Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Глава 17. Возвращение во Францию



 

Прошло уже много дней, недель, даже месяцев, а я все откладывал отъезд во Францию. Санкт-Петербург стал для меня и моей воли некоей Капуей[160] во льдах, где меня разморили удовольствия приятной жизни, и, признаюсь в этом без стыда, мне стоило большого усилия вернуться в Париж и опять надеть на себя хомут сочинительства рассказов для журналов, который уже так долго давит мне на плечи. К большой притягательной силе новизны ощущений прибавились еще и наиприятнейшие знакомства. Меня лелеяли, чествовали, баловали, даже любили, во что я фатовски верю. От всего этого не уедешь без сожаления. Меня обволокла сладкая, ласковая, льстивая русская жизнь, и мне жалко было снимать эту мягкую и уютную шубу. Между тем нельзя же было навсегда остаться в Санкт-Петербурге. Письма из Франции приходили, с каждым разом все настойчивее торопя меня, и вот великий день был бесповоротно определен.

Я рассказывал, что вступил здесь в Пятничное общество молодых художников, собиравшихся по пятницам то у одного, то у другого из них и проводивших вечер за рисунком карандашами, акварелью, сепией импровизированных композиций, которые продавал в своей лавке Беггров, здешний Сюсс[161]. Эта продукция шла на оказание помощи собратьям-художникам, претерпевавшим тяжелые времена. Веселый ужин к полуночи завершал их работу. Убирали карандаши, кисти, пастели и принимались за классические макароны, приготовленные поваром по прозвищу Римлянин, за рагу из рябчиков или какую-нибудь большую рыбу, выловленную в проруби на Неве. В зависимости от состояния кошелька того «пятницца», который принимал у себя в очередной вечер все общество, ужин был в большей или меньшей степени торжественным. Сопровождался ли он при этом бордо, шампанским или попросту английским пивом или даже квасом, он неизменно был веселым, полным сердечности, братской дружбы. Нелепейшие истории, шаржи, забавные выходки, неожиданные парадоксы запускались здесь, словно ракеты во время фейерверка. Затем группами возвращались домой, кто в какой квартал вместе, продолжая разговоры и идя по молчаливым, пустым, белым от снега улицам, где не слышалось другого шума, кроме взрывов смеха, лая собаки, разбуженной нашим шествием, и стучащей о тротуар железной палки ночного сторожа.

В пятницу, накануне моего отъезда, была как раз моя очередь принимать у себя собратьев, и вся компания в полном составе собралась в моей квартире на Морской. Ввиду торжественности случая Эмбер, знаменитый санкт-петербургский повар, служащий во дворце, любезно составил меню ужина, проследил за его приготовлением и даже соизволил приложить к нему свою собственную руку, приготовив заливное из куропаток, подобного которому я не встречал ни на одном столе. Эмбер уважал меня за то, что я в его присутствии в довершение одного разговора об экзотических блюдах приготовил рицотто по редчайшему миланскому рецепту. Он объявил его великолепным и больше не считал меня «буржуа». Кроме литератора я оказался для него еще и «художником». Никакая другая похвала не смогла бы польстить мне больше. Эмбер сделал свое заливное, как для гурмана, которого счел достойным ценителем своего искусства.

Как обычно, вечер начался с работы, каждый сел к своему пюпитру, заранее поставленному под лампой. Но работа не клеилась, всех что-то отвлекало. За разговором повисали в бездеятельности кисти, а бистр[162] и тушь иной раз сохли в чашечке между одним мазком и другим. Около семи месяцев я прожил в добрых отношениях, бок о бок с этими молодыми людьми, умными, симпатичными, любителями прекрасного, полными щедрых и благородных идей. Я собирался уехать. Когда люди расстаются, кто знает, увидятся ли они вновь? Особенно если они разделены большим расстоянием, и, коснувшиеся друг друга на некоторое время, их жизни войдут затем в свою обычную колею. Итак, некоторая грусть витала в воздухе, и объявление об ужине очень вовремя ее рассеяло. Тосты за мое удачное путешествие оживили заглохшее веселье, и «на посошок» пили так долго, что решили сидеть до утра и проводить меня все вместе к железной дороге.

Весна продвигалась. Большой ледоход на Неве уже прошел. Только отдельные запоздалые льдинки неслись по течению и таяли потом в потеплевшем и отныне готовом к навигации заливе. С крыш сошел их горностаевый покров, и на улицах снег превратился в черную кашицу, на каждом шагу образовывая лужи и топи. Долгое время прикрытые слоем белого снега, обнажались повреждения, нанесенные улицам зимою. Мостовые были разбиты, дороги — в глубоких ямах. Дрожки жестоко переваливались по рытвинам, ужасно обивали бока пассажирам и заставляли их подпрыгивать, как горох на барабане, так как плохое состояние дорог нисколько не укрощало извозчиков, которые неслись как дьяволы, только бы колеса были целы. Сами они были вполне довольны и нисколько не заботились о состоянии седоков.

Очень скоро мы приехали на железнодорожную станцию, и там, находя, что расставание наступает слишком быстро, вся компания вошла в вагон и пожелала сопровождать меня до Пскова, где тогда прерывалась недавно начатая линия железной дороги. Этот обычай сопровождать отъезжающих родных и друзей мне нравится, он существует только в России, и я нахожу его трогательным. Горечь отъезда смягчается, и одиночество наступает не сразу же за объятиями и пожатиями рук.

В Пскове, однако, нужно уже было расстаться. «Пятниццы» вернулись в Санкт-Петербург с первым же встречным поездом. Это уже был окончательный отъезд, а настоящее путешествие только начиналось.

Я не один возвращался во Францию, моим спутником был молодой человек, живший в том же доме, что и я, в Санкт-Петербурге, с которым меня быстро связали узы дружбы. Несмотря на то что он был французом, он знал — вещь редкая — почти все северные языки: немецкий, шведский, польский и русский — и говорил на них, как на родном языке. Он часто ездил по России во всех направлениях, на всех повозках и во всякую погоду. В дороге он обладал поразительной сдержанностью, умел обойтись без всего и проявлял превосходную стойкость по отношению к ее тяготам, хотя на вид был натурой тонкой, привыкшей к самой комфортабельной жизни. Без него я не смог бы вернуться во Францию в этот период года и по таким трудным дорогам.

В Пскове нашей первой заботой было нанять или купить карету, и после многих хождений то туда, то сюда мы нашли только подобие весьма разбитых дрожек, рессоры которых не внушали нам большого доверия. Мы купили их, но с условием, что, если они сломаются, не проехав и сорока верст, продавец возьмет их обратно, взяв с нас небольшую мзду за ущерб. Это мой осторожный приятель подумал о такой оговорке, и, как увидим, хорошо сделал.

На задок ненадежной повозки мы привязали наши чемоданы, сами устроились на узких сиденьях, и извозчик пустил упряжку галопом. Для езды по дорогам это был самый отвратительный сезон года. Дорога представляла собою сплошную топь. Относительно чуть более твердая к середине, в остальной своей части она была залита широким болотом жидкой грязи. Справа, слева и спереди вид составляло выпачканное серой грязью небо, висящее над черной и мокрой до горизонта землей. Иногда вдалеке едва видны были растрепанные и рыжеватые шевелюры полузатопленных берез, отсветы луж и бревенчатые избы с мазками державшегося еще на крышах снега, походившего на обрывки плохо отодранной бумаги. Погода была фальшиво теплой, так как к вечеру нас пронизывали порывы довольно резкого ветра, от которых я вздрагивал под моими мехами. Скользя над месивом из снега и льда, ветер не теплел. Стаи ворон черными запятыми усеивали небо и, каркая, направлялись к своему ночному приюту. Картина была не веселой, и, не завяжись разговора, затеянного моим приятелем, об одном из его путешествий в Швецию, я ударился бы в меланхолию.

По дороге ехали мужицкие телеги с дровами, их тащили покрытые грязью, совсем как грифоны[163], маленькие лошадки. Вокруг них летели во все стороны брызги жидкой грязи. Заслышав колокольчики нашей упряжки, они с уважением выстраивались вдоль дороги и пропускали нас. Один из мужиков самым честнейшим образом побежал за нами, неся в руке один из наших чемоданов, который в какой-то момент отвязался и упал, чего мы даже не услышали за шумом колес.

Ночь почти наступила, и мы были невдалеке от почтовой станции. Наши лошади, возбужденные близостью конюшен, неслись как ветер. Бедные дрожки прыгали на разболтавшихся рессорах и по диагонали следовали за неудержимо рвавшейся вперед упряжкой, так как из-за глубокой грязи колеса не поспевали вовремя прокрутиться. Попавшийся нам по дороге камень явился причиной такого сильного удара, что нас чуть не выбросило из кареты в самую грязь. Одна из рессор лопнула, передок кареты больше не держался на месте. Наш кучер сошел вниз, при помощи веревки кое-как починил разбитую повозку, и мы через пень-колоду смогли доехать до станции. Дрожки не протянули и сорока верст. Нечего было и думать продолжать путь на этой дрянной рухляди. Во дворе почтовой станции не было других свободных повозок, кроме телег, а нам нужно было ехать пятьсот верст только до границы.

Чтобы по-настоящему объяснить весь ужас нашего положения, необходимо небольшое описание телеги. Эта примитивнейшая повозка состоит из двух продольных досок, положенных на две оси, на которые надеты четыре колеса. Вдоль досок идут узкие бортики. Двойная веревка, на которую накинута баранья шкура, по обе стороны прикреплена к бортам, образуя нечто вроде качелей, служащих сиденьем для путешественника. Возница стоит во весь рост на деревянной перекладине или садится на дощечку. В это сооружение запрягают пять меленьких лошадок, которых, когда они отдыхают, вследствие их плачевного вида, не взяли бы даже для упряжки фиакров[164], так они несчастно выглядят. Но, однако, если они уже запущены в бег, лучшие беговые лошади за ними поспевают с трудом. Это не барское средство передвижения, но перед нами была раскисшая от таявшего снега адская дорога, а телега — это единственная повозка, способная ее выдержать.

Во дворе мы устроили совет. Мой приятель сказал: «Подождите меня. Я поеду до следующей станции и вернусь за вами в карете… если ее найду».

— Почему же? — спросил я, немало удивленный его предложением.

— Да ведь, — отозвался мой приятель, пряча улыбку, — я много путешествовал в телеге с друзьями, которые казались смелыми и сильными. Они гордо взбирались на сиденье и в течение первого часа ограничивались гримасами, быстро сдерживаемыми конвульсивными движениями, затем вскоре с разбитыми боками, отбитыми коленками, с перевернувшимися внутренностями, с мозгами, прыгающими в черепе, как высохший орех в скорлупе, они начинали браниться, стонать, жаловаться и осыпать меня ругательствами. Некоторые даже принимались плакать и просить меня спустить их на землю или бросить в канаву, предпочитая умереть от голода и холода, быть съеденными волками, чем дальше терпеть подобную пытку. Никому не удавалось проехать больше сорока верст.

— Вы слишком плохо думаете обо мне. Я не изнеженный путешественник. Из меня не исторгли ни одного стона ни кордовские галеры, дно которых — плетенка из испанского дротика, ни тартаны Валенсии, похожие на коробки, в которых обкатывают шары, чтобы лучше их сгладить. Я ездил на повозках, держась на руках и на ногах, упираясь ими в бортики. В телеге дляменя нет ничего удивительного. Если я стану жаловаться, вы ответите мне, как Куаутемок своему собрату по жаровне: «А я что, на розах сижу? »

Казалось, его убедил мой гордый ответ. Лошадей запрягли в одну из телег, на нее навалили наши чемоданы, и вот мы в дороге.

«А обед? » — спросите вы. Пятничный ужин уже, наверное, переварился к этому времени, а сознательный путешественник должен рассказывать читателям обо всех возможностях дорожной трапезы. Мы только выпили стакан чаю и съели тоненький ломтик пеклеванного хлеба, ибо, если вы пускаетесь в дорогу, да еще таким экстравагантным способом, есть не следует, как этого не делают и ямщики почтовых карет, когда они стремительно несутся во весь опор на большие расстояния.

Я не хотел бы развивать парадоксальную мысль, что телега — это самая приятная повозка. Между тем она показалась мне более переносимой, чем я подозревал. Я без особого труда держался на горизонтальной веревке, несколько смягченной бараньей шкурой.

С приходом ночи ветер стал холодным, небо очистилось от туманов, и в темной сини засияли большие и ясные звезды, совсем как бывает, когда погода меняется к заморозкам.

В весенние оттепели случаются эти возвраты холода. Северная зима нехотя и с большим коварством отступает к полюсу. Иногда она возвращается и бросает пригоршни снега в лицо весне. К полуночи грязь уже затвердела, затянуло лужи, и от окаменевших наворотов льда и земли телега стала прыгать еще более жестоко.

Мы прибыли к почтовой станции, которую сразу узнаешь по белому фасаду и портику с колоннами. Все почтовые станции одинаковы и построены от одного края империи до другого по одному и тому же установленному образцу. Нас с нашими вещами переселили в другую телегу, которая тут же и отправилась в путь. По обеим сторонам дороги, словно отступающая армия, беспорядочно пробегали едва различавшиеся в темноте предметы. Неизвестный враг, казалось, преследовал эти привидения. Ночные галлюцинации начинали смущать мои слипающиеся глаза. Против воли видения примешивались к мыслям. Накануне я совсем не ложился спать, и настойчивая необходимость во сне кидала мою голову из стороны в сторону. Мой спутник усадил меня на дно телеги спиною к своим ногам и зажал мою голову между колен, чтобы я не разбил ее во сне о бортики телеги. Телега на встречавшихся время от времени песчаных и торфяных местах ехала по положенным поперек дороги бревнам, но самые сильные и резкие толчки не будили меня, хотя меняли ход моих сновидений, как бывает с художником, которого во время его работы толкнули под локоть: начатое им лицо с ангельским профилем вдруг оборачивается дьявольской рожей.

Этот сон длился три-четыре часа, и я проснулся отдохнувшим и веселым, как если бы выспался в своей кровати.

Скорость — это волнующее удовольствие. Какая радость вихрем нестись в звоне бубенчиков и треске колес среди огромного пространства, в ночной тишине, когда все люди спят, а на вас, словно указывая вам дорогу, мигающими глазами смотрят только звезды! Ощущение, что вы в действии, что вы идете, движетесь к цели в течение часов, обычно потерянных на сон, вас наполняет удивительной гордостью. Вы восхищаетесь собой и слегка презираете обывателей, храпящих под своими одеялами.

На следующей почтовой станции та же церемония: лихой въезд во двор, быстрое переселение из одной телеги в другую.

— Так как же? — спросил я своего спутника, когда мы выехали со станции и ямщик пустил лошадей по дороге во весь дух. — Я все еще не попросил пощады, а ведь телега уже немало верст трясет нас с вами, да как! Руки мои все еще прикреплены к плечам, ноги не вывихнуты, а голова все так же держится на позвоночнике.

— Я и не предполагал, что вы так воинственны. Теперь самое серьезное позади, и, я думаю, мне не придется вас бросить на краю дороги с носовым платком на конце шеста, взывающим о жалости и снисхождении, когда, возможно, мимо вас будут проезжать берлины или другие столь же редкие в этих пустынных краях кареты. И так как вы поспали, теперь ваша очередь бодрствовать. Я прикрою глаза на несколько минут. Не забудьте, чтобы скорость не снижалась, время от времени стучите кулаком по спине возницы, который ваши удары передаст поводьями спинам лошадей. Громко и сердито зовите его «дурак». Это никоим образом не может повредить.

Я добросовестно справлялся с предложенной мне задачей. Но скажу сразу, чтобы омыть себя в глазах филантропов, упрекающих меня в варварстве: мужик был одет в толстенный тулуп из бараньей шкуры, а мех этот амортизирует любой внешний удар. Моя рука как будто встречалась с периной.

Когда рассвело, я с удивлением увидел, что ночью прошел снег, который, как дырявый саван, тонким слоем только едва прикрывал уродливую и обедневшую землю, намокшую от недавней оттепели. На покатом склоне узкие полосы снега шли вверх и вниз, смутно походя на турецкие могилы на кладбище Эюба или Скутари[165], когда под осевшей землей колонны упали или самым причудливым образом покосились.

Через некоторое время поднялся ветер и вихрем понес тонкую снежную пыль, мелкую, похожую на крупу, коловшую мне глаза и ста тысячью иголочек впивавшуюся в ту часть лица, которую необходимость дышать принуждает оставлять открытой. Нет ничего более неприятного, чем такая выводящая из себя пытка, которую еще усугублял скорость телеги, ехавшей против ветра. Мои усы очень скоро забились белым жемчугом и увесились сталактитами, из которых, как дым из трубки, голубоватым паром вырывалось дыхание. Я почувствовал, что промерз до мозга костей, так как влажный холод более неприятен, чем сухой, и я испытал это предрассветное недомогание, известное путешественникам и искателям ночных приключений.

Стакан чаю и сигара на очередной почтовой станции вернули меня, как говорится, в свою тарелку, и я мужественно продолжил путь, совсем возгордясь от комплиментов моего спутника, который, как он говорил, никогда не видел западного жителя, с таким героизмом переносящего езду на телеге.

Очень трудно описать края, по которым мы ехали, такими, какими они предстали в этот период года перед путешественником, все-таки вынужденным ехать из соображений настоятельной необходимости. Все это были слабохолмистые равнины черноватого цвета. Вдоль дороги тянулись вехи. Когда зимние метели стирают дороги, они являются их указателями, а летом стоят как безработные телеграфные столбы. На горизонте только и видишь, что березовые, иногда полусгоревшие леса да редкие деревни, затерянные в глубине земель и видные лишь по куполам церквей, покрашенным в цвет неспелого яблока.

В настоящий момент на темном фоне грязи, которую ночью приморозило, там и сям лежал снег длинными лентами, похожими на куски холста, выложенные на луг для отбелки под солнцем, или, если такое сравнение кажется вам слишком радостным для описываемой ситуации, на прошивки из белых ниток по черному, похожему на сажу цвету, в который бывают выкрашены самые низкосортные погребальные покрывала. Бледный день, словно цедясь сквозь закрывавшую все небо огромную сероватую тучу, терялся, рассеивался, как бы во взвешенном своем состоянии, не давая предметам ни света, ни тени. В этом неверном, неясном освещении все казалось грязным, серым, линялым, тусклым. Колористу, так же как и рисовальщику, не за что было бы ухватиться в этом смутном пейзаже, неясном, размытом, скорее угрюмом, чем меланхоличном. Но то обстоятельство, что нос мой был повернут в сторону Франции, утешало меня и не давало совсем заскучать, несмотря на мои глубокие сожаления о покинутом Санкт-Петербурге. Ведь любая тряска по дороге среди этой унылой сельской местности приближала меня к родине, и скоро уже после семимесячного отсутствия я должен был увидеть, не забыли ли меня мои парижские друзья. Впрочем, сами трудности путешествия поддерживают вас, и удовлетворение от победы над препятствиями отвлекает от мелких неприятностей. Когда вы уже увидели много стран, вы не станете на каждом шагу надеяться встретить «волшебные города», вы привыкли к этим пробелам в природе, которые, перемалывая одни и те же виды, даже усыпляют вас иногда, как и чтение самых великих поэтов. Не один раз вам хочется сказать, как Фантазио[166] в комедии Альфреда де Мюссе: «Как не удался этот закат! В этот вечер природа жалка. Посмотрите-ка на эту долину вон там, на четыре-пять взбирающихся в гору глупых облачков! В двенадцать лет я рисовал такие пейзажи на обложках книг! »

Мы давно уже проехали Остров, Режицу[167] и другие городки или города, которые, вы можете представить себе, я разглядывал не слишком подробно с высоты моей телеги. Даже если я остался бы здесь несколько дольше, я сумел бы только повторить уже сделанные мною описания: дощатые заборы, деревянные дома с двойными рамами, за стеклами которых видны комнатные растения, зеленые крыши и церковь с пятью куполами и нартексом, расписанным по византийскому шаблону.

Среди всего этого выделяется почтовая станция с белым фасадом, перед которым группами стоят несколько мужиков в грязных тулупах и несколько белобрысых детей. Крайне редко встречаются женщины.

День клонился к вечеру, и мы должны были приближаться к Динабургу. Мы въехали в город с последними лучами мертвенно-бледного заката, который отнюдь не придавал веселого вида этому городу, населенному по большей части польскими евреями. Небо было как раз таким, каким его рисуют на картинах, изображающих чуму, — мрачно-серого цвета с оттенками болезненно-зеленоватой разлагающейся плоти. Под этим небом черные, разбухшие от дождя и талого снега дома, искалеченные зимнею непогодой, тонущие в разлившейся жидкой грязи, походили на набросанные кучи дров или мусора. Талые воды, ища уклона, текли со всех сторон. Желто-землисто-черноватые их потоки несли с собою мириады мелких соринок. Площади выглядели грязными болотами, в которых кое-где пятнами плавали островки грязного снега, все еще упрямо сопротивлявшегося западным ветрам. В эдакой отвратительной каше, при виде которой невольно запоешь гимны щебеночной дороге, отбрасывая фонтаны брызг на стены и на редких прохожих, колеса телеги крутились, напоминая лопасти колес парохода в тинистой реке. Подобно ловцам устриц, прохожие были одеты в поднимающиеся до самых бедер высокие сапоги. Телега ехала по ступицы в грязи. К счастью, под этой топью все-таки существовал деревянный настил мостовой. Разбитый и сдвинутый водою, на определенной глубине он представлял собою твердую почву, которая не позволяла нам, нашим лошадям и нашей телеге благополучно исчезнуть в этой грязи, как в зыбучих песках горы Сен-Мишель[168].

От контакта с непрерывно плещущейся грязью наши шубы превратились в настоящие небесные планисферы, усеянные не описанными астрономами многочисленными созвездиями шлепков грязи, и если в городе Динабурге вообще можно было кому-то показаться грязными, то мы были катастрофически грязны.

Самостоятельный проезд путешественников в это время года был здесь редким событием. Единственно возможное по таким временам средство передвижения — это почтовая карета. Не много найдется на земле смертных, достаточно храбрых, чтобы отправиться в путь в телеге. Но все дело в том, что нужно загодя записываться на места в почтовой карете, а я уехал внезапно, подобно военному, когда он замечает, что отпуск его кончается и он под страхом наказания за дезертирство должен вовремя вернуться в полк.

Мой спутник следовал тому принципу, что в путешествии такого рода нужно есть по возможности меньше, и его умеренность в еде превосходила крайнюю в этом отношении умеренность испанцев и арабов. Однако, когда я ему объяснил, что уже давно, с пятницы, умираю с голоду, а уже наступал вечер воскресенья, он снизошел до моей, как он выразился, слабости. Оставив телегу на почтовой станции, мы отправились на поиски пищи. В Динабурге ложатся спать рано, и на темных фасадах домов горело мало огней. Идти в этой клоаке было нелегкой задачей, тем более что при каждом шаге нам казалось, что неведомая сила тянет нас за каблуки вниз. Наконец мы увидели красный свет, исходивший, как нам показалось, из какой-то трущобы, отдаленно все-таки напоминавшей таверну. Отсвет красных огней зигзагами нитей тянулся по жидкой грязи, что походило на ручейки крови, вытекающей с бойни. Это зрелище, надо сказать, не способствовало аппетиту, но в той стадии голода, в какой мы находились, нам не стоило привередничать. Мы вошли, и ударившая нам в нос удушливая вонь не оттолкнула нас. В зловонной атмосфере, потрескивая, горела коптившая лампа. Странного вида евреи наполняли комнату. Они были в длинных, как сутана, лоснящихся, заношенных, одновременно черно-фиолетовых и отливавших коричнево-оливковыми тонами одеждах, цвет которых я попросту определил бы как цвет густой грязи. На них были причудливые широкополые шляпы с огромным донышком, выцветшие, бесформенные, засаленные, местами мохнатые, местами облысевшие, настолько старые, что им не было бы места даже в каморке в пух и прах разорившегося старьевщика. А сапоги! Знаменитый Сент-Аман[169] и тот не погрешит излишествами в их описании. Со стертыми задниками, разношенные, закрученные вокруг ноги спиралью, побелевшие от слоев полупросохшей грязи, походившие на ноги слона, долго топтавшегося по джунглям Индии. Многие из евреев, особенно молодые, были причесаны на прямой пробор, а за ушами у них спускались длинные, зачесанные волной волосы, и эдакое кокетство страшно не соответствовало их грязному облику. Здесь не было того красивого еврея, человека восточного типа, потомка патриархов, сохраняющего благородный вид библейских персонажей. Здесь был ужасающе грязный местный еврей, занимающийся всевозможными подозрительными махинациями или каким-либо гнусным промыслом. Между тем в здешнем освещении эти худощавые тонкие лица, беспокойные глаза, раздвоенные, как рыбий хвост, бородки цвета прогорклого масла на общем тоне прокопченной в дыму селедки напоминали персонажи Рембрандта на его полотнах и офортах.

Нам не показалось, что в этом заведении оживленно ели. По темным углам хорошо видны были сидящие за столами типы, медленно попивавшие из стаканов чай или водку. Но не было даже намека на какую бы то ни было еду. Евреи понимали и говорили по-немецки и по-польски. Мой спутник поинтересовался у хозяина здешних мест, нет ли возможности достать нам хоть какой-нибудь еды. Такая просьба, казалось, его удивила. Была суббота, и блюда, приготовленные накануне дляэтого дня, в который не разрешается ничего делать, были уже съедены до последней крошки. Однако его впечатлили наши изголодавшиеся лица. Собственный его буфет был пуст, печь погашена, но вполне вероятно, что в соседнем доме можно было все-таки найти хлеба. Он пошел отдать распоряжения по этому поводу, и через несколько минут мы увидели, как среди кучки человеческих лохмотьев, неся с победоносным видом нечто вроде плоского сухаря, появилась еврейская девушка чудесной красоты. Прямо Ревекка из «Айвенго» или Рахиль из «Жидовки»[170], истинное солнце, засиявшее, словно чудо, сотворенное алхимиком в потемках этой мрачной комнаты. Елиозер[171] предложил бы ей у колодца обручальное кольцо Исаака. Настоящий распустившийся библейский цветок. Как он вырос на этой куче навоза? Даже Суламифь из «Шир Гаширим»[172] не была столь возбуждающей восточной красавицей. Эти глаза газели, этот изящный орлиный нос, эти прекрасные алые губы, наложенные двойным мазком на матовую бледность лица, этот целомудренно-чистый овал, продолговатый от висков до подбородка, будто специально сделанный для традиционной повязки!

Она поднесла нам хлеб, улыбаясь, точь-в-точь как это делают девушки — жительницы пустыни, наклоняя свой сосуд с водой к иссохшим губам путника. Залюбовавшись ею, мы не брали хлеб из ее рук. Легкий румянец окрасил ей щеки, когда она заметила наше восхищение. Она положила хлеб на край стола.

Глубокий внутренний вздох мой означал, что возраст безумных шалостей и страстных порывов для меня прошел. Совсем ослепленный сиянием этой внезапно появившейся красоты, я принялся грызть хлеб, который был одновременно недопеченным и подгоревшим, тогда как мне он показался таким же вкусным, каким он продается в венской булочной на улице Ришелье[173].

Ничто нас более не задерживало в этом городке: прекрасная еврейка ушла, и с ее исчезновением убогость закопченной комнаты обнаружилась еще явственнее. Я добрался до телеги и, вздыхая, говорил себе, что самые прекрасные жемчужины Востока вовсе не находятся в бархатных чехлах.

Вскоре мы прибыли на берег Двины[174], через которую предстояла переправа. Берега Двины высокие, и нужно сперва проехать по похожему на русские горки спуску. К счастью, ямщики здесь ловкие на удивление, а маленькие украинские лошадки твердо держатся на ногах. Мы спустились вниз без происшествий. В темноте под берегом плескалась и булькала вода. Для переезда с одного берега на другой служил не понтон и не паром, а некая система дощатых плотов, составленных конец к концу и скрепленных между собою железным канатом. Так это сооружение легче выдерживало волнение воды и легко перекатывалось с волны на волну. На самом деле безопасный, переезд показался нам весьма зловещим.

Разбухшая от таяния снегов река плескалась в переполненных берегах и ожесточенно восставала против любого препятствия, в том числе и против наших плотов. Она натягивала канаты. Ночью легко представить себе воду мрачной и полной таинственных опасностей. Неизвестно откуда пришедший свет фосфоресцирующими змеями движется по поверхности, пена кидает в этих змей причудливые искры, и оттого черная вода кажется еще более глубокой, будто плывешь над бездной. Так, с чувством большого облегчения я оказался на другом берегу в вихре несущихся вверх по крутому берегу лошадей, которые на подъеме развивали почти такую же скорость, с какой они только что спустились по противоположному берегу.

И вновь я лечу по серому, черноватому пространству, едва различая какие-то формы, описать которые никак невозможно, потому что стираются из памяти они так же быстро, как и исчезают из глаз. Эти смутные видения, набегающие и растворяющиеся в стремительной езде, обладают своей прелестью: словно галопом мчишься по сновидению. Хочется проникнуть взглядом в неясную, как бы ватную темень, где затушевываются контуры и только как черные пятна видны предметы.

На рассвете погода изменилась и решительно обернулась к зиме. Пошел снег, на этот раз большими хлопьями. Они ложились слоями на землю, и вскоре далеко вокруг, насколько видел глаз, всю местность запорошило и выбелило, как мукой. Поминутно я вынужден был отряхиваться, чтобы меня не засыпало совсем в моей телеге, но это был напрасный труд: через несколько минут я опять покрывался снегом, становился весь белым вроде посыпанного сахарной пудрой сладкого пирога. Послушный дыханию ветра, серебряный пух кружился вокруг, носился в разные стороны, вверх и вниз, как будто с высоты неба вывалили наружу бесчисленные пуховики, и в этой сплошной белизне в четырех шагах перед собой уже ничего не было видно. Лошади нетерпеливо встряхивали своими облезлыми гривами. От желания наконец избавиться от этого мучения у них как бы появились крылья, они неслись к почтовой станции галопом, во весь опор, невзирая на свежевыпавший снег, представлявший уже помеху для колес.

Я питаю к снегу особое пристрастие, и ничто мне так не нравится, как эта ледяная рисовая пудра, от которой светлеет темный лик земли. Эта нетронутая, девственная белизна, усыпанная, как паросский мрамор, сияющими блестками, мне нравится более, нежели богатейшая иной раз игра красок. Когда я иду по покрытой снегом дороге, мне представляется, будто я ступаю по серебряному песку Млечного Пути.

Но на этот раз, надо признаться, я уже был сыт снегом по горло, и мое сидение в телеге начинало казаться мне невыносимым. Даже мой столь привычный к тяготам путешествий в северных краях приятель согласился, что нам было бы куда уютнее где-нибудь в уголке на печке, в плотно закрытой комнате или даже в простой почтовой карете, если бы она могла проехать по такой непогоде.

Вскоре снегопад обратился метелью. Это невероятное зрелище походит на бурю в зарослях плюща. Над самой землей ветер с непреодолимой силой несет перед собою снег. Белые дымы, вихрясь, несутся клочьями над поверхностью земли, словно объятой ледяным огнем полярного пожара. Если на пути встречается стена, смерч подгоняет к ней свои полки, устремляет их против нее, вскоре переваливает через стену и водопадом обрушивается с другой стороны. В одно мгновение рвы, ложа ручейков запорошены, дороги исчезли, и отыскать их можно только по столбам-указателям. Стоит остановиться, и за какие-нибудь пять-шесть минут вы занесены, погребены, как под обвалом. Под действием силы ветра, влекущего за собой эти огромные массы снега, сгибаются деревья, накреняются придорожные столбы, животные прячут голову. Это степной хамсин.

На этот раз опасность была невелика. Прежде всего метель случилась днем, слой выпавшего снега был еще небольшим, и я оказался зрителем развернувшегося передо мною спектакля, при этом не подвергаясь ни малейшей опасности. Но приключись это ночью, метели ничего не стоило бы закрутить и вовсе поглотить нас.

Иногда как будто черные суконные тряпки проносились в глубине разыгравшейся белой бури — это были сбитые и опрокинутые вороны, которых бросало из стороны в сторону. Нам попались также две-три мужицкие телеги. Стремясь поскорее добраться до изб, мужики бегом бежали от бури.

С истинным умиротворением в душе я увидел, что сквозь эту штриховку мелом во все стороны на краю дороги с неизменным своим греческим портиком смутно проступало здание почтовой станции. Архитектура никогда не казалась мне более возвышенным искусством. Соскочить с телеги, отряхнуть с шубы снег и войти в комнату ожидания, где царила мягкая теплынь, было делом одного мгновения. Самовар всегда кипит на почтовых станциях, и несколько глотков горячего, как только можно терпеть, чая быстро восстановили нам кровообращение, застоявшееся после стольких часов, проведенных в неподвижности на свежем воздухе.

— С вами я отправился бы открывать Северный полюс, — сказал мне мой приятель, — и, думаю, вы оказались бы приятным сотоварищем на зимовке. Как хорошо мы бы зажили в снежной хижине, прихватив туда добрый запас сухой пищи и медвежьей ветчины!

— Меня трогает ваша похвала, я ведь знаю, что вы по природе не льстец. Но теперь, когда я в достаточной мере доказал, что способен выдержать тряску и непогоду, мне кажется, не будет с нашей стороны низостью, если мы поищем все-таки несколько лучший способ передвижения.

Полузанесенный снегом двор, который тщетно пытались очистить, отбрасывая снег по углам лопатами и метлами, имел поразительный вид. Его загромождали телеги, тарантасы, дрожки. Их дышла торчали вверх, словно мачты полузатонувших кораблей. За всей этой несложной каретной техникой сквозь сетку белых точек, кружащихся в вихре снежной бури, мой взгляд выудил походивший на спину мертвого кита в морской пене кожаный капот старой коляски, которая, несмотря на свою ветхость, показалась мне ковчегом спасения. Раздвинули прочие повозки, вытащили ее на середину двора, и мы убедились, что колеса у нее в сносном состоянии, рессоры достаточно прочные и что если окна и не плотно закрывались, то по крайней мере все они были на месте. По правде сказать, в подобной колымаге мы не блистали бы в Булонском лесу. Но так как нам не нужно было проезжаться вокруг озера и вызывать восхищение дам, мы были несказанно рады, когда нам любезно сдали внаем коляску до самой прусской границы.

Нам понадобилось всего несколько минут, чтобы в этом деревянном башмаке устроиться самим и пристроить наши чемоданы, и вот опять мы в дороге и несемся тем же аллюром, который, однако, несколько снизился из-за сильного встречного ветра, кидавшего нам навстречу вихри ледяной пыли. Несмотря на то что мы закрыли все окна, на незанятом сиденье вскоре, однако, образовалась полоса снега, ведь эту белую пудру, толченый и протертый бурею порошок не ощущаешь: снег проникает через малейшую щелку, совсем как песок в Сахаре, он попадает даже в часовые механизмы. Мы с приятелем вовсе не были сибаритами, эдакими принцессами на горошине и со сладостным чувством благодарности судьбе воспользовались этим относительным комфортом. По крайней мере можно было откинуться спиной и головой на обветшалую обивку из зеленого сукна, правда весьма посредственно натянутую, но бесконечно более уютную, чем борта телеги. Если мы и подремывали, то теперь это уже не грозило нам падением и опасностью разбить себе череп.


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2017-04-13; Просмотров: 344; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.051 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь