Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


X. СНОВА НА РОДИНЕ. КИЕВ – ГЛАВНЫЙ ВОКЗАЛ. «БЫВШИЙ ГОРОД.»



 

Поезд мягко подпрыгивая на рессорах и стуча колесами на стыках, с редкими остановками на больших станциях, снова уносит меня на восток. Он давно уже оторвался от военной сутолоки берлинского вокзала оставил позади себя, разрушенную, обглоданную войной и оккупацией Варшаву и только что, после короткой остановки, тронулся с маленького, но оживленного бердичевского вокзала.

За Бердичевым, освещенным ярким, совсем еще летним солнцем, проносятся гигантские ковры убранных полей, со светло-желтыми полосами сжатой пшеницы и зелеными дорожками огородов. На паре белых волов едет в поле старик с седыми отвисшими усами. Характерные для Украины отвисшие усы еще можно встретить здесь, но других непременных, в былое время, для этих краев атрибутов, вроде синих шаровар, широкого яркого пояса и черной смушковой шапки, уже нет. Городские брюки, прорванная рубаха и мятый картуз над серым, видавшим много горя лицом.

Убранные поля, кукуруза, подсолнухи… В Берлине, в конце Курфюрстендамма, растет несколько подсолнухов. Почему они там растут – неизвестно. И, вряд ли, волнуют они сердце проходящего мимо соотечественника. Но когда поезд проносится сейчас мимо маленьких, забытых станций и полустанков, где через забор свешиваются тяжелые головы подсолнухов, а маленькая босоногая девочка долго машет грязной ручонкой вслед уходящему поезду, то сердце как то щемяще сжимается. Оттого ли, что эту картину так долго не видел? Или оттого, что увидел ее вновь?…

Между Бердичевым и Фастовым не только мирные черноземные пейзажи. Тут и там валяются разбитые танки и автомашины. Совсем близко от железнодорожной станции, вдруг, несколько сгоревших вагонов. Почти через каждый десяток километров – сваленные в кучу крестообразно сбетонированные рельсы. Это противотанковые заграждения, по-видимому, не оправдавшие возложенной на них задачи. Порой поезд проходит мимо целого кладбища танков и бронированных машин. А потом опять поля, огороды, подсолнухи…

Недалеко от Фастова лежит вдребезги разбитый советский танк-гигант. Около него пасется корова. В этом есть какая-то символика. Быстро пронесшийся призрак смерти и вечная, неугасающая жизнь.

А мимо никому ненужного танка и такой нужной коровы идут люди. В них заключена иная символика. Эти люди – босые.

От Ковеля до Киева я видел из окна вагона сотни людей. И почти все они были босые. Где же их обувь? На это лучший ответ дает беспомощно лежащий, уродливый стальной колосс. Большевики сняли с людей обувь и дали им этот танк. И даже не дали им его. Этот танк должен служить не этим людям, а коммунистической партии. Этим танком большевики хотят завоевать мир не для этих босых людей, а для себя.

Однако, мир не завоевывается танками. Первыми это поймут национал-социалисты. Надо надеяться, что после них придет черед и за большевиками. Две тысячи лет тому назад, мир был завоеван Словом. Равного тому Слова ждет и теперь утомленное человечество…

Острые переживания, связанные с приездом на родину после двадцатилетнего отсутствия, значительно сглаживаются, когда приезжаешь во второй раз. Но зато все это вдвойне компенсируется тем неподдающимся описанию чувством, которое испытываешь, когда подъезжаешь не просто к абстрактным родным пределам, а к городу в котором прошло твое детство, который любишь и помнишь так, как будто был в нем совсем недавно.

И поэтому, когда поезд постепенно замедляя скорость, простучал колесами мимо последних полустанков и в глазах промелькнули знакомые и такие родные названия: Боярки, Жуляны, Пост-Волынский, то уже не хватало места в окне вагона и секунды казались часами. Перегнувшись совсем наружу, пристально всматриваешься вперед и, вдруг, сразу из-за какого-то поворота за Постом-Волынским, совсем близко, вот-вот рукой достанешь, в солнце и зелени появляются знакомые очертания красавца Киева. На минуту закрываешь глаза и, вдруг, кажется, что все это чепуха, что не было ни Бердичева, ни Фастова, ни танка, ни коровы. Не верится в реальность переживаемых мгновений. Не верится, что вот сейчас откроешь глаза и увидишь перед собой самый дорогой, самый родной и самый красивый город, так часто снившийся за эти годы и, снова попасть в который, уже была потеряна надежда навсегда. Но открываешь глаза и перед тобой на самом деле красавец Киев. Зычный голос кондуктора окончательно рассеивает все сомнения. Он громко возвещает:

– Киев!… Главный вокзал!…

***

Еще о читателях и журналистах…

Читатели – непонятные люди. Когда журналист (именно журналист, ибо писателю все разрешается) позволяет себе хоть на минуту остановиться на каком-то личном переживании, то читатель, обычно, с негодованием заявляет: – «ну, вот, он опять о себе пишет. Кому интересно, что он там переживал и думал. Нас интересует общая информация. Общая…»

Однако, когда журналист вернется из интересной поездки (а это я знаю по личному опыту), то самые частые вопросы, которые слышишь следующие: – «ну, а ЧТО вы почувствовали в этот момент? А что вы испытывали в это время? Ну, а что вы тогда подумали?… »

Вот и разберись в читательской психологии. А, впрочем, и разбираться – некогда.

Поезд подошел к вокзалу, с которого двадцать три года тому назад отошел эшелон киевского кадетского корпуса и увез нас, маленьких кадет (большие были на фронте) надолго, потом стало казаться навсегда, из родного города, а позже и с родной земли. Я помню толпу родных и близких, со слезами провожавших нас, узелки и пакетики, передаваемые в окна своими и совсем чужими людьми.

И, несмотря, на прощания и слезы, никто не верил в то, что разлука будет долговременной. Это была уже третья эвакуация в течение последнего года. И каждый раз мы очень скоро возвращались назад. Поэтому, когда поезд тронулся, и в воздухе замелькали традиционные беленькие платочки провожающих, то никто из них, вероятно, не подумал, что поезд уходит надолго, очень надолго, для многих – навсегда.

В толпе провожающих я долго вижу мою тетю, в косынке сестры милосердия, машущую платком вслед уходящему поезду. Как и все другие, она думала, что поезд придет назад через две-три недели.

Поезд пришел через двадцать три года.

И вот опять перрон киевского вокзала. Но остался ли кто-нибудь из толпы провожавших нас в ноябре девятнадцатого года? Да, конечно, остался. По перрону, мимо останавливающегося поезда, быстро идет та же самая, предупрежденная мною о приезде, моя тетя, не переменившая за эти годы профессии, если не в той самой, то в такой же самой косынке и пытается среди выскакивающих из поезда людей, узнать маленького кадетика, махавшего ей из окна фуражкой двадцать три года назад. И к моему величайшему удивлению – узнает…

Если первая категория читателей, не любящих лирических отступлений, спросит меня почему я это сделал то я скажу, что сделал его ради тех, которые эти отступления любят, Но, если эти последние спросят меня, что я в эти минуты думал, то я должен буду ответить, что в это время я не думал ничего.

***

Незадолго перед отъездом я встретил в Берлине одного радиотехника, приехавшего на работу в Германию из Киева. Это был молодой человек лет двадцати пяти. Мы с ним провели как-то целый вечер. В нем не было никакого энтузиазма по отношению к советской власти, но в нем была все же свойственная некоторым советским гражданам, родившимся на грани октябрьской революции, уверенность в том, что большевики, при всех отрицательных сторонах их режима, – «все-таки много сделали в смысле стройки». Причем эта пресловутая «стройка» наподобие трехрядной гармоники, растягивается в их воображении, в зависимости от их умственного развития, от скромных басовых нот до переходящего в фальшь дискантного визга.

Говоря об этом я, разумеется, не имею в виду тех троглодитов, которые твердо уверены в том, что Ленинград выстроен уже при большевиках в честь Ленина, а Сталинград – в честь Сталина (приходилось встречать и таких), но например, одна совсем не глупая студентка, из того же Ленинграда, с пренебрежением говорила мне о том, что до революции на Невском проспекте была «какая-то деревянная мостовая», а при большевиках ее покрыли асфальтом. И мне большого труда стоило объяснить ей, что «какая-то деревянная мостовая», была торцовой мостовой, которая была не только самой дорогой и лучшей из всех мостовых мира, но в те времена, времена конской тяги и наиболее удобной и безопасной для лошадей.

Киевский радиотехник не пытался меня убедить в том, что его родной город выстроен в годы сталинских пятилеток, но узнав, что я еду туда, вытащил десяток фотографий и с понятной гордостью за свой город сказал: – о, Киева вы теперь не узнаете! Там выстроено много нового…

На вынутых им фотографиях были засняты какие-то большие здания и умело разбросанными светотенями, действительно, создавали впечатление чего-то величественного.

– Много там таких зданий, – спросил я.

– Да, порядочно, – неопределенно ответил он.

– А как выглядит теперь Крещатик? – полюбопытствовал я.

– Ну, что Крещатик…. У нас есть теперь улица получше Крещатика!… и с этими словами он показал мне новый снимок. Огромная, широкая улица уходила в бесконечную даль перспективы и производила, и в самом деле, большое впечатление.

– Что это за улица? – спросил я.

– Бульвар Шевченко, – торжественно ответил он. – Слышали вы о ней?…

– Нет не слышал, – голосом побежденного сказал я.

– Ну, вот, поедете и погуляете там, – закончил он.

Я поехал и погулял.

Милый, простодушный радиотехник. Его сознательная жизнь началась лет десять тому назад. Значит он помнит Киев, примерно, с 1932 года. Этим и объясняется его, ни на чем не основанная гордость за свой несчастный город. Я не могу сердиться на него и не хочу над ним смеяться. Но, если когда-нибудь я встречу его еще раз, то покажу ему не десяток эффектно заснятых консервных коробок, выстроенных при большевиках и иллюстрирующих стройку Киева, а сотню сделанных мною снимков, свидетельствующих о медленном, но верном разрушении Киева и постепенном исчезновении его как города. А также должен буду довести до его сведения, что «новая улица получше Крещатика», называющаяся бульвар Шевченко, есть ничто иное, как старый Бибиковский бульвар, получивший новое название, но на котором за эти годы не появилось ни одного нового дома и ни одного камня на мостовой.

В одном все же был прав радиотехник. А именно: Киева, действительно, узнать нельзя.

Со щемящей душу тоской, брожу я по любимому городу вдоль и поперек, от Лукьяновки до Печерска и от Шулявки до Подола. Тяжелое впечатление производит не взорванный большевиками Крещатик. Взрывы остаются взрывами, и таких развалин я видел в эту войну уже достаточное количество. Жуткая, безысходная тоска охватывает вас при виде остального города, не пострадавшего от войны, но разваливающегося от последствий коммунальной системы в городском хозяйстве.

Знакомые улицы, когда-то нарядные и оживленные, ныне, сгорбленными от искривившейся мостовой провинциальными шляхами, расходятся по всему городу. Спотыкаясь о сточенные булыжники, то вдавленные в землю, то торчащие вверх, проваливаясь в ямы на тротуарах, вы идете мимо серых, унылых, облупившихся домов, четверть века не видавших ремонта и разваливающихся на ваших глазах. Там и тут – покосившиеся, поломанные деревянные заборы, обросшие бурьяном земляные тротуары и вдоль них, нередко, деревянные дома на каменном фундаменте, накренившиеся на бок и неизвестно по каким законам физики еще не свалившиеся на улицу. И это не окраина города. Это не Демиевка и не Соломинка. Так выглядит угол, где пересекаются центральные улицы:. Фундуклеевская, Гоголевская и Столыпинская. Так выглядит много углов. Так выглядит почти весь Киев.

Когда я зимой побывал в Пскове, я описал его в очень похожих выражениях. С грустью покидая Псков, я думал все же, что этот северный город уже давно был каким-то второстепенным и заброшенным и еще в дореволюционное время не отличался особым блеском. Я не мог по Пскову составить общего впечатления о других городах, и подъезжая к купающемуся в солнце и зелени Киеву, мне казалось, что описывая Псков я, пожалуй, был голословен, обвиняя в его запустении советскую власть. Но, когда я увидел и не только увидел, а внимательно изучил весь Киев, который я знал когда-то улыбающимся красавцем, а теперь застал умирающим стариком, мне стало ясно, что все сказанное о Пскове было на своем месте, и что годы советской власти, с непостижимой быстротой и однообразием, сумели превратить, по-видимому, все города в живые кладбища.

Теперь Киев красив только издали. Только глядя на него из окна поезда или с высоты Липок, вы можете вспомнить о том, чем был когда-то этот город. А гуляя из по нему вы не можете отделаться от ощущения, что ходите вы не по городу, а по запущенному кладбищу, по которому, там и тут, разбросаны памятники с дорогими вам, знакомыми именами и, подчас, со смотрящими на вас с этих памятников, выцветшими миниатюрами с когда-то близкими и милыми чертами.

Что же случилось с Киевом за эти годы? Почему он стал похож на какое-то большое местечко? Почему румяный красавец Киев превратился в пергаментного старца, будто, доживающего свои последние, безрадостные дни?

А случилось, как и в Пскове, очень простое.

Раньше был некто Иванов. Он имел собственный дом. Он хорошо знал, что если этот дом он не будет содержать в образцовом порядке, то никто не снимет у него квартиры. И некто Иванов содержал свой дом в порядке. Затем появился управдом Иванов. Ему было в высшей степени наплевать в каком состоянии будет находиться вверенный ему дом. Доходы получал не он, а социалистическое государство. А социалистическому государству, как это не звучит странно, было по-видимому, в высшей степени наплевать в каких условиях живут его граждане. Кроме того, управдом Иванов знал, что на жалкие крысиные норы, на которые был разбит управляемый им дом, найдутся сотни желающих, для которых эта нора являлась пределом земных мечтаний. И поэтому на все вопли жильцов о ремонте, починке и гигиене, управдом отвечал просто и односложно: – «не нравится – выселяйтесь». А выселиться было некуда. Ибо, квартиры в Советском Союзе снимались не по вольному найму, а давались по ордеру жилищного отдела. А ордеров этих не было. Ибо, не было квартир.

Таким образом, в медленном разрушении домов, а за ними и городов, прежде всего виновата та же абсурдная и преступная коммунальная система. Из жизни каждого дома и каждого города, был вынут стержень всякого благоустроенного хозяйства. Был вынут – собственник. А вместе с ним исчез и двигатель всякого прогресса. Исчезла – конкуренция. Благодаря отсутствию конкуренции в промышленности, советский гражданин должен был довольствоваться одними и теми же, везде одинаковыми и везде одинаково скверными предметами первой необходимости. Ввиду отсутствия конкуренции в жилищном вопросе, советский гражданин должен был довольствоваться крысиными норами вместо благоустроенной квартиры.

Вторым бичом домов, а за ними и городов, была перешедшая все пределы – перенаселенность квартир. Перенаселенные кварталы есть в каждом большом городе мира. Это, так называемые, кварталы бедняков. В марксистском государстве квартал бедняков занимает всю площадь страны. В жилищном отношении Советский Союз, это лондонский Уайт-Чепль или негритянский квартал Нью-Йорка, разросшийся до размеров одной шестой части суши.

Но ведь этот вопрос можно было разрешить просто и сравнительно быстро. Построить в городах – тысячу, две, три тысячи новых домов. Ведь, скажем, в столице Югославии, Белграде, где прошли мои эмигрантские годы, построили же с 1920 по 1940 год больше трех тысяч новых домов. Почему же нельзя было этого сделать в Киеве?

Да, очень просто почему: в Белграде, как и во всем мире, дома эти строили собственники, а руководила ими конкуренция. В Киеве же эти дома должно было строить социалистическое государство. А что должно было им руководить? Забота о гражданах? Но в том-то и дело, что в социалистическом государстве действительной заботы о гражданах по существует. Государство такого рода заботится прежде всего о себе. Оно не могло вложить в жилищное дело миллиардные суммы, которые нужны ему для своих целей. Эти миллиарды пожирались революциями в Китае, Испании, Мексике, подрывной работой в Азии, Европе, Америке и на всем земном шаре. Они шли на оплату чудовищного по своим размерам аппарата принуждения, существующего в собственной стране. Они поглощались убыточными опытами новых систем в промышленности и сельском хозяйстве. Они исчезали в стройке новых фабрик и заводов, вырабатывающих огонь и железо, которые должны в свое время стать аппаратом принуждения для всего остального человечества.

Оставались жалкие крохи и для постройки домов. Но дома эти не предназначались для простых смертных Советского Союза. На эти крохи строились дома, нужные не советским гражданам, а советскому правительству. Несколько десятков таких домов, построено за двадцать три года и в миллионном Киеве. Как правило, это либо правительственные здания, либо общежития для членов тех организаций, на которые опирается советская власть.

Именно, поэтому единственный город в СССР, который заметно отстраивался была Москва. В столице была особенная потребность в зданиях такого рода. Кроме того, Москва была городом показательным. Там чаще всего бывали иностранцы. Так делается в магазинах: старательно убранная, залитая электричеством, витрина, а в подвалах и на чердаках беспорядочно нагроможденные ящики, покрытые пылью плесенью и паутиной. Москва – это витрина Советского Союза. Остальная страна – подвал и чердак.

Однако, новые киевские дома нисколько не украшают внешний вид города. Большинство из них, не только безобразны по своей архитектурной форме, но даже не оштукатурены снаружи. Их фасады – это кирпичные стены. Но это не веселящие глаз стены из красного кирпича с аккуратной белой прослойкой, какие бывают у английских коттеджей и у лютеранских церквей. Это, попросту, унылое нагромождение из серых кирпичей, с бесформенной застывшей между ними серой же цементной лавой. Трудно сказать, чем руководствовались в данном случае строители этих домов: отсутствием кредитов или «буржуазных предрассудков?» А может быть, отсутствием штукатурных одежд на кирпичном рубище их творений они хотели соблюсти и своеобразный нищенский стиль общий для всего города? Так в старинных готических городках Западной Европы, ревниво оберегающих свой стиль, новые здания, предназначенные для самых архисовременных целей, строятся в строгом и мрачноватом стиле старинней готики.

Надо ли говорить, что киевские дома выглядят убого не только снаружи. За их потрескавшимися, обшарпанными стенами, прячется пещерный быт, страшный не только своей неприкрытой, однообразной бедностью, но и двадцатитрехлетним отсутствием перспектив на лучшее будущее.

При посещении киевских квартир я, разумеется, не выбирал худших из них. Я вообще их не выбирал. Адреса, проставленные на конвертах, десятков писем, привезенных мною киевлянам от их заграничных родственников, выхватывали для меня из гущи киевских домов, десятки же квартир в самых различных частях города и с самым различным квартиронаселением.

Впрочем, первая квартира, которую я посетил в Киеве, не имела никакого отношения к привезенной мною корреспонденции. Для этой квартиры я не привез письма. Но я привез с собой тысячу осколков воспоминаний детства, бережно сохраненных для этого дня моей памятью. Другими словами, первая квартира посещенная мною в Киеве была та, с которой двадцать три года тому назад, наскоро собрав несложный багаж, я отправился на вокзал, а оттуда в неизвестность.

Я избавлю читателя от лирического отступления, которое само собой, напрашивается в этом месте. Возвращение в «отчий дом», после столь продолжительного отсутствия, многократно и добросовестно описано романистами. Я не хочу ничего добавлять к их волнующим страницам, действующим на читателя прямо пропорционально литературному дару автора и его человеческой чуткости. Да, к тому же, я возвратился не в отчий дом, а просто на квартиру, которую случайно в течение ряда лет снимала наша семья в Киеве. Быть может поэтому, подъезжая к заветному дому, я не испытывал ничего кроме вполне законного любопытства. А может извозчик, жаловавшийся всю дорогу на нехватку овса и дороговизну, нарушал напряженность редкой минуты.

Новые обитатели, когда-то нашей квартиры, узнав о цели моего посещения, сочувственно отнеслись ко мне и стали охотно водить меня по комнатам. А какая-то старушка, сначала долго не понимавшая в чем дело, наконец, поняв даже прослезилась и все время ходила за мной, с особой нежностью глядя на меня подслеповатыми глазами.

Я хорошо помню эту квартиру, состоящую из четырех комнат, ванной, кухни и маленькой комнаты для прислуги. В этой квартире были когда-то, какие-то пестрые ковры, отоманки, туи в кадках, был мягкий свет от настольной лампы, были какие-то пейзажи и натюрморты на стенах. Был здесь, какой-то человеческий уют и какая-то радость бытия.

Ничего этого я тут не застал. Строго говоря, то, что я застал здесь, давно уже потеряло право называться квартирой. Все смежные двери в комнатах были либо замурованы, либо забиты диктовыми перегородками. Ванная комната была превращена в жилое помещение и там обитала упомянутая мною старушка. Таким образом, квартира оказалась разбитой на шесть клеток. В четырех из них жило четыре семьи, от двух до четырех членов каждая. В пятой клетке – старушка. В Шестой (комнате для прислуги) – какой-то студент.

В общей кухне, обитатели этого жилья, никак не могли контролировать расходования дров, а потому плита уже годами не топилась. На ней стояли шесть, видавших виды, примусов, на которых готовились обеды и ужины. Один угол в кухне – завешен одеялом. Сюда жильцы приходили переодеваться, когда у них бывали гости. В кухне же умывались, прямо из крана над раковиной. Так как кухня не топилась, то зимой на полу образовывался настоящий каток. Тогда готовить обед приходили в валенках.

Неудивительно, что такое жилье и перестало называться квартирой. Уютное слово «квартира» в Советском Союзе давно уже вытеснено холодным и безличным словом – «жилплощадь».

Как рачительный директор Зоопарка точно устанавливает требуемую величину клетки для разных пород животных, так и марксистское государство точно определяет нужную жилплощадь для своих граждан. Размеры этой жилплощади колеблются в зависимости от перенаселенности городов. В Москве, в одном из самых перенаселенных городов Советского Союза, эти размеры доходили до четырех квадратных метров на душу. В Зоопарке для шимпанзе или гориллы полагается значительно больше.

Дирекция, администрация и сторожа Зоопарка, как известно, в клетках не живут. В Советском Союзе страшное понятие жилплощади тоже распространяется не на всех. Дирекция Советского Союза живет во дворцах, администрация – в благоприобретенных особнячках, сторожа – в достаточно просторных квартирах.

Но советские граждане, миллионы, десятки миллионов советских граждан живут, вот именно, в таких зоопарковских клетках, на которые оказалась разбита и наша бывшая квартира и тысячи других киевских квартир.

И эта квартира не сделалась такой уже во время войны. Из разговоров с жильцами выяснилось, что война не принесла в эти стены никаких перемен. Люди, живущие здесь сейчас, жили здесь, и в сороковом году и в тридцать пятом.

За свое двухмесячное пребывание в Киеве я побываю потом в десятках других домов и везде, с небольшими вариациями, найду ту же картину. Снова замурованные двери, диктовые перегородки, еще старушки, живущие в ванных комнатах, еще примусы, гудящие на кухне, снова углы завешенные одеялом, еще и еще зоопарковские клетки, с мужчинами, женщинами, детьми, с оборванными обоями, с темными лестницами, с вечно испорченными уборными, с ссорами и дрязгами, с атмосферой пропитанной сознанием искалеченной жизни и с проклятиями и еще, и тысячу раз еще, с проклятиями но адресу тех, кто четверть века калечил жизнь человека, жизнь семьи, жизнь целого народа.

Все дома Киева стали похожи один на другой. Все квартиры похожи одна на другую. Увиденное в одном доме, непременно увидишь во втором, в десятом, сотом, пятисотом. Бывают, правда, и новые впечатления. В том доме, где когда-то жил я, лифта не было. А вот в доме одних моих новых знакомых есть лифт. Вернее, он когда-то был. Его кабина беспомощно покоится в подвальном этаже. Жильцы точно не помнят с какого года она нашла там упокоение. Одни говорят – с двадцать седьмого, другие – с двадцать пятого. Сначала делали попытки его починить. Потом кто-то украл стальные тросы. Тогда махнули рукой. А дом – большой, семь этажей. Старики и старухи, калеки и беременные женщины поднимаются пешком на пятый, шестой, седьмой этаж. А кабинка лифта лежит в подвале. Лежит там, не то пятнадцать, не то семнадцать лет.

Этот лифт не является уникумом в Киеве. Таких лифтов там много. Одни лежат в подвалах, другие висят застрявши между этажами. Висят десять, пятнадцать, двадцать лет. В мирное время, в столице Украины, миллионном Киеве, действующий лифт был достопримечательностью.

Но, если нельзя было починить застрявший между этажами лифт, то кому же была охота покрасить фасад дома, починить крышу, подправить потрескавшуюся штукатурку? Быть может самим жильцам? Но для этого не было ни времени, ни средств, ни материала. Да и с какой стати, кто-нибудь станет починять дом, который не принадлежит ему и из которого его могут ежечасно выселить? И город нищал, дряхлел и постепенно разрушался.

Если я сказал о старом Пскове, что там за время советской власти не был вбит ни один гвоздь, то тоже самое можно повторить и о Киеве.

Впрочем, иногда здесь и в старые дома вбивались гвозди. Вот, например, дом на Рейтерской 31, где я остановился. Входите в подъезд. Все стены, когда-то выкрашенные масляной краской, облупились как замысловато выкрашенное пасхальное яйцо. На стенах вдоль лестницы – прекрасные лепные украшения. Какие-то маркизы и пастушки со свирелью. На первой же площадке, огромными ржавыми гвоздями, прямо в глаз маркизе и в свирель пастушка, вколочена доска с почтовыми ящиками. Кто был этот орангутанг в человеческом образе, вколотивший гвозди в скульптуру, когда рядом было гладкое место – неизвестно, но это единственные гвозди, которые были вбиты в этом доме с 1917 года.

– Что страшно, – спрашивает меня старый киевский инженер, сопровождавший меня в одной из первых прогулок по городу.

– Страшно, – отвечаю я.

– Я не могу испытать того чувства, которое испытываете вы, – добавляет он, – город разрушался постепенно на моих глазах и разница как-то стиралась, но я догадываюсь о ней.

Мы садимся на скамеечке в Купеческом саду.

Оставленный мною, когда-то молодым, цветущим красавцем, Киев кажется мне сейчас безнадежно больным, разбитым параличом стариком, тяжко вздыхающим в глубину наступающей ночи. Подгоняемые осенним ветром волны посеревшего Днепра, никогда не бывшего голубым, но во сто крат прекраснее «голубого» Дуная, выбрасывают на берег брызги, которые мне кажутся слезами.

– Того Киева, каким он был, больше нет,- грустно говорит инженер.

– Но он будет, – не совсем уверенно говорю я.

– О, конечно, будет, – с жаром подхватывает инженер, – но он будет лишь тогда, когда советская власть исчезнет навсегда.

И мы направляемся по горбатым, изрытым улицам, мимо потрескавшихся, обваливающихся домов, назад, в большое в неопрятное местечко по ошибке называющееся Киевом, бывшим когда-то одним из прекраснейших в мире городов.

 

XI. НА КИЕВСКИХ УЛИЦАХ. ПЛАНОВОЕ ХОЗЯЙСТВО. ВСЕСОЮЗНЫЙ КОМИССИОННЫЙ МАГАЗИН.

 

Если от Крещатика подняться вверх по Институтской в Липки, то, примерно, на середине подъема слева, вы увидите красивое старинное здание, окруженное большим садом. До революции здесь был девичий институт. После революции здесь помещалось одно из отделений киевского НКВД. Это не случайность. Все лучшие дома в Липках, этой лучшей части города, заняты, либо под отделения НКВД и подсобные ему организации, либо под квартиры энкаведистов.

Таким образом, Липки, населенные когда-то аристократией Империи, перешли по прямому наследству в руки аристократии советской. Старая аристократия жила здесь за счет своей родовитости и тугого кошелька. Новая аристократия – за счет «особых полномочий из центра» и хорошо смазанного нагана.

Поэтому Липки сохранились лучше, чем весь остальной город. Некоторые улицы этой аристократической части города, время от времени, покрывались асфальтом. Сюда, случалось, иногда заезжал кто-либо из кремлевских владык. А то и какой-нибудь знатный иностранец. Как-то, в одном из особняков Липок, веселые ребята из НКВД «накачали» до бесчувствия «старичину Эррио». Старичина Эррио потом вернулся в Европу и заявил, что он в восторге от Советского Союза. В частности, ему, вероятно, понравился и Киев. Но старичина Эррио не видел, ни Советского Союза, ни Киева.

Если вы приедете в Киев и с вокзала проедете, по обычному для иностранцев маршруту, в отель Континенталь, оттуда в Оперу, а затем в какой-нибудь особнячок в Липках, то Киев вам не может не понравиться. Но при одном условии: – вы должны ехать только по одному определенному маршруту. Несколько улиц, входящих в этот маршрут, старательно поддерживались в чистоте и порядке. Партийные хулиганы и очковтиратели, засевшие в горкоме, пеклись не только об этих улицах. Их также беспокоил и внешний вид домов. Поэтому, по пути обычного следования иностранцев, дома окрашивались только с той стороны, которая была видна из проезжающего автомобиля. Это не анекдот. Это факт, в котором я мог убедиться воочию. Да и рассказывали мне об этом не городские остряки, а маляры собственноручно покрывавшие нужную часть домов жизнерадостной светлой краской. Так веселые ребята из горкомов и горсоветов околпачивали и старичину Эррио и прочих наивных заграничных туристов.

По улицам Киева, идут люди. Но это не та киевская толпа, которую я помню. Это вообще не городская толпа. По изрытым тротуарам улиц идут мужчины в поношенных рубашках, подпоясанных шнурками, в перелицованных тужурках, в обтрепанных стандартного типа полосатых брючках, в парусиновых туфлях на босу ногу или в смазных сапогах. На голове у них редко – помятая, видавшая виды шляпа. Чаще – кепка или тюбетейка. Еще чаще – ничего.

Идут женщины в каких-то мешкообразных линялых платьях, в латанных салопах, обмотанные деревенскими платками, в черных грубых чулках, а то и совсем без чулок, в сбитых туфлях, а часто и в мужских сапогах. На голове у них редко – пожелтевшая соломенная шляпа. Чаще куцый берет или какой-то самодельный колпачок из бумазеи. Еще чаще – обыкновенный белый платочек.

У всех, идущих по улице, людей в руках непременная – «авоська». Это мешок – сетка, с которым в других странах хозяйки ходят на базар. В Советском Союзе с авоськой (авось что-нибудь достану) ходят всегда и всюду. Женщины идя в город, мужчины – на службу, дети – в школу. Даже собираясь в гости или в театр (в театральном буфете иногда продавали яблоки), все непременно захватывали с собой авоську. Авоська стала принадлежностью туалета советских граждан. Принадлежностью столь необходимой, что если муж или жена, выйдя на улицу, вдруг вспоминали, что забыли захватить с собой авоську, то бежали назад с такой поспешностью, как будто забыли одеть брюки или юбку.

Авоська – это не порождение военного времени. Это одна из принадлежностей советской эпохи. Когда-нибудь этот дырявый мешок – сетка будет выставлен в музее, в качестве одного из экспонатов, иллюстрирующих советскую эпоху, и расскажет красноречивей всяких диаграмм и картограмм о такой же дырявой политической и экономической системе, долгие годы измывающейся над самыми терпеливыми людьми на земном шаре.

На многих углах стоят деревянные, безвкусные, грубо сколоченные киоски, На многих из них сохранилась надпись: – «Союзпечать». В другой стране, в такой будке, уважающая себя торговка, отказалась бы торговать картошкой. В Советском Союзе, такая громадная и богатая организация, как «Союзпечать», возводила этакие избушки на курьих ножках на главных площадях больших городов, придавая им еще более убогий, еще более нищенский вид.

На приступочках домов, не только окраин, но и самого центра, сидят старушки в ватных салопах, а около них босоногие, одетые в тряпье дети. Такие же старушки и такие же дети, продают на углах семечки, папиросы, вареную кукурузу, пирожки и яблоки. Мимо них идет такая же бедная и серая толпа.

До какого обнищания дошли при советской власти, когда-то нарядные и элегантные киевляне, говорит тот факт, что в дни оккупации к хорошо одетому прохожему здесь обращались обычно по-немецки.

Если два хорошо одетых человека идут по улице и говорят по-русски, на них часто оборачиваются с недоумением и любопытством. Много нужно было познать горечи в жизни, для того, чтобы русскому человеку стало казаться странным, что его соотечественник может носить хорошо сшитый костюм.

Нет сомнения в том, что одна из причин такого изменения внешнего вида киевлян, заключается в том перемещении городского населения, которое принесла с собой еще революция. Люди, жившие когда-то в центральной части Киева, люди строившие и холившие его, давно не существуют. Они погибли в водовороте революции и гражданской войны, они усеяли своими костями бесконечные просторы Сибири и далекого Севера, исчезли в застенках ЧеКа и ГПУ и частично ушли за границу. На их место, в центральную часть города, хлынули жители окраин: Соломенки, Подола и Шулявки. А эти окраины пополнились пришельцами из деревень. Город сразу переменил свой облик. Центр Киева превратился в Шулявку, а окраины его с ушедшими в землю домишками, с заросшими подсолнухами дворами, с кучами немытых ребятишек, валяющихся на улицах, с тучами мух и пыли, стали похожи на какое-то забытое местечко.

Однако, так же нет сомнения в том, что причина эта не главная. Ибо, при нормальных условиях жизни, новые киевляне, разумеется, сумели бы за четверть века, приобрести вид приличествующий столичному Киеву. Но этого нет. Этого не было в Пскове, этого нет в Киеве, этого не будет и во всех других городах, которые мне придется посетить. Всюду будет одна и та же картина безнадежной человеческой бедности, в которую большевики ввергли в равной степени, как жителей городов, так и жителей деревень.

А главная причина этой нищеты заключается в той преступной нелепице, которая сошла на российские просторы с унылых страниц полного собрания сочинений Карла Маркса и получила название – «Планового социалистического хозяйства».

Когда человек умирает от какой-нибудь сложной болезни, то причины его смерти интересуют, главным образом, медиков специалистов. Для прочих же окружающих важен не сложный ход болезни, а тот факт, Что человек умирает.

Хозяйственная жизнь Советского Союза начала умирать после окончания НЭПа (умирать, ибо то, что в этой области происходило после НЭПа, больше похоже на судороги умирающего, чем на здоровое дыхание живого организма). Экономисты и социологи, вероятно, в свое время подробно разберут причины того сложного болезненного процесса, который привел на смертное ложе хозяйственную жизнь огромной страны. Их должно это интересовать, как специалистов.

Советские обыватели не экономисты и не социологи. Но проходя годами мимо пустующих магазинов, испытывая периодически недостаток продуктов питания и переживая перманентный голод в товарах широкого потребления, они понимали, что хозяйственная жизнь их страны смертельно больна.

Впрочем, болезнь эта не носит столь сложный характер для того, чтобы определение ее отложить до будущего консилиума ученых экономистов. Каждый советский обыватель может рассказать вам много о причинах и ходе этого болезненного процесса. И из суммы их рассказов не трудно вывести необходимые заключения. Эти заключения, с точки зрения ученых экономистов, быть может, будут недостаточно обоснованы теоретически, но зато у них будет несомненное преимущество в том, что родились они из практики и подобраны мною с горячих следов социалистического хозяйственного опыта.

«Плановое социалистическое хозяйство» (как и всякое государственное хозяйство) состоит из трех основных элементов. А именно: добывающей промышленности, промышленности обрабатывающей и распределения обработанных товаров (продуктов) среди населения. В социалистическом государстве, из этих трех элементов, только первый – добывающая промышленность – лежит в основном на плечах граждан. Об остальных двух – промышленности обрабатывающей и распределения обработанного, взяло на себя заботу исключительно государство.

Как же справились со своей задачей обе обязанные стороны – граждане и государство?

Судя по советским официальным данным (газеты, отчеты, радио), граждане социалистического государства свои обязательства перед государством выполняют. И даже не выполняют, а перевыполняют. Ибо, эти отчеты неизменно пестрят сообщениями о том, что такие-то и такие-то коллективы советских граждан (колхозы, совхозы, рудники, шахты) перевыполнили свою программу на сто, двести, триста процентов!…

Таким образом, советские граждане могут со спокойной совестью сказать: – «ну, вот, мы добыли и даже «передобыли», а теперь, пожалуйста, обрабатывайте и распределяйте…».

Но, вот, тут-то и получается трагическая неувязка. Обрабатывать как будто и есть что, а вот распределять в итоге оказывается нечего. Государственные распределители (магазины, лавки, кооперативы), разбросанные по всей стране, либо вовсе пустовали, либо распределяли среди советских граждан такую дрянь (и за такую цену), какую в буржуазном государстве никто не взял бы и даром. Причем пожаловаться на недостаток промежуточного элемента, т.е. на недостаток средств промышленности обрабатывающей, никак нельзя. Строились новые фабрики и заводы. Расширялись старые. Денег на это тратилось много. А распределять все-таки нечего, В чем же дело?

А дело, тут, вот в чем. Во-первых, не все добытое советскими гражданами шло в промышленность обрабатывающую. Значительная часть добытого вывозилась за границу. Причем, вывозилось это не в порядке здорового международного товарообмена, а в порядке борьбы социалистического государства с миром капиталистическим.

Ежегодно, ежемесячно, ежедневно отплывают из советских портов пароходы, груженные народным добром. Уходит за границу, зерно, лес, кожи, меха, уголь, хлопок, нефть. Уходит и продается там по ценам во много раз ниже утвержденных международной биржей. Делается это для того, чтобы с одной стороны вызвать нездоровые колебания в экономической жизни капиталистических стран, создавая безработицу и забастовки, а с другой – чтобы быстро и просто добывать иностранную валюту, необходимую для расширения недовольства во всем мире и для кормления сотен нужных заграничных печатных органов и сотен тысяч международных марксистских дармоедов.

Но капиталистический мир велик и богат. И для того, чтобы он дал хоть временную трещину, много надо в эту трещину вогнать народного добра. Много надо вогнать: леса, зерна, мехов, угля, кожи и нефти. Много пота и слез миллионов советских тружеников. И социалистическое государство все это и вгоняет.

Разумеется, какая-то часть вывозимого идет и в порядке нормального товарообмена. За иностранные машины надо платить своим сырьем. Это еще больше увеличивало процент экспорта.

Остающееся, добытое советскими гражданами, идет в промышленность обрабатывающую. А обрабатывает она из рук вон плохо. Советская промышленность выпускает на рынок, преимущественно дрянь.

Слова дрянь и дрянной можно, кажется, применить ко всему, что вырабатывается в социалистическом государстве. Это в равной степени относится и к гипсовым изваяниям вождей, и к стандартным костюмчикам, собирающимся в гармошку после первого дождя, и к патефонам, в которых баритон поет тенором, а тенор – сопрано, и к тракторам, к которым нет резервных частей, и к резервным частям, которые не подходят к тракторам, и к пуговицам, в которых забывают проделать отверстие для иглы, и к иглам, в которых не всегда бывает ушко для продевания нитки, и к ниткам, которые рвутся через каждые десять сантиметров, и к домам, и к пудре, и к трамвайным вагонам, и к чулкам.

Почему советская промышленность в течение всех пресловутых пятилеток, так и не научилась работать как следует?

Видимых причин тут две: отсутствие специалистов и партийное кумовство. Старые опытные специалисты были постепенно уничтожены. Те из них, кто принадлежал к интеллигентным профессиям, – как элемент чуждый. А старые мастера, механики и техники, – как элемент несознательный (ибо большинство из них так и не осознало, что для занятий руководящих мест на заводе нужна не квалификация, а партийный билет). Новые же специалисты создавались не по признакам их способностей и трудолюбия, а по признакам незапятнанного пролетарского происхождения и безоговорочной верности заветам Октября. Все это создало непополнимую брешь в кадрах советской промышленности. Если же, вопреки всему, среди этих кадров попадаются способные и дельные люди, то их работа парализуется тысячами партийных паразитов, попадающих на командные посты в советской промышленности благодаря кумовству.

Ошибается тот, кто думает, что кумовство это болезнь буржуазных государств. Разумеется оно есть и там. Но там оно носит все же какой-то семейный характер и процветает обычно в семейных масштабах. Там можно бездарного и ленивого молодого человека, пристроить на малозаметную должность на фабрику двоюродного дядюшки. Можно, наконец, такого молодца протиснуть и на какую-нибудь синекуру в государственном аппарате. В архив, что ли или третьим секретарем в третьестепенном консульстве. Но в буржуазном государстве нельзя, ничего не смыслящего в этом деле тупицу, устроить директором фабрики. Даже если эта фабрика принадлежит двоюродному дядюшке. Ибо владелец фабрики быстро поймет с кем имеет дело и выгонит в три шеи с этой должности не только своего племянника, но и родного сына.

В социалистическом государстве владельцев фабрик нет. Они все принадлежат государству. А государство принадлежит коммунистической партии. И кумовство процветает тут не в скромных семейных рамках, а в масштабах государственных.

По всей стране, в мягких вагонах первого класса, едут в различных направлениях непроходимые тупицы с партийными билетами, аттестатами верности вождям и солидными связями вокруг Кремля. Они едут с тем, чтобы, по назначению партии, принять директорскую должность в тресте или фабрике. В Киеве, Казани, Челябинске, Баку. Партийный стаж у них огромный, профессионального – никакого. Несколько месяцев сидит такой партийный племянник в качестве директора треста или фабрики. Сидит и несколько лет. Сидит до тех пор, пока в соответствующем комиссариате не выяснится, что он ровно ни черта не смыслит в порученном ему деле и еще более разваливает и без того шаткое социалистическое хозяйство. А когда заметят, то не гонят в шею (партийный стаж, связи, охранные грамоты вождей), а «перебрасывают на другой сектор работы». Последнее, в переводе на русский язык, означает, что его назначают директором другого треста (фабрики). Причем, ввиду того, что пострадавший комиссариат старается сплавить его другому комиссариату, то смещенная партийная бездарь получает, обычно, новый директорский пост в «секторе», который не имеет ничего общего с его прежней полезной деятельностью.

В Киеве мне приводили десятки примеров такого бесшабашного партийного кумовства. Здесь одно время директорствовал некий партийный племянник, который, в течение менее чем двух лет, перебывал последовательно директором: судостроительного завода, кондитерской фабрики, фабрики патефонных пластинок и треста резиновых изделий.

Однако, и нехватка специалистов, и партийное кумовство, это лишь видимые причины. За ними кроется та невидимая, но главная причина, которая превратила русские города в серые кладбища, дома в первобытные пещеры, а советских граждан в толпу нищих, которых уже на первом этапе социалистической эры заставляют носить штаны из бумажной дряни, стоять в очередях за продуктами питания и употреблять незажигающиеся спички. А кто может поручиться, что в конце этой эры им не придется носить на себе звериные шкуры, добывать пропитание охотой, а огонь получать трением двух кусков дерева?

Эта невидимая причина, как и в жилищном вопросе, заключается в том, что в социалистической промышленности отсутствуют основные гаранты продуктивности труда и доброкачественности изделий. А именно: собственник и конкуренция.

Если в буржуазном государстве, какая-нибудь фабрика станет изготовлять дрянные предметы, то их не будет брать для продажи ни один магазин, ибо другие фабрики поставят ему лучшие изделия. И эта дрянная фабрика должна будет закрыться. Хозяин ее прогорит и за свою скверную работу будет наказан банкротством. Если он окажется человеком с хорошими нервами, то он еще сможет поступить рабочим к конкуренту и поучиться у него. Если же у него нервы окажутся плохими, то он может пустить себе пулю в лоб.

Директора советских фабрик, выпускающих дрянь, не поступают никуда рабочими и не пускают себе пули в лоб. Они спокойно живут, производят на свет всякую гадость и получают ордена. Они не прогорают и фабрики их не закрываются. Они могут спокойно производить свою дрянь. Магазины не откажутся ее принимать для продажи, ибо они обязаны ее продавать. А кроме того, ведь все равно лучшего получить не откуда.

Отсутствие собственника и конкуренции, сказывающееся таким печальным образом на социалистической промышленности, в равной степени сказывается и на третьей стадии планового хозяйства, – на распределении товаров или, другими словами, на социалистической торговле.

Если в буржуазном государстве, фабрика производящая недоброкачественные товары осуждена на гибель, то на такую же гибель осужден и тот магазин, который решится торговать дрянью. В этом магазине просто перестанут покупать. А будут ходить в соседний, где товары лучше. И хозяин первого магазина расшибется в лепешку, но поставит, в результате, дело как следует.

Советским государственным чиновникам, сидящим в распределителях социалистических товаров, расшибаться в лепешку не надо. Они спокойно торгуют получаемой из трестов дрянью и знают, что покупать у них все равно будут, ибо товар везде одинаковый и везде одинаково дрянной. А если покупать у них не будут, то и горя, собственно говоря, мало. Меньше будет работы. А жалованье свое они все равно получат. И торговля шла.

Однако, перманентная нехватка то одного, то другого товара, заложила в социалистическую торговлю совершенно новые принципы коммерции. Принципы эти настолько оригинальны и поучительны, что мимо них нельзя пройти равнодушно. А заключаются они вот в чем.

Некто Икс заведывает магазином текстиля, а некто Игрек – магазином обуви. На магазинах месяцами висят скучные таблички: – «текстиля нет», «обуви нет». Привыкшие к этому, советские граждане ходят уныло мимо пустых магазинов. Вдруг прибывают партии, и текстиля и обуви. Терпеливые покупатели выстраиваются в длинные очереди. Выстраиваются еще с вечера и стоят всю ночь. Утром начинается продажа. Цены на товары – утвержденные. Они не дешевы, но завмагу на них не разжиться. Какой же смысл продавать товар по этим ценам? Надо их увеличить… Но, как это сделать? Очень просто; – завмаг продает только часть полученного товара, а затем вывешивает лаконическую табличку: – «товар распродан». Очередь расходится. Ночью, завмаг в сопровождении домочадцев, вооруженных тачками и тележками, прибывает на место преступления, грузит оставшийся товар и увозит его домой. А утром пускается слушок: – один приятель из Москвы, совсем случайно, привез партию экспортного товара, но, вы понимаете, цены немножко дороже, товар то ведь экспортный…

Текстиль и обувь, по отрезу и по паре, таскают домочадцы завмага по городу и сбывают по двойной цене среди знакомых, в пивных и просто на базаре. У них охотно покупают. Это получило даже свой термин: – «купить налево».

Поставьте вместо текстиля и обуви: – часы, шляпы, зонтики, чемоданы и вы получите приблизительную картину торговой жизни в социалистическом государстве. На это можно, разумеется возразить, что это обыкновенное мошенничество и причем тут это самое государство? Да это – мошенничество, но это мошенничество породили те ненормальные условия, которые в экономической жизни страны создало – «плановое социалистическое хозяйство».

Быть может, разница между утвержденной ценой в магазине в день прибытия товара и ценой, которую требуют на другой день домочадцы завмага в пивных и на базаре, как раз, и есть та «прибавочная стоимость», которая не давала спать прародителю социалистического государства товарищу Карлу Марксу?…

Так это или не так, но, во всяком случае, бич черной биржи, опускающийся над буржуазными странами лишь в годы войн и оккупации, спокойно хлещет граждан социалистического государства и в самые, что ни на есть, мирные годы очередных сталинских пятилеток.

Развал хозяйственной жизни страны, большевистские верхи пытаются объяснить всевозможными способами. Кто только, по их словам, не виноват в этом? Виноваты и вредители, и саботажники, и замаскировавшиеся враги народа, виновата и «болезнь роста», и «происки капиталистов», и «вполне понятные перебои в механизме индустриализации». Не виноваты только марксизм, убивший у двухсот миллионов людей всякий смысл труда и не виноваты меднолобые кремлевские начетчики, фанатически держащиеся за сухие параграфы марксова политико-экономического устава.

Все эти объяснения давно уже потеряли оттенок убедительности. Менее всего кажется убедительной последняя, пущенная сверху и ставшая весьма ходкой версия о том, что забота «партии и правительства» о военной индустрии, необходимой для отражения врага, оттеснила другие отрасли промышленности на второй план. Каждый советский обыватель теперь прекрасно знает, что с военной индустрией дело обстояло не лучше. Советской авиации (очень дорого стоившей советским гражданам) не хватило и на первый месяц войны, а потребность в английских и американских танках, сказалась уже на исходе первых трех месяцев. Советскую индустрию пришлось уже в дни войны создавать самому русскому народу. И он создал ее ценой неслыханных лишений и нечеловеческого труда.

Десятилетиями советская страна жила отгороженной от остального мира непроницаемой стеной. И когда свежий человек, впервые, попадает сюда, то его прежде всего поражает – нищета. Нищета городов, сел и деревень. Нищета улиц, домов и квартир. Нищета людей, ходящих по улицам и населяющих эти квартиры, дома, деревни и города. Жуткая, ни с чем несравнимая нищета. Это первое впечатление постороннего наблюдателя и первый итог марксистского опыта.

Однако, сторона эта – внешнего порядка. А есть стороны и внутреннего свойства. И они носят характер еще более печальный. Но о них будет речь в следующей главе.

***

Торговая жизнь в оккупированном Киеве замерла еще больше. Кроме продуктовых лавок, выдающих скудный паек, по всему городу разбросаны комиссионные магазины, эти вечные спутники всех потрясений. Вот один из них. Входите в дверь: – справа висит полное облачение архиерея, слева – кавказская бурка. На стенах картины. Есть тут и Серов, и Клевер, и Поленов. Современный портрет Павла Первого и несколько замечательных старинных миниатюр. Под стеклом прилавка: петровские рубли, севрские тарелочки, табакерки екатерининских времен, часы Павла Буре, медали трехсотлетия дома Романовых.

Еще интереснее книжный отдел. Тут можно найти почти все изданное в России со времен первопечатника Федорова и до наших дней. Есть тут даже рукописные книги начала семнадцатого века и роскошные издания Гослитиздата, никому неведомых казахских поэтов, прославляющих «великого батыря», т.е. Сталина. Поэтов, наверно, бездарных, но с хорошими русскими переводами, сделанными талантливыми русскими людьми, то ли из страха концлагеря, то ли за путевку в Крым.

Киевлян не интересуют, ни рукописные уникумы, ни юмористические былины о «великом батыре». Каждую минуту забегает кто-нибудь в магазин и спрашивает – нет ли новой книги из заграницы?! И, если таковая есть, то она выхватывается немедленно и за любую цену. Разницы между автором не делается никакой, главное, чтобы книга была издана заграницей. Неважно, – роман или сборник рассказов. Проза или стихи. Бунин или Иванов, Мережковский или Петров. Хватается судорожно все, но особенно – романы Краснова и мемуарная литература. Сазонов, Коковцев, Деникин, Врангель, – если проникают одним-двумя экземплярами, сразу же исчезают с книжной полки и месяцами переходят из рук в руки. Один мой знакомый киевлянин был записан сто тридцать седьмым по очереди на роман Краснова «От двуглавого орла к красному знамени». Советский обыватель, десятилетиями получавший о прошлом и настоящем одну и ту же высочайше утвержденную лживую жвачку, мучительно хочет узнать правду о пережитом и переживаемом. Это особенно относится к молодому советскому поколению, которое не оставила, присущая русской молодежи, любознательность и искание какой-то своей правды.

Товар, выставленный на полках в комиссионных магазинах, говорит еще раз о том, что в советскую эпоху, выделываются только недоброкачественные вещи. Как известно, владельцы комиссионных магазинов всех времен и народов, принимают на продажу лишь вещи имеющие какую-либо ценность. В киевских комиссионных магазинах, кроме былин «о великом батыре», (представляющих собой, разумеется, относительную ценность), нет ни одной вещи советского производства. Все выставленное там, от петровских рублей и до часов Павла Буре, относится к эпохе, известной в СССР под названием «эпохи проклятого царизма». Материальными ценностями этой эпохи, уже четверть века торгует советская власть. Эти ценности, захваченные в музеях и частных коллекциях, отобранные у мертвых и живых советских граждан, годами вывозились заграницу и распродавались на аукционах в Нью-Йорке, Лондоне, Берлине, Париже. За эти годы в руки иностранцев перешло такое количество русского золота, серебра, драгоценных камней, фарфора, картин, мебели, ковров и прочего, что казалось, будто, все миллиардное наследие минувшей эпохи, распродано до последней булавки.

Однако, эпоха эта оказалась еще более живучей и богатой, чем это можно было думать. И в годы военной разрухи, в комиссионные магазины на всей оккупированной территории, снова понесли какие-то прадедушкины запонки, прабабушкины серьги, миниатюры конца восемнадцатого столетия и доброкачественные часы начала двадцатого века. Понесли жалкие крохи богатейшей эпохи, еще не отобранные у нищих советских обывателей. Эти крохи спасали многих из них в мирное время, ибо их можно было обменивать в «Торгсине» на муку и консервы. Эти же крохи спасают многих от голода и в годы немецкой оккупации.

Впрочем, только ли материальными ценностями, оставшимися от «проклятого царизма», торгует оптом и в розницу советская власть? Иногда кажется, что вся советская страна это какой то огромный всесоюзный комиссионный магазин, в котором торгуют не только материальными ценностями, оставшимися от «проклятого царизма», но добазаривают и духовное наследство минувшей эпохи. Знатных иностранных гостей, тут все еще водят в Художественный театр или на «Ивана Сусанина» в Оперу, в Третьяковскую галерею или «Эрмитаж», на заграничные съезды ученых посылают одних и тех же, оставшихся в наследство от прошлого, крупных профессоров, а советские библиотекари с удивлением замечают, что зачитанные книги Гоголя, Толстого, Достоевского, или, даже Лескова, Мельникова-Печерского, Данилевского, бывают неизменно разобраны до последнего экземпляра, а свежие томики новейших изданий современных авторов, стоят обычно непочатыми девственными колонками.

Причиной этому то, что в советской стране с духовными ценностями, как и с материальными, дело обстоит весьма неблагополучно. Как материальные ценности, так и духовные, создаются здесь в количестве недостаточном и отличаются крайней недоброкачественностью. Во всяком случае, за четверть века советской эпохи, их создано и меньше и неизмеримо худшего качества, нежели за любые двадцать пять лет со дня рождения Пушкина и до октябрьского переворота. Небывалый расцвет духовной жизни русского народа, характеризовавший собой, последнее столетие эпохи «проклятого царизма», бессильно оборвался на октябре 1917 г. Советская эпоха не дала русской культуре ни Менделеева, ни Толстого, ни Мусоргского, ни Репина, ни Шаляпина.

Происходит это, вероятно, не потому, что русский народ стал менее талантлив, а потому что, в условиях марксистского государства, каждый талант имеет право развиваться лишь по схемам, выработанным для него в удушливых лабораториях диалектического материализма.

А до сих пор, на нашей планете, еще ни один талант (а особенно русский), не развивался по заранее заготовленным схемам. Тем более, по схемам порядка материалистического.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-20; Просмотров: 176; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.114 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь