Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Является ли рационализм философией принципов или философией исследования? ⇐ ПредыдущаяСтр 9 из 9
Отчет о заседании Заседание открылось в 16 час. 30 мин. под председательством Эмиля Брейе. Э. Б р е й е. Прежде чем предоставить слово г-ну Башляру, я хочу сообщить вам о большом горе, постигшем наше философское общество, — о кончине Андрэ Крессона, одного из самых старых наших членов. Все, кто его знал, всегда испытывали к нему глубокую и неизменную симпатию. Он принадлежал к той школе философов, которые любят ясность; к сожалению, это встречается все реже и реже. Он постоянно интересовался XVIII веком, и вся его научная жизнь была подчинена изучению явлений культуры. В последнее время он работал над очерками и портретами философов, которые представляют особый интерес; многие из этих очерков и портретов уже появились в печати. За 8 дней до смерти он отдал в печать рукопись о Тэне, ставшую его последней работой. А теперь я даю слово г-ну Башляру, которого все мы выслушаем с великим вниманием; я думаю, нет необходимости представлять его вам. Г. Б а ш л я р. Мне кажется, что форма лекций-диспутов, традиция подобного рода собраний в Философском обществе должны подчиняться прежде всего тому, чтобы побуждать нас к дискуссиям. Я всего лишь мишень для возражений и надеюсь, что возражений будет много и они будут носить, как и вопросы и вся нашадискуссия, откровенный характер, а сейчас позвольте перейти к лекции. Повторяю, речь идет не о том, чтобы познакомить вас с научными взглядами такого скромного философа, как я, и не с тем, что мне удалось написать за свою жизнь; я хочу остановиться на нескольких особо животрепещущих темах, на тех идеях, которые я буду защищать как свою точку зрения, которая несколько рискованна, поэтому я чувствую слабость своей позиции. Однако поскольку я решил, что являюсь мишенью, то иду на это, оставив в стороне точки зрения, не относящиеся непосредственно к теме нашего сегодняшнего разговора. Если бы мне предстояло подводить своего рода итог размышлениям философа на склоне лет, то я сказал бы, что в настоящее время испытываю ностальгию по антропологии. И если быть откровенным, то признаюсь, что мне хотелось бы обсудить тему, которая не фигурирует сегодня в нашей повестке дня и которую я обозначил бы так: “Человек в течение 24 часов”. То есть, я хочу сказать, что если бы мы захотели дать философское обоснование антропологии, то для этого было бы достаточно описать человеческую жизнь на протяжении 24 часов. Но с чего, собственно, мы должны начать, находясь перед лицом подобной целостности человека? Прежде всего нам следовало бы, видимо, обратиться к человеку ночи. Ведь именно там мы черпаем обычно экзистенциалистские темы, которые затем так любим обсуждать днем! Нет сомнения, что экзистенция особенно уверенно чувствует себя в ночное время. Итак, перед нами тема ночного человека. Однако оставим ее и перейдем сразу к проблеме разбуженного, бодрствующего человека, к проблеме человека, которого я назвал бы, если угодно, “рациональным человеком”. Потому что ночью никто не является рационалистом, никто не спит, думая об уравнениях. Я хорошо знаю о разговорах по поводу математиков, которые, проснувшись, неожиданно находят то, о чем они думали накануне; на сей счет существует немало легенд и анекдотов, якобы подтверждающих нашу рационалистическую способность мыслить ночью. Мне лично она неведома! На это вы можете, правда, возразить, что я не математик, а если и занимаюсь математикой, то занимаюсь ею в дневные часы, именно тогда, когда и пытаюсь быть ясным. То есть когда и возникает, как я полагаю, фундаментальная характеристика рационального человека. Но оставим в стороне эту глубокую лирику, все, что связывает человека с прошлыми поколениями, все, что иногда лишает человека связи с жизнью бодрствования, с жизнью ясного сознания. Тем более что ночной человек, о котором я не буду говорить, проявляет себя и в нашей дневной жизни. Мы спим, и спим часто; мы засыпаем фактически в момент малейшей задумчивости, и, следовательно, наш сон лишь изредка прерывается вспышками солнечной, дневной жизни. Поэтому, если мы хотим охарактеризовать рационального человека, то вспомним его прежде всего в эти часы, которые я назвал бы благословенными, то есть в часы, когда на нас не влияют наши убеждения и которые принято называть “глубокими” часами; вещь в высшей степени любопытная: когда мы говорим об убеждениях, мы всегда хотим, чтобы они были глубокими, не могли быть оспорены, то есть мы не хотим, чтобы существовал какой-то конфликт между тем, во что мы верим сердцем, и тем, что ищем разумом. Таким образом, вы понимаете, что в своем коротком выступлении я собираюсь дать некий срез жизни, но жизни бодрствующей. И в этой связи есть одна вещь, на которую мне бы хотелось обратить внимание в первую очередь, потому что порой в рационалисте видят ущербного человека. Говорят, что у него будто бы нет тела, что он бесчувствен, что у него нет телесных желаний. Я же утверждаю обратное: рационалист чувствует и все потребности своего тела, и всю силу страстей, и всю мощь духа. Разрешите мне поэтому воспользоваться в данном случае таким спорным, безусловно, понятием, как “рационалистический тонус”. Существует рационалистический тонус; и если мы не обладаем этим тонусом или не пользуемся тем временем, когда обладаем им, то не являемся рационалистами. Разумеется, мы знаем о рационализации, у нас есть память о рациональной культуре, мы помним! Мы помним, что, будучи еще учениками, имели дело с наукой, с математической наукой. И мы всегда полагались на то, что ее начальных элементов достаточно для нашего понимания мира. Рационалистические воспоминания весьма почтенны; все воспоминания достойны уважения! Имеется некий вид верности, который является человеческим по преимуществу; и, разумеется, ясные идеи не могут не оставаться для нас маяками света. Хотя порой нам и следует пересматривать основы; более того, несколько дальше я скажу, что нужно постоянно их пересматривать! И попытаюсь показать вам, что человек суток, что бодрствующий человек, рациональный человек, человек, который пользуется этими редкими часами в течение дня, когда он чувствует в себе рационалистический тонус, знает, что такое обновление, что такое бодрствующее сознание! Все нужно переделывать; мы не можем полагаться на воспоминания о прошлом. И не потому, что, если вы что-то доказали вчера, вы сможете это доказать сегодня. Если в вашей культуре рационалиста встречается простой и очевидный факт, что, при желании, вы можете повторить все сначала (конечно, вы можете пренебречь этой активностью, этой существенной актуальностью разума — и вот вы, быть может, чувствуете, что у вас есть еще одна теорема, которая легко доказуема: может быть, вам лучше было бы доказать ее вчера!) — и вы тут же осознаете, что еще не полностью вобрали в себя вашу рационалистическую культуру. Следовательно, если мы хотим определить рационализм, то его следовало бы определить как очевидно возобновляемое мышление, и возобновляемое ежедневно. Мы не можем сегодня основываться на вчерашнем, если мы действительно рационалисты, хотя именно поэтому производим порой впечатление гордецов и догматиков. Разумеется, меня могут легко зачислить в догматики, поскольку я вновь повторяю свой урок; но я буду его повторять и в результате скорее приду к той точке, где смогу сделать что-то полезное. Итак, если мы действительно нуждаемся в том, чтобы систематически начинать нашу культуру в рационалистической культуре, то убедимся, что такая существенная реорганизация, эта существенная философия повторения не может начинать снова с того, что она сделала вчера. Говорят, что рационалист всегда повторяет одно и то же, что дважды два — четыре! Что рационалисты скучные, занудные люди, которых интересуют лишь руководящие принципы познания, вроде принципа противоречия, непротиворечивости или тождества — и все! Другими словами, что это философия дня, который всегда один и тот же. Но так может думать и говорить лишьтот, кто не знаком непосредственно с опытом рациональной культуры, т. е. с опытом прямо противоположной философии — реорганизации и обновления, кто не увлечен ею2. Поскольку дальше я буду говорить о философском отрицании, поэтому я и подчеркиваю особую важность философии, стремящейся к постоянному пересмотру и обновлению своих предпосылок, к реорганизации. Вот тема, которая могла бы вызвать дискуссию: рационально мы организуем лишь то, что реорганизуем. Рациональная мысль всегда мгновенна и занята не только повторением — мало этого — и не только реконструкцией, но и реорганизацией, перестройкой. Мы не можем удовлетвориться старыми пифагорейскими воспоминаниями. Бессмысленно искать вдохновения и восторгаться простыми и ясными истинами, дошедшими до нас из античности; нужно быть людьми сегодняшнего дня и способными начинать, быть открытыми к обновлению, к идее реорганизации; именно на этой идее я настаиваю особо и буду рад выслушать от вас любые возражения. Поскольку мы стоим перед необходимостью реорганизации по существу, то следует ли опасаться прослыть несправедливым, пусть даже не всегда оправданно? Нельзя судить, не будучи несправедливым. Ведь начинают с сомнения и лишь затем приходят к идеалу справедливости, идеалу правоты. И потом — не сразу, не первым актом познания, находят здоровые идеи, ясные идеи, идеи хорошо организованные. Как вы понимаете, я намекаю здесь на то состояние беспокойства, которое является для меня, в общем, привычным, поскольку я сам реорганизуюсь. Но я не хочу, чтобы кто-то повесил на меня в этой связи ярлык на том основании, что я когда-то занимался психоанализом; не следует думать, что я принадлежу к прихожанам этой церкви, сводящей все к прошлому. Хотя теперь, когда вы поняли, что можно определить рационализм посредством его ценностей, его факторов, на основе его реорганизующего действия, я думаю, полезно, если бы мы определили свою позицию в отношении прошлого, организованность которого мы признаем, коль скоро мышление всегда организованно. Вы спросите, возможно, меня, который говорит вам сейчас о философии реорганизации: “Хорошо, вы начинаете сначала, но, быть может, вы скажете, как нам начать? Как начинается мысль?” Ну, конечно, ответить на это я вам не могу, поскольку как раз об этих идеях истоков, начальной организации, находясь в сфере науки, человек может судить лишь с высоты и с мерой достигнутого прогресса рационального мышления, прогресса научной мысли; и, следовательно, необходим лишь толчок, чтобы отправить в прошлое все то, что с научной точки зрения полностью миновало. Если бы мы говорили с вами о целостной жизни человека суток, то я не был бы столь догматически строг. Почему? Потому, что ночью “ночной человек” всегда находится в контакте с началом. Ночное существование всегда представляет собой как бы жизнь в материнском лоне, в космосе, откуда он должен выйти в момент пробуждения. Именно там находится начало: мы начинаем когда-то наши дни и начинаем их в этой магме начал, в которых психоанализ и пытается разобраться. Но если мы сейчас находимся перед лицом рациональной культуры, то у нас есть и старые системы, которые подлежат ликвидации. Без этого у нас не будет работы: науке придет конец. Конечно, мы можем проснуться всемогущими и без всяких проблем, без всякой заботы и желания что-либо понять. Но рационалист, ничем не интересующийся, подобен человеку, перестающему дышать; он задыхается, он впадает в догматизм; это человек ночи, продолжающий свое комфортабельное существование и не занимающийся больше существенно критической деятельностью; именно критической, которая терпеливо выискивает как раз недостатки освоенной организации и должна сознавать, что такое диалектическая активность, должна постоянно делать попытки. Перед рационалистом различные моменты, подлежащие реорганизации. Однако внезапно, вдруг стать рационалистом невозможно; нужно работать. Философия рационалиста — это философия, которая работает, философия в работе. Следовательно, не стоит думать, что для этой работы по реорганизации у вас достаточно смелости или силы, чтобы начать все сначала. Реорганизация — это, быть может, подчистка, некая разновидность более тонкого освоения, но одновременно это и пробы; рационализм непременно открыт. Я вспоминаю в этой связи о том, что мне приходилось уже говорить в моих книгах, которые я писал по мере того, как старился. И надеюсь, что вы чувствуете, что коль скоро вы берете на себя эту существенную задачу начинать заново, то обязаны искать и соответствующие средства: диалектические подходы, особые случаи. Вы сдвигаете краеугольный камень — если это ничего не меняет, значит, основание было плохим, — и тогда вы обращаетесь к великим достижениям современных рационалистических революций. У всех у нас в памяти пример Эйнштейна, который пошел на это, на подобный сдвиг фундаментального понятия, заявив нам: “Одновременность? А что это такое? Вы принимаете это за естественное понятие? Какая ошибка! Его нужно определить!” Как? Нужно определять одновременность? Да! И мы знаем, к каким последствиям это привело, когда одновременность убрали из оснований понятий времени и пространства. И это сделал рационалист. Перед нами — гений-рационалист. Создана громадная область новых построений. Следовательно, вы видите, что такое работа гения. Вы мне скажете, что для того, чтобы стать рационалистом, не нужно быть гением; что можно быть более скромным; просто образованным; или более чувствительным к значениям истины; и не в смысле прагматизма, не в смысле какого-то Уильяма Джемса. Можно действительно заставить все это осознать и почувствовать, следуя за развитием науки и показывая, что она грозит, быть может, опасностями (мы можем это подробно обсудить в ходе нашей дискуссии), и даже впадать при этом в банальности. Но есть и очевидная вещь — это то, что развитие науки дает нам урок не просто открытого рационализма, но развивающегося, прогрессирующего рационализма. Поэтому я выношу на обсуждение еще одно понятие или даже два: понятие открытого рационализма и понятие диалектического рационализма. Диалектический рационализм не может быть автоматической процедурой и не может быть логическим руководством: нужно, чтобы он был взращенным, т. е. не был бы выработан в тиши кабинета, в ходе медитаций над более или менее исключительными возможностями ума отдельной личности. Необходимо, чтобы рационализм обращался к науке такой, какова она есть, чтобы он обучался в ходе развития человеческой науки, и, следовательно, нужно, чтобы он приобрел соответствующую подготовку для восприятия проблематики своего времени. Поскольку лишь перед лицом этой проблематики у него есть возможность (быть может, в скромных лабораторных условиях) повысить чувствительность средств открывания; открыть все маленькие дверцы, все форточки проблемы. А этого не так легко достичь, если ты не являешься Эйнштейном или Луи де Бройлем! Существенно новую перспективу не так-то просто открыть! Как говорит мой друг Булиган, для этого нужно всегда обращаться к глобальному синтезу; необходимо знать синтез культуры, которая есть культура твоего времени, в надежде найти некую проблематику, пусть узкую, маленькую, но проблему. Ибо нет великих проблем. Великие проблемы появляются незаметно, и лишь с течением времени мы обнаруживаем чудесные следствия! Эти следствия неожиданные, быть может, даже для гения, который предлагает свою скромную диалектику проблемы. То есть вы видите, таким образом, что мы обладаем сегодня чертой, которая не была обычно чертой характера, привлекавшей внимание философа: необходимо, чтобы рационалист был сыном своего времени. Я говорю — своего, имея в виду, конечно, время науки, то время, в которое мы с вами живем сегодня. Но для того, чтобы принадлежать науке своего времени, нужно не забывать, естественно, о социальных условиях, в которых она существует. Не так-то легко заниматься чистой наукой, как об этом говорится в некоторых докладах! Чистая наука — это наука, которая тоже социализирована. Она имеет прямое отношение к психологии научного сообщества (мне кажется, я ввел это понятие); научного сообщества, входящего в наше современное общество. Я знаком лишь с обществом, в котором я мыслю. И это общество современное парижское общество, или скажем так: сообщество парижской науки, имеет, естественно, связи с мировой наукой. Но все мы прекрасно знаем — из фактов нашей культуры, нашего образования, наших так называемых министерских программ, в соответствии с которыми мы трудимся и которые как раз и определяют наш, увы, слишком традиционный способ получения образования (я имею в виду не только ситуацию получения степени бакалавра, об этом нечего и говорить! Но я имею в виду также и лиценциат3), все мы видим в науке некую ситуацию ее замкнутости в высокой степени организованное общество, к которому можно испытывать большое уважение, потому что оно дает для этого все основания, общество, которому можно доверять. И если мы являемся рационалистами, то, я думаю, не следует быть слишком замкнутыми в себе рационалистами, которые пытались бы работать и формировать несколько наивно основы науки, находясь далеко от школы. Будучи философом, постоянно сталкиваешься с учеными-неудачниками, знакомишься с трудами авторов, не осмеливающихся обращаться к людям с Facultй de Sciences (Отделение естественных наук), — они идут на Facultй de Lettres (Отделение гуманитарных исследований). Да! Но ведь это — аберрация рационализма! Это ведь рационалисты, это люди, которые имеют способности, демонстрируют очевидные способности трудиться, но они не входят в школу! Да, я не боюсь это назвать в качестве фундаментальной характеристики: рационализм есть характеристика, относящаяся к школе, он хочет организоваться в школу, он всегда относится к школе! Когда основатели научного направления больше не работают в школах — они не работают вообще, они вообще оказываются вне активной деятельности научного сообщества, они — из знаменитостей — больше не работники. Итак, перед нами другая черта, которой я также придаю большое значение, отнюдь не второстепенная черта, имеющая отношение к самой сути, к основам современного рационализма. И, наконец, если работа рационалиста должна быть столь актуальна, ей должна быть присуща специализация. И здесь я ставлю на обсуждение вопрос о том, что я называю региональным рационализмом. Разумеется, если вас привлекают проблемы общего рационализма, то вы всегда найдете соответствующие аргументы против “ночного экзистенциализма”, чтобы лишить ночь ее силы. Но вы будете, видимо, удивлены (я буду говорить о себе лично), что философ-рационалист, занимаясь немного проблемами воображения, проблемами психоанализа огня, готов одновременно предаваться воздушным грезам и верить в водяные сны4. Я тоже ночная птица, не правда ли?! Между тем я хочу сказать, что нельзя слишком доверяться пафосу общего рационализма, это может привести нас к одному — к утрате всякого интереса к высшим, подлинно человеческим ценностям: к ценностям морального порядка и, в частности, к эстетическим ценностям. Но вернемся к той области, которая нас интересует, и спросим себя, можно ли говорить в таком случае о научном духе, что он имеет поистине универсальный характер. Мне представляется, что это было бы слабостью научного духа. Следует жить своим временем; следует жить проблемами современной науки, а это значит признать специализацию, ибо это необходимость. И притом счастливая необходимость! Поскольку именно специализация дает нам рационалистический тонус! Именно она одухотворяет нас и приносит с собой уверенность нашей неразрывной связи с прошлым! Естественно, если мы останемся при этом в сфере чисто философского рационализма, то он не работоспособен; это рационализм, который вы не подвергаете опасности, который вы не делаете диалектичным; это рационализм, который вы не подвергаете делению. И тогда мы становимся похожими на машину, повторяющую свои действия; у вас может возникнуть представление, что вы постоянно освещаете путь одним и тем же светильником, что вы определяете с помощью изначального света то, что, напротив, может быть освещено лишь посредством возобновляемых ежедневно внутренних усилий. Следовательно, нам нужно прийти не только к специализации, но к такой специализации, которая продемонстрировала бы всю свою важность, всю свою широту. Специализация — это не узость взгляда. Специализация требует значительной общей культуры! Если вы претендуете на развитие науки и решили получить степень лиценциата, вам надо многое знать. В годы моей юности, когда создавалась общая физика, еще была возможность, по желанию, выбора между узкой и широкой специализацией. Теперь выбора нет: нужно охватить все! Но после того, как получена ученая степень по физике, нужно отправляться в лабораторию, ибо тот, кто не работал в лаборатории, не знает, что такое лаборатория! Лаборатория — это совсем не то, где калибруются термометры или измеряется удельный вес! Следовательно, нужно стать специалистом. И когда это произошло, вы чувствуете, что ваши глаза открылись. Это кажется вам парадоксом?! Но среди нас есть физики, которые поддержат меня и подтвердят, что дух действительно видит гораздо шире, когда он обретает чрезвычайную точность. Так что же представляет собой эта самая специализация? Она представляет собой весьма интересную область социальной связи. Я не буду далеко ходить за аргументами, поскольку аргумент лежит у меня в кармане уже несколько часов. Это страничка из журнала “Revue Gйnйrale des Sciences”, который мне принесли сегодня утром. Что же я прочитал в нем? Я прочитал заметку о коллоквиуме, посвященном изучению механизма горения угля. Этот коллоквиум состоялся, если не ошибаюсь, в Нанси. Так вот, я приведу вам сейчас убедительный пример, поскольку без этого примера, мне думается, я буду производить впечатление человека, занятого досужими литературными упражнениями. Как, собственно, изучается горение угля? Ну, я прекрасно знаю, как это делается в министерстве: собирают крупных промышленников; рассматривают цены на уголь, подсчитывают стоимость его добычи, следуя в этом, разумеется, великой диалектике производства и производительности. В Нанси же все было по-другому. Представим себе, что нам нужно получить нить из максимально чистого угля. Затем будем изучать горение этой нити в атмосфере чистого кислорода, но под каким давлением? Тысячной доли миллиметра ртутного столба. Если вы поразмыслите над тем, когда химик или физик говорят о давлении в тысячную долю миллиметра ртутного столба, то вы поймете, сколько пришлось им затратить труда. Вряд ли закон Мариотта — Гей-Люссака поможет вам понять всю тонкость, точность этого процесса, всю, так сказать, массу техники, потребовавшейся для того, чтобы получить такое давление! Итак, вы видите, что нужно, чтобы изучать механизм горения угля; ученые получили уголь и кислород особой чистоты, добились в высшей степени точного контроля давления, потому что необходимо давление в тысячные доли миллиметра ртутного столба. Но остается еще вопрос о температуре! Конечно, если бы мы занимались психоанализом огня, то было бы нужно изучить горение дров во времена Ноя! Ах, опять эти ночные грезы! А перед нами всего лишь маленькая стеклянная колба. И что же собственно, перед этой колбой? Перед ней — сообщество ученых — представителей трех наук: химии, физики и кристаллографии. С другой стороны, если мы будем рассматривать вещи, как они изучались вначале, и обратимся, например, к химии, какой она была 80 лет назад, используя установку Бертло, то мы никогда не сможем выйти за рамки эмпирических результатов, говорящих нам, к примеру, что уголь, добываемый в районе Анзен, лучше, чем уголь, добываемый в Камбре. Следовательно, когда мы подходим к вещам в крупном плане, упрощенно, не занимаясь теорией, то получаем разбросанные результаты. Не существует двух результатов измерений, которые совпадали бы между собой. Однако измерения могут совпасть, если вооружиться средствами трех вышеназванных развитых наук, способных сотрудничать и пронизанных духом рационализма. Где же в таком случае истина? Истина заключена в работе экспериментатора, движимого рациональной активностью. Именно рациональной, в силу чего мы и обнаруживаем, что специализация, или эта колбочка (я только что дал вам возможность присутствовать при явлении точного феномена так, как на это способны философы, разумеется, — даю вам слово!), с помощью которой мы только что приблизились к пониманию точных явлений, — вот это и есть прикладной рационализм — рационализм в работе, рационализм, связанный социально, который обладает чрезвычайной человеческой ценностью. Казалось бы, вот люди, которые вовсе не созданы для того, чтобы понимать друг друга: физик и химик. Я хорошо представляю себе, как им трудно порой достичь взаимопонимания; это так же, как у историков: между теми, кто занимается Французской революцией, и теми, кто занимается историей средних веков, всегда ведь царит определенное непонимание. Между тем химика, кристаллографа и физика специализация как бы связывает друг с другом и обязывает корректно обсуждать свои проблемы, забыв об уроках юности. Этот простой пример хорошо иллюстрирует, на мой взгляд, связывающий характер специализации, зашедшей достаточно далеко. Так не будем же повторять известный лейтмотив о том, что наука, специализируясь, якобы суживает духовный горизонт! Напротив, она расширяет его. В связи с этим я хотел бы подчеркнуть новую черту: следует показать, что эти специализированные, согласно своим областям, рациональности как бы сплавляются друг с другом с помощью межконцептуальных определений; кроме того, нужно показать, что, осваивая региональный рационализм, необходимо отказаться от всеобщей формы рационализма, оставить в стороне общие темы, приверженцами которых стать столь просто; нужно вступить в спор, нужно концептуально оформить отношения, которые дают в итоге этот региональный рационализм. Последняя черта, к которой я хотел бы привлечь ваше критическое внимание: что бы могло еще показать фундаментальное значение, значение оснований рационализма, таким образом расширенного и вместе с тем уточненного? Необходимо, чтобы мы воздали должное современному мышлению, мышлению, которое существует не более 150 лет, т. е. с тех пор, как появилась аксиоматика. Если рационализм обладает подвижными основаниями, т. е. основаниями, которые постоянно находятся в процессе реорганизации, перестройки, то нужно, чтобы мы поняли, что эти следующие одно за другим преобразования следуют из аксиоматических вариаций. Именно поэтому эти преобразования и допустимы, именно поэтому они и серьезны; именно поэтому реорганизация не есть нечто воздушное, не является личным только изобретением: нельзя даже помыслить о том, чтобы создать аксиоматику одному. Хотя, если вы послушаете философов-формалистов, то они вам скажут, что из аксиоматики можно делать что угодно — я приведу, если хотите, множество примеров такого рода: вы берете что-либо из ряда аксиом, вы утверждаете, что они образуют ансамбль (совокупность), — существенно только, чтобы они не были противоречивыми, а также не слишком многочисленными; короче, есть несколько правил, и, если их придерживаться, считают формалисты, то все получится как надо, само по себе! На самом деле, однако, не все так просто. Необходимо вникнуть в аксиоматику как разновидность культуры. Аксиоматика представляет возможность, которой в точности обладает дух, способный омолодиться, переутвердиться, преобразоваться. Одним словом, мы не имеем права на создание собственных, одиночных конструкций, любая одиночная конструкция далека от науки. Поэтому мы не обладаем абсолютной свободой в создании аксиоматических систем и теорий. Рациональная свобода — это свобода, которую очень трудно уточнить. Она существует: об этом свидетельствует множественность геометрий. Но что касается этих геометрий, то нужно обладать большим талантом — не для того, чтобы ими пользоваться, но для того, чтобы способствовать их развитию. Следовательно, вы видите, что аксиоматический рационализм предполагает одновременно и свободу, и необходимость связи, когда речь идет о начале. Мы не начинаем наше утреннее пробуждение с бесплодных мечтаний! Таким образом, если мы хотим понять жизнь духа во всей его полноте, то нам необходимо охарактеризовать рационалистического человека как человека нескольких дневных часов, как человека, который актуализирует свою культуру, но который знает эту культуру и, следовательно, знает ту социальную реальность, в которой живет. И именно в таких условиях, как вы могли заметить, рационалистический человек становится, если хотите, человеком, обладающим особой способностью: даром мышления, способностью работать в сфере мысли! Он отнюдь не является рыбаком, надеющимся лишь на случай! Это не счастливчик, случайно нашедший сокровище мысли! Нужна долгая подготовка. И эта подготовка есть культурная подготовка. Поэтому для того, чтобы стать рационалистом, нужно идти и искать рационализм там, где он есть, — т. е. в сфере научного мышления; и не стоит верить, что научный дух — это характеристика, которую приобретают с рождения (“в колыбели”), когда все чисто, ясно, когда чувствуют истину и когда не слишком бестолковы. Можно быть весьма разумным — и не быть рационалистом! Вот, мои дорогие слушатели, ряд тем, которые я ставлю на обсуждение. Я пытался придать им некий утвердительный смысл, что, возможно, и не отвечает вашим настроениям, не совпадает с вашими взглядами; но именно поэтому мне и хотелось их изложить, полагая, что вы выдвинете против меня со всей честностью, резкостью и силой ваши возражения на те тезисы, которые я имел честь предложить вашему вниманию. Э. Б p e й е. Прежде чем начать дискуссию, я хотел бы заметить, что, когда я получил в свое время вашу книгу “Прикладной рационализм”5, у меня тут же появилось желание поздравить вас с тем, что вы показали, что такое сложный рационализм. Я говорю это сейчас и отнюдь не пытаюсь иронизировать, более того, я считаю, что это — прекрасный комплимент! Рационализм отнюдь не является легкой, плоской и общедоступной вещью, которую можно резюмировать в нескольких фразах. Я бы даже сказал так, что торжествующий рационализм превращен вами в сражающийся, активный рационализм. В начале вашей книги есть фраза, которая, на мой взгляд, могла бы послужить своего рода введением в нашу дискуссию: “Философы обмениваются аргументами, физики обмениваются фактами”. Так кто же мы: философы или физики? Разумеется, мы философы, я так полагаю; поэтому мы обмениваемся аргументами, но я думаю, что вы привели в своем докладе целый ряд фактов (а это уже не просто аргументы!), которые несомненно заслуживают внимания. Поэтому, мне думается, наша дискуссия будет проходить в двух направлениях: в направлении обмена аргументами и в направлении анализа фактов. Предоставляю слово г-ну Бенезе. Ж. Б е н е з е. Я не могу не присоединиться к уже сказанному г-ном председателем и поэтому хочу со всей искренностью заявить, что мы в восхищении от ваших слов, от той страстности, которая была вложена в них. Я отнюдь не собираюсь говорить о фактах, остановлюсь на аргументах. И буду краток. Первый пункт, по которому мне хотелось бы высказаться, — это, скорее, проблема данных! Речь идет о времени, об одновременности, о которых вы говорили. Вы напомнили нам, что, согласно Эйнштейну, одновременность невозможно определить точно, что приблизительность в расчетах здесь неизбежна и что именно это — тот важный пункт, который разделяет новую механику и старую. Другими словами, я подчеркиваю: это не возражение, я повторяю еще раз: понятие точности применительно к одновременности не является делом опыта. Я полагаю, вы согласны с этим? Г. Б а ш л я р. Отнюдь! Есть и другие признаки новаторской позиции Эйнштейна. Эйнштейн отрицает a priori ясность понятия одновременности. В одной из статей, которая появилась в Америке о жизни Эйнштейна, я писал, что это был шок, буквально шок для философов. Вы говорите, что одновременность невозможно постичь точно; дело не в этом! Эйнштейн требует, чтобы вы определили ее экспериментально. Ж. Б е н е з е. То есть, иначе говоря, в опыте! Г. Б а ш л я р. Да, в возможном опыте. Но из теории относительности не следует, чтобы вы приняли одновременность как абсолютное понятие: это опытное понятие. Ж. Б е н е з е. Но опыт не может этого дать! С. Л ю п а с к о. Он относителен, но он точен! Г. Б а ш л я р. Это не непосредственное понятие! Необходимо, чтобы вы выработали это понятие! Это не исходное понятие. Я мог бы сослаться и на другие примеры, но этот пример замечателен! Вы говорите, что Эйнштейн считал, что это понятие можно уточнить в опыте. Необходимо, чтобы вы его определили. Именно поэтому и приходится создавать целую систему, предполагая, что, идя в прямом и в обратном направлении, луч света затрачивает равное время; Эйнштейн утверждал, что независимо от того, иду ли я от А к Б или от Б к А, поскольку движение относительно, я прохожу оба эти расстояния в равные промежутки времени. Ж. Б е н е з е. Вот это-то равенство времен и дано нам в опыте! Эти интервалы не могут быть даны нам в качестве равных, их предполагают как равные: вы сами только что об этом сказали! Г. Б а ш л я р. Они постулируются как равные! Ж. Б е н е з е. Вот именно! Но я хотел бы знать: откуда берется этот постулат? Г. Б а ш л я р. Но постулат выдвигают! Вам не нужно устанавливать, каким образом вы имеете постулат! Это структура, аксиоматика, это — от рационализма! Рационализм не должен заниматься тем, что существует до постулатов! Сидящий здесь Бауэр в одной из своих лекций в центре Берра ответил следующим образом на вопрос о том, что же такое в основе своей энергия. Он ответил: “Нет ничего в основе!” И был прав. Вопрос об “основе” ничего не значит, он не имеет никакого позитивного смысла! Ж. Б е н е з е. Вот и противоречие, или несогласие, если позволите, между вами и мной! Г. Б а ш л я р. Это несогласие не между вами и мной: это несогласие между вами и Эйнштейном, я здесь ни при чем. Ж. Б е н е з е. Я не могу дать немедленный ответ на вопрос о совпадении в пространственном и временном отношении, но, по моему мнению, в “основе” все же что-то есть: и то, что наука этим не занимается, не желает этим заниматься, — так это потому, что она выдвигает постулаты такого сорта, что будто бы, когда математик нечто утверждает, то мы не имеем основания это отвергать. Г. Б а ш л я р. Я чувствую, что вы хотите заставить меня прочитать другую лекцию! Г. Б а у э р. Постулаты Эйнштейна имеют своим основанием опыт. Мы знаем, что к 1905 г. накопилось много фактов, которые никак не укладывались в некую связную теорию. Эйнштейн же показал, что такая теория возможна лишь при условии, если отказаться от понятия абсолютной одновременности, что понятие это, относительно которого, как казалось, мы имеем ясное представление, должно определяться в эксперименте. Так появилась теория относительности, из которой следуют закон сохранения энергии и еще некоторые вещи. Если через десять лет факты покажут нам недостаточность теории Эйнштейна, изменят постулаты. Но вероятно, что эти новые постулаты будут отстоять еще дальше от наших “интуитивных” понятий, чем те, которые мы принимаем ныне. Ж. Б е н е з е. Простите, простите! Но противоречие, несогласие продолжают оставаться! Когда вы говорите об одновременности и в то же время говорите, что ее невозможно реализовать, что нужно отказаться... Г. Б а ш л я р. Я отнюдь не утверждал этого! Я только сказал, что Эйнштейн отказался от этого понятия. Ведь если я служу на железной дороге, то прекрасно знаю, что такое понятие одновременности! Передо мной расписание поездов, и я прекрасно знаю, что нельзя одновременно по одному и тому же железнодорожному пути пропустить два поезда сразу! Ж. Б е н е з е. Но дело в том, что мы сейчас спорим не столько о понятии одновременности! В данном случае речь идет о точности, которая является намного более общим понятием. Отрицать ясность представления об одновременности в опыте, а подобное отрицание возможно с точки зрения физики, — значит принимать его ipso facto и на уровне мышления, ибо как раз мышление позволяет нам понять невозможность принятия этой абсолютной одновременности в опыте. Г. Б а ш л я р. Но мы с вами слишком далеко заходим, мы уклоняемся от проблемы! Ж. Б е н е з е. Именно поэтому я и говорю, что несогласие продолжает существовать! Ж. У л ь м о. Я очень высоко оцениваю все сказанное г-ном Башляром, который прекрасно знает, с каким восхищением я к нему отношусь. Я бы даже сказал, что трудно найти человека, который был бы более согласен с ним, чем я. Однако мне хотелось бы высказать несколько критических замечаний по поводу доклада, касающихся вопросов словаря; мне представляется, что это существенно для этих проблем. Когда вы говорите о региональном рационализме, у меня возникает опасение, что вы вводите в мир науки, и прежде всего в мир сверхнаучный, идею, которая для вас, мне кажется, вовсе не характерна, и вы прекрасно это показали; идею, которая может явиться весьма опасной. С вашей точки зрения, региональный рационализм противопоставляется рационализму исходному, рационализму пустых широких принципов, абстрактных утверждений, которые никак не связаны с реальными знаниями. И поэтому единственной ценностью рационализма оказывается его способность структурировать, организовывать данное. Но слово “региональный” не годится само по себе для того, чтобы быть противопоставленным “глобальному”, “тотальному”, для того, чтобы дать понять, что в вашем смысле, когда вы говорите о “региональном рационализме” и в то же время о “региональных рационализмах”, во множественном числе, — вы открываете возможность сосуществования различных противоположных друг другу видов рационализма. И это может запутать неискушенного читателя, как вы сами это показали, говоря о разнообразии аксиоматик. Для людей, которые не знакомы с аксиоматическими построениями, может показаться, что аксиоматизация дает возможность бесконечного, произвольного выбора среди наличных теорий, которые позднее, возможно, и могут стать связанными друг с другом, но которые в настоящее время являются автономными. Мне кажется, что вы сделали все для того, чтобы разоблачить эту иллюзию, когда показали, что аксиоматика включена в связь любой современной науки. Я вспоминаю в этой связи об одном чрезвычайно интересном тексте Жювэ (сейчас он немного устарел), в котором объясняется, как строится математическая аксиоматика, т. е. та область, где свобода духа проявляет себя, пожалуй, наиболее полно. Он писал: мы выписываем аксиомы одну подле другой; это формальное построение, в нем еще ничего нет; и в какой-то момент все завертелось — внезапно проявляется связь! Для него подобные аксиоматики были только аксиоматиками группы. Сегодня же известны и более богатые аксиоматики, способные в не меньшей мере создавать то же впечатление объективности, реальности, в целом независимой от нашего мышления, которое включает в действие нашу мысль. В том, что показал г-н Башляр, как и в очень хорошем примере Жювэ — в математической области, впечатление принуждения, навязывания связи еще более сильно; во всех случаях такого регионального рационализма имеется общий элемент, т. е. то, что именно изучение организации каждой из этих областей науки средствами строгой аксиоматики, средствами хорошо ограниченного набора воспроизводимых отношений, способными конструировать хорошо определенные научные объекты, подкрепляется этой же аксиоматикой. Такое исследование некой структуры, совершенно очищенной от содержания, которую мы могли бы глубоко осознать, которое было бы органично переносимо на мышление “по построению”, т. е. метод современной науки, — общо всем формам регионального рационализма. Оно и конституирует сражающийся рационализм. Может быть, вы заменили бы слово “региональный” другим? Г. Б а ш л я р. А каким? Ж. У л ь м о. Я не знаю! Может быть, “специализированный рационализм”. Г. Б а ш л я р. Возможно, вы и правы. Я покажу вам, что рационализм принимается. Книга, которую я написал, предназначена прежде всего для физиков и химиков; моей целью отнюдь не являлось то, о чем вы только что сказали. Но вы чувствуете опасность. Разумеется, опасность есть! Мы не возвращаемся к мышлению традиционного рационализма, потому что мышление традиционного рационализма стремилось быть воспитанным на всеобщей основе. Если бы речь шла о том, чтобы создать некий общий рационализм, то я был бы почти эмпириком при изучении разных видов рационализма; иначе говоря, если я увижу много случаев рационализма, то, быть может, я буду искать их характеристики. Но я не хочу искать их, оглядываясь на общее основание! Напротив, я хочу как раз уклониться от призывов Цирцеи, от призывов идеалистов! Всегда готовых сказать мне: “Ну, вот вы и вернулись к естественной ясности!” Я получил длинное письмо и хочу, чтобы вы тоже ознакомились с ним. Но я не буду его зачитывать, потому что, во-первых, оно очень длинное, а также потому, что автора сейчас нет среди нас, и мы не можем обсуждать его идеи. Наш коллега Барье — профессор философии из Миланского университета, которого я видел на недавнем октябрьском конгрессе в Париже, является автором одной фундаментальной книги, которая называется “Трансцендентальное Я” (“Io transcendentale”). И, разумеется, он тоже не согласен со мной и выдвигает возражения в отношении этого небольшого доклада, о котором просил наш друг Байер и который не является в достаточной степени эксплицитным. В чем же он меня упрекает? Я думаю, г-н Ульмо не упрекал бы меня в этом! Но если я буду и дальше развивать основы рационализма, то мне могли бы сказать: вы придаете этому рационализму слишком таинственный вид, тогда как речь идет о самой непосредственной очевидности, о самом простом, и что к тому же вы пытаетесь связать это с феноменологией, с гуссерлианской феноменологией; вы постоянно пытаетесь свести науку, дух к истокам! Между тем, я как раз хочу сделать обратное! Я хочу показать в конструктивной деятельности те характеристики, которые ей принадлежат на самом деле. И именно поэтому я вынужден заниматься особым предметом науки. Если я занимаюсь, скажем, электричеством, то понятно, что я должен оставить на какое-то время в стороне проблемы упругости; конечно, далеко в этом я зайти не могу, т. е. спустя некоторое время я не смогу рассматривать магнитное поле, не обращаясь к старым идеям упругости. Я, очевидно, начну говорить на обычном языке, буду вынужден возвратиться к общепринятым методам работы. Но рассматривая понятие регионального рационализма, я и пытался как раз показать, что даже в узкой области наш дух занят генерализацией в ходе деятельности, которая представляется сугубо специальной; у меня нет необходимости обращаться к традиционному рационализму. Я прекрасно понимаю то, что вы говорите; может быть, действительно я представляю рационализм в несколько облегченных условиях. Меня всегда можно упрекнуть в том, что ограничения, которые я накладываю, касаются частных случаев. Но я сознательно стремлюсь к этому! Ведь когда признаются в том, что хотят сделать, и одновременно говорят о том, чего делать не хотят, спор становится более понятным. Ж. У л ь м о. Всякий, кто прочтет вас полностью, не может ошибиться. Г. Б а ш л я р. Если не воспринимать философа полностью, то как его иначе воспринимать! Ж. У л ь м о. Может быть, сам термин... Г. Б а шля р. Тем лучше! Это вызовет настоящую дискуссию! А. Б о ф р е. Я хотел бы услышать от вас уточнение, я хотел бы знать, чего конкретно вы не хотели бы делать... Г. Б а шля р. Вы очень любезны. А. Б о ф р е. И все же я хочу вас спросить. Я хочу напомнить вам о книге Жювэ, о которой здесь упоминал Ульмо: несколько лет назад эта книга произвела на меня огромное впечатление! Г. Б а ш л я р. Ровно 20 лет назад! А. Б о ф р е. Я прочитал ее лет 12 назад. Я знавал Жювэ, когда он был студентом, я сам еще не был в то время студентом. Так вот, меня поразило в ней одно место, где он выделяет момент, когда аксиоматика, так сказать, “схватывается”, и момент этот в некоторых отношениях напоминает момент поэтического вдохновения. Сходную же идею я встретил как-то и в одной из статей де Бройля. Итак, поскольку поэтика находится как бы в самом сердце аксиоматики, то не присущ ли ей некий надрегиональный характер, который стремится проявить себя? Не следует ли попытаться разобраться с этим нечто? Или это очень опасное занятие в силу риска попасть именно в те сети, которые раскинула Цирцея? Или же нам следует заткнуть уши и повернуться спиной к поэзии? Г. Б а ш л я р. Вы меня завлекаете! Вы хотите завлечь меня в область, которую я не хотел бы рассматривать. Но вы коварный человек, потому что вы прекрасно занимаетесь обольщением. Вы говорите мне: вы не хотите говорить о поэзии ночи, но ведь вы не можете не сказать, что не существует поэзии математики! Мне эта тема известна: ее можно было бы развить, но это было бы довольно опасно. Мы сталкиваемся здесь с вещами особого рода — с радостью, которую испытывают математики и физики; она бывает очень бурной, эта радость! Я лично называю это тонусом! Вы можете мне также сказать, что речь может идти и о символической конструкции; когда мы открываем чудесные теоремы, мы испытываем ощущение музыкальной гармонии. Вы, конечно, знаете, что между математикой и музыкой имеется немало общего. Мне кажется, что здесь следует быть осторожным, и прежде всего в отношении языка, как это советует нам Ульмо. Я не согласен с тем, что сказал Бофре! Я приведу вам другой пример: в настоящее время нет исследователя, работающего в области ядерной физики, который не восхищался бы явлением превращения элементов. Мы можем прочитать об этом во многих книгах; в них говорится, насколько это превосходно сделано. Это вовсе не так. С точки зрения рационалиста — это архиплохо. “Ядерная физика осуществила старые мечты алхимиков!” Если это была мечта алхимиков, то ее осуществили бы средствами поэзии! Мечта алхимиков — это ночная мечта, это психология наших снов, красот и мерцания свечей Венеры! Разумеется, это пламя Венеры! Мы находимся целиком во власти метафорической поэзии, ну что же, это хорошо! Но это создает впечатление, что самые великие ученые не понимают значения собственной мысли, потому что, если бы даже собрать всех алхимиков мира, они никогда не смогли бы перевести атом бериллия в возбужденное состояние. Это требует чрезвычайно развитой техники! Это не было бы возможно в прошлом веке! Это созданная человеком реальность, которую невозможно представить в прошлом науки, а тем более a fortiori в мечтах алхимиков. Если вы читаете книги алхимиков, то нужно отделить эти принципы убеждения, которые настолько сильны, что дают и нам вдохновляющие образы. Я написал много страниц на эту тему, но я не могу согласиться, что она имеет прямое отношение к поэтике физики. А. Б о ф р е. Так значит, некоему “Жювэ ночи” именно ночью и пришла в голову мысль о структуре групп? Г. Б а ш л я р. Это очень красиво, но для человека, который в этом ничего не понимает! Э. С у р ь о. Вы противопоставляете поэзию и научный рационализм как день и ночь и относите эстетику со всеми ее мистическими аналогиями к ночи. Я не могу согласиться с подобной постановкой проблемы, не только с точки зрения теории эстетики, но и с точки зрения теории познания, а также исходя из так называемого научного рационализма, у которого есть своя собственная эстетика. И это эстетика света. Существует эстетика света, так же как существует эстетика тени. Вы прекрасно показали, насколько разум динамичен. Но он нуждается в этом (это его краеугольный камень), он нуждается в направляющих планах, архитектонических указаниях, которые представляются мне обладающими докатегориальным характером и поэтому имеющими глубокую связь с искусством. И если разум перестраивает свой инструментарий, то он не изменяет своему идеалу, у которого есть свои ценности чисто эстетического плана. Я сейчас вспоминаю один разговор с нашим отставным коллегой Лапортом по поводу эстетики Декарта. Мы пришли с ним к выводу, что у него была эстетика, и она отнюдь не противоречила его рационализму, но и не была просто его проявлением; в каком-то отношении она даже руководила им или по крайней мере представляла с ним одно целое в том, что касалось его творчества. Я задаю себе вопрос, можно ли определять рационализм, не учитывая этих характеристик ясности, которые играют в нем немалую роль — так сказать, роль атмосферы (используя выразительный термин Ле Сенна). Иначе говоря, может ли сама сущность рационализма быть выражена, если не обращать внимания на эту атмосферу, которая составляет поэзию мысли? Ведь это и есть поэтика света. Г. Б а ш л я р. Я найду место вашим взглядам в общей системе: эстетические принципы, о которых вы только что говорили, тоже составляют региональную форму рационализма. И эстетика имеет свои законы. В любом региональном рационализме есть зерно общего рационализма; в противном случае я бы не назвал его рационализмом. Поэтому, если наши студенты захотят писать дипломные работы о региональном рационализме, то можно было бы пусть не синтезировать, но хотя бы попытаться найти обобщающую характеристику рационализма. Но эту общую его характеристику можно дать только после того, как мы заставили бы поработать нескольких рационалистов. Я не связываю то, о чем спрашивает у меня г-н Бофре, с тем, что спрашиваете вы. Ибо г-н Бофре завел бы меня в область эстетических метафор, визави с математическими. Разумеется, любой математик любит поговорить (и он имеет на это полное право!) о красоте в математике; но не менее верно и то, что это отнюдь не творческий фактор для рационалистов. Когда находят красивую теорему, ее находят красивой после того, как ее находят, поскольку до этого... убожество! Что же случилось?.. А. Б о ф р е. Я хотел бы сказать то же самое, что только что так удачно сказал мой коллега Сурьо, и что мне не удалось сформулировать с такой же четкостью. Речь идет вовсе не о некоем приглашении использовать метафоры, а о том, что нужно задать себе вопрос, до какой глубины мы погружаемся в рационализм, т. е. о том, что г-н Сурьо назвал стремлением к свету. Э. Б р е й е. Это то, что г-н Башляр назвал эмпирией рационализма. В глубине души каждый является рационалистом на свой лад. Г. Б а ш л я р. Если создают такое же количество видов рационализма, как и видов экзистенциализма, то в таком случае я больше не рационалист! Имеется ряд работающих факторов. Рационализм — это философия, которой есть что делать, поскольку она связана с научными задачами. Э. Б р е й е. Читая вашу книгу “Прикладной рационализм” и рассматривая ваш анализ научной работы, работы в области физики и химии, я обратил невольно внимание на связь, на близость, которая существует между этой работой и тем, что называют исторической критикой: историческая критика работает точно таким же способом. Видимо, нельзя говорить о двух способах работы, когда являешься рационалистом! Г. Б а ш л я р. Может быть... Скорее всего, так! Мне не хотелось бы после моей защиты рационализма, и притом страстной защиты, производить впечатление, что нет других рационалистов, кроме тех, которые занимаются физикой и химией. Я специально взял проблему в парадоксальной форме, но замечу, что рационализм Лейбница и Канта заслуживает, мне думается, уважения. Начальные положения моей лекции были необходимы для того, чтобы снять целый ряд проблем, по которым я уже достаточно объяснялся. Я сделаю еще одно уточнение: я не считаю, что использовать образы значит находиться во власти воображения. В образах, которые возникают в ночной жизни, и состоит реальность самой этой жизни; не вы создаете образы, они в вас возникают. Следовательно, мечты лишены конструктивного начала, и именно поэтому они так часто столь беспорядочны. Поэтому, когда мы говорим о том, что математик обладает воображением, мы не можем одновременно говорить о том, что в его мозгу происходит некое движение образов. Наш словарь не годится для этого случая. Я посвятил не менее 10 лет специально изучению образов4, пытаясь понять, как они возникают, особенно в немотивированном творчестве, в поэтическом творчестве. Если некто говорит: “Я создам прекрасный образ”, он этого никогда не сделает, нельзя желать создать образ. Это своего рода дар, это не свойство ума, а свойство души. Э. Б р е й е. Это попросту милость! Г. Б а ш л я р. Да, это действительно милость. И это ночная милость. Конечно, это может прийти и днем, скажете вы. Да, но именно после того, как вы переполнены мечтою, и это возникает не посредством комбинирования образов. Именно поэтому образы значат что-то только тогда, когда они уникальны. Если же они были скомбинированы из каких-то кусков, то это была бы комбинаторная поэзия и только. Мне можно возразить, что существует ученая поэзия и в качестве примера привести поэзию, столь образованную, как поэзия Валери. Разумеется! Однако, рассматривая его поэзию, мы видим, что его поэтическая работа над чисто поэтическими темами, по заранее установленным поэтическим правилам, не мешала ему держать в узде некий материал, действительно изначальный, абсолютно оригинальный. Но мы совершенно отклоняемся от нашей темы... С. Л ю п а с к о. Я хотел бы задать г-ну Башляру два вопроса. Почему он предпочитает слово “рационализм” слову “логика”? Ведь слово “рационализм” столь нагружено исторически сложившимся метафизическим значением! Рационалист — это тот, кто верит в рациональную структуру вещей, в объективную рациональность мира, и очень трудно представить себе, что это можно как-то изменить. Слово же “логика”, мне думается, этимологически более удобно. Когда я говорю “логика”, я не имею в виду, конечно, логицизма. Второй вопрос: если речь идет об изменении рациональных функций, то кто, собственно, будет вырабатывать критерии рационализма? Кто будет судить о модификациях? Это не может быть успешным, поскольку я тотчас же впадаю в прагматизм. Следовательно, необходимо обнаружить в самом рационализме критерии его модификаций. Рядом со мной сидит мой друг, доктор Минковский, который имеет дело с патологическим рационализмом. С другой стороны, встречаются случаи, когда тот или иной вид патологического рационализма благодетелен: иногда приступы припадка успокаивают больного. Итак, каковы же критерии прикладного, т. е. постоянно меняющегося, рационализма? Это очень важно. Г. Б а ш л я р. Ваши два вопроса очень разных планов. Отвечу вначале на первый. Вы говорите, что термин “рационализм” чересчур нагружен, что он несет в себе я уж не знаю какое там философское прошлое, и, напротив, термин “логика” вам кажется подходящим... С. Л ю п а с к о. Потому что речь идет о связности! Г. Б а ш л я р. Термин “логика” мне представляется слишком пустым, слишком облегченным, чересчур формальным. Ведь если вы занимаетесь логикой, не желая формализовать некий предмет, то это значит, что вы не занимаетесь логикой в собственном смысле слова. С. Л ю п а с к о. Но существует прикладная логика. Г. Б а ш л я р. Это ничего не меняет, потому что логика не должна прилагаться! Когда вы имеете дело с логикой, вам не нужно сообразовываться с материей. Это первая дисциплина! И как раз то, о чем я говорю, и происходит в современной логике, т. е. в логистике. Когда занимаются логистикой, не нужно искать материал, к которому она прилагается. Здесь вы ошибаетесь. Не создают логической конструкции относительно научных реальностей, физических реальностей. Разумеется, и физик соблюдает логические требования, это очевидно, но эти логические требования сводятся к тому, чтобы не противоречить самому себе. Язык обладает логической структурой, следовательно, само собой разумеется, что вы говорите ясно. Когда задают некое слово посредством определения, то всякий раз, используя это слово, необходимо соотноситься с этим самым определением. Следовательно, логические требования являются требованиями вежливости духа. Если вы имеете дело с кем-то, кто не желает пользоваться той же логикой, что и вы, ему просто нужно сказать, что у него вообще нет логики, поскольку логика — это всеобщее достояние. Таким образом, вы видите, что рационализм в своей сущности противоречит попыткам сведéния к форме; в нем заключена потребность представлять контекст понятий; здесь мы перед лицом необходимости искать приложения! Поэтому я отнюдь не собираюсь присоединяться к той точке зрения, что исходной является логика. Такая позиция — это обманчивая позиция: вы никогда не будете знать, какое приложение логика имеет; вы не имеете даже права применять ее. В том, что касается второго пункта вашей критики, относящегося к тому факту, что рационализм нуждается в критериях, то я хочу сказать, что именно поэтому я и обращаюсь к деятельности в науке, к деятельности в области аксиоматики, к реорганизующей деятельности! Когда вам удалось реорганизовать все отношения и когда вы установили соответствующий комплекс понятий, когда вы придали этому комплексу понятий его экспериментальное основание, вы чувствуете, что комплекс понятий позволяет вам ставить вопросы опыту. Вы включены, кое-что зацепилось, все колеса закрутились вместе. Именно поэтому я говорю о необходимости прикладного рационализма5 и не боюсь идти дальше. Конечно, при этом случаются и ошибки, допускаются неточности при истолковании тех примеров, которые я привожу, но это и является функцией философа — совершать нелепости и пользоваться в своих рассуждениях преувеличениями! Поскольку вы понимаете, очевидно, что здесь мы сталкиваемся с необходимостью введения своего рода промежуточных понятий, вспомогательных концептуальных конструкций. А критерии? Я не ищу критериев! У меня нет общих критериев! У меня есть опытный критерий: возвращаясь к примеру с теорией относительности, я мог бы сказать, что, пересматривая понятие одновременности, мы не разрушаем связи — мы создаем бóльшую связность. Поэтому я и говорю, что рационализм теории относительности является более важным и более общим, хотя и представляется более специфичным, особенным по сравнению с классическим рационализмом. Почему? Да по той простой причине, что, рассматривая возможности применения, достаточно понять, что если скорость мала, то мы тотчас возвращаемся к общей физике. С. Л ю п а с к о. Но это же прагматизм! Э. В о л ь ф. Мне хотелось бы задать один вопрос, или, вернее, уточнить кое-что. Очевидно, в настоящий момент все понимают, что необходимо расширить рамки традиционного рационализма. Поэтому, говоря о региональном рационализме, мы и употребляем множественное число, ибо без этого ничего нельзя было бы сказать... Г. Б а ш л я р. Да, я говорил о региональных рационализмах! Э. В о л ь ф. А это значит, о методе, который мы используем в той или иной области. Так вот, мне хотелось бы знать, есть ли что-то общее в методах, имеющих приложение в разных областях? С тех пор, как существует человеческая мысль, в разные эпохи, позади разнообразия различных методов люди всегда пытались выявить некие фундаментальные образования, которых, быть может, не так уж много. Г-н Башляр говорил об исследовании связи, но это старые принципы тождества и непротиворечивости, которые всегда управляют нашей мыслью. Я думаю поэтому, что таким образом вновь приходят к поиску известного тождества некоторых инвариантов во всех научных построениях. У Эйнштейна это — скорость света, в настоящее время это — энергия, которая рассматривается как более фундаментальное понятие, чем масса... Э. Б p e й е. Но эти вопросы уже были поставлены! Э. В о л ь ф. Как бы там ни было, нужно, чтобы существовала постоянная ориентация мышления и чтобы всякое новое открытие не вело к расколу разума. В этой связи я скорее бы согласился с Лаландом, который проводит различие между конституирующим разумом и конституированным разумом. Но предположим, что я согласен с вами (я мог бы прочитать по этому поводу целую лекцию, хотя это и увело бы нас далеко в сторону). Мне не хотелось бы делать вид, что я говорю нечто оригинальное, но возьмите любой школьный учебник и вы легко найдете в нем изложение этой истории рационализма, истории стремления к ясности. Поэтому я и считал, что, когда я выступаю перед профессурой, я не должен трактовать это как школьник! Имеются базовые очевидности, которые вряд ли стоит снова обсуждать. Все мы рационалисты, по меньшей мере на уровне бакалавров. Д - р М и н к о в с к и й. Я не собираюсь говорить о “патологическом рационализме”, ибо это не имеет прямого отношения к теме. Мне хотелось лишь поделиться с вами одним психологическим фактом самонаблюдения. Услышав от вас о тонусе рационалиста, я невольно спросил себя: касается ли это действительно рационализма или все же “суточного” человека в его целостности, включая ночные и дневные часы жизни, о чем вы так блестяще писали в ваших работах. И это не просто любопытство, поскольку, когда я вас слушал, то незаметно попал под влияние той атмосферы, которую вы создали, и отчасти потерял из виду рационализм, вернее, то несколько упрощенное, может быть, понятие о нем, которое я имел. Мне хотелось бы в этом плане поставить перед вами два вопроса: первый (пользуясь вашей же терминологией), полагаете ли вы, что в нашей дневной жизни все, что не является рационализмом, имеет, так сказать, ночное происхождение? Иными словами, существует ли в нашей научной или философской деятельности что-то, что идет от рационализма, не имея “ночных” источников, и что, будучи взято для сравнения, помогло бы нам лучше понять, что же такое рационализм? И параллельно с этим — другой вопрос: с одной стороны, вы говорили о прогрессирующем рационализме, а с другой — настаивали на механизме реорганизации, постоянного начинания и особенно обновления. Так вот, я хочу спросить: считаете ли вы, что эти два движения в нашей жизни, движение прогресса и движение обновления, одной и той же природы или они совершенно различны и не включаются в рационализм так просто, как вы об этом говорили? Я привык думать, что в искусство, философию и, видимо, в наши обычные представления обновление приходит в первую очередь. Прогресс же характеризует научную мысль и прежде всего — технику как ее приложение. Здесь в дело вступает скорость — это способ стать владыкой пространства и времени, — что и позволяет нам определить понятие прогресса. Г. Б а ш л я р. Ну, что же, я так и знал, под вашим влиянием мне все же придется выйти за рамки моего доклада! Я должен вам сказать, что я ощущал некий трепет, даже страх, когда вы в какой-то момент упомянули о “патологическом рационализме”. Говоря о тонусе рационализма, я испытывал страх, как бы вы не увидели и во мне параноика и не сказали мне: на самом деле эта напряженность тонуса, которую вы хотите установить, может быть, выступает признаком приступа паранойи или мании величия. Когда говорят о прогрессе с позиций философской или научной веры в этот прогресс, то действительно может возникнуть впечатление сильного бреда. У вас хватило любезности не заходить так далеко! Фактически вы спрашиваете меня, нет ли разных способов пробуждения, разных форм полной адаптированности к своему делу, совершенной поглощенности работой. Конечно, я не могу представить себе, например, хирурга, который работал бы с ночным настроением; как только у него оказывается скальпель, вся медицинская мудрость сосредоточивается в его руках! Следовательно, понятно само собой, что и техники, и писатели, и архитекторы, и инженеры, и психологи, и психиатры, и психоаналитики, когда они работают в зените своего рабочего дня, обладают определенным тонусом, и это рационалистический тонус! Почему? Потому что они сознают свои способности. Это не то состояние, когда можно мечтать! Ведь если хирург хоть на минуту предался бы своим воспоминаниям, если бы он замечтался о чем-нибудь другом и не думал о том, что находится у него под рукой и перед глазами, то это была бы катастрофа. Вы понимаете, конечно, что если я брал примеры из физических, химических или математических наук, то это не значит, что я хотел ограничить рационализм теми функциями, которыми он обладает в этих сферах. В начале лекции, говоря о перспективах такой целостной науки, как антропология, я отнюдь не случайно заметил, что оставляю в стороне то, что, может быть, несколько поспешно было названо мной экзистенциализмом ночи. Конечно, такой экзистенциализм обладает силой, и я первый скажу это; потому что, если у математика плохой сон, то он не найдет своих теорем, а для того, чтобы он имел хороший сон, от него не нужно требовать, чтобы он продолжал писать свои уравнения! Если бы я хотел дать советы усталой психике, я бы сказал: “Отправляйтесь спать! Постарайтесь глубоко уснуть”! А лучший способ хорошо выспаться — это видеть водяные сны! Постарайтесь представить себе, что ночь окутала вас, словно одеяло, что вы находитесь в мягкой, благоуханной, теплой воде! Не избегайте очарования ночи! Но когда настанет день, когда вы окажетесь перед листом бумаги, а если вы математик — перед вашей школьной доской, постарайтесь не находиться больше в этой воде и в иле! Э. Б р е й е. Если г-н Башляр не устал, то я хотел бы попросить математиков высказать свое мнение. Ж. Б у л и г а н. Здесь говорили о воображении математиков; я думаю, что это воображение должно обогащать нас, как выражается г-н Байер, материалом примеров. Польза воображения состоит в том, что оно является в определенные моменты служанкой рационализма. Примеры обогащают нас в том смысле, что заставляют ставить новые проблемы, устанавливая, что имеются условия, о которых еще не думали, и что можно ожидать чаще найти то, о чем не думали. Начиная с этого момента, мы переходим от работы воображения, которая была некоторым образом компиляторской, поскольку мы накапливали багаж примеров, к чему-то похожему на объяснение, что становится рационализмом. Вы видите, это банально. Г. Б а ш л я р. Простите — это совершенно не банально! Я уже рассматривал эту ситуацию, когда говорил о возможных выходах; мы всегда находимся на пути к выдвижению гипотез. Мы постоянно в поисках различных новых духовных условий. Мы не можем удовлетвориться методом: метод всегда предмет дискуссии. Мы хотели бы — и я полагаю, что это не слишком по-картезиански, — чтобы метод выдохся. Самое большое удовольствие для научного мышления — оказаться в ситуации, когда метод отказывает, когда он не срабатывает. Подумайте только: метод должен быть заменен! Таким образом, вы видите, что вы постоянно заняты не только тем, что варьируете примеры, но и тем, что ищете, как часто говорит Булиган, контрпримеры: мы ищем случаи, где это больше не проходит. Р. П. Л ё н о б л ь. Мне несколько неловко опять задавать вопрос, связанный с той областью, которую вы не хотели затрагивать: я имею в виду момент встречи “человека дня” и “человека ночи”. То есть ту область, которая является главной в науке, а именно — область открытий, изобретений, гипотез. Вы говорите о двух разных состояниях науки, отделенных друг от друга появлением новой аксиоматики, новых наблюдаемых фактов. Но между этими состояниями, т. е. между моментом, когда старый метод выходит из строя, и моментом, когда новый метод только приобретается, что находится между ними? В этот момент еще нет определенных констатаций, а только новые гипотезы, образы, которые служат руководящими схемами возможной систематизации. Сошлюсь на исторический пример. Вы сказали, что нужно идти в ногу со временем. Однако мне кажется, что и у Декарта и у Галилея, у этих ученых тоже был “рационалистический тонус”. Им воздают должное, поскольку от них мы узнали, что “природа написана математическим языком”. Это сказано Галилеем6. И перечитывая их тексты, мы только удивляемся, каким ничтожным количеством фактов они располагали для подтверждения этой аксиомы. К тому же следует учесть, что в их эпоху, в их первых исследованиях математическая физика практически не выходила за рамки принципа Архимеда; и более того, в этой игре гипотез дело шло не только о математической физике, но и о механистической биологии. Я занимался в последнее время анализом одного из основных образов Декарта; речь идет о душе, способной повелевать телом, как кормчий кораблем. Я специально беру этот известный всему миру образ, поскольку хотя формально он и не фигурирует в его “Рассуждении о методе”, но подспудно присутствует во всем его творчестве. Мы встречаемся с ним всюду. А в трактате о “Страстях души” этот образ, на мой взгляд, выступает у него и как некое представление о “человеке ночи”, т. е. человеке, обладающем неким волшебным фонарем, поскольку у него есть душа. И это было в эпоху, когда ничто не позволяло говорить в пользу данного механизма. Формула “Природа — это математика” была, если угодно, только великой мечтой, которая не подкреплялась в тот момент ни одним фактом. Вскоре подобные факты появились, но в самом начале их не было. В своем выступлении вы сказали, что опыт настолько глубоко воздействует на материальный мир, что становится рациональным действием, обретает рациональную форму. Судя по тому примеру, который я привел (а можно привести и другие), я думаю, что мы имеем здесь дело с реформой когитального механизма, работа которого предшествует рациональному наблюдению фактов и в свою очередь обогащает это наблюдение, создавая необходимые предпосылки. Другими словами, я хочу спросить, не существует ли после того, как старый метод потерпел неудачу, какая-то рациональная форма, предшествующая новой конструкции, правомерность которой подтвердится фактами. Г. Б а ш л я р. У нас найдется, и в этом я с вами согласен, если мы займемся историей физики, начиная с Декарта, немало примеров или образов, которые предшествуют теории, определяют ее и в сумме представляют собой некий способ мышления, который оказывается более или менее удачным, более или менее устойчивым. Но я приведу современный пример, касающийся изменения философских знаний. Я воспользуюсь квантовой механикой, потому что это может вызвать метафизическую дискуссию, которую я считаю весьма полезной. Когда все мы почувствовали, что необходимо расстаться с привычными механистическими представлениями и перейти к квантовой механике, многие философы заявили: “Ага, вот и ученые пришли, наконец, к иррационализму! Природа отомстила! Природа мстит за увлечение рационализмом!” То есть было решено, что рациональная, классическая механика, как ее все еще именуют в аттестатах зрелости, оказалась несостоятельной, утратив свою связь с реальностью. Это и вызвало панику среди философов, размышлявших над этой проблемой и решивших, что рационализм потерпел крах. Но послушаем молодых, ум которых подвижен и которые очень быстро, как известно, отказываются от старых знаний и начинают мыслить в терминах квантовой механики. Для них восприятие квантовой механики не составляет особой трудности, они рассматривают ее как разновидность рациональной ясности. Если их спросить, почему в конце концов они предпочитают рационализм, они ответят: “О, почему предпочитаем? Вы увидите его в действии, как только он покажется вам рационализмом; и вы начнете его использовать с таким успехом, что он сделает ясными для вас вопросы, совершенно неразрешимые другим путем”. Вы обретаете рационализм в действии! Если мы обратимся к первым спектрограммам, которые появились сто лет назад, то обнаружим, что уже тогда знали немало спектральных линий и пробовали их классифицировать. Их классифицировали в алфавитном порядке: например, имелась линия альфа, линия бета, линия гамма; было известно четыре линии, характеризующие водород. И что же? Это была эмпирия; в них ничего не понимали, здесь не было никакого закона. То есть опыт, если угодно, демонстрировал в данном случае свою неспособность к пониманию. А ныне, когда мы имеем дело с этой тщательной бухгалтерией, с этим удивительным порядком, с этими техническими справочниками! Вам могут сказать: “Вы считаете, что эта линия простая? Отнюдь! Поместите ее в достаточно сильное поле, и она раздвоится, она будет выглядеть совершенно иначе!” Следовательно, мы сталкиваемся с огромным богатством экспериментальных определений. Так где же иррационализм? Он был вначале, а сейчас мы переживаем период активной рациональности. И это привело к изменению рациональных ценностей. Квантовая механика — это рациональная механика; нужно, чтобы она становилась рациональной! Р. П. Л ё н о б л ь. Я абсолютно согласен с тем, что мы возвращаемся к рациональности. Но как все же, если мы согласны с этим, наше мышление руководит наблюдением фактов? На мой взгляд, в самом мышлении происходит решительное изменение в период между тем, когда перестают понимать, и тем, когда снова начинают понимать. Г. Б а ш л я р. Но это уже другая проблема, связанная с областью индивидуальной психологии. Есть вопросы скорости понимания. Разумеется, мы не можем забывать при этом о педагогических принципах, а это тоже зависит от научного сообщества. Ведь если не хотят ввести квантовую механику в школьную программу, то наши ученики едва ли станут более сообразительными. Здесь мы сталкиваемся с проблемой сдвига в понимании. Я вспоминаю в этой связи несколько странное, на первый взгляд, выражение, которое Франк вынес в качестве эпиграфа к своей книге об Эйнштейне: “Что же самое непостижимое? То, что мир постижим”. Мы стоим перед сдвигом рациональности; рациональность всегда неоднозначна. Нужно освоить весьма трудные позиции. Именно об этом столь любезно напомнил Брейе: я сделал рационализм слишком трудным! Но это не моя вина; он сам стал трудным! М. Ф р е ш е. Мне очень понравилось выступление г-на Башляра, и в целом я согласен с ним. Но я думаю, что отвечу его внутреннему желанию, упомянув о ряде моментов, по которым, может быть, мое согласие не является полным. Прежде всего — одна деталь: вы видите в рационалисте активного человека. А как вы относитесь к созерцательному рационалисту? Г. Б а ш л я р. Когда рассматривают столь трудные вещи только в общем плане, являются активными и совершают конкретные психологические действия. Нужно иметь тонус, и тогда вы не находитесь в абстрактном состоянии духа. M. Ф р е ш е. Я уточню свой вопрос: мне показалось, что вы требуете от рационалиста обязательного участия в научных исследованиях. Не считаете ли вы, что это ограничивает, затрудняет освоение рационализма? Г. Б а ш л я р. Ну что же, в таком случае я не был бы рационалистом! А я участвовал в развитии науки, когда писал свои книги! Когда искал и читал книги других, когда вступил в научную школу; я как школьник изучал все, чтобы приблизиться к трудным вершинам культуры. Но теперь, когда я понимаю вещи, о которых мне никогда не говорили и о которых вообще ничего не было написано, я испытываю ощущение, что я уже не школьник, что я состарился, что состарилась и наука, что она стала совсем зрелой. М. Ф p e ш е. Ну что же, я вижу, что мы понимаем друг друга. Г. Б а ш л я р. Конечно! М. Ф р е ш е. Вы говорили о философии обновления или реорганизации, если можно так выразиться. На мой взгляд, здесь существует определенная опасность. Я боюсь последствий. Мне думается, если следовать за ходом ваших рассуждений (особенно не вникая в них), то можно прийти к выводу, что наука — это некое собрание руин. Г. Б а ш л я р. Вовсе нет! Отнюдь! М. Ф р е ш е. Да, но такое впечатление создается. И я говорю об этом, поскольку сам защищал часто сходный тезис (который мне кажется важным), наталкиваясь, однако, на его непонимание. А именно, что развитие науки представляет собой определенную последовательность приближений, что на каждом этапе мы получаем определенные результаты. От системы Птолемея отказались, но когда мы говорим об этом, это не значит, что мы считаем ее ложной; по-своему она истинна, хотя и была заменена лучшим приближением. Я думаю, не бесполезно настаивать на том, что наука прогрессирует путем все более развитых приближений. Г. Б а ш л я р. Я абсолютно с вами согласен! Моя жизнь философа началась именно с изучения приближений, как в философии, так и в науке. И я убежден, что самое важное условие развития науки — это ее первоначальные критерии приближенности. Например, когда мы изучаем применение какой-то функции к явлению, то можно быть уверенными, что скоро обнаружится общий закон. И продвигаясь дальше, исследуя вторую степень приближения, открываем рациональные основания предшествующей. В первоначальном своем виде система Птолемея обладала превосходным способом упорядочения астрономических явлений. Тогда не видели эпициклов, они не появлялись! Поэтому на небе был такой порядок, у которого были свои критерии, поскольку можно было с очевидностью следить за движением планет. Так что, видите, я целиком разделяю ваше мнение относительно существования, с исторической точки зрения, различных этапов в развитии рационализма, прогрессирующих способов организации явлений; это, безусловно, этапы. М. Ф р е ш е. Это замечание, я думаю, относится не только к вашему сегодняшнему докладу, но и ко всем теориям, которые опираются на те или иные формы диалектической доктрины, хотя последняя и не является учением, а может быть всего лишь методом. Но я полагаю, не следует пренебрегать определенным методом. Диалектика всегда создает впечатление, что процесс развития науки проявляется как ряд следующих одна за другой деструкций. Когда я говорю о таком впечатлении, мне могут сказать, подобно вам: “я этого не хотел”. Но уверяю вас, что во многих случаях такое впечатление возникает! И последнее замечание: вы говорили о благотворной роли ошибки. Действительно! Все мы прекрасно знаем, что ошибки порой приводят нас к первоначальным истинам. Но дело в том, что мы не ищем ошибку: мы стремимся к точности, мы ищем истину! Г. Б а ш л я р. Разумеется! И я могу привести вам еще один довод. Конечно, история наук всегда будет великолепным музеем, и это абсолютно необходимо с педагогической точки зрения, потому что молодежь должна быть знакома со всеми этапами бурного развития науки. Поэтому, например, я не знаю, как рассказать сегодня студенту о галилеевом телескопе, если начать курс оптики с исследований явления дифракции! Нужно же рассмотреть конструкцию!.. М. Ф р е ш е. И можно сказать даже, что прежние конструкции продолжают оставаться актуальными, они могут сосуществовать бок-о-бок с более утонченными теориями. Теория Ньютона была превзойдена теорией относительности. Но пытаться применить принцип относительности при изучении блока или рычага — это все равно что стрелять из пушки по воробьям. Э. Б p e й е. Кстати, именно об этом говорится в записке г-на Бенда7, к которой я хотел бы привлечь ваше внимание. Я не буду зачитывать ее целиком, зачитаю лишь начало: “Идеи г-на Башляра напоминают идеи Брюнсвика, который искренне восхищался автором “Нового научного духа”. Далее в записке идут замечания критического характера: “Сюрреализм г-на Башляра, — пишет Бенда, — не представляется мне некой выжимкой рационализма; напротив, для него характерно скорее отрицание этого подхода и при этом вполне оправданное отрицание, учитывая существование в природе явлений, которые явно необъяснимы с позиций рационализма. Но я задаю себе вопрос, не принадлежит ли наш докладчик к числу тех, кто все же верит, что усовершенствованный рационализм может их объяснить?..” Г. Б а ш л я р. Г-н Бенда спрашивает меня, не являюсь ли я пророком и не объясняет ли наука все на свете! Я думаю, что наука может избежать этого великого несчастья, ибо в тот день, когда будет объяснено все, нам придется спросить себя, а что же остается делать дальше? Я был бы весьма рад, если бы г-н Бенда в этот момент находился с нами! Э. Б p е й е. Я продолжаю: “Чтобы окончательно уточнить мою позицию в отношении позиции г-на Башляра с его подвижным рационализмом, я хотел бы спросить, может ли он процитировать хотя бы один текст, принадлежащий перу признанного ученого, который не содержал бы утверждения — коль скоро он размышляет — о том, что если дано это, то будет вот это, т. е. не использовал бы такого способа рационального рассуждения, который существует уже 30 веков”. Г. Б а ш л я р. Квантовая механика! Вся квантовая механика такова! Или ядерная физика! К ним нельзя подходить с тех же позиций, что и к обычной физике! Ш. М у р. Я хотел бы остановиться на положении, которое было высказано г-ном Фреше. Действительно, даже если научные теории носят предварительный характер, они по-своему истинны. Они действительно объясняют многое из того, что поддается тщательному наблюдению. Но я думаю, что это не относится к экономическим теориям. Ибо экономические теории чаще всего являются ложными уже в силу того обстоятельства, что они создаются людьми, выражающими нередко прямо противоположные интересы разных социальных классов, что мешает объективному мышлению. Факты политической экономии всегда одни и те же, но из-за эмоциональной предвзятости анализ их уже a priori ориентирован, как правило, на поиск лишь видимости правдоподобия. Более внимательное рассмотрение экономических явлений часто обнаруживает ложность предлагаемых объяснений. Выдвигаемые теории подвергаются порой сокрушительной критике и от них не остается даже “руин”. В подтверждение сказанному я мог бы привести немало примеров и, в частности, пример теории, связывающей причины кризисов исключительно с общим перепроизводством. М. Ф р е ш е. Те замечания, которые были мной высказаны, относились к области математических и физических наук. То есть к тем вещам, которые входят в круг моей компетенции. Но я согласен, что в политической экономии могут какое-то время существовать ложные теории, поскольку их труднее, чем в физике, соотносить с реальностью. Но я полагаю, что мое замечание остается справедливым и применительно к политической экономии, когда речь идет о старых теориях, которые не отрывались от фактов, хотя впоследствии и были отброшены во имя других теорий, интерпретирующих факты лучшим образом. Так, достаточно наивное представление о законе спроса и предложения было, как известно, со временем существенно пересмотрено и уточнено. Но оно и сегодня сохраняет свое значение в качестве средства первичной ориентировки в мире фактов. Поэтому я думаю, вы согласитесь со мной, что, хотя я признаю прогресс в области математической экономической теории, я не должен отрицать ценность работ по классической экономической науке и выбрасывать их в корзину, к чему, видимо, склонны слишком страстные поклонники диалектического метода. Э. Б p e й е. Мне остается лишь поблагодарить от вашего имени г-на Башляра. Благодаря ему у нас прошло очень интересное заседание и состоялась оживленная дискуссия, которая помогла осветить многие неясные вопросы. От всей души мы благодарны ему за это. Примечания 1 Заседание Французского философского общества, суббота 25 марта 1950 года. См.: Bulletin de la Sociйtй franзaise de Philosophie, sйance du samedi 25 mars 1950. Paris: Librairie Armand Colin, 1950. — Перев . 2 У Башляра, дословно, с опытом “философии 3-х “ре”: “de la philosophie du “re”, “re”, “re” — “recommencer”, “renouveler”, “rйorganiser” (постоянного начинания, обновления, реорганизации). При этом, играя словами (du “re” звучит по-французски как durer — длиться, продолжаться), он проводит знак равенства в данном случае между философией “du “re”” и философией “du “non”” (название одной из его книг). — Перев. 3 Ученая степень во Франции. — Перев. 4 Этим проблемам посвящен целый ряд книг Г. Башляра. См.: Le psychanalyse du feu. Paris, 1938; L'eau et les rкves: essai sur l'imagination de la matiиre. Paris, 1942; L'air et les songes: essai sur l'imagination du mouvement. Paris, 1943; La terre et les rкveries de la volontй: essai sur l'imagination des forces. Paris, 1948; La terre et les rкveries du repos: essai sur les images de l'intimitй. Paris, 1948; La poйtique de la rкverie. Paris, 1961. — Перев . 5 См.: Bachelard G. Le rationalisme appliquй. Paris, 1949. — Перев. 6 Имеется в виду следующее место в сочинении Галилея “Пробирщик” (Il saggiatore): “Философия написана в величайшей книге, которая всегда открыта перед нашими глазами (я разумею вселенную), но ее нельзя понять, не научившись сначала понимать ее язык и не изучив буквы, которыми она написана. А написана она на математическом языке, и ее буквы — это треугольники, дуги и др. геометрические фигуры, без каковых невозможно понять ее слова”. — Le opere, v. VI, p. 232. — Перев. 7 Жюльен Бенда — французский писатель и критик, автор известной в свое время книги “La trahison des clercs” (1927). — Перев.
МАТЕРИАЛ И РУКА1 Некий писатель-романтик, на досуге занимавшийся живописью, считал, что он воздает должное реализму, признавая “существование внешнего мира”. Граверу куда проще. Для него существует материал. И этот материал мгновенно претворяется и оживает, как только к нему прикасается созидающая рука гравера. Этим материалом может быть камень, грифельная доска, дерево, медь, цинк... Уже бумага своей фактурой, прожилками и шероховатостями провоцирует грезящую руку гравера на своего рода состязание в изысканности. Материал — первый соперник творящей руки поэта. В нем заключено все многообразие враждебного мира; мира, который надо покорить. Истинный гравер начинает свою работу с мечты о покорении. Он — труженик. Он — творец. Ему принадлежит вся слава мастера. Размышляя над страницами этого альбома2 с точки зрения материала, мы воочию видим плоды рук гравера, которым движет мечта о покорении. При этом эстетический эффект от увиденного не скрывает от нас истории проделанной работы, истории борьбы с материалом. Тонкое искусство травления по меди, всевозможные уловки резьбы по дереву, осторожность в обращении с шершавой поверхностью камня — одним словом, все героические этапы работы гравера будут пережиты и нами, если мы почувствуем исходный материал, к которому прикасалась его рука. Жорж Брак как-то заметил: “Для меня акт творчества всегда превыше ожидаемых результатов”. Искусство гравюры, более чем какое-либо другое, напоминает нам о такого рода акте. Ибо материал, с которым имеет дело рука гравера, это не только бумага, не только слой целлюлозы; дерево и медь хранят свои тайны, ждущие раскрытия. Гравюра — искусство, которое, кроме всего прочего, не может обмануть. Это первобытное, доисторическое, дочеловеческое искусство. Еще раковина оттиснула свою форму на податливой поверхности камня. Раковина пользовалась разными резцами для обработки известняка и кремния. Это сознание творящей руки возникает и у нас, когда мы участвуем мысленно в работе гравера. Гравюру нельзя просто созерцать, она воздействует, являя нам образы пробуждения материала. За линиями образа следует не только взгляд, ибо с визуальным образом связан и образ созидающей руки, и именно он пробуждает в нас активное начало. Рука есть осознанное действие. Но поскольку уже самый подступ к материалу, согласно Браку, приносит первую радость творцу, надо вспомнить и о радости первых рисунков, когда рукотворящий поэт, еще до того, как на меди появится кислота, грезит, взявшись за карандаш, над белым листом бумаги. Как назвать эту первую дуэль материалов, эту схватку на рапирах, что предваряет действие резца? Тот, кого интересует постижение сути вещей, этот поединок белого и черного, может многое узнать у физика. Именно он может помочь нам проникнуть в тайну борьбы атомизированных гномов, чтобы почувствовать всю невероятную диалектику их сближения и связи. Ибо чем, как не этим занят рисовальщик, как бы сопрягая два материала: приближая черный карандаш к бумаге. И больше ничего. Непорочная бумага взывает к слиянию со сплавом графита. Бумага пробуждается от своего невинного сна и отряхивает с себя белый кошмар. На каком расстоянии возникает этот взаимный порыв, притяжение черного и белого? С какого момента их внешнее сближение начинает преодолевать внутреннюю независимость? В какое мгновение поток атомов углерода — черная пыльца! — оставляет карандаш и заполняет поры бумаги? Скупой язык физики отвечает: на расстоянии 10−5 сантиметров, т. е. десяти тысячных миллиметра. А атомы — в тысячу раз меньше. Таков карандаш на бумаге. Так грезящие пальцы даруют жизнь слиянию двух материалов; так материалы, вовлеченные в рисунок, завершают и фиксируют действие творящей руки. Так, с присущей ей изысканностью рука пробуждает скрытые силы материала. Вся энергия мечты, с ее страстью и тайной, находящая выражение как в металлической борозде, так и в тончайшей линии, заключена в человеческой руке — этом синтезе силы и искусности. Этим можно объяснить сочетание разнообразия и целостности, характеризующее альбом, в котором шестнадцать великих мастеров явили нам, каждый по-своему, бытие человеческой руки. Здесь зафиксирована исповедь человеческого устремления, явлена новая хиромантия, ведающая сокровенное и творящая судьбу. Примечания 1 Bachelard G. Matiиr et main. — In: Bachelard G. Le droit de rкver. Paris, PUF, 1970, p. 67—69. 2 Bachelard G., Eluard P., Lescure J., Mondor H., Ponge F., Solier R., Tzara T., Val й ry P. A la Gloire de la Main. Paris, 1949.
НАУЧНОЕ ПРИЗВАНИЕ I Еще в начале нашего века стали появляться философы, которые, похоже, хотели бы обвинить науку во всех смертных грехах, сравнивая ее с пресловутым джинном, выпущенным из бутылки. Мне представляется, когда мы судим об ответственности науки, опираясь на этот привычный (и я добавил бы — фальшивый) образ неких разбуженных и неуправляемых сил, то это свидетельствует скорее о том, что мы плохо представляем себе действительную ситуацию человека перед лицом науки. Усугубляет ли наука драму человеческого бытия? Ведь на протяжении последних столетий люди видели в прогрессе науки проявление гуманного начала, испытывали доверие к ней. Так какого же могущества надо было достичь, чтобы изменилась эта философия? Возможно, существует в истории какая-то точка, обратившись к которой мы лучше поймем причину указанного искажения человеческих ценностей? Чтобы ответить на эти вопросы, я думаю, нам следует прежде всего разобраться в проблеме ценностей, в их сложной иерархии; только в этом случае мы поймем, почему и в современную эпоху наука продолжает сохранять свою притягательность, передаваясь как некое призвание из поколения в поколение. То есть с самого начала я хотел бы подчеркнуть следующее обстоятельство. Пока мы не признáем, что в глубинах человеческой души присутствует стремление к познанию, понимаемому как долг, мы всегда будем склонны растворять это стремление в ницшеанской воле к власти. И следовательно, по-прежнему будем обвинять науку во всех грехах, истоки которых, конечно же, не в стремлении к познанию как таковому, но в стремлении ко злу и в желании прибегнуть к оружию. Возлагать на науку ответственность за жестокость современного человека — значит переносить тяжесть преступления с убийцы на орудие преступления. Все это не имеет отношения к науке. Анализ человеческого сознания не должен приводить нас к обвинению научных методов, а должен быть сосредоточен на изучении стремления к могуществу. Мы только уйдем в сторону от существа проблемы, если будем перекладывать на науку ответственность за извращение человеческих ценностей. II Итак, не отказываясь от обсуждения этой волнующей современные умы проблемы, которая, как я полагаю, будет подвергнута более обстоятельному анализу в ходе наших десятидневных дискуссий, я предпочел бы не рассматривать в своем докладе вопрос об иерархических ценностях науки с позиций зла. Мне думается, что мы сможем лучше разобраться и в этом вопросе, основываясь на опыте менее резких оценок. Вначале я хотел бы коротко остановиться на тех подходах к науке, которые несут с собой явное обесценение научного духа, чтобы перейти затем к рассмотрению тех ценностей, что непосредственно связаны с научным призванием, и показать, что их восприятие предполагает, несомненно, расширение человеческой души. Говоря о недоверии к науке и обесценении научного духа, сошлюсь прежде всего на два отрывка из работ Макса Шелера. В своей книге “Сущность и формы симпатии”, не приводя никаких примеров и без всякого комментария, Макс Шелер пишет следующее: “Существуют “мученики” философии, рассматриваемой нередко как “gaya scienza”2, и мученики веры, которые справедливо вызывают наше восхищение. Что же касается мучеников науки, то они далеки от нашего возвышенного отношения к ним, они попросту комичны” (франц. перевод, с. 104). Не веря своим глазам, я взял немецкое издание и стал читать: “Mдrtyrer der Wissenschaft sind nicht erhaben, sondern komisch”3. Ну, конечно, Галилей смешон, подумал я, поскольку его принудили к раскаянию, как смешон, видимо, и Рихман, сраженный молнией в своей лаборатории в Санкт-Петербурге ровно 200 лет назад, когда он проводил опыты, подобные опытам Франклина; разумеется, смешон и Пилатр де Розье, раздавленный своим шаром, когда он пытался в 1788 году пересечь Ла-Манш! А судьба Дагерра, чьи изыскания и опыты в области фотографии привели его на грань безумия?.. Ну что же, если такой крупный философ, если такой проницательный феноменолог, как Макс Шелер, может судить столь несправедливо об ученых, не проявляя сочувствия к их труду, то, видимо, это объясняется тем (решил я), что он сам не переживал подлинную драму постоянного напряжения научного духа. Поэтому не будем больше говорить о мучениках, поговорим лучше о тружениках. Я думаю, можно с полной уверенностью сказать, что научное призвание всегда связано с большой долей риска и смелости, поскольку ученый взваливает на свои плечи заведомо трудную ношу; он обязан проявлять поистине изощренное терпение в своей работе, не говоря уже о ежедневно переживаемой им драме личной борьбы с интеллектуальной темнотой во имя достижения ясности. Следовательно, перед нами стоит задача создания скорее феноменологии человека, преданного науке. Или, говоря точнее, человека, не пасующего перед наукой, глубоко погруженного в органику научной культуры, а не просто удовлетворяющего свое любопытство. Именно на эту сторону проблемы Макс Шелер не обратил, как мне кажется, должного внимания. Как философ, как феноменолог, следующий духу классической феноменологии, удивительно, что он даже не почувствовал ценность того, что я бы назвал сознанием собственного присутствия в культуре и обязанностью поддерживать это трудно сохраняемое сознание, придающее смысл научной работе. Научная мысль примечательна тем, что она является одним из организующих начал человеческой психики; она направлена на сохранение, на повторное нахождение, на постоянное обновление, на исправление, на пересмотр результатов своей деятельности. Именно поэтому она предполагает смелость, постоянство, упорство, что и придает ей подлинный драматизм. III А вот перед нами еще одно положение, из другой книги Макса Шелера, по поводу которого я мог бы высказать теперь уже более конкретные замечания, а не заниматься лишь общими рассуждениями о человеческом прогрессе. В книге “Место человека в космосе” Макс Шелер, говоря о духовных реальностях, выделяет четыре мира, среди которых человек рассматривается как четвертый мир, помимо трех остальных: неодушевленного, животного и растительного. Однако деятельность ученого отнюдь не связана у него с теми ценностями, которые характеризуют этот четвертый мир. Я сужу об этом, в частности, по тому, что для него научный дух и техническая деятельность, оказывается, всего-навсего продолжают ту же линию адаптации, в соответствии с которой развивался и животный мир. В этом смысле весьма характерна следующая его фраза, которая и вызывает у меня желание поспорить с ним: “Между умным шимпанзе и Эдисоном, — пишет Шелер, — если рассматривать Эдисона как инженера, существует лишь разница в степени”4. На мой взгляд, против подобного сравнения “умного шимпанзе” и инженера Эдисона можно выдвинуть, по крайней мере, два возражения: одно, которое, по-видимому, не убедит сторонников Шелера (хотя оно бесспорно доказательно), и второе, которое, поскольку оно вытекает из системы доказательств самого Шелера, должно, я думаю, было бы убедить их. Обратимся к первому возражению. Точка зрения, которую я критикую, основывается на несомненном мифе о некой непрерывности опыта, причем как в мире животных, так и в мире людей, непрерывности, которая, как считал, видимо, Шелер, существует всегда. Я имею в виду непрерывность или преемственность между обычным опытом и научным опытом. Между прочим, в работах Мейерсона мы также найдем немало этому примеров. Так, в одной из своих книг он приводит пример о дрессированной собаке, якобы владеющей основами механики, на том лишь основании, что она “умно” хватает кусок мяса, брошенный ей хозяином. Если верить Мейерсону, то можно подумать, что у собаки есть какое-то понятие “траектории”. Однако Шелер идет в этом смысле еще дальше. Он настолько идет дальше, что его непрерывность тут же, на мой взгляд, наталкивается на следующее очевидное возражение. Да, Эдисон — электрик. Но существует ли животная психология и можно ли выдрессировать умную собаку или разумного шимпанзе, чтобы и они смогли изобрести электрическую лампочку? Не будем заниматься на этот счет психологическими утопиями и мифической педагогикой, а отдадим себе отчет в том, что понятие электричества — это, конечно, результат опыта, но это такой результат, который порывает с теми знаниями, что были приобретены путем непосредственного опыта. Эдисоновское изобретение мыслимо лишь при условии преодоления человеком прерывности опыта. Совершенно непредставимо, чтобы некий ум — животного ли, первобытного человека или даже философа — мог осуществить эдисоновский эксперимент. Стоит лишь задуматься над этим сущностным эпистемологическим разрывом в системе общих знаний, который может быть понят в данном случае в связи с появлением современного знания об электричестве, как точка зрения Шелера сразу теряет, на мой взгляд, всякую доказательность. Но перейдем ко второму возражению, более тесно связанному с положениями шелеровской философии. По нашему мнению, метафизический довод, который также подрывает позицию Шелера (как и другие сходные позиции), состоит в этом случае в признании существенной историчности научного познания. Феномен Эдисона мог появиться только в определенной точке истории науки. Лишь утопическое отношение к действительности может заставить нас вообразить, что данный феномен мог бы появиться на целый век раньше. Поэтому если мы и согласимся с тем, что животный ум тоже подвержен эволюции или что ему присуще развитие, то историей как таковой эта эволюция не будет. Эволюция не является, собственно говоря, историей. Развитие же науки и есть сама история, история, которая все больше освобождается от случайного в пользу диалектики. Следовательно, мы можем заключить, что, какой бы современной ни была культура научного мышления, каких бы результатов ни достигал научный анализ, развитие науки непредставимо без осознания истории проблем. Современное научное открытие обобщает такую сумму человеческой истории, оно находит свое подтверждение в природе, столь глубоко преображенной человеком, что мы действительно больше не можем настаивать на идее непрерывности, проповедуемой философами. Ясно, что на проблему существенной историчности электротехники, на эдисоновский эксперимент необходимо посмотреть с эпистемологической точки зрения. Ведь наше понимание электричества основывается на строгих теоретических положениях. Как мы можем знать, что угольная нить из бамбука не сгорит в тот момент, когда она излучает яркий свет, если мы не знакомы с современной теорией горения, если у нас нет точного понимания того, каким образом мы можем воспрепятствовать естественному горению? Как можно создать всю систему электрического освещения, если мы не осознаем рациональности законов, которые связывают понятия силы тока, напряжения и сопротивления? Иначе говоря, не связаны ли это теоретическое знание и эта рациональность, лежащие в основе современного анализа, именно с той силой a priori, на которую указывает сам Шелер, как на особую силу, свойственную человеку5. То есть я хочу сказать, что, даже с точки зрения самого Шелера, идея непрерывности “шимпанзе — Эдисон” является по меньшей мере абсурдной. Следовательно, мы видим, как факты и аргументы в науке одновременно становятся историчными; они столь прочно исторически взаимоувязываются, что оказывается невозможным судить о них вне истории. Одним словом, человек науки нашего времени — это существо, которое испытало становление. Это ставший человек, хотя я тут же должен заметить, что одновременно это и человек становящийся, человек становления. В общем, для меня совершенно очевидно, что те примеры, на которые я ссылался, отнюдь не свидетельствуют о падении престижа науки; в них нет даже намека на понимание ее реальных, подлинных ценностей. Когда я обращаюсь к этим примерам известного философа, мне вспоминается грустная мысль Ламартина: “Способность удивляться встречается, увы, намного реже, чем способность судить”. Помня об этом, я позволю себе расширить рамки критики и сказать также несколько слов о других, менее значительных философах, в частности, о прагматистах, исповедующих своеобразный оппортунизм в отношении истины, распыляющих ее. В начале нынешнего века эта многочисленная группа философов немало способствовала выхолащиванию философии науки. К счастью, однако, и они не повлияли на развитие науки как таковой, оказавшись как бы по эту ее сторону и обращая мало внимания на трансцендентную сторону науки, на ее философию, которая всегда стремится, как выразился один молодой автор, “за пределы предельного”. А теперь — после этих критических замечаний, которые мне казались важными, — я перейду к позитивной части своего доклада и постараюсь показать, что современный человек находится не перед наукой, а в науке, в горячем становлении науки, в ускорении человеческого становления, которое, несомненно, является одной из самых драматичных характеристик нашего времени. В этом ускорении, связанном с развитием научной мысли, и выражается, собственно, то, что было названо нами призванием или что имеет непосредственное отношение к призванию. Призвание к науке есть своего рода приглашение к активности мышления, приглашение к ускорению мышления. Оно неизбежно мобилизует всю нашу глубинную энергию. Вот, по крайней мере, те несколько моментов, на которых я хотел бы остановиться. IV Ясно, что человек стремится к познанию, испытывает изначальную потребность в знаниях. Этот факт ни у кого не вызывает сомнения. Пробуждение любознательности у ребенка всегда доставляет искреннюю радость как матери, так и отцу. Наблюдая ребенка, который познает мир, все мы изумляемся его изумлению. Реже, однако, мы удивляемся при этом нашим неожиданным педагогическим способностям. Мы столько знаем, а ребенок знает так мало, какая неожиданная радость стать наставником! Справедливо или нет (чаще всего, я думаю, несправедливо), но мы считаем, что можем уподобиться ребенку. И это происходит независимо от того, что Жан Пиаже пытается доказать нам своей знаменитой педагогической системой, согласно которой нам якобы необходимо подкреплять эту общую радость, вдохновляющую ребенка на бесконечные вопросы, а психологу — проводить в этой связи свои бесконечные исследования. Нет сомнения, что передача знаний является обязанностью человека, соприродна ему. И эта обязанность вовсе не связана с какой-либо выгодой или пользой, приносимой знаниями. Речь идет о знании ради него самого. В человеке действительно присутствует то, что мы могли бы назвать истинным стремлением к знанию. Знание само есть фактор жизни. Это прекрасно понимал Гердер, когда писал 150 лет назад: “Ничто в человеке не стимулирует так его жизнедеятельность, как познание... Когда он бросается по следам возвышенной мысли, которая влечет его, человек забывает все; он забывает сам себя, он теряет ощущение текущего времени, он способен совершить невозможное”. Такими словами характеризовал Гердер эту одухотворяющую, сущностную силу знания. Человек предан познанию. Но что это за преданность, о которой идет речь, и существуют ли пределы нашему стремлению к знаниям, можем ли мы управлять им? Может быть, разумнее положиться в этом на волю обстоятельств и случая? Должны ли мы оставаться вечно любопытными детьми, находящими радость в первых попавшихся ответах или от первых полученных знаний? Прежде чем мы займемся проблемой научного призвания, задумаемся над следующим вопросом. Не повинно ли в догматизме всякое поколение, которое ограничивается передачей своим детям лишь элементарных, общедоступных знаний? Я думаю, мы имеем право расценивать такого рода познание как догматическое, как догматизм банальности. Оно настолько привычно, что не вызывает у нас сомнений, а в силу общепринятости кажется даже единственно возможным способом постижения человеческой реальности. Но если современный научный дух действительно вполне способен изменить наш контакт со вселенной, если он создает новые условия человеческого существования, если он стимулирует постоянное преодоление уже реализованного знания, то необходимо, видимо, освободиться от названного догматизма познания и поставить его под контроль. Как бы то ни было, человеческое знание отныне подвержено динамике самопреодоления. Наука за последние два коротких века и особенно с начала нынешнего века находится в состоянии непрерывной эпистемологической революции. Научный дух приносит с собой не только новые ответы, но и новые типы ответов в поисках знаний. Как прекрасно сказал Уайтхед: “Самое великое изобретение XIX века — это изобретение методов изобретений”. Поэтому если мы вернемся теперь к проблеме пробуждения разума с помощью обучения, осуществляемого отцом, то должны, очевидно, сказать, что современный научный дух соответствует особому отцовскому чувству, которое связано не просто с передачей знаний, но и с заботой об их приумножении. Научное знание сегодня столь впечатляюще и развито, что любой человек, имеющий склонность к занятиям наукой, обретает неизбежно своего лидера, своего учителя. Разумеется, существуют и другие возможности “отцовского попечительства”, отличные от тех, что реализованы современным научным духом. В частности, в искусстве художественный гений заражает нас, как правило, силой личного примера. В сфере же науки лидер воздействует на нас как бы опосредованно, через культуру и ее элементы; его сила скрыта здесь в результатах коллективной научной деятельности. Время анархичной научной работы безвозвратно прошло. И мы сталкиваемся с удивительной вещью: наука владеет духом, не порабощая его. Современный научный дух в принципе свободен от всякого догматизма уже в силу самого факта, что он постоянно обновляется. Причем это постоянное обновление затрагивает все здание науки, включая ее фундамент. Наука не только перестраивается, но и достраивается и как бы постоянно начинается вновь. И от этой ее постоянной перестройки, постоянного обновления поистине веет интеллектуальной молодостью! Разве не подлинный дух молодости пронизывает работы Луи де Бройля, Шрёдингера, Гейзенберга, Паули, Дирака! Как не признать и не подчеркнуть это достоинство уже произведенного знания, конструированного знания! Да, наука — это движение. Это одно из самых ярких проявлений жизненной силы человека, и даже, возможно, наивысшей его силы. Итак, если не быть наивным и не относиться бездумно к идее бесконечного прогресса, мы можем, видимо, сказать, что сфера научной деятельности отныне предстает перед нами как открытая сфера. Мы находимся в такой стадии, когда провозглашается открытая наука. Любой человек, имеющий сегодня призвание к науке, может быть уверен, что существующая наука не оставит его без проблем. В ней нет сегодня недостатка в проблемах. В дни скудости мысли и отсутствия идей, что всегда остро переживается великим духом, Мопертюи мечтал о проблеме, которая не была бы слишком трудной. Отцовское чувство современного научного духа умеет распределять задачи. Мы знаем, что оно ставит, исходя из опыта прошлого, посильные задачи перед новичками, а по-настоящему сложные задачи распределяет между теми, кому они по плечу, т. е. между гениями. Так развивается современное научное знание, когда каждая душа, обладающая научным призванием, имеет свою проблему и находит свой путь ее решения. Нечто вроде динамической индукции одушевляет научную культуру. Современное научное призвание характеризуется особой прогрессирующей чертой, поскольку душа обретает философскую уверенность. Я хотел бы обратить на это специальное внимание. V В свое время Гегель писал в “Феноменологии духа”: “Дух, который знает себя в таком развитии как духа, есть наука”. И далее: “Она есть его действительность и царство, которое он создает в себе в своей собственной стихии”6. Другими словами, дух — это прежде всего развитие. Размышление, стремящееся ухватить его в некоем начале, философски несостоятельно. В великолепной статье, которую Марсель Реймон посвятил педагогике женевского философа Гура, мы читаем: “В момент, когда мысль начинает осознавать самое себя на уровне деятельности, она открывает одновременно всю историю предшествующей работы сознания”. Итак, возникает необходимость определить дух как развитие, как развитие сознания. Человеческое существо, которое не развивается, которое не следует развитию, по существу лишается своего фундаментального качества и, говоря словами Гегеля, перестает жить “в своей собственной стихии”. После Гегеля в нашем все убыстряющемся мире духовная перспектива научной культуры необычайно расширилась. Мы пользуемся в настоящее время результатами долгого пути, пройденного знанием. Научный дух прогрессивно развивается во всех сферах знания, он утверждается, как бы самоисправляясь, отталкиваясь при этом от первоначальных знаний, которые всегда разрозненны и всегда зависят от эмпирических случайностей. Короче, человек, входящий в современную научную культуру, входит так или иначе в мир, созданный научным духом, в мир очеловеченной природы. Его не пугают отныне ни “ловушки” субъективности, ни косность обыденных представлений, связанных с неподвижностью и летаргией естественной жизни. Следуя своему научному призванию, он прекрасно осознает проблему становления. Сознание бытия фактически умножается сегодня на сознание становления, поддерживаемого, укорененного становления, требующего от нас, чтобы мы всегда были людьми своего времени. Только в науке своего времени ум, обладающий соответствующим призванием, может открыть это призвание и реализовать себя. Человеку науки блестяще удается этот парадокс. А именно, свободно мысля, принимать одновременно свою включенность в “общую науку”, в ее систему мышления. Я не буду особенно настаивать на этой двоякой ценности, которая столь характерна для научной работы, хотя порой мы злоупотребляем этим, чтобы доказать себе, что обладаем свободой, т. е. правом на некое произвольное и даже абсурдное действие. В то время, как мне кажется, следовало бы со всей определенностью подчеркнуть ценность именно “двоякой” свободы, не забывая о той радости и том удовольствии, что мы испытываем от участия в совместной деятельности, тем более, когда она успешна и когда мы уверены в правильности выбранного нами направления исследования. Правда, подобный выбор, как и определенная линейная последовательность решения научных задач могут восприниматься тем или иным специалистом критически. Однако это не должно вызывать у нас сомнения в правомерности самой специализации. Удивительная вещь — отнюдь не вчерашним днем датируемая — боязнь специализации. Она проявляется уже у Гёте, т. е. во времена, когда специализация как таковая была практически невозможна. Но мы сталкиваемся с ней и на протяжении всего XIX века, когда специализация стала реальностью и, казалось бы (на фоне успехов), не должна была вызывать прежних подозрений. Я думаю, фобия специализации — это своеобразная мономания философов, которые судят о науке со стороны, не занимаясь ею. Поэтому она и ассоциируется ими с ущемлением духа. Люди же, занимающиеся наукой или живущие ее проблемами, не испытывают страха перед специализацией. Растущая специализация не подрывает основы культуры. Напротив, она пробуждает к жизни и стимулирует развитие тех идей, которые относятся к самым различным ее областям. Являясь, по определению, пионером в науке, даже узкий специалист не может не стремиться к знаниям и не обладать широтой мышления, благодаря чему, собственно, он и становится специалистом и что определяет его место в науке. Специалист не может быть ретроградом. Если в философском мире все еще бытуют ошибочные представления относительно научной специализации, то, я думаю, это связано с тем, что мы не обращаем внимания на интегрирующую способность и силу научной мысли. Мы не замечаем, что даже незначительная деталь опыта и тонкость мысли уже свидетельствуют о своеобразной глубине и основательности подхода к изучаемому явлению. Мы путаем накопленное знание и координированное знание. Мы ценим скорее эрудицию в области естественных явлений и не хотим понять, что современную науку интересует конструирование феноменов. Но вспомним о тех великих физиках, чьи имена неразрывно связаны с их открытиями. Мы видим, как поверх науки фактов здесь появляется наука эффектов. Поэтому и говорят об эффекте Зеемана, эффекте Комптона, эффекте Пьера Оже. Кажется, что, вызывая такие эффекты, физик невольно заставляет природу специализироваться. Например, та область знаний, которая сформировалась после открытия Зеемана, столь обширна, что уже одно это опровергает, я думаю, критиков специализации. Ни один историк науки не в состоянии охватить сегодня ту гигантскую литературу, которая появилась в связи с этим эффектом, хотя со дня его открытия не прошло и 50 лет. Таким образом, даже не говоря о специализации такого уровня, можно почувствовать, что всякое новое научное знание — это одновременно и изменение духа. Один молодой поэт справедливо “возмущен” — я цитирую отрывок из “Суммы поэзии” Патриса Латур дю Пена (с. 343), — “возмущен тем, что никто не обращает внимания на урок, что никто не рассматривает чтение или любой другой вид коммуникации как метаморфозу духа, как возможность изменения жизни”. То есть этот поэт полагает, что любая трансформация духа немедленно отзывается в глубинах нашей души. Если бы философы обладали такой же чувствительностью, как этот поэт, они поняли бы всю экзистенциальную ценность научного прогресса, определяемого сегодня новаторским характером науки. В царстве научной мысли только то заслуживает названия новой идеи, что немедленно ведет к реорганизации и обновлению старых идей. Один известный психолог как-то заметил, что узаконенная идея препятствует появлению новых идей. Между тем автореформирование, которое вызывает научная идея, провоцирует цепь идеаций, которые задают, если можно так выразиться, образ нового прошлого. Новое мышление раскрывает возможности, которых прежние методы не могли ощутить. “Возвращенная” история помогает нам лучше понять те пути, которые ведут к современному мышлению. Говорят, что “человек — это путь”. Рядом с путями, проторенными долгой историей мысли, наука создает новые методы, которые и являются осью ускорения. VI Это ускорение, о котором мы говорили на уровне общей эволюции современных наук, сказывается и на развитии способностей человека. Или, другими словами, оно как раз и свидетельствует о призвании, а точнее — о появлении совершенно определенного типа психики, что должно, как я полагаю, привлечь особое внимание психологов и философов. Прежде всего современная наука обостряет наше переживание разделенности прошлого и будущего. Это переживание равносильно тому, что я бы назвал рациональным тонусом. Имеет смысл говорить о тонусе рациональности. Это поймет, я думаю, всякий, кто задумается над следующим откровенным признанием Тэна: “Доказательства — вот чему я доверил свою душу”. Научный дух способен защитить себя, ибо он нацелен всегда на решение задачи в соответствии с обоснованной программой действий. Научная мысль по своей природе устремлена к будущему. И современная научная мысль является несомненно одной из наиболее мощных сил, приближающих это будущее. Отныне даже трудно себе представить, что будущее человека возможно без участия такой силы, как современная наука. Природные силы, ввиду спонтанности их проявления, вызывают медленные изменения. В человеческом мире, благодаря организующему началу науки, все идет гораздо быстрее. Но здесь я бы подчеркнул следующее, говоря о воздействии научного познания на индивида: нужно понять, что научная мысль активизирует все интеллектуальные способности человека. Сообразительность доставляет, как известно, особое удовольствие в научной работе. Одним из важных последствий современной науки является активизация психической деятельности. Подобная активизация — необходимое условие развития научных способностей. Только быстрый ум способен на ясное и четкое мышление. Если бы мне позволили ввести новый термин для характеристики этого аспекта рационалистичности познания, то я бы употребил слово “тахологос”7. В связи с этим я остановлюсь на рассмотрении временнóй ткани научной мысли. Это позволит нам лучше понять подлинный характер переживания времени человеческой душой. Я хотел бы спросить у сторонников Анри Бергсона, не слишком ли они подвластны эмпиризму интимной длительности времени, интересуясь потоком проживаемого преимущественно на уровне поверхностных, мимолетных, врéменных впечатлений, в чем воля и разум фактически не участвуют. Я полагаю, что то напряжение мысли, которое возникает в момент рационализации познания, имеет совершенно иное измерение, иную направленность и поэтому должно быть отнесено к более глубокому уровню нашего бытия. Постоянно изменчивая кривая бергсоновской “длительности” не должна заставить нас забыть о постоянно прямой линии прогностической мысли. Интеллект не пытается “ловко вывернуться” только потому, что он стремится к ясности мышления. С другой стороны, мыслительная деятельность, которая обладает, согласно Бергсону, своим потенциалом прошлого, ослабляется иногда слишком непосредственным ощущением будущего, но чаще — памятью или грезой о прошлом. Научная же деятельность, для которой характерно осознание отдаленности ее перспектив, связанных с выполнением большого объема исследований, может сковываться чувством именно этой отдаленности. Риск, сопряженный с этим, может носить самый разнообразный характер, хотя он и упорядочен. Более того, в определенном смысле мы можем рассматривать программу научных исследований как организацию риска. Ведь, собственно, поэтому научная деятельность и является увлекательной. Разве можно не увлечься, например, такими великолепными чертежами будущего, как промышленные проекты или проекты создания новой техники? Будучи философом-мечтателем, я иногда задаю себе вопрос, не в этих ли предвосхищениях и не в этом ли проявлении воли к труду коренится наша вера в будущее человека? Во всяком случае, именно об этом свидетельствует развитие мысли и научного опыта. VII Одним словом, как показывает опыт, развитие науки нерасторжимо связано с творчеством, с потребностью человека в творчестве, что радикально меняет исходную, первичную структуру сознания homo faber и открывает возможность поиска нестандартных научных решений. Чтобы проиллюстрировать сказанное, вернусь снова к диалектике механического и электрического. Ясно, что после Ампера и Фарадея появился совершенно новый тип ментальности, поскольку изменился объект исследования. Если ментальность homo faber связана (как показал Бергсон) с наблюдением твердых тел, то теперь мы имеем дело с ментальностью человека, начинающего управлять невидимой и неосязаемой энергией. Отныне учение о твердых телах и энергетизм предстают как два различных подхода в области философии науки. И если мы действительно хотим установить иерархию между ними, иерархию, складывающуюся, естественно, в пользу современного учения об энергетизме, то мы преодолеем доисторичность, которая отягощает бергсоновскую философию homo faber. Невозможно заставить человеческий ум находиться в неизменном, первоначальном виде. Обречь его навечно оставаться в системе отсчета твердого тела — значит смешивать первоначальное и фундаментальное. Если уж нам удалось интеллектуально реализоваться в какой-то области современной науки, принимая участие в создании ее фундамента в соответствии с обновленными доктринами, то тем самым мы и убеждаемся как бы от обратного в достоверности той первоначальной схемы, которая теперь нам кажется устаревшей. Поэтому перво-начальность homo faber предстает перед нами как нечто окончательно изжитое. А призвание научности начинает сверкать гранями и светом новой души. Во всяком случае, со стороны интеллектуальной следует определить научный дух как становящийся дух, в чем нетрудно убедиться. Для этого достаточно, скажем, поставить перед человеком доэлектрического образа мышления какой-либо вопрос, связанный с природой электричества. Например, такой: можно ли, используя энергию водопада в Альпах, осветить мою комнату в Париже и в то же время услышать, по желанию, голоса, которые звучат в Нью-Йорке или в Москве? Ясно, что с точки зрения homo faber этот вопрос абсурден. Чтобы он обрел смысл, необходимо обладать другим типом мышления — нужно жить в век электричества. На мой взгляд, эту разницу между механическим и электрическим веком хорошо чувствовал Поль Валери, представляя себе Декарта, бьющегося над загадкой динамо-машины. Никакое знание анатомии, или устройства этой машины, говорил он, не помогло бы Декарту понять принцип ее работы, т. е. ее физиологию. Следует подчеркнуть, что современный научный дух полностью преодолел прежнюю зависимость от повседневного, непосредственного опыта. Это совершенно иная ступень в развитии научного духа. Разумеется, если философ ближе познакомится с особенностями современной науки, он найдет более веские аргументы в пользу развития научной мысли, нежели те, что черпаются обычно в утопических предположениях. Занятие наукой немыслимо ныне без той подготовительной работы, которая предшествует открытию, без постоянного и целенаправленного труда. Хочет этого философ или нет, но эта подготовительная работа уже сама по себе есть творчество, уходящее в глубины человеческого духа. VIII Итак, после всего сказанного о развитии науки и ее созидающей силы, я думаю, мы можем согласиться с тем, что мир научной мысли — это сугубо человеческий мир, и он явно возвышается над естественным, природным миром. Именно социальный характер современной науки определяет научное призвание. Только философы еще способны, видимо, полагаться на одинокий ум робинзона, тогда как любое научное призвание может быть реализовано лишь в рамках социальных институций; оно немыслимо вне научного сообщества. Современная наука — это общечеловеческое образование, к которому нельзя относиться просто как к факту. Это психологическая потребность. Научное призвание неотделимо от той системы подготовки, что индуцируется самим развитием той или иной области науки. Научный факт отныне есть факт преподанный и факт преподаваемый. Однако, оставаясь на уровне фактов, мы едва ли приблизимся к пониманию природы научного познания, далекого, как известно, от простой формальной регистрации результатов. Это нечто иное. Научное познание — это своего рода сцепление знаний, определяющее иерархию фактов. И это сцепление, или связь знаний, реализуется в стенах современной лаборатории, хотя и кажется, что сам ученый обеспечивает связь своих идей. На последний тезис я хотел бы обратить специальное внимание, поскольку он мне особенно близок: наука — это деятельность. Она увлекает нас. И я считаю, что это весьма ценно. Интергуманизм (т. е. взаимный обмен научными знаниями и человеческим опытом), присущий современной науке, имеет куда более высокую и действенную ценность, чем универсализм классического рационализма. Интеррационализм, собственно, и является универсализмом, но воплощенным универсализмом, универсализмом в действии. Универсальность истинного, как и универсальность верифицированного, предстает в науке как осуществленность рационального. В одной из глав моей книги “Прикладной рационализм” я подробно исследовал этот момент совместных усилий специалистов, направленных на поиск и доказательство истины. Мне думается, именно здесь мы сталкиваемся с областью исследования, имеющей отношение к философской антропологии. Взаимопереплетение исследовательских интересов, составляющее ткань интергуманизма, может быть подчас столь тесным, что даже может стеснять действия отдельных специалистов. Но это не препятствует рассмотрению интергуманизма как важной закономерности научной деятельности. После того как мы выявили эту закономерность и смысл интеpгуманизма, т. е. почувствовали, что он обеспечивает каждому исследователю равное право на овладение и обладание знанием, мы можем примирить две противоположности: гордость человека от сознания своей уникальности и одновременно смирение его перед тем фактом, что он всего лишь человек среди других людей, учитывая, что именно это характеризует подлинного труженика в науке. Современное призвание в науке не может не быть эффективным, поскольку исследователь берет на себя труд по реализации задач как своих предшественников, так и коллег, с которыми он непосредственно связан, во имя будущего. То есть я хочу вновь сказать тем самым, что, развиваясь во времени, наука постоянно обновляется. И это понятие непрерывного обновления науки противоположно понятию первичного знания в философии. Философы — рыцари tabula rasa — обычно считают себя провозвестниками всякого обновления и абсолютного начала. Это происходит потому, что их призвание, как считают многие, является призванием одиночества. С высоты своей одинокой башни философы полагают, что могут созерцать развитие научного знания. Поэтому не будем удивляться, когда они говорят о великой жизни духа как о чем-то внешнем по отношению к нему. Не будем удивляться тому, что они недооценивают способность самого духа к изменению, столь характерную для развития науки. Эти философы, обреченные на неподвижность, остаются чуждыми к проявлениям этой неожиданной молодости мысли и действия в наше время. Несомненно, что по мере того, как возрастает могущество человека, возрастает и опасность его существованию. Но человек борется с этой возросшей опасностью, вовлекая неизбежно в продолжающуюся драму в том числе и неизвестные силы. И только не оставляющая его мудрость перед лицом внезапно открывающегося универсума способна противостоять этой новой неизвестности. То есть, иначе говоря, я возвращаюсь к той мысли, что человек постоянно сталкивается с моральной проблемой передачи научных знаний. И в этой связи я хотел бы сказать, что мы должны сделать все возможное, чтобы познакомить нашу молодежь с современными достижениями науки, помня при этом, насколько опасна любая регламентация в области образования. Ведь все наши знания в конечном счете добываются нами во имя детей. А запреты могут приводить к самым неожиданным последствиям, даже будучи абсолютно разумными. Развитие науки было бы сковано, если бы ограждалось ее преподавание. Разумеется, можно защищать свободу науки и в административном порядке. Однако пути, которыми приходят в науку, столь многообразны, что “эзотерическое” ее преподавание в настоящее время практически невозможно. Это весьма любопытный аспект развития современной научной мысли, когда особенно трудные разделы науки и “посвящение” в нее доступны лишь элите, в силу чего и являются, собственно говоря, эзотерическими. Подобные области знания есть прерогатива высшей школы. И именно поэтому Школа является отныне той иерархией, которая наиболее уверена в своих основаниях и лучше ориентируется в своих достижениях, чем любая другая человеческая иерархия. Но сказав это, я все же не стал бы обсуждать тему первенства школы специально в этом аспекте. Говорят и часто повторяют, что долг школы — подготовка ребенка к жизни. Постоянно пользуются военной метафорой, утверждая, что необходимо вооружить нашу молодежь для борьбы за жизнь. Короче, считается, что школа создана для общества. Но насколько бы все стало яснее и, я думаю, гуманнее, если бы мы перевернули это выражение и сказали, что общество существует для Школы. Ибо школа — это конкретная цель. Это наша общая цель. Именно поэтому все наши знания и помыслы души принадлежат поколению, которое идет нам на смену. Всмотримся внимательнее. Ускорение жизни, интенсификация жизни, даже в такой сфере культуры, как наука, которая является сегодня предметом нашего обсуждения, и почти неприступные, как в спорте, вершины научной культуры отнюдь не внушают страха молодежи. Наука становится только привлекательнее, становясь все более трудной. И на нас лежит обязанность, исходя из уроков прошлого, передать нашей молодежи, которая идет нам на смену и которая представляет наше будущее, эту ценность науки как великую человеческую ценность. Примечания 1 Доклад на международной конференции по проблемам науки, сентябрь 1952 г. Bachelard G. La vocation scientifique et l'вme humaine. — In: L'homme devant la science. Texte des confйrence et des entretiens organisйs par les Rencontres Internationales de Genиve, 1952. Neuchatel, Йditions de la Baconniиre, 1953, p. 11—29. 2 Искусство поэзии (итал.). — Прим. перев. 3 Scheler M. Wesen und Formen der Sympathie. Darmstadt, 1923, S. 125. 4 Scheler M. Die Stellung des Menschen im Kosmos. Darmstadt. 1928, S. 46. 5 Ibid., S. 62. 6 Гегель Г. В. Ф. Феноменология духа. М., 1959, с. 13. 7 Быстроумие. — Прим. перев.
МГНОВЕНИЕ ПОЭТИЧЕСКОЕ I Поэзия — мгновенная метафизика. В коротком стихотворении поэзии надлежит выразить все одновременно — свое видение вселенной и тайн человеческой души, личность и предмет. Следуй она только за временем жизни — она будет мельче, чем жизнь; и только останавливая жизнь, только проживая сиюминутную диалектику радости и страдания, поэзия может превзойти жизнь. Следовательно, она воплощение самой одновременности, когда даже разорваннейшее бытие обретает цельность. Если прочие метафизические опыты обставлены бесконечными предисловиями, то поэзии чужды преамбулы, принципы, методы и доказательства. Она отвергает даже сомнение. Единственная нужда ее — в молчании, в прелюдии тишины. Поэтому она прежде всего стремится к обезоруживанию слов, заставляя тем самым умолкнуть прозу и все то, что хотя бы отдаленно оставляет в душе читателя намек на какую-либо мысль или звук. Из этой пустоты и рождается поэтическое мгновение. Именно для того, чтобы создать мгновение сложное, соединив в нем бесчисленные одновременности, поэт уничтожает простую непрерывность связного времени. И получается, что во всяком истинном стихотворении присутствует обездвиженное время, время не-мерное, которое мы бы назвали вертикальным, дабы отличить его от времени обычного, текущего горизонтально, как река или ветер. Отсюда и парадокс, требующий четкого определения; время просодии — горизонтально, время поэзии — вертикально. Просодия организует всего-навсего последовательность звучаний, определяет каденции, управляет чувствами и страстями, увы — часто невпопад. Присвоив результат поэтического мгновения, просодия берется благоустроить прозу, изреченную мысль, пережитую любовь, социальную ситуацию — жизнь, текущую, скользящую, линейную, непрерывную. Но просодические правила — всего лишь средства, причем средства старые. Цель — это вертикальность, глубина или высота; это остановленное мгновение, в котором одновременности, упорядочиваясь, убеждают, что поэтическое мгновение обладает метафизической перспективой. Следовательно, поэтическое мгновение непременно сложно: оно волнует, оно доказывает, приглашает, утешает, оно удивительно и интимно. В сущности, это гармоническое соотношение двух противоположностей. В исполненном страсти мгновении всегда присутствует разумное начало; в разумном отрицании всегда есть доля страсти. Последовательные антитезы уже милы сердцу поэта, но для восхищения, для экстаза необходимо, чтобы антитезы ужались до амбивалентности. И тогда поэтическое мгновение возникает... Оно, по меньшей мере, есть осознание амбивалентности. Но оно и нечто большее, ибо речь идет об амбивалентности возбужденной, активной, динамической. Поэтическое мгновение — оцениватель или обесцениватель бытия. В поэтическом мгновении бытие восходит и нисходит, не приемля времени мира, которое свело бы амбивалентность к антитезе и одновременное к последовательному. Эти отношения антитезы и амбивалентности можно легко выверить, воссоединившись с поэтом, который безусловно переживает обе составляющих всякой антитезы одновременно. Отныне в любом стихотворении, во всех тех точках, где человеческое сердце может инвертировать антитезы, мы вольны обнаружить подлинное поэтическое мгновение. Говоря проще, слаженная амбивалентность всегда проявится в своем временнóм виде: время мужское и мужественное, устремленное вперед и всесокрушающее, и время нежное и покорное, скорбящее и проливающее слезы, сменяются андрогинным, двуполым мгновением. Поэтическая тайна — это андрогиния. II Но связана ли со временем заключенная в мгновении множественность противоречащих друг другу событий? Связана ли со временем вертикальная перспектива, воздвигнувшаяся над поэтическим мгновением? Да, ибо аккумулированные одновременности суть упорядоченные одновременности. Внутренне упорядочивая мгновение, они делают его объемным. Итак, время — это порядок, и ничто другое. А всякий порядок — время. Следовательно, порядок амбивалентностей в мгновении является временем. И, отвергая время горизонтальное, то есть становление окружающего, становление жизни, становление мира, поэт открывает время вертикальное. Существуют три порядка последовательных опытов, долженствующих развернуть цепь бытия в горизонтальном времени: — научиться не соотносить собственное время со временем окружающих — разбить социальные рамки времени; — научиться не соотносить свое собственное время со временем вещей — разбить феноменальные рамки времени; — научиться — а это тяжелое испытание — не соотносить свое собственное время со временем жизни — не знать, бьется ли сердце, волнует ли радость — разбить витальные рамки времени. Только так, оставляя периферию жизни, можно достичь автосинхронной референции внутри самого себя. Внезапно вся плоскостная горизонтальность стирается. Время уже не просто течет. Оно бьет ключом. III Некоторые поэты, например Малларме, для того чтобы остановить или, скорее, обрести поэтическое мгновение, грубо расправляются с горизонтальным временем, инвертируя синтаксис, останавливая или смещая последствия поэтического мгновения. Усложненные просодии перегораживают ручей булыжниками, чтобы буруны разбрызгивались летучими образами и в водоворотах разбивались отражения. Читая Малларме, порой испытываешь ощущение времени реккурентного, покончившего с истекшими мгновениями. И мгновения, которые мы должны были бы прожить, мы проживаем запоздало; чувство тем более странное, что оно не сопровождается ни малейшим сожалением, раскаянием или ностальгией. Это чувство просто-напросто создано отработанным временем, умеющим иногда порождать эхо до звука и отречение вместе с признанием. Иные, более счастливые поэты совершенно естественно улавливают остановленное мгновение. Бодлер, подобно китайцам, видит час в глазу кошки, час бесчувственный, где страсть так полна, что ей даже противно осуществляться: “В глубине ее восхитительных очей я всегда отчетливо различаю час, один и тот же, необъятный, торжественный, великий, как пространство, час, не разделенный на минуты и секунды, — час неподвижный, не отмеченный на циферблате...”2 У поэтов, которые с такой легкостью реализуют мгновение, стих не разворачивается, но завязывается, выплетается узелок за узелком. Их драма не осуществляется. Их зло — безмятежный цветок... Достигнув к полуночи полного равновесия, не ожидая уже ничего от дыхания времени, поэт освобождается от бессмысленной жизни; он ощущает абстрактную амбивалентность бытия и небытия. Во тьме он лучше видит свой собственный свет. Уединение приносит ему одинокую мысль, мысль, не содержащую в себе отвлечения, мысль, воспаряющую и обретающую покой в полной экзальтации. Вертикальное время воспаряет. Но иногда и гибнет. Для того, кто умеет читать “Ворона”, полночь уже не пробьет горизонтально. Она остается в душе, кидаясь головой в бездну. Редки те ночи, когда я осмеливаюсь пойти до конца, до двенадцатого удара, до двенадцатой зарубки, до двенадцатого воспоминания... И тогда я возвращаюсь к плоскостному времени; я собираю себя, я возвращаюсь к живым, к жизни. Чтобы жить, надо постоянно изменять призракам... На ось вертикального времени, ведущую вниз, нанизаны самые тягостные страдания, лишенные временнóй причинности, страдания невыносимые, бесцельно пронизывающие сердце и никогда не стихающие. А на оси вертикального времени, устремленной ввысь, закреплено утешение, лишенное надежды, странное изначальное утешение, утешение без покровителя. Короче, все, что отделяет нас от причины, от вознаграждения, все, что отрицает интимность и само желание, все, что обесценивает одновременно и прошлое и будущее, — сосредоточено в поэтическом мгновении. Если вам угодно будет изучить маленький фрагмент вертикального времени, вглядитесь хотя бы в поэтическое мгновение светлой грусти (regret souriant), в миг, когда ночь засыпает и сгущает сумерки, когда часы едва дышат, когда одиночество уже само по себе сродни угрызениям! Амбивалентные полюса светлой грусти почти соприкасаются. Малейшее колебание взаимозаменяет их. Светлая грусть, таким образом, — это явный признак состояния двойственности чувствующего сердца. Хотя очевидно вместе с тем, что она имеет отношение к вертикальному времени, поскольку ни одна из ее сторон не предшествует другой. Чувство здесь обратимо или, точнее, обратимость бытия здесь сентиментализирована: светлое чувство грустит, а грусть готова к улыбке и утешению. Ни одно из выраженных времен не является причиной другого, и доказательство этому — трудность выражения их в последовательном, т. е. в горизонтальном, времени. И все же то и другое имеют момент осуществления, что можно постичь лишь на уровне вертикали, только устремляясь вверх и ощущая, как грусть постепенно уходит и душа воспаряет, расставаясь со своими призраками. Именно тогда “зацветает зло”. Восприимчивый метафизик отыщет и в светлой грусти формальную красоту зла. Именно следование формальной причинности поможет ему понять ценность дематериализации, в которой узнает себя поэтическое мгновение. Еще одно доказательство того, что формальная причинность протекает внутри мгновения, в направлении вертикального времени, а действующая причинность — в жизни, в вещах, горизонтально, группируя мгновения разной интенсивности. Разумеется, в перспективе мгновения мы можем переживать и более долговременные амбивалентности: “Еще ребенком я ощутил в своем сердце два противоречивых чувства: ужас жизни и восторг жизни”3. Миги, в которые подобные чувства удается испытать разом, и останавливают время, ибо испытать их одновременно можно только, если они вызваны завораживающим интересом к жизни. Они выносят бытие за пределы обычного времени. Такая амбивалентность не может быть описана в рамках последовательного времени, как банальный итог радостей и преходящих страданий. Столь сильные, столь фундаментальные противоположности освобождаются от непосредственной метафизики. Их выплеск можно пережить в одно мгновение, во взлетах и падениях, которые подчас исключают друг друга: отвращение к жизни может роковым образом застигнуть нас в момент наивысшей радости, как и радость — в несчастье. Смена настроений, которым мы подвержены в обычной жизни (в зависимости от смены фаз Луны), как и противоречивые душевные состояния, — всего лишь пародия на фундаментальную амбивалентность. Только углубленная психология мгновения может представить нам схемы, необходимые для постижения поэтической драмы. IV И все же поразительно, что лучшим поэтом, тоньше других уловившим решающие моменты бытия, был поэт соответствий. Соответствие Бодлера не является, вопреки распространенному мнению, простой транспозицией, задающей код чувственных аналогий. В одном мгновении оно как бы суммирует все осязаемое бытие, когда осязаемые одновременности, объединяющие запах, цвет и звуки, приводят в действие самые удаленные и самые глубокие одновременности. Именно в таком двуединстве, как день и ночь, обнаруживает себя двойная вечность добра и зла. Понятие “необъятного” применительно к свету и тьме не должно вести нас к пространственному их восприятию. Свет и тьма упоминаются (Бодлером) благодаря их единству, а не протяженности и бесконечности. Тьма не есть пространство. Она — угроза вечности. Тьма и свет суть застывшие мгновения, черные и светлые, веселые и грустные одновременно. Никогда поэтическое мгновение не проявлялось так полно, как в этом стихотворении, где сочетаются необъятность дня и необъятность ночи. Никогда не была так физически ощутима амбивалентность чувств, манихейство принципов. Размышляя и дальше в этом направлении, мы неожиданно приходим к заключению, что любая нравственность мгновенна. Категорический императив морали не связан со временем. Он не содержит ни одной чувственной причины, не ожидает никаких следствий. Он движется прямо, вертикально, во времени формы и личности. Поэт становится естественным проводником метафизика, стремящегося понять могущество мгновенных связей, буйство жертвенности, не поддаваясь на расчленение грубой философской дуалистичности субъекта и объекта, не позволяя остановить себя перед лицом двойственности долга и эгоизма. Поэт одушевляет более тонкую диалектику. Одновременно, в едином мгновении, он открывает общность формы и личности. Он доказывает, что форма есть личность, а личность — форма. Поэзия становится, следовательно, мгновением формальной причины, мгновением личностной мощи. Она уже не интересуется тем, что дробит и растворяет, — временем, рассеивающим эхо. Она ищет мгновение. Она нуждается только в мгновении. Она творит мгновение. Вне мгновения существуют только проза и песня. И только в вертикальном времени остановленного мгновения поэзия обретает свою особую энергию. Существует чистая энергия чистой поэзии. И она развивается вертикально, во времени формы и личности. Примечания 1 Bachelard G. Instant poйtique et instant mйtaphysique. — In: Bachelard G. Le droit de rкver. Paris, PUF, 1970, p. 224—232. Впервые опубликовано в: “Message”, t. I, cahier 2, 1939. 2 Baudelaire Ch. Petits poиmes en prose. 3 Baudelaire Ch. Mon coeur mis а nu.
ВВЕДЕНИЕ В БИБЛИЮ ШАГАЛА1 I Сегодняшний взгляд, взгляд художника, придающий каждой вещи свет и сияние, всматривается на каждой из страниц этой книги в самую сокровенную глубину легендарной истории. Эти живые глаза видят самое великое в прошлом: они открывают, они видят, они приковывают и наше внимание к тем, кто был, когда жизнь только начиналась; они как бы оживляют для нас это великое время недвижности, когда люди рождались и росли словно мощные стволы, время, люди которого из более поздних эпох будут казаться существами сверхчеловеческими. Да, Марк Шагал — это художник, который подобно творцу вселенной, знает, как разместить цвета — красный и охру, темно-синий и нежно-голубой, — являющиеся цветами времен Рая. Шагал читает Библию, и его чтение тут же претворяется в сияние. Под его кистью, под его карандашом Библия становится — естественно и просто — книгой зримых образов, книгой портретов. В этой книге собраны портреты одной из самых великих семей человечества. Когда я, в одиночестве моего чтения, размышлял над святой книгой, ее голос звучал во мне столь сильно, что за ним я почти не различал конкретного собеседника. Каждый пророк растворялся для меня в своих пророчествах. Теперь же, рассматривая иллюстрации Шагала, я иначе читаю эту древнюю книгу. Я яснее слышу, потому что я яснее вижу, потому что Шагал — ясновидец; он передает говорящий голос. Говоря откровенно: Шагал просветлил мой слух. II Какая удивительная даже для гениального художника, для творца форм привилегия получить возможность изобразить Рай! Всё является раем для глаза, который умеет видеть, который любит видеть. Шагал любит мир, потому что он умеет в него всматриваться и потому что он научился показывать его другим. Рай — это мир поразительных красок. Изобрести новый цвет для художника — поистине райское наслаждение! Именно в таком состоянии художник восстанавливает (regarder)2 то, что он не видит: он творит. У каждого художника свой рай. Тому, кто способен приводить в согласие цвета, по праву открыта гармония мира. Рай — это прежде всего прекрасная картина. В изначальных грёзах всех мечтателей Рая всё живое на земле облагорожено и умиротворено красотой цвета. Все создания чисты, потому что они красивы; все живут вместе; рыбы плавают в воздухе, крылатый осёл сопровождает птиц, всё сотворенное парит в голубой вселенной. Попытайтесь проникнуться грёзой этого зелёного осла, который мечтает парить в небе, обратившись в голубя и унося в необозримую синь благоухание ландыша, который был сорван на земле. Итак, важнейшее измерение рая — возвышение. И понадобились бы поэмы, чтобы передать всё это. А между тем один-единственный рисунок Шагала вбирает всё это сразу. Всего одна картина, позволяющая говорить без конца. Цвета становятся словами. Тот, кто любит живопись, прекрасно знает, что живопись — это источник слов, источник поэм. Кто мечтает перед листом изображенного Рая, слышит хвалебную песнь. Сочетание форм и цветов — поистине плодотворный союз. Кисть художника творит мир живых существ подобно деснице Бога. Первые животные из книги Бытия — это слова Словаря, которым Бог научил людей. Но и художнику ведомы импульсы творчества. Мы хорошо чувствуем, как он сопрягает все времена глагола “творить”; он знает, что такое счастье творчества. И потом, какая радость для нас видеть художника, который творит быстро, ибо Шагал действительно творит быстро. Это большая тайна — уметь творить быстро. Жизнь не ждёт, она не раздумывает. Никаких набросков — всегда озарения. Все существа Шагала — это плод озарений. И в своих космических картинах он остается художником жизненного начала. Его Рай живет. Тысячи колокольчиков звенят в небе от полёта быстрокрылых птиц. Сам воздух у Шагала крылоносен. III И среди этих птиц, в Раю, которые поют до того, как заговорить, появляется человек, человек, сотворенный в образе мужчины и женщины, как гласит стих книги Бытия (I, 26—28). Грёза об андрогине появляется на многих листах книги. Тела слиты воедино; они первородно едины, прежде чем разделиться. Глубоко задумавшись над этим, Шагал не разделяет мужчину и женщину в час искушения. Ева слегка впереди, но Адам не удерживает ее. У Евы возникают “мысли” о яблоке, а рука Адама рядом, она уже протянута к яблокам. Художник предстает здесь как весьма тонкий психолог их совместного искушения. Когда змей говорит, Адам остаётся чуть поодаль, но он присутствует. Какая психологическая тонкость в передаче насылаемого искушения! Не говорит ли Адам Еве Шагала: “Иди, прекрасная, познай соблазн, только соблазн. Гладь, но не срывай”. Или, еще точнее: “Не срывай, только погладь”... В упоении от того, что он видит, художник сам переживает всё это; он буквально гладит своим взглядом прекрасные плоды мира, но не срывает их с древа. Итак, перед нами одно из великих “мгновений” человеческой судьбы. Художник как бы оживляет решающий момент легенды. Его рисунок открыт для любой интерпретации. Слова приходят на уста согласно грёзе на картине. Мы видим соблазн, но каждый из нас проговаривает это на свой лад. Есть мечтатели, которые готовы вслушиваться и в обольстительные голоса, чтобы помочь змею. Шагал представил нам в полном смысле слова говорящую сцену. Следуя за его карандашом, все мы так или иначе становимся участниками этой великой драмы искушения. IV Но женщина сорвала яблоко. И этого оказалось достаточно, чтобы Рай был утрачен. Отныне Бог-творец становится Богом-судьей. На своих картинах Шагал изображает именно эту революцию на уровне Бога и людей. Бог в небе возникает как символ мщения. Ева и Адам вынуждены бежать при виде поднятого перста разгневанного Бога. Но обратите внимание на шагаловскую доброту: когда Бог (на одном из цветных листов) проклинает Еву, перед женщиной, подавленной нарушенным обетом, Шагал нарисовал удивленного агнца. Это шагаловское животное, представляющее собой смесь осла и ягнёнка, животное-андрогин, появляется на многих полотнах Марка Шагала. Некий знак невинного спокойствия зверей — не указывает ли он на драматическую ответственность человека за радости жизни? Как бы то ни было, перед нами потерянный Рай. И Библия впредь будет говорить только о путях, ожидающих людей. Пророки отныне будут говорить об одной из самых великих судеб человечества: о судьбе древнего Израиля. V История Израиля — это история деяний великих фигур. Время мира запечатлено на их лицах. Труд художника посвящен именно лицам. Марк Шагал показывает нам героев судьбы; тех, кто одним горящим взором поднимает и движет целым народом. Перед нами книга поистине человеческого вдохновения. Поскольку он много рисовал и рисовал “хорошо”, Шагал стал психологом: ему удалось наделить пророков индивидуальными чертами. Но каков был возраст самого Шагала, когда он рисовал пророков? В обычной жизни художник не любит, когда ему напоминают о седьмом десятке. Но с карандашом в руках, когда он один на один с тенями и тайной прошлых, далёких времён, — разве Шагалу нельзя дать и пять тысяч лет? Он живет в ритме тысячелетий. Он ровесник тех, кого созерцает. Он видит Иова. Видит Рахиль! Какими глазами он только не смотрит на свою Рахиль. Что же должно происходить в сердце художника, рисующего тысячелетия, чтобы столько света излучали эти черные линии? Не листайте торопливо эту книгу. Оставьте ее открытой на любой из ее великих страниц; на странице, которая вам “что-то говорит”. И вас захватят эти великие грёзы времени, и вы познаете мечту тысячелетий. Шагал и вас научит возрасту; он приучит вас к мысли, что и вы можете иметь пять или шесть тысяч лет. Не с помощью цифр и не тогда, когда мы движемся по вытянутой в линию истории, мы можем проникнуть в мрак тысячелетий. Нет, нужно много мечтать, осознав, что и жизнь — это мечта, чтобы то, о чем мы мечтаем, оказалось за пределами того, что мы прожили и что является подлинным, живым — вот оно у нас перед глазами во всей своей правдивости. Собственно, я так и мечтаю перед некоторыми листами Шагала и не могу иногда понять, в какой стране я нахожусь и на какую глубину времени погребен. Да и какое мне дело до истории, если прошлое — вот оно, передо мной, потому что прошлое хотя и не является моим, укоренилось только что в моей душе и порождает во мне бесконечные грёзы. Прошлое Библии — это история совести. Глубина времени удваивается здесь глубиной моральных ценностей. Ученые-палеонтологи говорят нам о совершенно другой истории. У них в руках цифры, соответствующие разработанному ими точному календарю жизни когда-то существовавших ископаемых; они говорят нам о человеке четвертичного периода. Я хорошо представляю себе это существо в звериной шкуре, пожирающее сырое мясо. Я могу вообразить всё это, но я не могу не мечтать. А для того, чтобы начать мечтать, нужно стать человеком. Нужно быть предком, увидеть себя в перспективе предков, постепенно перемещая фигуры, которые гнездятся в нашей памяти. Все лица, представленные в книге Шагала, — характерны. И когда мы рассматриваем их, нас захватывает великая мечта о нравственности. И если нас посещает эта мечта, мы оказываемся вне истории, мы выходим из границ психологии. Существа, изображенные Шагалом, являются моральными существами, это образцы моральной жизни. Обстоятельства, складывающиеся вокруг них, отнюдь не нарушают центрального образа. Моральная судьба человека находит здесь великих инициаторов. Подле них и мы получаем заряд судьбоносной энергии, с ними мы можем смелее принять нашу собственную судьбу. Мечты незапамятных времен производят на нас впечатление постоянства. Эти предки нравственности продолжают жить и в нас. Время не пошатнуло их. Они как бы застыли в своем величии. Легкие волны времени успокаиваются вокруг наших воспоминаний о предках моральной жизни. Время, в меру укорененности моральной жизни, устаивается в глубинах наших душ. В Библии мы открываем историю вечности. Очень часто, когда я размышлял над Пророком Шагала, мне на уста приходил стих Рембо: Вновь найдена она! VI Но чтобы действительно почувствовать всё богатство грёз, навеваемых иллюстрированным произведением, чтобы порвать с нитью истории, которая дает нам больше мыслей, чем образов, я думаю, нужно быть более рискованным, что ли, и не заботиться о порядке нумерации страниц. Именно таким образом я и организовал свое удовольствие. Итак, прежде чем приблизиться к пророкам, я хотел бы разделить восхищение Шагала, когда он рисует женщин Библии. Сила женской души на страницах Библии предстает, безусловно, на фоне мужской души пророков. Стоит лишь нам почувствовать женскую твердость, как только мы ощутим судьбоносное действие женщины — сильные и нежные фигуры выйдут из тьмы. Какая радость для меня видеть, как появляются вживе имена, которые для старого французского школьника были пристанищем грёз. Я очень быстро листал эту книгу, пока не пришел к страницам, на которых изображена история заснувшего Вооза. И я увидел Руфь более простую и более истинную, чем когда-либо себе представлял. Если можно так выразиться, я наслаждался в этой связи своеобразным синтезом Виктора Гюго и Марка Шагала. Я поместил собирательницу колосьев на самую вершину моей грёзы о жатве. В наши времена жнеек и сноповязалок мы утратили смысл колоса. Но с Шагалом мы вновь вспоминаем внезапно, что нужно много потерянных колосьев, чтобы появился один сноп, и что добрая собирательница колосьев может стать и в своем долготерпении превратиться в супругу Господа бескрайних владений. Художник, как и поэт, возвращает нас к величию истоков. Мы входим в царство простоты. Эта прямая женщина со снопом, который удивительно ловко устроился у нее на голове, не является ли она (вне всяких аллегорий) божеством колоса, супругой, обещанной человеку, который выращивает хлеб? Женщины, которых рисует Шагал, в высшей степени индивидуализированы. Я мог бы привести много примеров их высокого характера. Всмотритесь внимательно в Моисея и его жену Сефору. Мы чувствуем, что она почти кокетка, эта Сефора. Кокетка перед Моисеем — какая смелость! Сцена настолько странная, что несмотря на то, что я очень прислушиваюсь, я не могу услышать ни одного слова из уст пророка. Как бы то ни было, женщины Шагала знают себя увиденными. Они слушают взгляды мужчин. Взгляд, так же как и слово, обязывает их принимать решения. Он толкает их на то, чтобы они следовали судьбе Израиля. Посмотрите на листы, которые посвящены Есфири. Мардохей дважды смотрит на нее. Сначала он смотрит на нее, как будто она является каким-то облачным видением, видением, сошедшим с небес. Затем, когда она становится рядом с ним, Мардохей ясно, с живым взором заклинает сомневающуюся: “Дотронься до скипетра царя, и ты спасешь твой народ”. Есфирь здесь, она стоит неподвижно, она бледна, она колеблется. И наконец, она выполняет высший акт женского героизма. Она поднимается, как поднимаются на голгофу по ступеням трона. Из этой драмы Расин создал трагедию. Шагал же изображает эту трагедию на трех листах. И нам, мечтателям, остается лишь говорить об этих листах-рисунках, об этой поразительной силе искусства, способного улавливать решающие мгновения жизни, мгновения, когда слагается судьба. Для себя я открыл здесь великого художника, который может быть гипнотизёром. Взгляд Мардохея меня гипнотизирует. Трагедия, нарисованная Шагалом, является трагедией взгляда. Если бы у Мардохея не был такой черный глаз, история мира изменилась. А вот другая драма женской жизни, более простая, более обычная. Рисунок ее оттеняет; он ее подчеркивает. Когда Сарра гонит прочь Агарь, художник показывает нам прежде всего предельную ярость законной жены и скорбь служанки, соблазненной хозяином. Но от листа к листу создается впечатление, что беглянка как бы вырастает у нас на глазах. Она уносит в пустыню самое великое сокровище: дитя Авраама. Она удивительно прекрасна — эта страница, где в тиши одиночества покинутая Агарь ласкает своего сына. Измаила! Не слышит ли она, как эхо, слова, которые Господь сказал Аврааму: “Не огорчайся ради отрока и рабыни твоей... И от сына рабыни я произведу народ, потому что он семя твое” (Бытие, XXI, 12—13). Разве старший сын всех женщин Библии не держит судьбу целого народа? Разве не мечтают все женщины Библии о вечности, которую сын дает их существованию? Судьба, связанная с существованием сына, есть высшее утешение для страдающей женщины. Шагал сказал всё это на двух страницах. После страницы размышлений, совершенно черной страницы, где Агарь ласкает Измаила, появляется совершенно белая страница, где Агарь слышит утешение небесного ангела. Рабыня тоже имеет право на потомство. Господь охраняет всех взрослых сынов Израиля. Та же драма судьбы народа начинается вновь, когда Иаков должен выбрать одну из двух дочерей Лавана, старшая из которых звалась Лия, а младшая — Рахиль. “Лия была слаба глазами, а Рахиль была красива станом и красива лицем” (Бытие, XXIX, 16, 17). Один из рисунков Шагала показывает нам Рахиль, которая принимает Иакова. Взгляд говорит всё. Как она смотрит на Иакова! В те счастливые времена красивые женщины имели красивых рабынь. Шагал знает это: целая серия рисунков рассказывает об этом расцвете женской силы. Когда того требует судьба, рабыни приходят на помощь бесплодным женам. Лия и Рахиль тоже отдают своих рабынь Иакову. Иаков женится на Лие и на Рахиль. Шагал предлагает нам только решающие сцены этой весьма туманной истории. Но он заставляет нас понять, что слава женщины начинается тогда, когда она приносит сына Иакову, когда она служит судьбе Израиля. Во времена Иуды слава иметь сына делает бессмертным имя. Имена библейских женщин не эфемерны. Рисунки, с которыми связано имя Рахиль, незабываемы. Шагал иллюстрирует достоинства дочери Лавана и дает ей изначальное имя. Он показывает нам как бы саму сущность имени, которая возникает в момент наименования. Я рассматриваю его альбом как альбом имен. Когда мы читаем текст священной книги, имена зачастую предстают перед нами как нагромождение слогов. Считается, что знать кого-то можно лишь повторяя его имя. Нас захватывает великая мечта звучности. Для мечтателя слов имя Рахиль — это женское имя во всем его блеске. Рахиль! Рахиль, какое счастье слышать это! А Шагал доставляет нам счастье это увидеть. Художник создает из великих имен поистине живые существа. Но если я растворюсь в волнах женственности, которые исходят от всех женщин, нарисованных Шагалом, я забуду о пророках. Я хочу перейти сейчас и как можно внимательнее рассмотреть (с помощью Шагала) великие лики пророчества. VII На сей раз я пробегаю страницы, не обращая уже никакого внимания на нумерацию, и рвусь к этим лицам. Кто может устоять перед соблазном узнать, ощутимо узнать, как художник видит Иова, Даниила, Иону? Первая страница об Иове — это страница о нищете. Но в своей нищете менее всего он одинок. Рассматривая человека, пребывающего в нищете, мне кажется, что моя жалость как бы засыпает. Я приобщаюсь к несчастью. Как болезненна для меня следующая страница, где сатана начинает искушать несчастного человека! Этот радостный сатана, сатана с брюшком, сатана с современным лицом на какое-то мгновение заставляет меня рассмеяться. И вдруг я укоряю себя за то, что рассмеялся. На этой странице художник диалектировал иронию. Есть ли это игра или это жестокость? Достаточно ли умен сатана для того, чтобы ожидать, что пророк впадет в соблазн? Но Иов непреклонен. Он спокоен, задумчив и сосредоточен в своей нищете. Когда он просит о чем-то, он выступает учителем мягкой мольбы, без требовательной навязчивости. Художник, который иллюстрирует книгу Иова, заставляет нас глубоко пережить это мгновение мягкого смирения. В контрасте со страницами, на которых изображен Иов с его ненасилием, находится черный лик Екклесиаста. Страница совершенно шагаловская. Птица Шагала предстает здесь в виде небесного тела, которое похоже на полнеющую луну. Может быть, Он несет нам скрижали? Профиль пророка напоминает о скорби его легендарных слов. VIII Но перевернем страницу, чтобы услышать вновь Песнь песней. Шагал разворачивает перед нами картину жизни, как она есть, украшением которой являются женщины. Его листы для меня — это мир всерастворяющей женственности. Появление женщины — неизбежно, это судьба мира. Не рождается ли женщина из этих шорохов ветра в ветвях деревьев? Не белая ли, дородная женщина видится мне на ветвях огромной пальмы? Чудится, будто прозвучали мгновения Рая. И при этом звуке вновь обретенного счастья Шагал рисует прелестные сплетенные тела, головы девушек, покрытые венками; удивительно гармоничные белые тела освещают вечернее небо, они живут в экстазе полета вместе с птицами счастья. IX Как бы очнувшись от переполнявшей его радости, испытанной во время иллюстрирования Песни песней, Шагал переходит затем к изображению кошмара Валтасара. Пир закончен. Всё выпито из священных чаш, украденных “из дома Божия в Иерусалиме”. И когда святотатство свершилось, “персты руки человеческой” начертали на стене: мене, мене, текел упарсин. Потом Даниил объяснит чудо. Но именно об этом мгновении ужаса и хотел рассказать Шагал. Он наполнил ужасом даже пальцы царя Вавилона. Ощущение такое, что тело Валтасара содрогается. И не говорится ли в Священном писании, что колени царя “стали биться одно о другое”. Весь лик Валтасара несет на себе печать психологического катаклизма. Властелин мира раздавлен предначертанным. Вещие слова вводят в действие все силы вселенной, не находящиеся под контролем, и давят на человеческое сердце. Слова, написанные на стене, потрясают историю. На двух страницах Шагал напоминает нам о перевороте в судьбе Израиля. X Но я плохо представляю все эти несчастья царя. Увлекшись своим читательским делом, я весь дрожу от нетерпения в предвкушении того, что сейчас мне удастся добраться до самых потайных уголков моих мечтаний. Сколько раз с тех пор, как книга Шагала появилась в моей комнате, напоминающей маленького кита, комнате, все углы которой забиты книгами, я вновь и вновь питал свое воображение образами Ионы! Шагал не хитрит с легендой. Рыба здесь, возможно, меньше, чем пророк, может быть, она уже переваривает потерпевшего крушение! Этого требуют мечты на уровне невозможного и диалектики содержащего и содержимого. В самом деле, разве море не является гигантской рыбой? Иона действительно оказывается в пучине моря. Мир воды, как после первого потопа, поглотил пророка: “Объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня; морскою травою обвита была голова моя” (Книга Ионы, II, 6). Но из глубин этой морской пучины, из глубин этой живой могилы, которой является всё поглощающая рыба, Иона молит Господа. И оказывается, что чрево кита — это молельня. Наступает момент, когда Иона оставляет мир ракушек и попадает на песчаный берег. Он вновь обретает людей. Начинается судьба пророка, и Шагал показывает его нам бегущим в Ниневию, куда он несет слово Бога. Перечитав четыре главы Библии3, чтобы лучше понять рисунки Шагала, я вновь возвращаюсь к созерцанию лика Ионы. Я не знаю, отложились ли черты случившейся трагедии на его лице. Но его лицо говорит, оно смотрит на меня. Для меня это одно из самых великих изображений в этой книге. Но и другие лики притягивают меня! Я перехожу без конца от Ионы к Даниилу, от Даниила к Ионе. Голова Даниила на подушке, он только что проснулся, расстался с грёзами своих снов. Может быть, Иона тоже вышел из какого-то удивительного сна? Разве и нас не захватывают сны? Разве рисунок великого художника не пробуждает и в нас воспоминание о тайне ночи, что породила самые древние легенды? Мы входим здесь уже в запредельную область художественного. Мы начинаем улыбаться, когда видим голову Ионы в пасти рыбы, но затем вдруг, вспоминая о снах, перестаем улыбаться. Всё вдруг становится важным, всё становится истинным. Ночь настигает нас во сне, ночь — это океан спящих вод. Но когда забрезжит утро в нашей душе, мы прекрасно понимаем, что спасены, что мы тоже не утонем. XI И так, предаваясь своим мечтам и перелистывая свободно, страницу за страницей, книгу Шагала, я неожиданно останавливался на рисунках, которые пробуждали во мне воспоминания о давно прочитанном. Все мы так или иначе, представляем собой некий потаенный музей, где хранится память о великих событиях прошлого, и самой привлекательной чертой альбома Шагала является то, что он также очень быстро становится альбомом воспоминаний. Но у этого альбома есть и еще одно достоинство. Эта книга заставляет нас вновь открыть Библию, и открыть ее на тех страницах, с богатством которых мы не были знакомы. Не стесняясь, я могу сказать сейчас, как вместе с Шагалом отправился на открытие моих забытых пророков. Их фигуры возникают теперь передо мной в совершенно новом свете; так лишний раз я познал глубину моего невежества. Я вижу их до того, как начинаю слышать, и я обращаюсь к священной книге, чтобы узнать, что они сказали. Вот — Неемия, пророк, который молит денно и нощно Бога, чтобы получить от царя разрешение на восстановление Иерусалима. Пламя еще шевелится, оно только что пожрало Город. И Неемия плачет и молится, веки его дрожат, уста сжаты. Шагал рисует облик отчаяния. Вот — Иоиль. Три разные фигуры понадобились здесь художнику для того, чтобы показать пророка, призывающего к раскаянию, и пророка, обещающего прощение. Из-за содеянного людьми греха урожай зерна поражен ядом. Пусть услышат призывы пророка, и тогда весь мир будет излечен от язв. Птицы заполняют небо; птица Шагала несет в своем клюве цветы мира. На втором листе эта птица является провозвестником ангела, который появляется в небе на третьем рисунке. Вот — Амос, пастух-пророк, пророк, который действует: “И пошлю огонь на дом Азаила, и пожрет он чертоги Венадада” (Книга Амоса, I, 4). Дворец горит. Шагал рисует Амоса на фоне пожара. И в этом горящем мире я ищу хоть какой-нибудь мирный уголок. Я вижу: хлев не тронут огнем. И я нахожу там мужчину и женщину, которые спокойно спят. Овцы также спят в мире. Пастух-пророк хорошо знает, что они оберегают людей во время несчастий войны. Какое удивительное впечатление я получаю, когда начинаю думать о незначительной детали в этой грандиозной сцене! Мне кажется, я постигаю самую суть психологии творца. Когда всё гибнет в пламени пожара, Шагал неожиданно решает, что что-то должно обязательно остаться живым, что два любящих существа должны спать спокойно в темном углу его картины. Отблески всепожирающего пожара подобны солнцу. Но в тени обычное человеческое счастье есть само по себе маленький огонек. Оказывается, шагаловская чернота населена, она обитаема. XII Книга Шагала заканчивается иллюстрацией видений Захарии. Эти видения возвещают и для Иерусалима, и для Сиона окончание времен испытания. Семисвечник, свет Храма, освещает всю вселенную. В этом вселенском свете ангел небесный говорит с пророком, он ведёт пророка. Красный, огромный конь, о котором говорится в священной книге, пересекает небо сновидений. Открываются дороги, которые ведут на небосвод. Для человека также есть дороги, ведущие на небо. Теперь мы понимаем, почему мы всегда встречаем на картинах Марка Шагала барашков и ослов — этих добрых друзей человека, которые пасутся на облачных горах, что намного выше земных гор. Вся вселенная: животные, люди и вещи имеют для Шагала одну судьбу — вознесение. И художник призывает нас к этому счастливому восхождению. Когда мы рассматриваем этих путешественников неба, этих неожиданных путешественников, которых мы считали живущими только на земле, мы сами становимся легче. Мне кажется, что мы дотронулись здесь до какого-то потайного смысла всего творчества художника: Марк Шагал рисует слишком хорошо, чтобы быть пессимистом. Он верит своему карандашу, он верит своей кисти, поскольку знает, что мир прекрасен. Мир достоин того, чтобы быть нарисованным. И он правильно делает; нам действительно хорошо в мире, который прекрасен. Ведь радость рисования есть радость жизни. Вселенная — рисунки Шагала доказывают нам это, — несмотря на все невзгоды, полна счастья и предопределена к счастью. Человек должен вернуть себе Рай. XIII Выбрав свой маршрут чтения среди многих других возможных вариантов, я, естественно, не мог рассказать здесь обо всех богатствах работы Шагала. Потребовалась бы целая книга, чтобы прокомментировать такую работу. Являясь рабом собственного вкуса, я остановился прежде всего на том, что мне нравится самому, хотя следовало бы, конечно, сказать при этом и о личных предпочтениях художника. Но все невозможно охватить. Тем более, что сам художник не обязан, разумеется, раскрывать нам причину своего выбора. Однако, встречаясь с таким изобилием, с таким богатством иллюстративного материала, невольно сталкиваешься с проблемой философии иллюстрации. Для того чтобы адекватно понять эту проблему, нужно пережить одиночество художника, сидящего перед белой страницей. Это великое одиночество, поскольку ничто не помогает ему в его стремлении вывести из тьмы истории и высветлить лица исчезнувших жизней. Здесь ничего нельзя скопировать. Всё надлежит создать самому. Насколько это трудная задача — нарисовать пророков, придав каждому из них собственное выражение, воссоздать лик каждого из них. У пророков Шагала есть, однако, одна общая черта: все они шагаловские пророки. На каждом из них печать их творца. Для философа, занимающегося образами, любая страница этой книги — документ, по которому он может изучать работу творческого воображения. Примечания 1 Bachelard G. Introduction а la Bible de Chagal. — In: Bachelard G. Le droit de rкver. Paris, 1970, p. 14—31. Первая публикация — “Revue Verve”, vol. X, № 37—38, 1960. 2 Г. Башляр выделяет здесь слово “regarder”, которое при смысловом анализе обнаруживает скрытый в нем корень “gard”, связанный с глаголом “garder” — хранить. Следовательно, с приставкой “re” это слово означает повторное действие, восстановление. — Прим. перев. 3 Автор имеет в виду 4 главы, из которых состоит Книга Ионы. — Прим. перев.
ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ Абель Н. Г. 155Адамар Ж. 103Амелен О. 273, 274Ампер А. М. 342Аннекен А. 204Анри В. 80, 157Аристотель 17, 30, 250Архимед 91, 316Байер И. 315Бальмер И. 134, 137, 138Барбарэн П.-Ж. 44, 156Бауэр Г. 300Башляр Г. 7, 11—27, 155, 156, 158, 281, 284, 299—310, 314—317, 319—324, 327, 346, 354, 368Бельтрами Э. 44Бенда Ж. 322, 324Бенезе Ж. 290—301Бергман Х. 112, 157Бергсон А. 13, 341, 342Беркли Дж. 13, 73Бертло M. 295Блэккет П. М. С. 188Блок Л. 137, 140, 158Блок Э. 111, 157Бодлер Ш. 353, 354Бозе Ш. 111, 235Болль М. 63, 119, 158, 204Бор H. 22, 33, 63, 116, 137, 138, 276, 277Борн М. 7, 8Бофре А. 305—308Бояи Я. 45Брак Ж. 325, 326Брейе Э. 284, 298, 308, 309, 312, 315, 319, 322, 324Бриллюен Л. 262Бройль Л. де 7—9, 88, 90, 93, 123, 126, 129, 153, 155, 157, 158, 232, 235, 281, 282, 291, 305, 336Брэгг У. Г. 149Брюнсвик Л. 59, 73, 156, 322Булиган Ж. 245, 315, 316Буль А. 156, 238, 240—245Бути Э. 28, 156 Бэкон Ф. 17, 30, 125Бялобжецкий К. 273, 283Валери П. 266, 309, 327, 343Валь Ж. 223, 275, 283Витгенштейн Л. 10Вольф Э. 313Вюрц Ш.А. 71Галилей Г. 64, 65, 316, 321, 324Галуа Э. 155Гамильтон У. Р. 181Гаусс К. Ф. 54Гегель Г. В. Ф. 13, 16, 337, 347Гейзенберг В. 7, 59, 60, 69, 88, 89, 92, 94, 96, 114—117, 153, 154, 157, 158, 236, 244, 245, 250, 257, 262, 264, 265, 336Гейне Г. 23Гей-Люссак Ж. Л. 294Гейтлер В. 144Гердер И. Г. 335Герц Г. Р. 22Гете И. В. 338Гильберт Д. 48Гонсет Ф. 55, 56, 156, 199, 246, 248, 282Гюго В. 360Гюйгенс Х. 92Дагерр Л. Ж. М. 330Д'Аламбер Ж. Л. 42, 100Дарвин К. Дж. 94, 157Дебай П. И. В. 149Декарт Р. 126—129, 131, 132, 143, 146—148, 174, 307, 316, 317, 343Детуш Ж.-Л. 230, 231, 235, 276—280, 283Джемс У. 28, 290Джинс Дж. X. 157Дирак П. 20, 116, 174, 184—186, 188, 193, 231, 336Дэрроу К. 63, 64, 156Дюгем П. 282Дюкло Ж. 228 368Дюпреель Э. 124, 131, 133, 158, 179Евклид 42—44, 46—48, 54, 55, 58, 126, 250Жане П. 78, 178Жювэ Г. 48, 51—53, 152, 154, 156, 302, 305, 306Зееман П. 140, 339Инфельд Л. 234, 282Иордан П. 116Йованович Д. 91, 157Кабрера Б. 142, 145, 158Кайуа Р. 206, 286Кант И. 169, 174, 181, 205—207, 247, 248, 250, 282, 308Кармайкл П. А. 109, 157Картан Э. 103, 120, 157, 158Кельвин У. 110, 178Кендиг М. 269Кеплер И. 79Клейн Ф. 46Кожибский А. X. 209, 265—271, 282, 283Комптон А. Х. 81, 95, 152, 339Конт О. 209, 229Коппель И. 91, 157Кришнан К. 157Кэмпбелл H. P. 112, 158Кюри П. 53Лавуазье А. Л. 73, 215, 216, 223Лагерр Э. 145Лагранж Ж. Л. 181Лаланд А. 35, 312Ламартин А. 333Ламберт И. Г. 42, 43, 45Ландсберг Г. С. 157Ланжевен П. 10, 66, 119, 120, 262Лапорт Ж. де 307Латур дю Пен П. 339Лауэ М. Ф. Т. 149Ле Сенн Р. 307Лейбниц Г. В. 90, 174, 258, 308Леконт дю Ной П. 282Ленин В. И. 8, 10—11Лескюр Ж. 327Лёнобль Р. П. 316, 319Лобачевский H. И. 45—48, 54, 58, 156Лондон Ф. 144Лоренц Г. 9, 55, 56Льюис Дж. H. 259, 282Люпаско С. 274, 299, 309, 310, 312Майкельсон А. А. 34Максвелл Дж. К. 110Макиавелли H. 26Малларме С. 68, 156, 350Мандельштам Л. И. 157Маргенау Г. 96, 111Маркотт М. 294Маркс К. 7, 14Матисс Ж. 211Матьё М. 203, 281Мейерсон Э. 13, 53, 120—123, 153, 156, 158, 159, 211, 331Менделеев Д. И. 84, 139, 205, 206Метц М. 158Мецгер Х. 79, 156Мизес Р. фон 107, 157Милликен Р. Э. 76, 77, 158Милль Дж. Ст. 125Минковский Г. 313Мондо А. 327Мопертюи П. Л. М. 60, 61, 101, 157, 336Ницше Ф. 32, 196Новалис 275, 283Нуайи Л. де 228Ньютон И. 22, 34, 57, 58, 61, 67, 79, 95, 119, 157, 179—181Оже П. 339 67, 79, 95, 119, 157, 179—181Оствальд В. Ф. 72Паули В. 84, 85, 116, 141, 185, 336Пеано Дж. 50, 51, 283Пембертон 100Перрен Ж. 83, 122, 124, 157Пиаже Ж. 334Пирсон К. 73Платон 174Планк М. 9, 119, 265, 275Понж Ф. 327Понселе Ж. В. 146Птолемей К. 320, 321Пуанкаре А. 41, 46, 50, 53, 54, 110, 145, 146, 157, 158, 278, 283Пуассон С. Д. 181Райзер А. Л. 156, 252—256, 260—262, 282 369Раман Ч. В. 80, 81, 157, 275Расин Ж. 361Рей А. 109Реймон M. 337Рембо А. 358Рено П. 215, 219, 222, 224, 227—230, 282Ренувье Ш. 37, 38, 122, 156Рейхенбах Г. 113, 114, 152, 158—159Рихман Г. В. 329Розье П. де 330Ромэн Ж. 189, 281Руддик Ч. Т. 118, 158Рэлей П. 80Рюйе Р. 119Саккери Дж. 42Скапен 73Соломон Ж. 116Солье Р. 327Сурьо Э. 306Тауринус Ф. 42—44Тибо Ж. 158Тилли Ж. М. де 42, 77Тиндаль Дж. 79, 80, 121, 157Томсон Д. П. 150Трийя Ж. 149, 150, 158Уайтхед A. H. 70, 156, 223, 335Ульмо Ж. 301, 303, 304, 306Урбэн Ж. 124, 125Уэль Ж.-П. Л. 47Файхингер X. 156Фарадей M. 342Феврие П. 262—265Фейерабенд П. 9Ферми Э. 85, 111, 235Флур Р. 327Франк Дж. 319Франклин Б. 329Френель О. Ж. 93Фреше М. 319—323Фрост В. 133, 158Фулье А. Ж. Э. 154Хайссински М. 157, 159Холстед 42Цара Т. 327Чейн Б. 79Шагал М. 355—368Шампетье Ж. 225, 282Шасль 146Шелер М. 13, 329—333, 347Шлик М. 71, 156Шопенгауэр А. 249, 251Шрёдингер Э. 68, 263—265, 336Эддингтон А. С. 120, 276, 283Эдисон Т. А. 331—333Эйлер Л. 249, 282Эйнштейн А. 8, 9, 33, 34, 57, 58, 60, 67, 77, 111, 119, 154— 155, 234, 235, 275, 282, 290, 312, 319Энрикес Ф. 62, 156Эрмит Ш. 155Эренг Ж. 155, 159Эстев К-Л. 283Якоби К. Г. Я. 155 ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ Агностицизм 18Аксиоматика 48, 50—53, 56, 66, 91, 296Анализ 14, 52, 59, 70, 92, 94, 95, 126, 134, 136, 138, 163, 165, 166, 170, 179, 194, 247, 267 абсолютный 126 “герменевтический” 26 гносеологический 6 метафизический 104 мнимый 71 операционный 227 причинный 108 психологический 99 рационалистической активности 23 рациональный 210 ретроспективный 10 социологический 6 статический 118 философский (спектральный) 196 370 философский (традиционный) 6, 12Анимизм 172, 174, 176, 177Архитектоника разума 42Атомизм 38, 55, 71, 214 античный 73 реалистичный 70Бытиё 39, 40, 43, 76, 77, 112, 180, 213Вероятность 98, 112, 113Волна 88, 92—94, 96—98Вселенная 103, 104Гильбертовский номинализм 50Гипотеза как синтез 31Гносеология 6, 7, 20, 22Гравюра 325, 324Дедукция 45, 46, 62, 125Действительность 31, 67, 89 непосредственная 31, 162 привычная 187Детерминизм 98—104, 106—110, 114 математический 103 метафизический 105 механический 105 научный 105, 114 негативный 105, 107 позитивный 106 топологический 108, 112 физический 103, 105, 114 химический 105Деятельность 6, 32, 132 диалектическая 236 научная 29, 37, 150, 170 ноуменальная 69 позитивная 168 человеческая 7 экономическая 5Диалектика 14, 26, 37—39, 41, 42, 45, 46, 91, 96, 121, 123, 130, 135, 162, 173, 174, 176, 189, 199, 201, 207, 210, 248, 259—261, 321 активной рационализации 140 априорная 273 внешняя 184, 186 гегелевская 273 геометрического мышления 47 духовная 197 евклидова и неевклидова подхода (старая) 56 историческая 151 Лобачевского 46 материалистическая 10 научная 261 научного духа 46 новая 223, 232 онтологическая 74 природы 10 простого и полного 133 философская 273 формы и содержания 50 энергии 188Диалектический сюррационализм 184, 189Диалектическое взаимодействие разума и опыта 52Дуализм 31, 163, 227, 268 волн и частиц 88 декартовский 70 метафизический 104Дух 165, 274, 279 активный 35, 56 “армейский” (научный) 132 донаучный 202—204 конституированный 164 научный 27, 30, 32, 33, 37, 64, 65, 69, 105, 120, 123, 124, 151, 160, 161, 164, 189, 197, 202, 204, 217 новый (научный) 152, 160, 186, 202 прежний (научный) 261 упрощения 102 философский 173 человеческий 200 “штатский” (научный) 132Живопись 325Идеализм 12, 13, 15, 19, 186Излучение 70, 72Иммобилизм мысли 12, 13Индетерминизм 99, 108—110, 112, 114Интергуманизм 344Интеррационализм 344Иррационализм 16, 165, 196Иррациональность реального 139Искусство 325, 324Истина 124, 165 абсолютная 20 двойная 58 исходная 161 научная 36, 42, 43, 45 371 рациональная 52 философская 172Каузализм 104Квантовая механика 317—318, 319, 323Конвенционализм 15, 50 математический 46Логика 170, 247 Аристотеля (аристотелевская) 250, 252, 253, 255, 260, 265 неаристотелевская 247, 254, 266 общая 248 прикладная 247, 248 традиционная 260 трансцендентальная 247, 248 Феврие П. (неаристотелевская) 263Материал (в искусстве) 325—327Материализм 12—14, 70, 77, 169 абсолютный 16 диалектический 10, 11, 14, 23 расширенный 72Материя 60, 67, 70—73, 75, 77, 78, 82, 86, 128, 209Метафизика 16, 21, 29, 30, 39, 71, 74, 81, 86, 87, 109, 112, 133, 163, 168, 169, 176, 182, 202, 228 Канта 250 мгновенная 352 новая 223 реалистская 142, 144 субстанции 147Метафизическая функция реального 50Метахимия 201, 202Методологическая позиция идеализм 11 неопозитивизм 10 позитивизм 11 релятивизм 11 эмпиризм 11Методология 7, 9—11, 14, 15, 20, 124 науки 10 новая 10 позитивистская 10Механицизм 102, 128Мир 33, 35, 125 материи 145 научный 36 объективный 128Мышление 18, 28, 32, 42, 50, 60, 94, 105, 131, 152, 171, 174, 189, 220, 249, 262, 277, 297 абстрактное 53 активно исследующее 19 асинтаксичное 130 геометрическое 41, 49, 51 декартовское (объективное) 125 евклидово 130 индуктивное 153 картезианское 129, 132 логическое 125 математическое 31, 50, 146 методологическое 9 научное 11, 17, 24, 25, 36, 57, 66, 69, 108, 110, 124, 164, 167, 173, 189 неевклидово 44 неньютоновское 69 ньютоновское 65, 69 объективное 126 политическое 11 реалистское 87, 211 релятивистское 58, 66 теоретическо-философское 6 устное 117 формальное 66 формально-логическое 265 фундаментальное 125 человеческое 55, 122 экспериментирующее 123Наука — по всей книгеНаучная мысль — по всей книгеНематериализм 169Нереализм 76, 169Несубстанциализм 201, 230Ноумен 163, 209, 210, 221 настоящий 208 научный 37, 69Объект 148, 185 абсолютный 13 научный 123 простой 129 реальный 116 чистый 99, 115 элементарный 119 372Объективность 100, 177Онтология 76, 77 веществ (статическая) 83Паралогия 32Плюрализм 111, 145, 177, 185, 213 движения 185 знания 224 когерентный 222, 230, 232 рациональный 277 философский 167, 198Позитивизм 15, 38, 69, 172, 244Позитивистский агностицизм 17, 31Поэзия 348, 354Прагматизм 15Прагматическая терпимость 17, 31Принцип неопределенности (Гейзенберга) 7, 115, 116, 126, 244, 245, 250, 262Принцип преемственности 52Природа 35, 43, 71, 105, 107Причинность 107, 108, 113Пространство-время 76, 82, 103, 117, 130, 214Психология детерминизма 101, 104, 106, 107 деформации и возмущения 101 индетерминизма 108 научного духа 124, 125, 167 причины 107Разум 50, 54, 59, 112, 131, 174, 180, 183, 281 абсолютный 183 научный 33, 35, 40 ортодоксальный 170 человеческий 42, 53Рационализм 17, 20, 28, 30, 35, 41, 42, 62, 162—164, 166, 168, 170, 176, 180, 182, 186, 192, 197, 199, 205—207, 284, 292, 296, 298, 304, 307, 318, 319, 322 абсолютный 29 диалектический 172, 192, 193, 207, 290 дискурсивный 193, 195 ищущий 163 Канта 192, 193, 308 классический 193, 195 критический 205 Лейбница 308 математический 163 научный 163 Ньютона 181, 186, 192, 193 обычный 193 открытый 187, 290 полный 193, 205 прикладной 15, 308, 311 прогрессирующий 290 развитой 193 сложный 172 современный 184 технический 15 традиционный 183 условный 183 философский 293Реализм 12, 13, 16, 17, 28—31, 35, 38, 47, 55, 73, 75, 76, 84, 86, 120, 121, 123, 168, 169, 172, 173, 179, 180, 184, 185, 191, 194, 197—199, 201, 206, 211, 217, 218, 225, 325 абсолютный 29 аппроксимации 183 бытия 180 вещей и фактов 183 законов 180, 183 классический 170 математический 44, 85 материалистический 85 материи 73 наивный 121, 172, 186, 192, 193, 195, 201, 203, 218 начальный 199 примитивный 196 расширенный 181 традиционно-философский 17, 31 целостный и единый 203 эйнштейновский 77 элементный 120 энергии 73Реализация 96, 187, 195, 198, 204, 206Реальность 13, 17, 18, 30, 31, 33, 34, 40, 44, 48—50, 53, 61, 64, 66, 75, 83, 87, 96, 112, 113, 116, 119, 121, 141, 143, 163, 164, 174, 185, 187, 191, 213, 219, 221, 222, 261, 270 внешнего мира 35 второго порядка 18 глобальная 154 длящаяся 112 373 имманентная 60 иррациональная 33 лабораторная 39 математическая 44, 45 материальная 60 многослойная 203 настоящая 18 научная 150, 183 непосредственная 59 новая 123 объективная 22 первого ранга 18 постулированная 120 психологическая 46, 68 скрытая 67 субстанциальная 49, 127 физическая 120Репрезентация 220—222, 224Рука (художника) 325—327 Синтез 39—41, 49, 67, 71, 89, 155, 203, 230, 273, 291 концептуальный критический (кантовский) 249 логический 276 материи и излучения 127 метафизический 214 творческий 155Система 8, 52, 151, 207, 264 абсолютных сущностей 182 Евклида 48 “естественного света” 181 идеалистическая 8 Лобачевского 48 логическая 8 материалистическая 8 Ньютона 57, 58 объективных мыслей 220 организации отношений 259 позитивистская 8 понятий 179 прагматическая 8 рациональная 274 реалистическая 5 семантическая 271 феноменологическая 8 философская 160, 167, 174 Эйнштейна 57, 58Субстанциализм 201, 204, 217 наивный 203Субстанция 201—204, 206, 209, 213, 215—217, 223, 224, 226— 227, 230, 233, 234, 249 нормализованная 206 простая 208 элементарная 210Сущность 43 субстанциальная 210Сюррационализм 230, 275Сюрреализм 172—174, 180, 224Теория — по всей книгеТеория вероятностей 86, 110Теория относительности 9, 14, 61, 64, 65, 67, 68, 129, 153, 155, 182, 259Универсализм 344Феномен 81, 102—104, 108, 110, 112, 127, 163, 184, 208—210, 221 динамичный 127 мыслимый 221 научный 37, 216 природный 163 статичный 127 точный 295Феноменология 29, 70, 93, 102, 111, 127, 138, 188, 197, 278, 330 научная 19 непосредственная 18 несубстанционализма 234 общая 212 первичная 210 позитивистская 18 химическая 209 частная 212 электрическая 209Физика 306Философия — по всей книге анализа 205 геометрии 41 гомогенная 172 диалектическая 176, 186 звездного Неба 99 классическая 251 критическая 237 метрическая 182 научная 191 научно-дисперсированная 177, 184, 191 научного духа 172 некантовская 169 открытая 164, 165 первоначальная 217 позитивистская 187 развитая 218 рационалистическая 176, 205 реализма 184 374 реалистическая 187 синтеза 205 спекулятивная 29, 32 химии 205, 212, 229 эмпирическая 187Фотография 330Цвет (в живописи) 356Целостное мировоззрение какметодологический идеал 8Целостность 113, 127Частица 88—90, 92, 94, 96—98Эксперимент — по всей книгеЭлектричество 332Эмпиризм 16, 17, 162, 163, 166 бэконовский 70 позитивистский 192, 193, 195 чистый 186, 192, 193, 195, 197Энергетизм 38Энергия 71, 74—78, 85, 89, 196, 213Энергия — материя 83Эпистемологическая инверсия 126Эпистемологическая функция 49Эпистемологический профиль 191—194, 196, 197, 199, 200, 245, 276Эпистемологическое препятствие 199, 200Эпистемология 11, 15, 21, 29, 30, 33, 35, 38, 45, 46, 54, 55, 62, 76, 93, 107, 121, 131, 133, 134, 162, 163, 172, 173, 197, 208, 230, 249 аналитическая 278 дедуктивная 278 индуктивная 279 картезианская 20, 33, 44, 78, 130, 155 классической науки 278 некартезианская 40, 54, 68, 124, 128, 143, 233 нереалистская 233 синтетическая 279 революция в эпистемологии 11
КОНЕЦ
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-03-22; Просмотров: 285; Нарушение авторского права страницы