Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Й день восьмого месяца, вторница,
Первая половина дня
Все-таки Богдан не мыслил себе повозки удобнее, надежнее и привычнее, нежели «хиус»; именно такую повозку, в точности напоминавшую его собственную, он и взял себе на пять часов в прокатной конторе тверского воздухолетного вокзала. Отъехав от конторы шагов на сорок, Богдан заглушил двигатель, открыл дверцу и, не тратя времени на посещение вокзального трактира, споро перекусил пирожками с луком и с яйцами, приготовленными спозаранку заботливой женою. Потом сановник запил завтрак газировкой с манговым сиропом из ближайшего автомата и устремился в путь. Ехать предстояло не меньше часа. Но погода стояла более чем сносная, среднерусская такая – мягкая, шелковистая, без александрийской сырости, превращающей в издевательство и тепло, и прохладу. Напоенные снежным светом перистые облака оживляли прохладную высь блеклого предосеннего неба; чуть тронутые увяданием, а кое-где – и откровенной желтизной березы и тополя привольными струями лились назад по обе стороны полупустынного тракта; а когда их бегучая череда вдруг на миг прерывалась, вдаль улетали зовущие всхолмленные просторы. Боже праведный, как красива наша скромная и неприхотливая, сумеречная, скудная с виду земля… Мощный и ровный лёт «хиуса» по тракту веселил сердце. В конце концов, о письме Бага и перечисленных в нем странных и грозных событиях ночи Богдан размышлял и утром дома, и в воздухолете – особенно после того, как коротенько переговорил с напарником по телефону. Много версий понастроил – а толку? По возвращении в Александрию разберемся… Отступала тревога, раздвигались тиски и теснины дел, неимоверно важных для злобы дня сего, – но ничтожных в сравнении с вечным и главным. С этими вот березами… этими вот непролазными суглинистыми полями, где рожь, и дремучими лесами, где боровики да малина. И названия деревенек по обочинам мелькали такие исконные и нутряные, такие свои, что каждый их промельк будто сладким гречишным медом плескал на сердце: Богородицыно, Покровское, Трехсвятское… Мелькали. Мелькали и пропадали позади. «Русь моя, иль ты приснилась мне?» – почему-то пришли Богдану на память строки из поэмы знаменитого Есени Заточника, написанной в ту далекую, стародавнюю пору, когда в Цветущей Средине воцарилась достославная династия Мин и множество умных, деловитых, сведущих в искусствах и науках монголов и ханьцев, спасаясь от новой власти, хлынули в спокойную и хлебосольную Ордусь, быстро и навсегда изменив своим появлением ее судьбу. К лучшему. Конечно, к лучшему. Но все-таки – бесповоротно и круто изменив… переломив. А перелом – он навсегда остается переломом. Пусть срослось, пусть совсем не мешает жить, пусть ты достиг в мире сем Бог знает каких успехов и некогда сломанной рукой написал великий добрый трактат или создал великую полезную снасть – а нет-нет, да и заноет, хоть на стенку лезь… «Это как любовь ушедшую вспомнить, – подумал Богдан, рассеянно отмечая короткий взмах промчавшегося мимо указателя „Капустный Лог – 10 ли“. – Кажется, уж давно все прошло, позабылось… а то вдруг как защемит опять, защемит – аж дух теснит да слезы закипают где-то внутри глаз… Но только люди разные. Один от такого к нынешней жене станет нежней да добрей, и ту, утраченную, помянет с благодарностью, и ко всему миру открытей сделается, терпеливей… А другой прежней богине каменюгой окошко размозжит, а нынешней – рожу расквасит… да в кабак нырнет от горения души, а потом кому-нибудь, кто под руку подвернется, по пьянке череп дрыном проломит». Он издалека увидел над ответвлением дороги скромные деревянные врата под красной кровлею. Подъехав ближе, разобрал надпись на доске над вратами: «Капуста-мать – всему голова. Больше капусты, хорошей и разной». Тогда стал притормаживать. Аккуратно и плавно повернув, скользнул под надпись. И сразу, шагах в полутораста от тракта показалась главная усадьба Лога. Было семнадцать минут двенадцатого, когда Богдан Оуянцев-Сю остановил свой «хиус» на площадке перед внутренними вратами усадьбы, между видавшим виды трактором с неотцепленной бороной и мощным, вместительным, повышенной проходимости цзипучэ «межа» – повозка хоть и носила все признаки частой езды по пересеченной местности, выглядела заботливо ухоженной. Богдан вышел, с усилием и чуть враскачку сделал пару шагов, разминая затекшие ноги и с любопытством озираясь. Он слегка волновался: примет ли великий? О своем приезде и настоятельной необходимости побеседовать о важном, чего телефону или почте не доверишь, Богдан Крякутного известил, но ответа не получил. То ли не дождался – лететь уж пора было; то ли не удостоил скромного столичного сановника ответом бывший патриарх генетики, а ныне – знаменитый капустных дел мастер. Жил Крякутной замкнуто, со странностями. С минуту Богдан задумчиво стоял перед вратами. Он так еще и пребывал в нерешительности, когда дверь усадьбы открылась и на резное крыльцо вышел пожилой, кряжистый бородач в стираных-перестираных крестьянских портах, заправленных в сапоги, и накинутой на голое тело меховой безрукавой душегрейке. – Каким ветром, мил-человек? – спросил бородач громко, не спускаясь с крыльца. В информационных файлах нынче ночью Богдан видел фотографии хозяина Капустного Лога, но поручиться, что этот бородач и есть Крякутной, он бы не взялся. Годы и смена образа жизни… Похож, это правда. Но… – Я срединный помощник Александрийского Возвышенного Управления этического надзора минфа Богдан Рухович Оуянцев-Сю, – в тон вышедшему, тоже немного повысив голос, ответил Богдан. – Мне по важной государственной надобности желательно иметь беседу с преждерожденным Крякутным. Я известил драгоценного цзиньши сегодня ранним утром по электронной почте и взял на себя смелость появиться здесь, хотя так и не получил ответа. Надобность воистину настоятельная. Бородач поразмыслил несколько мгновений, пристально вглядываясь с крыльца Богдану в лицо. Потом сделал рукою широкий приглашающий жест: – Заходи, Богдан Рухович, ечем будешь, – сказал он. – Я Крякутной. Позавтракать-то толком не успел, поди? Чаю? Четверти часа не прошло, как они уж расположились на застекленной веранде, выходящей на зады, на необозримые капустные поля; а посреди стола фырчал давно уж, оказывается, поставленный в ожидании Богдана самовар, и хлопотливая, приветливая Матрена Игнатьевна, жена затворника, расставляла перед минфа глубокие блюдца с пятью видами варенья, а также заботливо согретые в русской печи ватрушки. Крякутной, уперев одну руку в бок, сидел напротив Богдана и молча наблюдал за тем, как обрастает посудой, снедью и гостеприимным уютом простой дощатый стол, торопливо и ловко накрытый белой льняной скатеркою. Варенье тут же задышало умопомрачительным ягодным духом; сладкий, парной запах теплого творога из ватрушек потек по воздуху слоем ниже. Богдан сглотнул слюну. «Славная все ж таки работа у человекоохранителей, – подумал он. – Со сколькими хорошими людьми познакомишься!» Он поймал себя на этой мысли – и понял, что не верит, будто Крякутной связан с мрачными событиями, о коих он хотел с ним осторожно заговорить. Не связан. – Вот в городах, – приговаривала Матрена Игнатьевна между делом, – умные люди часто спрашивают: что делать, что делать… А я так скажу: грибы да ягоды собирать! А потом варенье варить да пироги печь. Когда погреб своими руками наполнишь, остальное всегда приложится… Вы, Богдаша, в своей Александрии когда-нибудь настоящий пирог с грибами пробовали? С пылу-то с жару, а? Богдан чуть скованно озирался. Не знай он, что перед ним – бывший великий ученый, нипочем бы этого не заподозрил. Ну разве что по чуточку все ж таки чрезмерной, привычно и неосознаваемо утрированной крестьянистости… но задним-то умом все крепки. И веранда обстановкой своей не выдавала хозяина: платяной шкап с встроенным в дверцу выцветшим зеркалом, один из нижних ящиков слегка выдвинут – видны черные скрученные провода, галоши… Обшарпанный комод, укрытый поверху льняной салфеточкой, а на ней игольница в виде лежащего, выпятивши спину, барана; старый, огромный, еще пятидесятых, верно, годов ламповый радиоприемник «Звезда» с набалдашниками щелкающих ручек на передней панели, под затянутыми желтой материей громкоговорителями; видавшие виды ножницы; наперсток; какие-то иные деревенские пустяки… На неказистой, явственно из полешка вырезанной подставке – потаенно мерцала зеленым полированным нефритом та самая птичка. Три с половиной века… Богдан благоговейно встал. – Заметил? – с почти идеально скрытым удовлетворением спросил Крякутной. – Конечно, – ответил Богдан. Вон они, надписи на крылышках, собственноручно начертанные императором Го-цзуном в тысяча шестьсот шестьдесят седьмом году в Ханбалыке… Совсем не потускнели. Старая киноварь… – Знаешь, стало быть, ее историю? – Кто же не знает, Петр Иванович. Вы ведь… Суровый бородач нахмурил седые кустистые брови. – Я, Богдан, тебе «ты» говорю не чтобы ты мне выкал, как какому-нибудь шаншу[42] своему, – почти сердито одернул он Богдана. – Письмо твое я прочел – славное письмо, человеческое. И лицо у тебя славное. Я же сказал тебе: ечем будешь. А ечи на «вы» не бывают. Второй раз этак прошибешься – выгнать не выгоню, но откровенничать не смогу, решу: ошибся в тебе. А ты, я так думаю, откровенности от меня ба-альшой ждешь… – И он выжидательно посмотрел на Богдана исподлобья. – Да будет тебе, старый! – махнула на мужа полотенцем Матрена Игнатьевна. Уперла руки в боки, выпятила и без того выдающую грудь и оттопырила подбородок, явственно передразнивая грозного супруга. – Чего ради утесняешь молодого гостя? Уж больно ты грозен, как я погляжу! – Опять махнула полотенцем и повернулась к Богдану. – Ты не верь ему, Богдаша, он воробья не обидит… Богдан сел. – Жду, Петр, – ответил он, принимая предложенный тон. – А ты не торопись, – пряча улыбку в бороду, сказал Крякутной. – Сперва чайку попьем. Мы тебя дожидались, так тоже не завтракали. Ты уж не обессудь, мы чаи гоняем по русскому обычаю, с сахаром, не как в столицах принято. «И очень хорошо», – подумал Богдан. За завтраком беседовали сообразно. О дороге, о погоде. О видах на капусту в этом году и о делах асланiвських; бывший светило, оказалось, следит за событиями. Вероятно, при помощи лампового приемника. Впрочем, электронное письмо-то богданово он получил… – Мотрюшка права, – говорил Крякутной, держа у лица на растопыренных пальцах блюдце с дымящимся чаем и осторожно время от времени дуя на него. – Права… Еще в древности в Цветущей Средине поняли: землепашеский труд – он корень всему. Когда кто ущерб наносил землепашеству, то, все равно ради чего он сие свершал, это называлось: возвеличивать листья, пренебрегая корнями. Знаешь? – Как не знать… – отвечал Богдан, поглощая ватрушки одну за другой. Казалось: вкуснее он в жизни ничего не едал. – Крестьянство – корни, промышленность – ствол, властное устройство – ветви… ну а науки, искусства всякие – листья. Да, красота от них, то правда. Без листьев дерево – скелет, кощей, пугалище с погоста. Да, обдери листья с дерева раза три-четыре подряд – помрет дерево. Но все же, все же… Варенья попробуй, совесть народная. Варенье Мотрюшка варила… Но все же: корни без листьев проживут, а листьев без корней – не бывает нипочем. Вот в том теперь и вся моя наука биология. Ствол спили – но ежели корни уцелели, весной новые побеги брызнут с пня. И все-то сызнова пойдет – ствол, ветви, листва… Корни попорть – всему конец, всей этой великой сложности. Вроде стоит дерево – а помирает, сохнет. Ствол в столб превращается, ветки, то бишь власть, попусту по ветру полощут, шум один от них… Ну а про листья и говорить нечего… – Могучий старик лукаво усмехнулся в бороду. – На первый твой вопрос я уж, верно, ответил, а, Богдан? – Пожалуй… – пробормотал минфа с набитым ртом. Упоили Богдана раскаленным чаем, что называется, до седьмого полотенца То есть столько потов с него сошло, что шести полотенец не хватило б утереться, седьмое бы понадобилось. Потом Матрена Игнатьевна унесла самовар, да и сама под этим предлогом удалилась, оставив мужчин вдвоем на уютной веранде. Мужчины помолчали. Едучи в «хиусе», Богдан продумал план беседы тщательнейше – но весь план после чаепития разлетелся к лешему. «Ладно, – подумал Богдан. – Попросту так попросту». – Вот ты, Петр, великий жизнезнатец. Если бы встретил неизвестное науке животное в наших краях, что бы первым делом подумал? Крякутной сгреб бородищу в кулак и некоторое время мял ее, внимательное и серьезно глядя на Богдана. – Так уж и неизвестное? – спросил он затем. – Так уж. – Есть явление в жизни, называется мутация, – проговорил Крякутной. – Тоже, конечно, вероятность малая… Не подойдет? – Боюсь, не подойдет. – Трудно мне так беседовать. Объясни толком, почему не подойдет. – Потому что животное это, судя по всему, на редкость вредное. Загадочным образом вредное. А исследовать его невозможно, потому как оно, чуть до него инструментом дотронулись, распалось в слизь, будто в него программный наговор встроен на сохранение тайны. Несколько мгновений Крякутной сидел, будто не услышав Богдана. Потом выпустил из горсти седое мочало бороды и медленно встал. Горбясь, косолапя, заложив за спину короткие могучие руки, пошел вдоль по веранде. В тишине слышно было, как поскрипывают доски пола под выцветшим половиком да чуть дребезжит после каждого грузного шага одно из оконных стекол, видать, разболтавшееся в раме. – Все-таки неймется кому-то, – глухо проговорил он в пространство. – Эх! Я чаял, вразумлю… – Кому-то, – уцепился Богдан. – Ты сказал: кому-то. Кому? Крякутной глубоко и шумно вздохнул. Как старый кашалот, вдруг всплывший на поверхность после долгого отсутствия – и ни малейшего удовольствия от того не получивший. Потому что покуда он пасся в своих незамутненных глубинах, по глади моря корабль проплыл – и вот крутятся теперь в оставленных им водоворотах огрызки яблок и объедки снеди; пустые пакеты и бутылки суматошно пляшут на волнах; неторопливо падают в нетронутые бездны, заторможено сминаясь и складываясь, газеты, полные пустяков… Пф-ф-ф, угрюмо сказал кашалот. Сжимая и разжимая за спиной кулаки, Крякутной стоял носом вплотную к застекленной во всю ширь стене веранды, к минфа широкой спиной, и глядел в капустные поля. Поля, полные громадных сочных кочнов, ровно океан уходили к всхолмленному горизонту. А на горизонте тонкой дымчатой лентой синели леса. А слева, по-за угором, в лучах солнца радостной золотой искрой полыхал, как дальний, но греющий душу праздник, купол деревенской церковки… Богдан понял, что не дождется ответа. – У нас это могли сделать? – спросил он. – Как-нибудь этак… по-любительски, в обход запрета? Не оборачиваясь, Крякутной помотал тяжелой, косматой головой. – Нет, – ответил он чуть погодя. – Это все равно что атомную бомбу в школьном кабинете физики сварганить. Или ракету на Марс во дворе за коровником, из фанеры да шифера… Нет. Про мой институт я все знаю. Ученикам бывшим я сюда ездить не велел, не хочу… Но где что творится – знаю. В моем институте этим не занимаются больше. Совершенно. А в других местах – и подавно. Нет, у нас не могли. – Петр, – помедлив, сказал Богдан, глядя ученому в спину. – Прости. Но я этот вопрос задать должен. Обязан. Ты здесь по старой памяти, сам, в коровнике своем или еще где… капусты ради, или удоев, или чего там тебе важней… не химичил с генами? П-ф-ф-ф, снова сказал кашалот. Потом наконец обернулся к Богдану. Таких несчастных глаз Богдан, наверное, в жизни своей еще не видел. – Послушай, совесть народная, – тихо сказал Крякутной. – И постарайся понять… или хоть поверить. Я ведь не из блажи какой жизнь себе сломал. И всем любимым своим. Всем, кто мне верил и в кого я верил… молодым, умным, увлеченным… – У него вдруг сел голос, и он сглотнул. – Не из блажи. Я кругом смотрел. Это наше стремление к удобству… побольше, да подешевле, да позаковыристей себя потешить и при том поменьше шевелиться… Где-то неподалеку, захлопав крыльями, ошалело и восторженно заорал петух, и через мгновение раздался всполошенный куриный гвалт. – Я уж не говорю про СПИД этот, про него кем только не говорено, – помедлив чуток, вновь заговорил Крякутной. – Жил он себе в Африке рядом с неграми и с европейцами век за веком, а потек оттуда валом – только когда шприц с героином для людей обычным делом стал. Или… – Он загнул палец. – Радиотелефоны – удобно, быстро, беги туда, беги сюда, все решай на бегу, шустри, зарабатывай, повышай благосостояние… да? Рак мозга от них. Не доказано пока. Но есть к тому показания. И, помяни мои слова, лет через двадцать докажут – как бы только поздно не было… Коровье бешенство. – Он загнул второй палец. – До чего же сытно и питательно кормить скотов костной мукой тех же самых скотов! Ах, прибыльно, ах, жиреет на глазах скотина… Что нам за дело, что это для нее – то же, что для нас людоедство! Она ж, дескать, не видит, чего мы ей сыплем. Да, жиреет. Да, питательно. Но – коровье бешенство только у тех скотов, которых этак вот люди прахом их собратьев кормили. А теперь, через скотов, и на людей кинулось… Так. Британцы, – продолжал он, загибая третий палец, – дальше всех продвинулись в клонном деле. И в ответ вся нормальная скотина у них мрет. Откуда ящур? Да еще по всей стране сразу? Никто не ведает… Или вот еще легионеллез. – Крякутной загнул четвертый палец. – Слышал? Знаешь слово такое? Вижу, нет… Три года назад ветераны американского легиона на съезд свой собрались, сняли самую современную и роскошную гостиницу… Заболели все. Треть умерла. Днями вот во Франции то же. Заболели граждане, будучи на излечении от всяких пустяковых недугов не где-нибудь, а в лечебном центре Помпиду. Мрут теперь… А заводится новая зараза знаешь где? Не поверишь. Только в кондиционерах последнего поколения. И нигде больше. Никто не знает, почему. Он помолчал. – Наше стремление приспособить к себе живую природу уже исчерпало наши способности приспосабливаться к тем нашим же железкам, которыми мы природу к себе приспосабливаем. Понимаешь? Саму природу мы еще как-то бы выдержали, миллион лет притирался к ней род человечий, и вполне успешно. Но – поудобней хочется. И вот к рукотворным-то удобствам и утехам приспособиться наш организм пока не может. И не сможет, наверное. Во всяком случае, ежели так пойдет – просто не успеет. Он вспомнил вдруг, что так и держит пальцы загнутыми, пристально глянул на них, медленно, с видимым трудом распрямил. Словно их свело судорогой. Потом из-под бровей коротко глянул на Богдана. – А если мы с нашими убогими стремлениями еще и в ген вломимся… Это – все. Из-за какого угла какой новый зверь прыгнет – никто не предскажет. Но прыгнет непременно. И очень вскорости. – Помолчал опять. – Такое впечатление возникает порой, что и впрямь за нами кто-то присматривает и дает детским прутнячком по пальцам, когда мы, чада неразумные, уж слишком начинаем об удобствах печься… – Известно кто, – рассудительно вставил Богдан. Крякутной фыркнул. – Христос? – спросил он. – Иегова, Аллах? Кто еще? У семи нянек дитя без глазу… – Так ты неверующий… – понял Богдан. Помедлил. Тихо сказал с искренним сочувствием: – Тяжело тебе живется. Даже посоветоваться не с кем… – Я по совести живу, по простой по человеческой, – жестко ответил Крякутной. – Мне хватает. Он еще раз тяжко вздохнул. В сенях раздались, приближаясь, торопливые, грузные шаги Матрены Игнатьевны, а потом внутренняя дверь веранды распахнулась, и супруга затворника радостно крикнула с порога: – Нет, ну вы подумайте! Петька наш в другой-то куче навоза новых три жемчужины откопал! Вот только что!! Слыхали, кукарекал как? Ровно оглашенный! Крякутной рывком обернулся. – Славно, – сдержанно ответил он. – Коли так пойдет, сын к свадьбе жемчужное ожерелье справит для невесты… Это все хорошо, мать, но ты поди пока. У нас тут разговор сурьезный. Матрена Игнатьевна виновато попятилась. Тщательно притворила дверь за собою. – Ладно, – сказал Крякутной, снова поворачиваясь к Богдану. – Поговорили на общие темы. Давай свои вопросы. – Я тебя обидел? – Нет. – Прости, если обидел. – Говорю же, нет. Что я тебе, барышня кисейная? Меня в жизни терло и мололо так, что… – И тут он, похоже, вспомнил, с чего начался разговор. Сызнова сгреб бороду в пятерню. – Ах, ехидная сила… – Кто, если не мы? – решительно спросил Богдан. Крякутной оттопырил нижнюю губу. – Какой вред-то от него, от животного этого, скажи? – Чуть поразмыслив, вопросом на вопрос ответил Крякутной. – Непонятный, – признался Богдан. – Непонятный вред. Вроде как с ума человек сходит. – Что за тварь-то? – Пиявка. Крякутной вернулся к столу. Придвинул к Богдану поближе свой стул и, широко расставив мощные, обтянутые портами ноги в сапогах, уселся. – Рассказывай подробней. «Семь бед – один ответ», – решил Богдан. Крякутной слушал его внимательно. Пару раз азартно покашлял. Богдан с изумлением отметил, как в наиболее трагичных местах рассказа в глазах великого ученого отчетливо зажигается оживленный, пытливый огонек. Крякутному было интересно. Очень интересно. – Джимба, – сказал он, когда Богдан закончил. Куда делась его крестьянистость! – Джимба… А ведь я помню его, Джимбу твоего, он у меня учился. Только бросил на третьем году, делами производственными увлекся. Миллионщиком, вишь, стал… Интересно. Очень интересно. Чего-то ты тут не понял али чего-то не знаешь, потому и мне рассказать толком не можешь. Давай покумекаем вместе. – Давай, – тоже ничуть не обижаясь на жизнезнатца, согласился Богдан. – С ума просто так не сходят. Даже от пиявки сконструированной – не сходят. Это, как говаривал Эвклид, аксиома. Ну, то, что полет – это образ освобождения из тягостной и безвыходной ситуации, это ежику лесному понятно. Когда человек с ума-то сходит, из подсознания архетипы лезут, ровно тараканы. Потому-то обоих бояр кверху и кидало, на воздуся… А вот есть момент позанимательней. Ты говоришь, один убежденец противником был челобитной, а потом в одночасье стал ярым сторонником. И в окошко шагнул аккурат когда решительную речь свою писал, да еще и на самом главном ее месте. То есть вся его убежденность в этот миг ему требовалась. Так? – Как будто так. – А второй полетать решил после того, как его близкий друг, которого он уважал весьма, долго его убеждал, что челобитная – ко вреду. То есть опять на пике убежденности спятил. Так? – Как будто. – Был он с самого начала против челобитной, как первый? Знаешь, нет? – Пробовал выяснить. Точно понять нельзя. – Ясно. Смотри, Богдан, как поучительно. Именно в тот миг, когда открывается прекрасная, долгожданная возможность проявить свою убежденность, свое красноречие и защитить свою точку зрения, убедить в ней других – у обоих вместо радостного волнения и возбуждения, вместо того, чтоб в кулак все способности собрать, происходит непоправимый душевный надлом. Вместо ощущения себя на коне и тот и другой ощущают себя в тисках какого-то чудовищного и неразрешимого противуречия. Так? – Похоже… – завороженно ответил Богдан, у него на глазах происходило чудо: то, что казалось бессмыслицей, обретало смысл. Это не могло не восхищать. Но Крякутной вдруг умолк, и глаза его уставились в одну точку где-то за спиною Богдана. Потом… Пф-ф-ф, в последний раз сказал кашалот. Крякутной прихлопнул могучей дланью по столу. Стол содрогнулся, и в раме тоненько, противно запело стекло. – Американская пиявка, – сказал Крякутной решительно. – Почему? – стараясь казаться спокойным, спросил Богдан. – Понимаешь… Когда мы с Боренькой Сусаниным по Североамериканским этим Штатам ездили… – Кто такой? – Ну… Ты даже учеников моих любимых выучить не озаботился? – Глаза гения потеплели. – Боря, так я его звал иногда… Борманджин Гаврилович Сусанин, светлая голова… Лучший мой. Будь все по-старому – он бы, когда время мое подлетело б, меня сменил… Так вот. Эта поездка меня окончательно и убедила, что надо мне все это рубить, сколько сил хватит. Потому что, хоть американцы и таились от нас, и делали строгий вид, что только о новых лекарствах мечтают, один мистер обмолвился: представляется, мол, весьма перспективным применение достижений генной инженерии для безмедикаментозной стимуляции социоадаптивных возможностей личности, мы над этим работаем… – Ничего не понял, – честно признался Богдан. – Сейчас поясню. У американцев это – главная проблема. Они с самого начала старались быть самой свободной для человека страной. И во многом, что тут скажешь, преуспели. С их точки зрения, во всяком случае, по их меркам… Но управлять-то людьми надо, государство же. И вот из поколения в поколение там бились, как сохранить среднему человеку ощущение свободы и в то же время сделать его управляемым. Мол, делай, что хошь – но хотеть будешь ровно того, чего надо. Сначала культ успеха придумали – ничто-де неважно, кроме как сколько ты зарабатываешь. А когда человек в это поверит, он сразу делается вроде куклы на ниточках. Потом средства всенародного оповещения… «масс-медиа», так они говорят. Ежели тебе все газеты битый месяц кого-то хором ругают, ты сам, совершенно естественно, начнешь требовать, чтобы его задвинули куда подальше. Если сорок телеканалов тебе кого-то изо дня в день показывают с той стороны, где у него родинка на пол-лица, ты будешь уверен, что у него родинка на все лицо. А если сорок телеканалов тебе кого-то изо дня в день зовут вором, ты помирать будешь и на смертном одре прохрипишь: такой-то – вор… Так? Но и того мало. Не все поддаются. А кто поддается, все равно – не все одинаково. Вот и придумали: безмедикаментозная стимуляция, видишь ли… Помнишь, Конфуций говорил: «Благородный муж – не инструмент»[43]. Учитель уже тогда интуитивно чувствовал, какой это будет ужас: если человека – любого человека, как бы он ни был умен, добр, храбр, предан, порядочен, каких бы убеждений ни держался, – научатся превращать в… инвентарь, – Крякутной перевел дух. – И я того же боялся… Усиление социоадаптивных возможностей – это, говоря попросту, вот что: что тебе извне диктуется, то и становится для тебя частью твоего естества. Но ты при этом продолжаешь ощущать себя вполне свободным, естественно это воспринимаешь, как свое. Вот я и думаю: именно так твои бояре были обработаны. Похоже, пиявки эти среди обычных впрыскиваемых в кровь при укусе веществ выделяют еще нечто. От чего человек делается инструментом. Куклой. А когда навязанные ценности особенно остро начинали противуречить тому, что он считал ценным до обработки, – у него мозги-то и лопались. Понимаешь? Некоторое время Богдан молчал, переваривая. Потом кровь отхлынула от его лица. – Мать честная, богородица лесная… – пробормотал он. – То есть они оба были против челобитной, им после пиявок кто-то велел быть «за», и они стали «за», но в миг, когда требовалось особенно яро на этом «за» настаивать, у них в головах контакты горели от непримиримого противуречия: на самом деле я «против», но вот сейчас я «за»… – Примитивно, но верно, – удовлетворенно хмыкнул Крякутной. – Соображаешь. – Мне повелели то, чего я не могу исполнить. Я хочу того, чего хотеть не должен, – медленно проговорил Богдан. – Что это такое? – Неважно… Лечить это как-то можно? Крякутной крякнул. Помолчал, с грустью глядя Богдану в лицо. – Дитятко доброе… – сказал он. – Ломать легче, чем строить, но ведь мы даже не представляем, как и чем твоим боярам мозги ломали. Чтоб лечить, надо пройти весь путь, пройденный теми, кто пиявок этих вывел, а потом – еще столько же. – Ну хотя бы выявлять? Крякутной не ответил. Богдан, как оглушенный, сидел довольно долго. А потом его вдруг словно ожгли прутняком. – Погоди, Петр, – сказал он, резко выпрямившись. – Погоди. Ведь тогда получается, все наоборот. Я думал, выводят из строя тех, кто за челобитную. Принятие челобитной выгодно Джимбе. Значит, работают противники Джимбы. Например, его зарубежные соперники по точной электронике. Но ты говоришь, это искусственно созданные сторонники челобитной выходят из строя оттого, что не могут быть совсем уж покорными свободными рабами. Значит, они обработаны не чтобы, погибнув, не выступить за челобитную, а, наоборот, чтобы жить и за нее выступить! Как ее сторонники! Значит, они обработаны не против Джимбы, а за него. И один Бог знает, сколько еще сторонников челобитной в Гласном Соборе являются сегодня такими же куклами, как Ртищев и Гийас! Только их внутренняя убежденность в ненужности челобитной не столь сильна, а порядочность – не столь велика, и они не сходят с ума и не кончают с собой! Господи! Господи, что же это творится! Конец света!! – Не паникуй, – хмуро сказал Крякутной. – Я не паникую, – жестко ответил Богдан. – Я даю строгое научное определение. Некоторое время они опять молчали. Мирно жужжала муха, время от времени сухо и неутомимо трескаясь лбом об стекло. Снаружи, с лугов, летел слитный стрекот кузнечиков – мирный, безмятежный… Кудахтали неподалеку куры. Жизнь продолжалась. Но то была уже другая жизнь. – Все же я повторю свой вопрос, – сказал Богдан. – Кто у нас… по своим талантам, дарованиям, способностям… мог бы легче всего сделать это? – Ты имеешь в виду научные дарования? Сделать – в смысле, вывести пиявку эту? Я уже сказал: светлей головы, чем у Борманджина, я не видал. – Вы поддерживаете с ним отношения? Знаете, чем он сейчас занимается? – Ни малейшего представления. Уходя – уходи. Я ушел. – Крякутной запнулся. – Повторяю, у нас эту работу, всю эту работу не мог сделать никто. Но в одном ты прав. Кто-то, в этом деле сильно разбирающийся, здесь быть должен. Потому что сам смотри: прорву пиявок, потребную для таких дел, в Штатах не добудешь, да и тайком, в тайном чемодане каком, не перевезешь. Они – твари капризные, им сосуды нужны, условия. Значит, была как-то с великими ухищрениями переброшена одна, ну, много – две… А у нас должен быть… что-то типа питомника. Чтобы их плодить и держать поголовье на уровне. И в нем – тоже жизнезнатцы высококлассные, не просто бандиты. Ищи питомник, Богдан. Должен где-то быть питомник. Богдан встал. Коротко поклонился. – Спасибо, – сказал он. И закончил традиционно: – Ты оказал большую помощь следствию. – А пошел ты в баню, – угрюмо ответил Крякутной. Азарт ученого, перед которым откуда ни возьмись возникла увлекательная задача, сделал свое дело – помог решить ее и иссяк, угас. Теперь Крякутной смотрел не на задачу, а на мир кругом нее, на весь привычный мир – и видел пепелище.
Москитово, |
Последнее изменение этой страницы: 2019-06-20; Просмотров: 191; Нарушение авторского права страницы