бобов, и бедняга, не в силах их прожевать, умирал от удушья. (Собственно, все вышеизложенное является классическим примером «красной лжи» [54].)

Вопрос о том, почему в японском языке ложь красная, занимает меня уже давно. Я уже лет десять собираюсь выяснить этимологию этого выражения, но все время какие‑то дела (опять вру)… в общем, так и не собрался.

А вот в английском языке есть выражение «белая ложь», обозначающее безобидное вранье или «ложь во спасение» (и это чистая правда). Думаю, вздор, который я несу, ближе всего к этому типу лжи. И вреда от него никакого. Слышите? А то, если мне заткнут рот дюжиной рисовых лепешек, я этой пытки точно не вынесу.

 

Странный зоопарк

 

Я очень люблю зоопарки, поэтому, где бы ни оказался – особенно за границей, – обязательно иду взглянуть на зоопарк (конечно, если он там есть). Вот и получается, что на своем веку я их повидал ого‑го‑го сколько.

В зоопарке китайского города Далянь я наткнулся на клетку с табличкой «кошка». В небольшом вольере действительно спала кошка. Самая обычная. «Ну надо же!» – подумал я и стал пристально вглядываться в спящее животное, но, как ни старался, ничего особенного в ней углядеть не смог: от кончика хвоста до кончиков ушей это была самая обычная полосатая кошка рыжего окраса. Поскольку я никуда не спешил, то простоял у клетки, наблюдая за животным, довольно долго. Кошка, свернувшись калачиком, все спала и спала и просыпаться, похоже, не собиралась. Казалось, она спит так уже целую вечность.

Мне и самому было непонятно, почему я так долго стою перед самой обычной клеткой и так пристально смотрю на самую обычную спящую кошку. Спрашивается: стоило ли ради этого ехать в Китай? Я думаю, что стоило. Это была отличная кошка! Понятно, что кошки спят везде одинаково. Но разве часто представляется возможность увидеть кошку, у которой есть собственная клетка в зоопарке? Стоя у этой клетки, я в полной мере прочувствовал, как велик и непонятен Китай.

А в Миланском зоопарке я долго играл с медведем. С большим черным медведем, который ел листья.

Я стоял у клетки и смотрел, как этот медведь с аппетитом поедает листья, сорванные порывами ветра с растущих неподалеку деревьев. Я решил поучаствовать в процессе: сорвал с какого‑то дерева лист и кинул его в клетку. Медведь встал на задние лапы, передними ухватил мой лист и отправил его себе в пасть. Выглядел он при этом очень мило.

В тот день я опять‑таки никуда не спешил (я вообще редко куда‑нибудь спешу), поэтому в течение получаса, если не дольше, я срывал листья с деревьев поблизости и один за другим протягивал их медведю. Я примерно представлял себе, что он чувствует, – у меня ведь тоже бывают дни, когда мне очень хочется овощного салатика. В зоопарке почти никого не было. Здорово, что мне удалось скормить медведю столько листьев. Надеюсь, у него не болел потом живот.

В одном из романов Курта Воннегута рассказывается о мужчине, которого инопланетяне похитили и поместили в зоопарк [55]. На его клетке (или, вернее, на стенке его спальни со стеклянными стенами) висела табличка «землянин», и все жители планеты пришли на него посмотреть. Потом к нему еще подсадили «самку» – восхитительную блондинку… Я это просто так, к слову вспомнил. Но вообще‑то мне иногда кажется, что было бы полезно попробовать разок посидеть в клетке. А вы как думаете? Никак? Значит, я и вправду какой‑то странный.

 

И так сойдет

 

Гордиться здесь, конечно, нечем, но факт остается фактом: за всю мою жизнь никто ни разу не пришел в восторг от моей внешности. Незнакомые женщины никогда не подходили ко мне на станции (пока я жду электричку) и не передавали мне записок («Стоило мне раз увидеть Вас на улице, и я полюбила Вас всем сердцем…»). Я не настолько уродлив, чтобы люди стеснялись встречаться со мной взглядом (хотя, очень может быть, все эти годы я просто не осознавал своего уродства), но ловить на себе чей‑то восхищенный взгляд мне тоже как‑то не доводилось.

Не я один – большая часть людей, из которых состоит наше несовершенное, лишенное завтрашнего дня общество, проживает свою жизнь в унылых потемках, где один «никакой» день упорно сменяется другим. Возможно, я на этот счет заблуждаюсь, но, возможно, и нет.

Моя супруга, рассматривая себя в зеркало, иногда тоскливо вздыхает: «Эх, была бы я хоть чуточку покрасивее» (родительница моя тоже, бывало, так говаривала), а я вот ни разу в жизни не подумал: «Эх, был бы я хоть чуточку посимпатичней». А если и подумал, то сразу же об этом забыл, но, скорее всего, я все‑таки никогда так не думал.

Как‑то раз я сказал об этом жене. «Ну, ты нахал! – возмутилась она. – Что ж это за характер такой!» Но она ошиблась, я вовсе не нахал. Просто я действительно не помню, чтобы я испытывал хоть какой‑то дискомфорт из‑за своей внешности или вообще как‑то заморачивался по этому поводу. Я совершенно искренен, когда говорю, что моя внешность меня вполне устраивает. Но это не значит, что я считаю себя красавчиком. Чувствуете разницу?

Не могу сказать, чтобы я пользовался бешеной популярностью у слабого пола. Хотя было несколько женщин, которым я нравился. И даже, к счастью, настолько, что они готовы были со мной встречаться на протяжении довольно длительного времени. Я почти уверен, что это происходило вовсе не потому, что моя внешность казалась им симпатичной. Думаю, существовала некая совокупность: образа мыслей, пристрастий, манеры речи (ну и отчасти черт моего лица – могу же я хоть немножечко себе польстить). Так вот, именно в качестве этой уникальной совокупности я и оставался на какое‑то время притягательным для тех или иных девушек и женщин.

Этот факт служит несомненным доказательством того, что кроме приятной или неприятной внешности у человека есть и другие достоинства. И уверенность в этом меня воодушевляет и служит, так сказать, источником вдохновения на протяжении всей моей утомительной и суматошной жизни. Поэтому‑то я вполне собой доволен и не хочу быть «хоть чуточку посимпатичней».

Слушайте, а может, я действительно нахал? А?

Скорее всего, так оно и есть. Остается надеяться, что вы меня простите…

 

Дядечка Пи

 

Утром я встаю очень рано (где‑то около пяти). Я включаю на кухне радио и под звуки утренней радиопрограммы (чаще всего на волне «Эн‑эйч‑кэй») варю себе кофе и жарю тосты. Я не очень‑то вникаю в то, что говорят ведущие, – просто слушаю от нечего делать.

Подавляющее большинство слушателей утреннего эфира на общественном радиоканале «Эн‑эйч‑кэй», судя по всему, – люди пожилые. Ведущий обращается в основном к этой возрастной аудитории, и почти все письма, на которые он отвечает в своей программе, написаны стариками. Выбор музыки тоже соответствующий – никаких хитов от Matchbox 20 [56], зато, скажем, песня Рэнтаро Таки «Цветок» [57] в исполнении детского хора при районном управлении Ота и тому подобные изысканные вещи – всегда пожалуйста.

И вот совсем недавно я, как обычно, вполуха слушал радио. Ведущий зачитывал письмо радиослушателя (пол мужской, имя не указано, возраст – за 60). Этот замечательный радиослушатель писал, что в один прекрасный день он решил во что бы то ни стало запомнить наизусть как можно большее количество знаков после запятой в числе «пи». «Теперь, – читал ведущий, – я помню число „пи“ до шестисотого знака. Я повторяю его вслух каждое утро. Таким образом я предотвращаю старение своего мозга». Да‑а, бывают же люди!

Но я думаю, что те, кто живет с этим дядечкой, – его семья, родственники – не очень‑то им восхищаются. Если в твоем доме кто‑то каждое утро вслух повторяет все 600 знаков после запятой в числе «пи», то, наверно, очень скоро ты этого человека возненавидишь. И вообще, запомнить 601 знак числа «пи» – это, конечно, великое достижение, но по большому счету довольно трудно представить себе ситуацию, в которой это ценное знание могло бы пригодиться.

В свое время были какие‑то ученые или какое‑то научное учреждение, которые постоянно посылали в космос сигнал с закодированным числом «пи». Интересно, они до сих пор это делают или уже потеряли надежду найти во вселенной других разумных существ и установить с ними контакт?

А знаете, почему было выбрано число «пи»? Потому что отношение длины окружности к диаметру – это вещь универсальная, так сказать, вселенская константа. И любая цивилизация, достигнув определенного уровня развития, обязательно открывает число «пи». Некоторые даже считают, что по количеству известных знаков – после запятой – в числе «пи» можно определить относительный уровень развития той или иной цивилизации.

Где‑нибудь на планете Трафальма [58] один из местных жителей поймает сигнал с Земли, расшифрует его и побежит к своим: «Братцы! Там, в Солнечной системе, отыскалась цивилизация, которая знакома с числом „Пи“!» Жители Трафальмы – это, безусловно (и в лучших традициях старых фильмов Никкацу [59]), существа, наделенные разумом. «Нич‑ч‑чего себе!!! – скажут разумные инопланетяне, – Да они там на своем шарике уже до шестисотого знака дознались. Теперь нам кирдык. Ну что ж, неприятно, конечно, но, видно, придется туда сгонять, сбросить на них водородную бомбу…» Сами понимаете, чем такой сценарий для нас закончится.

А вот чего я не понимаю, так это почему в пять часов утра я должен думать о каких‑то проходимцах с Трафальмы? Не иначе как на эту мысль меня навел феноменальный дядечка со своим числом «пи». Вот и слушай после этого передачи «Эн‑эйч‑кей».

 

Так бывает с влюбленными

 

Не знаю, как у вас, а у меня почти всякое сильное впечатление немедленно ассоциируется с какой‑нибудь песней. Например, когда я любуюсь звездами на восхитительном ночном небе, я незаметно для себя начинаю напевать мелодию джазовой композиции «Так бывает с влюбленными» («Like Someone in Love»). Это довольно известная, банальная композиция. Напомню первый куплет:

 

Lately

I found myself out gazing at stars

hearing guitars

like someone in love [61].

 

Если это любовь, то бывает и такое. Мысли, как порхающие по цветущей поляне бабочки, носятся в прекрасном далеке, и ты забываешься, а когда приходишь в себя, оказывается, что прошла уже уйма времени. В одном японском стихотворении есть такие строки: «Отчего ты ходишь тревожен, / Все спрашивают меня» [62]. Это все о том же.

Самый лучший возраст для того, чтобы быть влюбленным, – это время от шестнадцати до двадцати лет. В двадцать один год «золотой век влюбленных» заканчивается. Разумеется, все люди разные, так что настаивать на своем мнении не буду. Я так думаю, что, если человеку меньше шестнадцати, его влюбленность кажется окружающим слишком детской, к ней не относятся всерьез. С другой стороны, после двадцати люди сами начинают чересчур реалистично смотреть на вещи. Человек слишком быстро становится «умудренным годами». Ну и о чем тогда говорить…

А вот любовь между юношами и девушками – порывиста и свежа, как ветер. Хотя здесь свои проблемы, ведь подростки еще неопытны, плохо разбираются в ситуации. Но даже самые горькие минуты пропитаны весенней свежестью. А потом не успеешь оглянуться, как все уже позади – юность прошла и никогда больше не вернется, а нам осталось только теплое воспоминание о ней, которым мы утешаемся (зачастую весьма успешно) до последних дней нашей нелегкой, полной разочарований жизни.

Я пишу романы уже давно и именно поэтому очень хорошо понимаю, насколько важна эта «память сердца». Человек, который бережно хранит в душе эмоциональный пейзаж своей юности, живые отблески пламени чувств, сжигавшего его когда‑то, не постареет, не застынет с годами.

Так что, пока вы молоды, влюбляйтесь и любите изо всех сил, чтобы накопить этот драгоценный душевный запас. Деньги и работа – это, разумеется, очень важно, но когда еще у вас будет время любоваться звездами и исступленно бренчать на гитаре, а потом также исступленно ее настраивать? А ведь это так здорово.

Впрочем, бывали случаи, когда влюбленные мечтатели от рассеянности забывали выключить газ или падали с лестницы…

 

Хорошо, когда есть вагон‑ресторан

 

Теперь вагоны‑рестораны стали большой редкостью, а ведь это замечательная вещь. Во время своих путешествий по железной дороге я обожал посещать вагоны‑рестораны и мог часами сидеть там, неспешно расправляясь с заказанными блюдами. И даже в бытность свою студентом (причем бедным студентом!) я если уж ехал на поезде, то обязательно, чего бы мне это ни стоило, шел в вагон‑ресторан.

Столы там были застланы белыми скатертями (на которых иногда виднелись пятна от пролитого в доисторические времена соуса), заказы развозились на тяжелой старинной тележке, а если еще к тому же на каждом столе стояла вазочка с гвоздикой, то, с моей точки зрения, жаловаться было абсолютно не на что.

Первым делом я заказывал пиво. Мне подавали маленькую, хорошо охлажденную бутылку пива и цилиндрический стакан, основательный, как все старомодное. В окно лился солнечный свет, и на скатерть ложились янтарные, под цвет пива, тени.

В те времена, когда Германия еще была разделена на Восточную и Западную, я как‑то раз ехал через всю ГДР на поезде. Поезд этот следовал из Берлина в Австрию. Вагон‑ресторан был как раз по моему вкусу – в классическом стиле. Когда я сел за столик, ко мне подошел пожилой официант в белом переднике, достал из кармашка коротенький карандаш и принял у меня заказ с тем застывшим выражением лица, с каким врачи выслушивают бред тяжелобольного пациента, молча кивая в такт моим словам. Из списка того, что предлагалось посетителям в тот день, я выбрал пиво, суп, овощной салат и бифштекс с перцем.

Ожидая свой заказ, я смотрел в окно. Один восточногерманский городок сменял другой. Они были похожи на картинки из старой книжки. Крыши домов были высветлены мягким светом осеннего солнца. Мы проезжали реки, леса, поля, а надо всем этим медленно плыли по небу облака. Все было великолепно, кроме ужасного вкуса еды, которую в какой‑то момент принес мне официант. Насколько этот вкус был ужасен? Ровно настолько, чтобы до сегодняшнего дня – хотя с тех пор прошло более десяти лет – я отчетливо помнил, как это было невкусно!

Я тогда еще подумал, что страна, где в таком прекрасном вагоне‑ресторане подают такие невозможные блюда, долго не протянет. Так оно и случилось. Прошло всего несколько лет, и государство под названием Восточная Германия исчезло с лица земли. Впрочем, это вовсе не значит, что каждую страну, где в вагонах‑ресторанах не могут приготовить ничего съедобного, постигнет та же участь.

Когда‑то у меня была придумана завязка рассказа, в котором все действие происходит в вагоне‑ресторане. Путешествующий в одиночку мужчина подсаживается за столик к одинокой девушке. Он заказывает пиво и сэндвич с бифштексом. Она – суп‑пюре и стакан воды. Пригубив стакан с водой, девушка начинает говорить очень странные вещи. Она рассказывает о том, что взяла с собой в путешествие толстый заспиртованный палец. При этом она достает из сумки баночку с пальцем и ставит ее на стол. Интересно, правда? Но в конце концов этот рассказ так и не был написан. Отчасти потому, что в современном мире вагоны‑рестораны уже почти не встречаются.

 

Ох уж это долголетие

 

Что лучше – умереть молодым или дожить до глубокой старости? Я, например, уверен, что чем дольше живешь, тем лучше. Но иногда возьму Литературный словарь – и засомневаюсь: «А стоит ли жить долго?» Так приятно смотреть на вечно юные лица писателей, которые умерли молодыми, а вот дожившие до старости литераторы, как правило, представлены какой‑нибудь общепринятой фотографией, сделанной незадолго до их смерти и совершенно не радующей глаз.

Взять, к примеру, Артюра Рэмбо или Пушкина, их свежие лица дышат энергией молодости. А, скажем, Толстой и Наоя Сига [63] выглядят совершеннейшими стариками. Так что фраза: «Наоя Сига? А‑а, это такой лысенький старичок. Его фотография еще была в учебнике…» – в порядке вещей. Я уверен, если бы умершие писатели могли говорить, они бы наверняка сказали: «Слушайте, ну изобразите вы нас такими, какими мы были в молодости! А то выходит, что мы всю жизнь прожили стариками». Но понятно, их голоса до нашего мира уже не доходят (с чего бы им доходить‑то?), и унылые изображения вечно старых морщинистых лиц и лысых голов продолжают свое победное шествие по всему миру.

Впрочем, если кого‑то эта перспектива действительно раздражает или пугает, то он может поступить как Сэлинджер – скрыться однажды за высокую ограду и до конца жизни не фотографироваться [64]. Писателю‑то уже больше восьмидесяти, но его «пожилого» лица почти никто не видел. Только мне этот вариант тоже как‑то не очень… Серьезно. Если ты изолируешься от мира, то либо твой облик исказят до полной неузнаваемости, либо просто предадут забвенью. Причем второе гораздо более вероятно.

У западных фотографов есть такая профессиональная специализация – фотопортреты писателей. Специалисты в этой области, кроме писателей, собственно, никого и ничего не фотографируют. Они зарабатывают тем, что предоставляют издательствам отснятые пленки с негативами писательских лиц. В настоящее время самые известные представители этой профессии – Джерри Бауэр и Марион Эттлингер. Они фотографировали и меня, и в обоих случаях я почувствовал «руку мастера». Может, сравнение покажется странным, но это как побывать на приеме у первоклассного дантиста.

Фотография Раймонда Карвера, сделанная в нью‑йоркском ателье Марион Эттлингер, стала последней фотографией писателя. И к тому же той самой, общепринятой. И тем не менее эта фотография прекрасна. Со своим особым настроением. Смотришь на нее и заражаешься творческой энергией, исходящей от лица и фигуры талантливого человека.

Пожалуй, я склоняюсь к тому, чтобы заняться своим здоровьем и дожить до девяноста шести. Конечно, мне неприятно думать о том, что Харуки Мураками может стать для потомков «тем самым противным дряхлым старикашкой», но, с другой стороны, умирать молодым мне совсем не хочется. Эх, что бы такое все‑таки придумать?

 

Без ссор, без драки

 

Характер у меня не сказать чтобы мягкий, но на прямую конфронтацию, на конфликт «лицом к лицу» я никогда не иду. По крайней мере, не припомню, чтобы с кем‑то хоть раз поссорился и навсегда разругался. И когда меня ругают, я обычно не очень сержусь, может, поэтому ни с кем и не ссорюсь.

Работа у меня такая, что всякое приходится выслушивать – в разных местах, от разных людей. И не только выслушивать, но и читать в печатном виде – в газетах и журналах. Если я скажу, что в газетах меня никогда не хвалят, то это, разумеется, будет неправдой, но гадостей в мой адрес, как правило, значительно больше. «Мураками – придурок», «Мураками – лицемер», «Мураками – лгун» и так далее и тому подобное. Это правда – некоторые люди действительно такое про меня говорят. И мне, понятно, это не очень нравится (такое может понравиться только какому‑нибудь маньяку‑мазохисту).

Но если вдуматься, то кто из нас может на заявление «ты – лицемер» ответить, с полным на то правом, ни капельки не покривив душой: «Нет. Ошибаетесь. Я не лицемер»? Я вот не могу. Потому что какой‑то части меня лицемерие действительно свойственно. Честное слово.

По той же причине я – придурок, лгун, эгоист, упрямец. А еще я непостоянный, нетерпеливый, нечувствительный, невоспитанный и неутонченный. Все, что для меня неудобно, я тут же забываю и к тому же много и несмешно шучу. В плане сотрудничества – полный ноль. Человек я мелкий, и мыслей у меня – не густо. И даже романы я пишу плохие – сам вижу, когда перечитываю. Понятно, что ко всем этим характеристикам можно добавить словечко «более‑менее», но если пройтись вот так вот по списку, то получается, что как личность я не представляю ни малейшей ценности. А ведь мы еще не упомянули такие мои недостатки, как алкогольную зависимость, жестокое обращение с детьми и фетишистское пристрастие к носкам.

Если однажды вам таким вот образом удастся полностью пересмотреть отношение к себе самому, то терять будет уже нечего. Кто бы и что бы вам ни говорил, вы уже не огорчитесь и не рассердитесь. Если вы сами прыгнули в пруд и изрядно там вымокли, вы не станете мокрее от еще одного ведра воды, вылитого на вас недоброжелателями. По‑моему, очень удобная жизненная философия. И жизнь тоже получается удобная, непринужденная. Кроме того, в какой‑то момент возникает своеобразная уверенность в себе: «А я еще вполне достойно держусь, хоть и полный придурок».

Я убежден: несоразмерная похвала наносит куда больший вред, чем несоразмерная критика. Я знаю многих, кого похвала погубила. Ведь если тебя похвалили, то ты должен сразу и ожиданиям отвечать, и похвале соответствовать, а ведь так недолго настоящего себя потерять. И многие, надо сказать, теряют.

Поэтому, если безо всякой на то причины (или даже с ней) вы слышите в свой адрес оскорбительные слова, то лучше всего сразу подумать о том, что вам повезло, ведь вас не хвалят, а совсем наоборот, и это замечательно!

Хотя вряд ли у вас действительно получится так подумать.

Вряд ли.

 

Плачь обо мне, ива

 

Вы любите ивы? Я – очень. Одну иву я даже посадил у себя в саду. Иногда – под настроение – приношу из дома стул и сижу под ней, с удовольствием читаю книжку. Зимой‑то, понятно, холодно, но весной и в начале лета, когда узкие зеленые листья колышатся, шелестят на ветру, это очень приятно.

Ива – дерево бодрое, энергичное. Не успеваешь оглянуться, как она разрастается во все стороны, поэтому время от времени к нам в сад приходит садовник стричь мою иву. Дерево после стрижки выглядит посвежевшим, совсем как человек. Ветки становятся легче, и их движения вслед каждому порыву ветра напоминают девичьи танцы – без устали, день напролет. Взметнулись, опали нежной волной, закружились. Ветки у ивы тонкие, изящные, но недаром говорят: «Ива и под снегом не ломается». Гибкая, мягкая – она, как ни удивительно, гораздо более вынослива, чем какое‑нибудь крепкое, неизящное дерево.

Есть такая старая американская песня «Плачь обо мне, ива» («Willow Weep for Me»). Ее совершенно гениально исполняла в свое время Билли Холидэй. Герой песни, потеряв любимого человека, жалуется на свою судьбу иве, растущей у реки. Почему, спросите вы, он обращается именно к ней? С чего бы вдруг иве о ком‑то плакать? Но это как раз легко объяснить, ведь по‑английски иву называют «плакучей» (weeping willow). И не только иву, но и другие деревья с тонкими и гибкими, ниспадающими ветвями. У англоговорящих ива ассоциируется с грустью, для них она «стонет и рыдает». А японцев ива наводит на мысль о присвистывающих и пришептывающих привидениях. Такая вот разница восприятия одной и той же вещи представителями разных культур.

Но сказать, что американцы и англичане совершенно не чувствуют потусторонности, присущей иве, все‑таки нельзя. Среди произведений Элджернона Блэквуда [67], например, есть рассказ «Ивы». Это самый настоящий мистический триллер. В рассказе два молодых человека сплавляются на лодке по Дунаю. В пути они останавливаются на ночевку на песчаном пляже маленького, заросшего ивами островка. Несколькими часами позже ивы оживают и нападают на них. В пугающем сумраке ночи, полном шуршания и шепота листьев, ивы подбираются все ближе и ближе, круг вот‑вот сомкнётся… Этот рассказ (или, скорее, короткая повесть) слегка архаичен, повествование ведется неспешно, но, пока читаешь строку за строкой, тебя вдруг охватывает непреодолимый ужас. Начинаешь физически ощущать эту непонятную силу, таящуюся в ивах, оживляющую и почти очеловечивающую их.

В старые времена китайские женщины, расставаясь с любимым, в момент прощания передавали ему согнутую ветку ивы. Гибкую ивовую ветку сломать нелегко, она в конце концов распрямляется, возвращается в свое исходное состояние. Покинутая женщина надеялась, что ее любовник тоже в конце концов вернется к ней. Это очень романтичная и потому хорошая история.

Каждый раз, когда я приезжаю на синкансэне [68] в Нагоя [69], я невольно начинаю насвистывать мелодию «Плачь обо мне, ива». А все потому, что на этой станции я всегда покупаю рисовую пастилу «уиро» [70]. Что поделаешь? Никак не могу удержаться от поверхностных каламбуров.

 

Весы

 

Вы любите весы?

Вот я спросил, а вы, наверное, подумали: «Весы – это же просто устройство для определения веса. При чем здесь „люблю – не люблю“?» И не только вы – так думает большинство людей. Впрочем, есть и другой подход: «Всегда, когда взвешиваюсь, я расстраиваюсь. Ненавижу эти весы!» И это, конечно же, несправедливо по отношению к весам, и я им от всего сердца сочувствую.

Признаюсь, я весы люблю. У меня их было несколько, и я никогда с ними не ссорился. Они молча проживали в ванной: стояли себе тихонечко в уголке и, только когда я их оттуда вытаскивал и вставал на них, чтобы взвеситься, издавали какой‑нибудь звук, скажем «о‑о‑о» или «а‑а‑а». А потом я их снова задвигал в угол. И они мужественно и терпеливо все это сносили.

Всякий раз, когда смотрю на весы, я думаю: «Вот если бы я был весами, как бы я себя чувствовал? Какой была бы моя жизнь?» А впрочем, какая разница, ведь все равно я для весов ничего не могу сделать.

То, что я люблю весы, еще не означает, что я люблю ВСЕ весы. Точно так же, как с женщинами и одеждой, в отношениях с весами у меня есть определенные предпочтения. Например, мне очень не нравятся электронные весы. Знаете такие? Они еще пищат, когда фиксируют точный вес. Вроде и выглядят неплохо – компактные, аккуратные. И цифры на них крупные – легко разглядеть. Но как‑то я им не доверяю. Потому что слишком уж они таинственные, как черный ящик, и понять, что там у них внутри происходит и как они работают, невозможно. А вдруг внутри этих весов живет маленький злобный гном? И когда я встаю на весы, он зевает и говорит: «Этот парень выглядит тяжеленьким, ну‑ка, забабацаем ему 72 килограмма», и с этими словами начинает стучать по крошечной клавиатуре… Во всем, что касается подобных вещей, я очень подозрительный, вечно всех и вся подозреваю.

Больше всего мне нравятся старые весы, которые использовались раньше во всех овощных лавках. С помощью грузика, который можно двигать вправо и влево, достигается равновесие, а значение деления соответствует весу – очень простая конструкция. Правда, пока не приноровишься, процесс уравновешивания занимает довольно много времени, и к тому же таких весов уже почти нигде не осталось. А вещь сама по себе очень хорошая. Я как‑то раз с середины декабря по середину января отдыхал на Гавайях (извините за подробности), и в спортзале, куда я ходил каждый день, были как раз такие, классические, весы, и я с ними подружился.

В Токио я питаюсь в основном в ресторанах и с тех пор, как прибавил в весе, никак не мог похудеть. Отдых на Гавайях был моим единственным шансом, так что я серьезно принялся за дело: сел на диету и начал заниматься спортом. И в результате похудел на три килограмма. Я твердо верю, что, когда худеешь, самое главное – подружиться с добросовестными и доброжелательными весами, но совершенно не уверен, что моя точка зрения найдет хотя бы одного сторонника.

 

Что хорошего в этом гольфе?

 

Тайгер Вудз [71] по‑прежнему остается самым сильным гольфистом в мире. Но мне‑то что – я в гольф ни разу в жизни не играл, никогда им особо не интересовался и о сильных сторонах мистера Вудза не знаю ровным счетом ничего. Даже понятия не имею, в чем они заключаются. Но если человек раз за разом выигрывает соревнования, то невольно начинаешь думать, что он сильный игрок.

Так вот, при виде мистера Вудза (назвать его мистер Тигр [72] как‑то язык не поворачивается) я обычно задумываюсь над тем, почему он все время ходит в спортивной кепке. Не помню, чтобы я хоть раз видел его без головного убора. Я легко могу себе представить, что он и ванну принимает в своей кепочке с надписью NIKE, и спать в ней ложится – и при этом не перестает широко улыбаться. Ну, радостно человеку, так что ж теперь.

Так вот, есть у меня одно предложение. Пусть мистер Вудз вместо того, чтобы все время носить кепку, просто сделает себе на лбу татуировку логотипа NIKE. Во‑первых, это решает проблему «носить – не носить». Во‑вторых, можно не заботиться о стирке, в‑третьих, не нужно будет волноваться, что кепка пропитается потом. То, что я предлагаю, – это глобальное решение. Да и президенту компании NIKE тоже, наверное, будет приятно. «Ну надо же, – скажет он. – Мистер Вудз даже на такое готов ради продвижения нашей фирмы». И согласно новому эксклюзивному контракту гонорары спортсмена тут же резко возрастут. Ура‑ура! К тому же лунный серп [73] на лбу – это очень стильно. Прямо как скучающий хатамото. Вы знаете, кто такой скучающий хатамото? Не знаете? Ну извините, что я все о старом да о былом [74].

Среди моих знакомых нет ни одного любителя гольфа. Но зато есть те, кто вообще отказывает гольфу как виду спорта в праве на существование. И таких людей немало. Взять, к примеру, иллюстратора Андзая Мидзумару. Когда мы с ним идем куда‑нибудь выпить, вечер неизменно заканчивается тем, что мы сидим и говорим гадости про гольф и про все, что с ним связано. И одежда у игроков какая‑то слишком прилизанная, и форма у мячика какая‑то подозрительная – в общем, мы не находим ни одного достоинства, сплошные недостатки…

Мидзумару‑сан в бытность свою студентом подрабатывал тем, что подносил клюшки и мячи при игре в гольф. За время своей работы он изрядно натерпелся от сварливых и брюзгливых игроков и в результате возненавидел гольф всем сердцем. Так сказать, болезненные воспоминания молодости. Я сам, когда был студентом, подрабатывал в банке. Каждый день с утра до вечера я печатал банкноты достоинством в десять тысяч иен, пока окончательно не возненавидел деньги… Шучу, конечно, и опять, конечно, несмешно.

Зато я люблю катание на беговых лыжах (по пересеченной местности). В районе Хоккайдо поля для гольфа зимой заносит снегом, и они выглядят совсем как трасса для лыжной гонки. Докуда хватает глаз, тянутся пологие склоны, тут и там виднеются рощицы и озерца, вокруг все тихо‑тихо. Иногда пробежит хоккайдская лисица по прозвищу северная, остановится, посмотрит с любопытством и дальше побежит. Эх, благодать. Вот это, собственно, и есть моя единственная точка соприкосновения с гольфом – заснеженное поле на Хоккайдо.

 

Была бы дорога

 

Я уже писал, что в гольф принципиально не играю, но как‑то само собой получилось, что в этом эссе снова буду развивать ту же тему. У моей нелюбви к гольфу не менее 87 причин, но я перечислю только самые главные.

1. В гольф нельзя играть одному. Присутствие других игроков и общение с ними – обязательны.

2. Во время игры приходится передвигаться на дальние расстояния.

3. Все эти многочисленные клюшки и мячики трудно покупать, еще труднее таскать их с собой.

4. То, как одеваются игроки в гольф, мне категорически не нравится. Их вид наводит на меня тоску. Вот. Это в общих чертах.

Теперь поговорим о противоположном полюсе, то есть о моем любимом виде спорта, а именно о беге. Бегать можно и одному. Бегать можно всегда и везде – была бы только дорога. Никакого снаряжения, кроме кроссовок, не требуется.

Я совершаю ежедневные пробежки уже двадцать лет кряду и очень этому рад. Во время своих путешествий я частенько думаю: «Как все‑таки хорошо, что я ежедневно бегаю». Вот я приехал в чужую страну, в незнакомый город, а утром встал – и побежал. И так от этого хорошо становится…

Есть и другие плюсы. Скорость, с которой совершается утренняя пробежка (примерно 10 км/ч) идеально подходит для того, чтобы любоваться пейзажем и осматривать достопримечательности. Потому что, с одной стороны, успеваешь заметить то, чего не видно, когда едешь на машине, а с другой – все‑таки нет того переизбытка информации, который захлестывает тебя во время пеших прогулок. Если что‑то вдруг привлекло ваше внимание – всегда можно остановиться и посмотреть. Если вдруг за вами увязался кот – можно остановиться и поиграть с ним. Единственный отрицательный момент – то, что всегда есть вероятность сбиться с маршрута. И это действительно минус. Впрочем, если бегаешь по совершенно незнакомым местам, было бы странно не заблудиться.

Однажды, во время утренней пробежки в каком‑то финском городе, именно это и произошло – я заблудился. Когда я выходил из гостиницы, светило солнце, но очень скоро небо затянуло облаками, подул довольно сильный ветер и резко похолодало. Вокруг – ни души. Я совершенно не представлял, где я нахожусь. И если бы не добрые северные олени (олень и олененок), которые, к счастью, попались мне навстречу, я вполне мог бы замерзнуть там насмерть… Снова шучу. Но насчет холода – это серьезно. Холод был нешуточный.

В другой раз я потерялся на улицах старого, похожего на лабиринт городка в Центральной Италии. Я забыл, где находится моя гостиница. К тому моменту я отбегал уже целый час. Как всегда после пробежки, настроение у меня было приподнятое. Я уже предвкушал возвращение в номер и прохладный душ, но… я даже не мог вспомнить названия гостиницы. Ужасно. Вариант спросить дорогу у прохожих отпадал. Отчаявшись, я побежал куда глаза глядят и бегал так довольно долго, пока наконец не произошло чудо – совершенно случайно пробегая мимо своей гостиницы, я ее узнал. А если бы чуда не произошло? Что бы со мной сейчас было?

А когда я бегал по улицам где‑то в Греции, меня то и дело останавливали и предлагали мне передохнуть или даже выпить стаканчик узо [75]. Я, разумеется, вежливо отказывался (после узо‑то уже никуда не побежишь).

И нет ничего прекрасней того пейзажа, который неспешно открывается тебе, пока ты, в гармонии с собой и миром, бежишь и бежишь вперед по дороге, отбивая ногами ритм. Бежишь и бежишь.

 

Прощание

 

В одном из произведений Раймонда Чандлера [76] цитируется известная французская поговорка: «Проститься – это немножко умереть». Мне ужасно хочется, хотя бы раз в жизни, в критический момент прощания произнести эту безусловно верную фразу. Но то ли я стесняюсь, то ли еще по какой причине, но в трезвом виде у меня не поворачивается язык такое сказать. А в нетрезвом я попросту не могу ее выговорить. В общем, ничего тут не поделаешь. Не судьба.

И хотя я не собираюсь оспаривать высказывание чандлеровского героя или, еще круче, народную французскую мудрость, но все‑таки выскажу свое мнение: сказав друг другу напоследок те или иные слова прощания, люди еще не умирают. Момент «крошечной смерти» наступает тогда, когда мы, где‑то глубоко внутри, начинаем осознавать, что прощание уже свершилось. И мы чувствуем, как произнесенное нами «прощай» и следующее за ним расставание вдруг наваливаются на нас невыносимой тяжестью. Однако, чтобы прочувствовать это в полной мере, необходимо время, временной промежуток, который позволит нам оглянуться вокруг, увидеть мир заново.

Жизнь не раз вынуждала меня прощаться с близкими и дорогими мне людьми. Но что‑то не припоминаю ни одного случая, когда бы это получилось у меня красиво. Ну не умею я этого делать. Как правило, после того как все уже позади, я еще долго мучаюсь мыслью о том, что ведь должны же существовать какие‑то более честные, искренние, правильные слова. Остается чувство горечи. Оно не настолько сильно, чтобы заставить меня изменить образ жизни, но его вполне хватает, чтобы в который раз заставить меня задуматься о том, какой же я, в сущности, никчемный человек. Мы, люди, редко умираем в одночасье, смерть в виде разных переживаний накапливается в нас постепенно.

Давайте я расскажу вам об одном красивом прощании.

В последнюю новогоднюю ночь двадцатого века закат на северном побережье острова Кауай [77] был великолепен. Прежде чем окончательно скрыться из виду, ярко‑оранжевый сгусток огня задержался, завис на несколько мгновений над краем горы и окрасил гряды облаков и поверхность моря в такой же сочный оранжевый цвет. Наслаждаясь видом заходящего солнца, я без особой цели ехал на машине вдоль моря. По радио передавали известную композицию Брайана Уилсона [78]«Caroline, No» [79]. Я неожиданно растрогался настолько, что у меня даже дыхание перехватило. Я не то что подпеть, звука не мог из себя выдавить. До этого момента я как‑то даже не вникал в то, что век двадцатый уходит. Уходит навсегда. Для меня это было не более чем календарной проблемой. Но, услышав эту песню, я вдруг осознал, что это слова прощания. Оставляя гигантский сгусток времени позади, я прощался с ним. Или он со мной. Это чувство росло во мне, от него никуда было не деться.

Первый раз я услышал песню «Caroline, No», когда мне было шестнадцать. Честно говоря, тогда я мало что смыслил в музыке и не сумел по достоинству оценить эту композицию. Но теперь‑то я отлично все понимаю. На все сто. «Вот так он уходит, мой двадцатый век», – подумал я. Нет, не подумал. Почувствовал. Понятно, что в этом переживании не было ничего особенного, просто оно было очень личным. Моим.

На фоне восхитительного заката и отличной музыки мне – лично мне – удалось красиво попрощаться с покидающим меня двадцатым веком. Ну что ж, изредка случается в нашей жизни и такое.

 

Послесловие

 

Собранные здесь пятьдесят коротких текстов на протяжении года еженедельно публиковались в журнале «Ан‑ан». Кажется, этот журнал читают в основном молодые женщины в возрасте около двадцати. Но я как не представлял, так до сих пор и не представляю себе, какого рода литература их интересует, да и, вообще, интересует ли их литература (к сожалению, в моем ближайшем окружении нет никого, кто принадлежал бы к этой возрастной категории). В общем, я решил не тратить зря время на пустые раздумья и писать, что хочу и как хочу, – главное, чтобы мне самому было интересно.

Единственным ограничением, которое я себе поставил в связи с предполагаемой молодостью предполагаемого читателя, было не писать так, будто то, о чем я пишу, – вещи всем известные и не нуждаются ни в каких объяснениях. И еще я решил ни в коем случае не навязывать читателям свое мнение о том, что правильно, а что – нет. Ведь то, что хорошо одному, может оказаться отнюдь не таким хорошим для другого. И то, что в какой‑то момент правильно, уже в следующий момент может оказаться неправильным.

Примерно с такими вот установками я приступил к работе и каждую неделю без особого напряжения выдавал по одному эссе, в котором я сам был всего лишь частью пейзажа. Не знаю, что думали читательницы «Ан‑ан» о моих текстах, но мне самому это времяпрепровождение очень нравилось, ведь я мог писать что хочу и как хочу. Тексты, вошедшие в эту книжку, в мировом масштабе вряд ли кому‑то пригодятся, но для меня как для автора будет большим счастьем, если вы просто получите удовольствие, прочтя их, или случайно отыщете в них что‑то полезное для себя.

Иллюстрации к моим текстам в журнале делала Аюми Охаси, и этот факт, надо сказать, очень меня вдохновлял. Я помнил ее работы еще с тех времен, когда, будучи еще безмозглым школьником, недалеко ушедшим в своем развитии от обезьяны, покупал каждую неделю и прочитывал от корки до корки журнал «Хэйбон Панч», обложки для которого оформляла юная Охаси‑сан. Кроме иллюстраций, опубликованных в журнале «Ан‑ан», Охаси‑сан согласилась сделать для этой книжки множество дополнительных рисунков. И я ей очень благодарен за это.

 

Аюми Охаси

Харуки Мураками

Радио Мураками

 

 

Харуки Мураками

Радио Мураками

 

О костюмах

 

На днях, когда я наводил порядок в шкафу, обнаружилось, что я – счастливый обладатель по крайней мере пяти костюмов. И никак не меньше чем двадцати галстуков. Однако если память мне не изменяет, то за последние три года я надевал костюм от силы один раз, а галстук… ну, сколько раз в году я повязываю галстук? Так зачем, спрашивается, мне эти пять костюмов?

Между прочим, вопрос совсем не так прост.

Все‑таки как ни крути, а я – взрослый человек и сознательный член общества, и здравый смысл подсказывает мне, что на всякий случай надо иметь про запас хотя бы по одному костюму на каждое время года. К тому же, сколько бы я ни зарекался, мол, «да я ни в жизнь такое не надену!», совсем не носить костюмы не получается – по роду занятий.

Пока я на эту тему размышлял, в голове всплыло (я‑то умудрился совсем про это забыть), что в тот год, когда мне исполнилось сорок, я твердо себе сказал: «Всё, ты уже не мальчик, ты должен выглядеть солидно и жить тоже солидно». Поэтому я сшил на заказ пару‑тройку костюмов и прикупил несколько пар кожаных туфель. В то время я жил в Риме и мог за разумную цену приобрести приличную одежду, к тому же и мест для «выхода в свет» в новой одежде было предостаточно. В Италии, если ты не одет с иголочки, то в ресторане тебя обязательно посадят черт знает куда. Пожалуй, это одна из тех стран, где о человеке судят по одежде, а, скажем, его характер, мастерство или реальный уровень благосостояния не имеют, как правило, особого значения. Самое главное – как ты выглядишь. Поэтому все одеваются очень тщательно и продуманно. И я бы не стал безоговорочно осуждать такое поведение – есть в нем какая‑то своя правда…

Но, вернувшись в Японию, я, как и раньше, стал ходить исключительно в джинсах и кедах, костюмы, галстуки и кожаные туфли были заброшены, а вскоре и окончательно позабыты.

И основная проблема заключается именно в этом.

Я так думаю, что наша человеческая сущность – то, что делает нас самими собою, – почти не меняется с возрастом. Вот мы вдруг почуяли рядом что‑то новое и твердо решили, что с сегодняшнего дня изменимся, станем другими; но как только это «новое» уходит, то большинство из нас ведут себя как предметы из специального полимера с эффектом памяти формы, ну или как черепаха, которая все пятится назад, пока не залезет поглубже в свою нору: понемногу, хотим мы того или не хотим, происходит откат и мы возвращаемся к первоначальному своему состоянию. Так что наши попытки измениться – это в конечном итоге не что иное, как пустая трата жизненной энергии…

Я стою перед раскрытым шкафом, гляжу на ни разу не надеванные костюмы и девственные галстуки, и все эти мысли проносятся в моей голове одна за другой.

И наоборот, иногда мы думаем: «А зачем меняться‑то? И так вроде хорошо», а потом – бац! – и совершенно непонятным образом меняемся. Уму непостижимо.

Кстати, из всех своих костюмов я отчетливей всего помню хлопковый оливкового цвета, в котором лет двадцать назад [1] получал премию Гундзо для начинающих писателей. В те времена у меня в гардеробе костюмов не водилось, так что я специально поехал в Аояму [2], в магазин готовой одежды «VAN», и в отделе распродаж приобрел обновку. Костюм этот я надел в сочетании с самыми банальными белыми кедами. Тогда мне казалось, что вот теперь‑то начнется совсем новая жизнь…

«Ну и как, началась?» – спросите вы.

«Ну… можно сказать, что началась. Да, определенно началась».

«А так посмотришь, вроде такая же, как и раньше», – скажете вы.

Тогда я тоже посмотрю и подумаю: «Ну да. Такая же».

И объяснить все это словами очень трудно.

 

Музыкальное питание

 

Я сходил на фильм Вима Вендерса «Клуб „Буэна Виста“». Наверное, дополнительных объяснений не требуется, но тем не менее напомню: это документальная лента, повествующая о том, как американский музыкант Рай Кудер отыскивает на Кубе легендарных, но давно забытых музыкантов, записывает с ними альбом и, возродив в них угасший было пыл, успешно гастролирует с «Клубом…» в США. Музыканты – герои фильма – все как один прекрасны, музыка – пробирает почти до дрожи. В итоге фильм меня, можно сказать, захватил.

Даром что как раз накануне просмотра мы переезжали на новую квартиру и я на своем горбу перетаскал никак не меньше сотни ящиков (да у меня только старых виниловых пластинок шесть тысяч штук!) – так что мое усталое тело больше смахивало на наволочку со старым тряпьем. Я опустился в кресло, и ноги мои тут же обмякли, и я подумал, что встать теперь вряд ли получится. Пока стоишь или ходишь – вроде ничего, но только присел, усталость вдруг накрывает тебя с головой… Знакомое чувство, правда?

Короче, весь первый час я клевал носом, то и дело проваливаясь в сон. Никак не мог заставить себя открыть глаза. «Фильм – чудо!» – думал мой мозг, однако тело неумолимо погружалось в вязкую, уютную, дремотную топь. Я даже успел посмотреть несколько коротеньких снов. Это были странные, бессвязные сны. Но по мере того как они мне снились, усталость, похоже, потихоньку начала отступать. И все это время в ушах фоном звучала кубинская музыка.

В общем, подозреваю, что пара‑тройка эпизодов проскользнули мимо меня. Зато, когда я вышел из кинотеатра, мой освеженный после сна (после снов) организм вернулся в то состояние, которое на языке продавцов подержанного винила называется «почти нулёвым». Так что на самом‑то деле я постиг и оценил этот фильм не головой, а всем телом, что, согласитесь, гораздо надежней. Я впитал его в себя так, что он добрался до самых дальних уголков моего существа. Я физически всосал все питательные вещества, в нем содержащиеся. И собственно, это все, что я собирался здесь рассказать, – сочинение саморекламных «советов пользователю» в мои планы не входило.

Просто этот фильм относится к тому типу фильмов, которые хочется смотреть не на видео, а в кинотеатре, сидя в удобном кресле, так, чтобы музыка окружала тебя со всех сторон… Ведь иначе можно и не суметь до конца слиться с нею.

У документальной ленты Джима Джармуша «Год лошади», в которой рассказывается о концертном турне Нила Янга, то же очарование, тот же специфический терпкий привкус. Оба фильма сняты не профессиональной кинокамерой, а на обычное видео. Поэтому изображение грубоватое, но зато атмосфера реальности правдиво воссоздается живым дыханием музыки. В последнее время выходит такое количество утонченной и крупнобюджетной музыкальной видеопродукции, что иногда даже тошно становится, а вот найти по‑настоящему хорошие, «полезные» фильмы – почти невозможно. Или я не прав?

В любом случае это то, о чем я подумал, посмотрев музыкальный фильм Вима Вендерса.

 

Вечер в «ристоранте»

 

В один особенный вечер с одной особенной женщиной я отправился в одно элитарное заведение в Аояме, специализирующееся на итальянской кухне, – в программе был ужин вдвоем. В общем, я просто хотел сказать, что мы с женой решили отметить годовщину нашей свадьбы. Короче, скука смертная. Или не скука? Ну да неважно…

Тихое такое заведение. Между столиками много свободного пространства. Карта вин внушительных размеров, и к ней сомелье – очень соответствующий образу сомелье. Белоснежные скатерти и свечи. И никакой музыки. Звуковым фоном – приятная тишина и наш задушевный разговор.

На ужин нам подали телячью котлету (правильную!) в североитальянском стиле. Ну вот, надеюсь, вы уже смогли прочувствовать общую атмосферу? Одним словом, выпендрежный такой «ристоранте». И цены не низкие – в подобное заведение часто не походишь.

Через несколько столиков от нас сидела молодая пара. Собственно говоря, мы с ними были единственными посетителями – вечер только начался. Мужчина на вид чуть моложе тридцати. Женщине, должно быть, лет двадцать пять. У обоих правильные черты лица, одеты по‑столичному прилично. Они производили впечатление модной и изысканной пары.

Мы с женой выбрали вино, сделали заказ и, пока ждали заказанного, невольно слышали (а что поделаешь? – доносятся голоса, и все тут) разговор тех двоих. Довольно быстро нам стало ясно, что они, как говорится, находятся на пороге новых и очень близких отношений. В содержании их беседы не было ничего примечательного – обычная светская болтовня, однако по интонации можно было догадаться о многом. Ну и к тому же я в некотором роде писатель и, значит, читаю в сердцах людей. Мужчина думал что‑то вроде: «Ну вот, еще немного, и предложу ей…» Женщина думала: «Наверное, надо согласиться…» Если не произойдет ничего непредвиденного, то после ресторана они поедут куда‑нибудь, все равно куда, лишь бы там их ждала удобная кровать. Я прямо‑таки видел белесое облако феромонов, покачивающееся над их столиком. А над нашим, понятно, почти ничего не покачивалось – все‑таки тридцать лет семейной жизни. Но посмотреть со стороны на молодую счастливую пару было все равно приятно.

Впрочем, эта прелестная и многообещающая атмосфера в буквальном смысле слова улетучилась, как только подали «примо пиато». Звук, с которым молодой человек принялся втягивать в себя спагетти, я бы назвал чавкающим хлюпаньем. В жизни не слышал такого душераздирающего звука! Простите мне мою метафору, но, должно быть, с таким хлюпаньем открываются и закрываются врата ада, отмечая смену времен года. Услышав это, все застыли в ужасе – и я, и моя жена, и официант с сомелье. И молодая женщина за столиком тоже застыла, как изваяние. Мы разом задохнулись, потеряли дар речи. И только виновник всего этого, молодой, хорошо одетый мужчина, нисколько не смущаясь и даже, я бы сказал, лучась довольством, продолжал поглощать спагетти, ни на секунду не переставая хлюпать.

Интересно, что с ними стало в дальнейшем, с этой парой? Временами меня волнует этот вопрос. Даже теперь.

 

Сжигаемо

 

Мне кажется, что писателей в общем и целом можно охарактеризовать как людей, которые уделяют слишком много внимания довольно‑таки странным (и бесполезным) вещам и событиям. Иногда зациклишься на чем‑нибудь и поневоле ходишь и думаешь: «Ну, почему? Почему снова фигня‑то такая?!»

Например, в 1970 году феминистки, ратующие за полнейшее освобождение женщины, провели ряд акций, в том числе и по сожжению бюстгальтеров. Дело давнее, хотя вы об этом, возможно, тоже слышали. В тот день активистки собрались на площади, развели костер и принялись радостно швырять в него бюстгальтеры. В этом выражалась их позиция, гласившая: «Социально ограничивать женщину с помощью подобного рода приспособлений – позор!» Все это было заснято журналистами и быстренько растиражировано в СМИ.

Будучи мужчиной, я плохо себе представляю, насколько – с физиологической точки зрения – может ограничивать человека бюстгальтер. Но если ваша позиция того от вас требует, то в сожжении бюстгальтера, как мне кажется, ничего страшного нет. Так что с моей стороны – никаких претензий.

Меня волнует другое, а именно: были ли эти бюстгальтеры новыми, или феминистки уже успели ими в той или иной мере попользоваться? Не могу сказать, чтобы мысль об этом не давала мне заснуть по ночам, но знак вопроса тусклой тенью упорно маячит у меня за спиной. Ведь такие подробности в газетах не описываются (о таком в газетах вообще почему‑то не пишут), и узнать, что там было на самом деле, нет никакой возможности. Но сдается мне, что эти бюстгальтеры все ж таки успели побывать в употреблении. Новые‑то жалко сжигать, да и, честно говоря, я как‑то не могу себе представить женщину, которая бы согласилась на такое бессмысленное расточительство.

С другой стороны, если я прав, то остается только посочувствовать несчастному бюстгальтеру. Жил он себе, не тужил, изо всех сил – как ему и полагается – выполнял (весьма достойно, я думаю) свои бюстгальтерские обязанности, и вдруг в один прекрасный день беднягу вытаскивают из шкафа, обращаются с ним как с законченным негодяем, полностью отрицают самый смысл его существования и в довершение всего на глазах народа бросают в полыхающий костер. Возмутительно! И хотя между нами, разумеется, нет никакого родства, но как‑то само собой я начинаю сострадать ему, как родному.

Есть еще кое‑что, чего я никак не пойму. Почему, спрашивается, активистки сожгли только бюстгальтеры, а вот корсеты, к примеру, не сожгли. Если исходить из того, что бюстгальтер ограничивает женщину, то уж корсет ограничивает ее никак не меньше (а может, даже и больше). Или я не прав?

Но нет, корсеты никто не сжигает, как, впрочем, и туфли на каблуках, и тушь для ресниц. Пострадали только бюстгальтеры. Быть может, бюстгальтер, являясь олицетворением некоего исторического перекоса, подобно доктору Живаго, должен следовать темными коридорами своей нелегкой судьбы, терпеливо снося все те немыслимые несчастья, которые выпадают на его долю? Бедняга! Вот чего бы мне точно не хотелось, так это стать такого рода «олицетворением». Уж поверьте.

Нда‑а, я, конечно, понимаю, что сгоревшие тридцать лет назад бюстгальтеры вряд ли заслуживают столь пристального внимания, но то и дело о них вспоминаю и задумываюсь. Наверное, это оттого, что у меня много свободного времени…

 

Куда идет Котояма‑сан?

 

Однажды, описывая нечто трудновыполнимое, я выразился метафорически. «Это почти так же сложно, как научить кошку давать лапу», – написал я тогда, и после этого получил кучу электронных писем, что, мол, «моя‑то кошка дает лапу запросто». Ну надо же! Кто‑то даже написал, что если терпеливо и систематически обучать животное во время кормления, то давать лапу научится любая кошка. В моей жизни было немало котов и кошек, однако, как мне кажется, никому бы из них не пришлась по душе подобная муштра, ну и, кроме того, мне самому ни разу не приходило в голову заняться чем‑нибудь подобным.

Кот для меня прежде всего добрый товарищ и в некотором роде равноправный партнер, так что дрессировать его – это как‑то не по мне. Скорее мне хочется, чтобы Котояма‑сан (давайте его персонифицируем и будем называть именно так) жил достойной жизнью. При этом я вовсе не утверждаю, что коты, дающие лапу, никуда не годятся (более того, я почти восхищаюсь такими котами), просто в моем понимании Котояма‑сан – это такое свободолюбивое суперсущество, и все тут.

Или вот еще метафора: когда кто‑то ведет себя гораздо спокойней, чем обычно, про него говорят «прямо как одолженный кот». Молодежь, правда, этого уже не понимает. Один молодой человек даже как‑то меня попросил: «Не могли бы вы мне объяснить… я не совсем понимаю – зачем кому‑то понадобилось одалживать кота?» И правда, зачем? К чему все это – идти к чужим людям, брать у них на время кошку? Может, это связано с народной медициной? Нет. Не связано. Все это для того, что избавиться от мышей. Если в доме жил кот, который искусно охотился, то соседи приходили к хозяевам и просили: «Мы страшно извиняемся, но не дадите ли вы нам ненадолго своего кота?» А кому охота работать в гостях?

Раньше в старых японских домах водилась уйма мышей, и кот был чем‑то вроде отряда быстрого реагирования. Когда я был маленьким, наш кот, который время от времени убивал какую‑нибудь мышку, обычно приходил ко мне похвастаться добычей. В общем, в доме кота ценили, и это обеспечивало ему особое, независимое положение. Так что в те времена Котояма‑сан был индивидуалистом, профессионалом своего дела, невозмутимым представителем свободной профессии, и как‑то даже дико было думать о том, чтобы учить его давать лапу. Да в этом и не было никакого смысла.

Однако в наше время мыши из домов, по крайней мере городских, повывелись – и смысл жизни Котоямы несколько изменился. Теперь он в большинстве случаев просто вызывающий умиление домашний питомец. Может, поэтому все больше становится котов, которые, пересилив свою природу, научаются давать лапу. Я почти уверен, что в Японии хотя бы раз в году проходит Всеяпонский кошачий симпозиум и на нем слышатся призывы типа: «Уважаемые коты и кошки! В это трудное время, в которое мы с вами не живем, а выживаем, не пора ли в корне пересмотреть общественное устройство? Не пора ли совершить революцию в собственном сознании?» И тогда по всей Японии, в темных уголках прихрамовых садов собираются Котоямы, складывают лапы на груди и сочувственно кивают: «И верно. Должно быть, пора».

Пусть все оно так, но если найдется хоть один, который ругнется с чувством и скажет: «Да вы чё?! Какое еще „дай лапу“?! Я что им, собака, что ли? Не смешите меня!» – вот такого Котояму я люблю! Так что держитесь, Котоямы, не сдавайтесь!

 

Угорь

 

Заезжая на стоянку на сверкающем черном «мерседесе», позаимствованном у товарища, я задел ограду и своротил правое зеркало заднего вида. «Ну все. Что теперь делать?!» – подумал я. И от ужаса проснулся. Ночь. Три часа сорок две минуты.

Что, интересно, этот сон означает? Не иначе, что сегодня надо поесть угря: черный «мерседес‑бенц» – это символический угорь, а свороченное зеркало, надо думать, – недовольство самим собой, которое я испытываю всякий раз, как съем что‑нибудь особо калорийное… Да нет, это я шучу, конечно. Просто сегодня мне вдруг захотелось угря. Вот и все. Но насчет сна – это не шутка. Сон был.

А угорь и в самом деле вещь очень вкусная. Чего уж скрывать, угря я люблю. Каждый день его, конечно, есть не будешь, но время от времени – примерно раз в два месяца или около того – я обязательно вспоминаю, что пришло время поесть угря, и отправляюсь в ресторан. Угорь – удивительное блюдо с удивительной аурой, и в случае с ним самая обычная последовательность действий: зайти в ресторан, сделать заказ и съесть то, что заказал, – воспринимается как некая законченная идея, как своего рода ритуал. Это свойство угря трудно объяснить словами, и именно поэтому оно особенно приятно.

Впрочем, не надо думать, что угорь всегда был для меня чем‑то привлекательным. В детстве я его на дух не переносил. И хотя в нашей семье все его ели, я один всегда отказывался. А потом вдруг в моей жизни наступил такой момент, когда я полюбил этот вкус. При каких обстоятельствах и когда именно это произошло – как ни стараюсь, не могу сейчас этого вспомнить. Так или иначе, решившись наконец попробовать угря, я обнаружил, что это очень вкусная штука.

Давным‑давно, во время одного из своих путешествий в префектуру Нара, я вместе с товарищем очутился в маленькой деревушке. Прогуливаясь по ее улочкам, мы набрели на старинный ресторан, где подавали угря. Нас провели на второй этаж, в полной тишине усадили на подушки и приняли заказ. Было около часа дня, мы порядком проголодались. Время шло, ждать пришлось долго, но за чаем, который нам принесли почти сразу же, почему‑то ничего не последовало. Развалившись на подушках, мы с товарищем прождали еще почти целый час, пока в животах у нас не забурчало, да так, что я решился спуститься вниз и разузнать, что вообще происходит. На первом этаже было тихо, сумрачно и безлюдно. Выходило, что, кроме нас, посетителей не было.

– Ау, есть тут кто‑нибудь?

Я двинулся по коридору, который уходил куда‑то в глубь дома. Коридор привел меня к кухне. Заглянув в кухню, я увидел следующее: в тусклом маслянистом свете (совсем как в одном незадолго до того просмотренном польском фильме), держа в руках нечто, напоминающее толстенный вертел, спиной ко мне стояла сгорбленная старушка. Я и моргнуть не успел, как она взмахнула этой штукой и – бац! – воткнула ее угрю в спину. Просто сцена из какого‑то древнего сна…

Я молча вернулся на второй этаж и сел рядом с товарищем. Через некоторое время пришла прислуга и со словами «простите, что заставили вас так долго ждать» поставила перед нами наш заказ – разделанного и зажаренного в соусе золотисто‑коричневого угря на белоснежном рисе. Это был, кроме всяких шуток, по‑настоящему вкусный, просто наивкуснейший угорь.

Угорь – блюдо с характером. В этом я уверен, как ни в чем другом.

 

В небе над Родосом

 

Возможно, я не прав, но мне кажется, что бывают в жизни такие моменты, когда мы вплотную приближаемся к смерти. Случаи, когда люди подвергаются смертельной опасности, не редкость, но речь не об этом. А о том, что иногда, без всякой видимой на то причины, вдруг осознаешь, что смерть – вот она, совсем рядом.

Обычно мы живем, особо не задумываясь о том, что умрем (ведь если об этом постоянно думать, то сил на жизнь уже не хватит). Но потом вдруг что‑то происходит, и ты чувствуешь на загривке холодок – дыхание смерти. И сразу становится ясно, что, хоть мы и воспринимаем свою жизнь как нечто само собой разумеющееся, обедаем рисом и рыбой, шутим сами и смеемся шуткам окружающих, но стоит ветру подуть чуть в сторону, и мы – как мимолетное виденье – исчезнем и следа от нас не останется. И как только мы это осознаем, мир вокруг нас пусть на время, но полностью преображается.

Однажды в Греции, когда я летел на маленьком двухмоторном самолете, мне довелось испытать это чувство. Наш самолет больше всего походил на хлипкую консервную банку из‑под сардин. Мне как‑то говорили, что именно благодаря простоте устройства с машинами этого типа аварии случаются очень редко. Может, оно и так, но когда мы заходили на посадку в аэропорт Родоса, по неизвестной мне причине неожиданно заглохли оба мотора. Впрочем, ни стюардесса, ни сидевшие в салоне пассажиры не выглядели обеспокоенными, и я решил, что, наверное, у этих самолетов просто такая особенность и ничего страшного не происходит.

После того как заглохли моторы, наступила тягучая тишина. Только еле слышно гудел за бортом ветер. В этот осенний полдень на небе не было ни облачка. Ничто не мешало любованию величественным видом. Внизу под нами с одной стороны проплывали неровные гряды гор, сосновые леса, вереницы белых домиков, а с другой – сияло на солнце Эгейское море. Я парил в вышине. Над всей этой нереальной, недосягаемой красотой.

Наш жизненный опыт можно уподобить вязанке хвороста, только вместо сучьев в нее крепко увязаны важные для нас события. И пока я летел в тишине над Родосом, у меня возникло такое ощущение, что веревка, стягивающая мою вязанку, непонятно почему вдруг развязалась. Если бы мне в этот самый момент сказали, что я сейчас умру, я бы даже не удивился. Ну умру, и что? Привычный мне мир рассыпался, а новый двигается вперед уже без меня. Я словно бы сделался прозрачным, бесплотным. От меня остались только пять разрозненных чувств, и больше ничего. И теперь, махнув рукой на недоделанные дела, я прощался с уходящим от меня миром. Это было очень странное ощущение погружения в бесконечную пустоту.

Но тут заработали моторы, и сразу все вокруг наполнилось шумом. Самолет сделал большой круг и взял курс на посадочную полосу. Потерянные было плоть и кровь вернулись ко мне, и я ступил на остров Родос самым обычным туристом. Потом, как и подобает живому и не собирающемуся умирать существу, я перекусил в рыбном ресторане, выпил вина и отправился в гостиницу отдыхать. Но смерть как некое шестое чувство осталась во мне и никуда не делась и по сей день.

И когда размышляю о смерти, я всегда вспоминаю пейзаж, увиденный мной тогда из окна самолета. Честно говоря, я почти уверен, что какая‑то часть меня умерла. Тихо‑тихо. В небе над Родосом.

 

Морковка‑сан

 

Старые песни бывают настолько старыми, что перестаешь понимать, о чем в них поется. Например, в одной детской песенке под названием «Красные туфельки» есть такая строчка:

«В красных туфельках девочка с чужеземцем ушла».

Оказывается, многие нынешние японцы не понимают смысл устаревшего слова «чужеземец» («а stranger» по‑английски, «идзин‑сан» по‑японски), которое теперь уже почти окончательно вытеснено из разговорного языка современным «иностранец» («гайко‑кудзин»).

Когда слово выходит из употребления, оно становится просто сочетанием звуков. Поэтому реакция типа: «Эт‑та что еще такое?» – вполне обычна и закономерна. Не так давно я провел в интернете кампанию по поиску объяснений слова «идзин‑сан» и насобирал множество любопытных ошибочных версий.

Чаще всего встречались варианты «иидзии‑сан» (добрый дедушка) и «хиидзии‑сан» (прадедушка). Что ж. Я вполне могу представить себе дряхлого прадедушку, который, шаркая в сторону порта, тянет за собой за руку маленькую девочку. Но, во‑первых, я тут же начинаю волноваться за старичка, а во‑вторых, мне кажется, что большинству прадедушек такие эскапады все‑таки не под силу. В случае с «добрым дедушкой» ситуация, конечно, выглядит гораздо более жизнеутверждающей и даже может сойти за хеппи‑энд. Хотя поди знай, что это за добрый дедушка такой. Очень может быть, что наутро он окажется злее некуда. «Хи‑хи‑хи, моя девочка», – захихикает противный старикашка, и нам останется только посочувствовать несчастному ребенку.

Среди прочих был и вариант «тидзии‑сан» (господин губернатор). Помню, что в первый момент я здорово удивился. При чем здесь губернатор и зачем ему уводить с собой ребенка? Но потом до меня дошли вести об одном губернаторе из префектуры Осака [3], и я искренне пожалел девочку в красных туфельках. С другой стороны, если бы малышку увел токийский губернатор и, как это ему свойственно, всерьез бы занялся ее моральным воспитанием [4], конец мог бы быть не менее страшен…

Бедняжка! И как ее угораздило связаться с губернаторами?! С другой стороны, упоминание о них делает всю эту историю несколько более правдоподобной.

Кстати, если уж мы заговорили о правдоподобии, то надо сказать, что одно из объяснений было совсем уж невероятным: «ниндзин‑сан» (господин Морковка).

Представьте себе, что по Йокогаме идет девочка в сопровождении морковки. Каково? А что будет, если у этих двоих пойдут маленькие морковки?.. (Боже мой, что я пишу.)

Вообще‑то мне самому больше всего нравится вариант «иидзииса ни цурарэтэ иттятта» (поразвлечься ушла). Девочка поняла, что пора пойти повеселиться и что ничего плохого в этом нет.

«В красных туфельках девочка поразвлечься ушла».

Вполне себе ничего. Только вот для детской песенки не очень подходит…

Но самое интересное, что, даже если слова супер‑разызвестного шлягера нам не совсем понятны и мы толкуем их как‑то по‑своему, это совершенно не мешает ходу нашей обычной жизни. Более того, ошибочные толкования неясных слов по‑своему симпатичны и делают жизнь более уютной.

Вы так не считаете?

Если бы смысл и смысловые связи всех слов, особенно тех, которые мы воспринимаем на слух, были бы нам предельно понятны, словно бы высвечены до мельчайших деталей огромной флюоресцентной лампой, то это было бы невыносимо скучно и – парадоксальным образом – бессмысленно. Потому что в человеческой жизни, я уверен, обязательно должны оставаться неясности и загадки.

Без этого мы никак.

Правда ведь, Морковка‑сан?

 

Сложные взаимоотношения сладкого и острого

 

Согласно науке физике, и это ни для кого уже не секрет, в нашей Вселенной не существует ничего вечного. А вот «как бы вечное», ну или наполовину вечное очень даже существует. Взять, например, какипи [5] и процесс его поглощения.

Вы знаете, что такое какипи? Это такая сухая закуска. Она состоит из двух компонентов – из душистого арахиса и хрустящих рисовых хлопьев, облитых глазурью с примесью соевого соуса и кайенского перца. Когда ешь какипи, самое важное – соблюдать оптимальную пропорцию!

Сладкое и острое! Сочетание неожиданное, прямо скажем. Не знаю, кто это придумал, но придумано здорово. Хотя и не настолько, чтобы взять и наградить этого человека Нобелевской премией мира (и если бы даже он вдруг сделался номинантом, думается, никто к этому не отнесся бы серьезно). Однако идея сама по себе, безусловно, гениальная.

Из‑за глазури рисовые хлопья становятся темно‑оранжевыми, напоминая и по цвету, и по форме косточки от хурмы. Собственно, поэтому их так и называют – «хурмовые косточки». Кстати, они очень гармонируют с белесоватым и пухлым арахисом.

Рыжий и белый, все так и есть: «хурмовые косточки» выступают в роли остряка, арахис – в амплуа туповатого, медлительного резонера [6]. Впрочем, арахис хоть и туповат, но у него тоже есть характер, свое понимание вещей. Так что не надо думать, что в этом вкусовом тандеме он только кивает и поддакивает, – нет‑нет да и отразит с неожиданной ловкостью очередную остроту «хурмовых косточек». «Хурмовые косточки» прекрасно знают об этой особенности арахиса и потому несколько утрируют свои реплики. Одним словом, отлично сыгранный дуэт с прекрасной координацией.

Именно поэтому (хотя и не поручусь, что только поэтому) поглощать какипи под пиво можно бесконечно. То есть можно говорить о почти вечном процессе. Только вошел во вкус, гладишь – упаковка уже опустела и надо открывать новую. А чем больше ешь, тем больше хочется пить, так что и пива надо все больше и больше. Просто ужас. Какая уж тут диета, какое сбалансированное питание.

Но даже о таком шедевре кулинарного искусства, как какипи, не скажешь, что он без изъяна. Основная проблема заключается в том, что стоит вмешаться в процесс постороннему, как хрупкое равновесие между «хурмовыми косточками» и арахисовыми орешками сразу же нарушается. Например, когда я ем какипи со своей женой, которая очень любит арахис, то очень быстро на тарелке остаются только «хурмовые косточки». А если я пытаюсь протестовать, то слышу в ответ: «Так ведь ты же не любишь бобовые. Ешь свои „хурмовые косточки“ и радуйся».

Да, признаю – «хурмовые косточки» я люблю больше, чем арахис (я вообще сладкому предпочитаю острое). Но когда речь заходит о какипи, я делаю над собой усилие – по‑своему приятное – и употребляю рисовые хлопья и арахис в равной пропорции. Во мне, отчасти насильственно, развилась некая «система равновесия какипи», и строгость этой системы доставляет мне – лично мне – пусть странное и едва уловимое, но удовольствие.

В нашем мире сладкое и острое сосуществуют и взаимодополняют друг друга. И я каждый раз в этом заново убеждаюсь. Но объяснить другому человеку сложнейший психологический принцип этого взаимодействия и добиться в этом вопросе понимания чрезвычайно сложно. Да, наверное, и не нужно. Так что я отвечаю на реплику жены невнятным бормотанием и обреченно доедаю оставшиеся на тарелке «хурмовые косточки».

Эх, сложная это штука, семейная жизнь.

Как раз сегодня я ел какипи и в очередной раз об этом подумал.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-20; Просмотров: 256; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (1.157 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь