Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


А.А. Кондратьева и Вяч. Иванова



В исследовательской литературе тема «Вяч. Иванов и Кондратьев» получила освящение за счет публикаций Н.А. Богомолова. Но значение влияния Иванова на творчество писателя еще не определено в полной мере и требует более глубокого осмысления.

Роль Вяч. Иванова в литературной жизни начала XX в. была воистину символической. Его глубинные знания почти во всех гуманитарных областях поражали современников. Его считали самым образованным человеком России. Поэт, драматург, историк, философ, публицист – универсальность его натуры отражала, казалось бы, синкретичность самой эпохи [Толмачев, 1994]. Вернувшись в Россию из-за границы в 1905 г., Вяч. Иванов вскоре занимает видное место в литературно-общественной среде, а его квартира в доме с башней на Таврической улице в Петербурге становится центром художественной жизни столицы. Ко времени приезда Иванова в Петербург и его появления в редакции журнала «Новый путь» относится знакомство с ним Кондратьева, который в ту пору являлся сотрудником журнала [Богомолов, 1999]. Бывая частым посетителем разных литературных сообществ и кружков, Кондратьев бывал и на «башне» Иванова, о чем свидетельствуют воспоминания современников. В какие-то годы чаще (М. Гофман среди частых посетителей «сред» Иванова в 1906 г. отмечал Городецкого, Блока, Пяста, Потемкина и «получившего премию в “Золотом руне” за свое стихотворение “Дьявол” Кондратьева» [Гофман, 1993: 372]), в какие-то реже. Но в число постоянных посетителей «башни» Кондратьев все же не входил [Тименчик, 1994]. Что вовсе не умаляет значения этих творческих вечеров в жизни и литературной судьбе писателя. По выражению В. Крейда, «уроки, полученные из ночных разговоров на башне, длившихся до утра, были для Кондратьева вторым университетом» [Крейд, 1987: 42]. К тому же сфера тем и идей, занимавших самого Иванова, была близка Кондратьеву.

Во-первых, это античная культура, предмет многолетних научных исследований Иванова. «Лучший русский эллинист», по выражению Н. Бердяева, Иванов становится в начале века «одним из истолкователей и проводников греческой архаики на русскую почву» [Гончарова, 2003: 22]. Вслед за Ницше Вяч. Иванов погружается в глубины эллинской древности, видя в ней общечеловеческое содержание, актуальное современности. «Нет в Европе другой культуры, кроме эллинской.., пускающей все новые побеги из ветвей трехтысячелетнего, дряхлеющего, но живучего ствола. Коренится она в крови и языке латинских племен: чужими ей по крови и языку германством и славянством никогда не могла она овладеть до полного себе уподобления …, хотя и наложила на варваров свои формы» [Иванов, 1909: 240]. Этот посыл сформулирован еще отчетливее во фразе: «греческое прошлое – наше общее прошлое» [там же].

Во-вторых, славянская мифология. Без преувеличения можно сказать, что Иванов задал новый импульс славянофильства в русской литературе начала XX в. Исходя из тезиса, что новое «искусство идет навстречу народной душе», он осознавал значение мифологии на этом пути, ибо миф есть плод «всенародного сознания». Только через миф и путем мифа поэт, согласно концепции Иванова, способен обрести истинное призвание: «Тогда художник окажется впервые только художником, ремесленником веселого ремесла, – исполнитель творческих заказов общины, – рукою и устами знающей свою красоту толпы, вещим медиумом народа-художника» [Иванов, 1909: 246]. Итак, целью искусства становится мифотворчество, замешанное на «бессознательном погружении в стихию фольклора» [там же]. Именно как о вдохновителе новой «славянофильской» тенденции в искусстве начала XX в. пишет В.Н. Топоров об Иванове [Топоров, 1990]. Непосредственное влияние Иванова на Городецкого («Ярь») и Ремизова («Посолонь») уже отмечалось в научных исследованиях [Доценко, 1990].

В-третьих, гностицизм. Отношение к религии у Иванова, пережившего кризис православной веры в пятнадцать лет [Толмачев, 1994], формировалось в атмосфере различных неортодоксальных учений, популярных в среде интеллигенции рубежа веков: «разного рода оккультная литература и практика составляли обширнейший круг интересов русских поэтов начала XX века» [Богомолов, 2000: 24]. Интенсивность размышлений религиозного характера, которой был отмечен Иванов, делало его восприимчивым к изучению разного рода оккультных и мистических практик. Центральной темой религиозно-мистических поисков Иванова стало сближение «античного миросозерцания и христианства», которое выразилось в отождествлении культа Диониса и Христа [Обатнин, 2000].

    Перечисленные сферы интересов Иванова, как говорилось выше, сходны с интересами Кондратьева, что было замечено В.Н. Топоровым: «Интересно, что путь Вяч. Иванова (античность, гностицизм, христианство – русская фольклорно-мифологическая тематика) в известной степени совпадает с эволюцией интересов Кондратьева …» [Топоров, 1990: 166].

Что касается непосредственного общения между обоими поэтами, то оно имело отстраненный и официальный характер, поэтому не могло претендовать на явление частной переписки, как в случае с Брюсовым или Блоком. В эпистолярном наследии Кондратьева сохранились два его письма к Вяч. Иванову (необходимо учитывать еще и тот момент, что ранний архив Кондратьева был утерян во время долгих скитаний поэта – И.П.). В свое время эти два письма были опубликованы и прокомментированы Н.А. Богомоловым в журнале «Новое литературное обозрение» (1994, № 10). Если первое письмо – официальное приглашение на домашнее чтение еще не опубликованного романа Кондратьева «Сатиресса» – не требовало дополнительных разъяснений, то по поводу второго письма от комментатора понадобилось введение контекста, а именно экскурса в историю отношений Кондратьева и Иванова.

Как отмечает Богомолов, «уже в 1907 г. Кондратьев испытывает какое-то напряжение в отношениях с Ивановым» [Богомолов, 1994: 108]. В чем причина подобного состояния, доподлинно не известно. По мнению В. Крейда, вскользь коснувшегося темы общения Кондратьева и Иванова в одной из своих статей, причины расхождения поэтов имели личный характер. Дело в том, что излишняя авторитарность в общении Вяч. Иванова, которую в свое время так великолепно описал Бердяев («Его отношение к людям было деспотическое, иногда даже вампирическое, но внимательное, широко благожелательное. <…> Он вообще много возился с людьми, уделял им много внимания. Дар дружбы у него был связан с деспотизмом, с жаждой обладания душами» [Бердяев, 1990: 145]), вызывала дух сопротивления. Сначала, как пишет Крейд, взбунтовался «кружок Молодых» – с Блоком и Кондратьевым. «Через несколько лет взбунтовался Гумилев, основав Цех поэтов в оппозицию Академии стиха, где царил “Вячеслав Великолепный”, как назвал его Лев Шестов» [Крейд, 1987: 41-42].

С опорой на личностный фактор выстраивает свои рассуждения и Богомолов, пытаясь определить причину расхождения между Ивановым и Кондратьевым: «Занимая маргинальную позицию во всех литературных предприятиях своего времени, Кондратьев тем не менее весьма активно стремился к утверждению своего положения в литературе как не эпигона, а истинно самостоятельного наследника великой русской литературы, такого же, какими, с его точки зрения, были чрезвычайно интересовавшие его А.К. Толстой, Майков, Щербина – и далее, и далее, вплоть до Ф. Туманского и Авдотьи Глинки. Тщательно оберегаемая самостоятельность творческого развития и явилась, как нам представляется, основной пружиной напряженности в отношениях с Ивановым» [Богомолов, 1994: 107]. Сам Кондратьев в письмах не раз отмечал отчужденность между ним и Ивановым, не вдаваясь в подробности. Лишь впоследствии, находясь в эмиграции в селе Дорогобуж под Ровно, Кондратьев в письме к А.В Амфитеатрову в качестве основных причин «нелюбви» Иванова по отношению к нему назовет «свои бестактности».

Первая «бестактность» заключалась в сопоставлении Иванова и Анненского. В глазах современников сравнение обоих поэтов напрашивалось само собой. Оба классики-филологи, специализирующиеся в эллинистике, оба занимались переводами греческих трагиков – Эврипида (И. Анненский), Эсхила (Вяч. Иванов). В то же время они не сводимы в своих литературных вкусах, что нашло отзвук в словах С. Аверинцева: «Иннокентий Анненский, гениальный антипод Вячеслава Иванова и первоучитель “преодолевших символизм”» [Аверинцев, 1995: 4]. Но эта тема не затрагивается Кондратьевым, оставаясь предметом интереса историков русской литературы. Содержание же упомянутой Кондратьевым в письме к Амфитеатрову «бестактности» сам автор описывал так: «Помните, он (В. Иванов – И.П.) читал в Париже лекции об эллинской религии страдающего бога? Встретясь с ним по приезде его в СПб. в редакции «Нового пути», я, отстаивая престиж учителя своего Иннокентия Анненского, сказал Вяч. Ив., что мы еще в VII кл. гимназии эту самую религию до тонкости знали (Анненский действительно больше знакомил нас с религией Диониса, чем грешил (как другие) переводами и грамматическим разбором “Вакханок” Эврипида, которых мы проходили)» [Кондратьев, 1994:167]. Кстати, именно Кондратьев выступил посредником в знакомстве Иванова и Анненского, о чем упоминал в своей статье, посвященной Анненскому: «У меня же Анненский познакомился с Ф.К. Сологубом, Блоком, М. Кузминым, В.И. Ивановым» [Кондратьев, 1996: 8].

В целом, тема «Иванов и Анненский» для кондратьевских воспоминаний является сквозной, при этом поэт и писатель говорит о присущей Иванову неприязни по отношению к Анненскому. «Вяч. Иванов Анненского не любил, хотя бы потому, что в “Обществе ревнителей художественного слова” (сформированная “Академия поэтов”) оттерт был Анненским на второй план» [Кондратьев, 1994: 167]. Богомолов опровергает эту оценку как не соответствующую действительности, указывая на подтасовку фактов самим мемуаристом [Богомолов, 1999].

Вторая «бестактность» со стороны Кондратьева является упоминанием об эпизоде, произошедшем на одном из собраний «Общества ревнителей художественного слова»: «После смерти Иннок. Федоровича у меня было, по другому случаю, столкновение с Вяч. Ивановым (он громко и с пафосом обличал мое “человеконенавистничество” по поводу моей фразы о чьих-то “семитских рифмах”). Примирение состоялось, но отношения остались несколько холодными» [Кондратьев, 1994: 167]. А.А. Кондратьев в кругу своих знакомых был известен своими антисемитскими  высказываниями, но, по большей части, они относились к политическим силам (Кондратьев служил в канцелярии Государственной Думы и был хорошо осведомлен о ситуации  во внутренней и внешней политике России – И.П.). Более подробно этот эпизод Кондратьев описал в письме к Г.П. Струве от 19 апреля 1931 г.: «Случалось мне выражать свое мнение и по поводу так называемых “семитических” рифм <…> На собрании поэтов в редакции “Аполлона” (не помню, как назывался тогда кружок, реорганизованный из “Академии Поэтов”) я прошелся неосторожно насчет этих рифм. Тотчас же я обвинен был председательствовавшим тогда на собрании Вячеславом Ивановым в человеконенавистничестве. Я даже растерялся от неожиданной страстности нападения В.И., доходившей до предложения вызвать его на дуель <так!>, если я сочту себя обиженным его словами, тем более, что поэтов-евреев в собрании не было (был один еврей, и даже не писатель, но, кажется, игравший неявно кое-какую общественную роль, но он в дебаты не вмешивался и лишь молча слушал). Помня, что вызванный имеет право на выбор оружия, я заявил, что обиженным себя не считаю, но в свою очередь не отказываюсь дать удовлетворение, если В.И. сочтет себя [обиженным] какими-либо моими словами, высказанными при объяснениях (я предпочитал рапиру пистолету, из которого не умел стрелять). Дело до дуели не дошло» [Струве, 1969: 23-24].

Именно по этому поводу и было написано письмо-разъяснение, которое опубликовал Богомолов. В нем Кондратьев еще раз излагает свою теорию «семитической» рифмы, ограничиваясь лишь вопросами поэтики и призывая В. Иванова подойти к этому вопросу с этой же позиции: «Характеризовав (б<ыть> м<ожет>, ошибочно) рифмование ы и и как семитическое, я отнюдь не имел в виду перейти к политическим обобщениям и выводам, вроде жалоб на порчу евреями русского языка. <…> Вопрос же о влиянии евреев на русскую поэзию представляется мне весьма интересным, т.к. я до сих пор еще не решил, каких черт больше – дурных или хороших – они в нее принесли. <…> Мне кажется, что вопрос этот может разбираться помимо политики, и если бы Вы, Вячеслав Иванович, с Вашими способностями и эрудицией им занялись – то наверно пришли бы к интересным выводам.

Хотя все-таки для того, чтобы заниматься изучением еврейского влияния в какой либо области, необходим запас некоторой независимости как экономической, так духовной и умственной – от деспотических господствующих в нашей интеллигенции готовых политических формул» [Два письма А.А. Кондратьева …. 1994: 112]. Этот последний абзац звучит как скрытый намек на зависимость Иванова от еврейского покровительства (впоследствии этот мотив был развит в письмах Кондратьева к Струве и проанализирован Богомоловым как не соответствующий реальному положению дел – И.П. ).

Итак, выявились проблемные зоны в общении Кондратьева с Ивановым, приведшие поэта к расхождению со своим старшим современником – личность И.Ф. Анненского, «еврейский вопрос» в литературе. Но была еще одна тема, по поводу которой оба поэта занимали противоположные позиции. Это тема развития русской литературы.

Событием, обнажившим полемику А. Кондратьева с Вяч. Ивановым в этом аспекте стало чтение последним на заседании «Общества ревнителей художественного слова» 26 марта 1910 г. доклада (ранее, 17 марта, он был прочитан в Москве), посвященного теоретическому осмыслению текущего состояния символизма и определению дальнейшего пути и целей его развития. Этот доклад, по мотивам которого вскоре была написана статья «Заветы символизма», вызвал жаркую дискуссию, которая привела к «размежеванию “старших” и “младших” символистов», а также послужила «толчком для обоснования новой поэтической школы» [Кузнецова, 1990: 200]. В числе десяти (или одиннадцати) оппонентов, присутствовавших во время чтения доклада и затем выступивших, был Кондратьев. Предметом полемики стал вопрос о содержании символизма как литературного направления и этапах его развития (см. об этом подробно [Богомолов, 1999]).

Что касается творческого наследия Кондратьева, то здесь, несомненно, присутствуют темы и идеи, развитые в мыслях и творчестве Вяч. Иванова. Впервые соотнесение художественного мира Кондратьева с теоретическими работами Иванова было заявлено В.Н. Топоровым при анализе поэтики романа писателя «На берегах Ярыни». Выделив в произведении концептуальный мотив сексуальности при характеристике образов демонического мира, исследователь в примечаниях пишет: «Теоретическое освещение этого круга проблем (пол, сексуальность – смерть, мир мертвых) Кондратьев мог найти в ряде сочинений Вяч. Иванова, которые он практически не мог не знать» [Топоров, 1990: 181]. Помимо связи Эроса и Танатоса, отголоском влияний Иванова, на наш взгляд, становится тема и образ Диониса в творческой мифологии Кондратьева.

Безусловно, образ «бога пляски и слез, бога ночи и “ночной стороны души”» [Аверинцев, 1976] был близок мироощущению начала XX в. и стал одним их основных образов-мифологем в литературе того периода. Ведущую роль в осмыслении образа Диониса и дионисийства сыграли работы Вяч. Иванова: «Эллинская религия страдающего бога» (1904), «Ницше и Дионис» (1904), «Вагнер и Дионисово действо» (1905) и др.

Однако, несмотря на то, что художественный мир Кондратьева населен сатирами, панисками – теми, кто составляет свиту Диониса, самому богу писатель отводит довольно мало места в своей прозе. По нашему мнению, Кондратьев намеренно стремится и здесь выйти за рамки общей тенденции. Одним из первых и, можно сказать, последних рассказов, где образ Диониса дан со всей очевидностью, является рассказ «Пирифой» (1899). По сюжету Дионис предстает перед героем Пирифоем, находящимся в царстве Аида и обреченном на вечные страдания за свою дерзкую попытку похитить Персефону. «Однообразие и тишина царства мертвых были еще раз нарушены шумным приходом одного молодого бога. Он был строен, румян и веселая улыбка играла на его лице. Одежды на нем не было никакой. Лишь золотистые кудри были украшены тяжелыми гроздьями винограда. В левой руке у него был тирс, в правой – чаша с ароматным светлым вином. <…>

– Кто ты, божественный юноша? – осмелился спросить Пирифой, когда тот проходил мимо него.

– Я сын Семелы от Зевса. Имя мое Дионис. Я даю миру покой и блаженство. Теперь я иду в область мрака, чтобы вывести оттуда свою мать и поселить ее на Олимпе… А ты кто такой? Впрочем, что мне за дело до этого! Ты страдаешь, и этого довольно. Пей из моей чаши, и обретешь блаженство забвения.

И юный бог поднес чашу к губам Пирифоя. Сладкая прохладная жидкость приятно освежила уста пленника … и он погрузился в сон» [Кондратьев, 1993:182-183].

Используя известный сюжет о нисхождении Диониса в подземное царство за своей матерью [Лосев, 1990: 189], Кондратьев подчеркивает важную черту в образе Диониса – связь с героем-страдальцем, о которой впоследствии будет говорить Иванов [Иванов, 1994]. Правда, сам Кондратьев, ознакомившись с исследованиями Иванова о Дионисе (имеется в виду «Эллинская религия страдающего бога» – И.П.), не увидел в ней ничего нового для себя.

Упоминание о Дионисе присутствует и в романе «Сатиресса»: «У Зевса объявился новый сын по имени Ойнос. До нас дошел слух, что он сзывает себе сатиров и фавнов. Когда настала весна, многие, вместо того чтобы вернуться сюда, отправились на север… У нас говорили, что всех приходящих к нему этот Ойнос поит новым чудесным напитком, после которого каждый сам становится богом» [Кондратьев, 1993: 53]. В этом отрывке очевидно обыгрывание образа Диониса, но в рамках устойчивой мифологической традиции. В целом изображение Диониса в произведениях Кондратьева «античного» периода довольно традиционно и опирается на глубокое знание мифологического материала. 

Позднее, уже в романе «На берегах Ярыни», писатель еще раз обращается к теме и образу Диониса, но уже в подтексте. Речь идет об эпизоде погони ведьм за Огненным Змеем: «Толпа ведьм, разъяренных тем, что нечистый в красном кунтуше их избегает, с воем и угрозами гналась за ним с Аниской. <…> Заслышав летевшие ей вдогонку дикие вопли, Анисья оглянулась и посмотрела на землю. Там у костров, копошилась куча поймавших-таки Змея в красном кунтуше, торжествующих ведьм… Видно было, что на этот раз приятелю Аниски вырваться не удастся. Жалобные мольбы, шипенье и крики его смешивались с бранью и угрозами сладострастных и мстительных, молодых и старых колдуний…» [Кондратьев, 1993: 417-418]. Как отмечал Топоров, этот эпизод отсылает к аналогичному растерзанию Загрея-Диониса вакханками [Топоров, 1990].

Согласно нашим наблюдениям, здесь дионисийская тема получает звучание хаотического начала (отсутствующего в «античных» произведениях). Безусловно, это было обусловлено, по нашему мнению, самой «демонологической» атмосферой романа, ее трагическим звучанием. Напомним, что роман писался в тяжелую пору пребывания писателя вдалеке от родины, которая оказалась во власти чуждых ему сил. В этот период «он хорошо понимал абсолютную исчерпанность, невозможность минувшего, непрочность настоящего и неизбежный катастрофизм будущего» [Калиниченко, 2012: 88]. Кондратьев, по всей видимости, никогда не разделял благостного оптимизма Иванова по поводу погружения в хаос (даже как необходимого этапа для дальнейшего преображения «в аполлоновское видение» – И.П.) и, столкнувшись с ним в реальности, обратился к идеям своего современника. Оттого так много ассоциаций в романе с теоретическими работами Иванова.

Находясь в эмиграции, испытывая недостаток общения с литературными знакомыми из прошлого, Кондратьев не раз будет вспоминать имя Вяч. Иванова. Так, в письме к А.В. Амфитеатрову от 21. VII. 31 г. Кондратьев пишет: «Интересует меня Вячеслав Иванов. Мы с ним были не слишком в близких отношениях. Но теперь делить нечего и жить осталось обоим не слишком много. Не считаю себя вправе судить его за перемену религии» [Кондратьев, 1994: 155]. В письме к тому же адресату от 5. XII.1932: «В Италии у меня живет один знакомый литератор, профессорствующий ныне в Падуе Вячеслав Иванов. Если бы я знал, что он мне ответит, непременно написал бы ему» [Кондратьев, 1994: 167].

Как можно резюмировать, взаимоотношения Вяч. Иванова и Кондратьева складывались довольно противоречиво. Можно сказать, что Кондратьев по некоторым вопросам прямо полемизировал с теоретиком символизма, как в случае с вопросом о развитии русской литературы. Но в творческом плане Кондратьев был намного ближе своему оппоненту, несмотря на сохранение определенного духа полемичности. Полем схождения двух поэтов были миф и античность, знатоками которых они оба являлись. Характерно, что тема влияния Иванова на художественные поиски писателя по-разному решается в отдельные периоды творчества автора. Если в петербургский период Кондратьев в меньшей степени зависит от идей своего современника, то в ровенский период творчества писателя идеи Иванова находят отзвук в авторской концепции бытия как Хаоса. Но для Кондратьева это скорее дань сложившимся обстоятельствам, нежели внутреннее принятие концепции своего оппонента.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-04-20; Просмотров: 232; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.033 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь