Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Конец эволюционной биологии
Ни одна другая область науки не отягощена так своим прошлым, как эволюционная биология. Литературный критик Гарольд Блум назвал это «страхом влияния». Собственно, эволюционную биологию в широком смысле можно определить как попытку интеллектуальных наследников Дарвина прийти к мало-мальски приемлемому соглашению с его подавляющим влиянием. Дарвин основывал свою теорию естественного отбора, центральный компонент своего видения, на двух наблюдениях. Во-первых, растения и животные обычно производят больше потомков, чем может выдержать окружающая среда. (Дарвин заимствовал эту идею у английского экономиста Томаса Мальтуса (Thomas Malthus).) Во-вторых, эти потомки слегка отличаются от своих родителей и друг от друга. Дарвин пришел к выводу, что каждый организм в борьбе за выживание соревнуется прямо или косвенно с другими представителями своего вида, чтобы произвести на свет потомство. Случай играет роль в выживании любого отдельного организма, но природа отдаст предпочтение или выберет те организмы, чья генетическая изменчивость делает их более устойчивыми, то есть способными выжить достаточно долго, чтобы произвести потомство и передать эти качества своим детям. Дарвин мог только догадываться о том, что порождает эти исключительно важные для следующих поколений качества. Книга «Происхождение видов», впервые опубликованная в 1859 году, упоминает предположение французского биолога Жан-Батиста Ламарка о том, что организмы могут передавать своему потомству не только унаследованные, но и приобретенные свойства. Например, постоянное вытягивание головы жирафом с целью дотянуться до высоко растущих листьев таким образом изменит его сперму или яйцеклетку, что его детеныши родятся с более длинными шеями. Но Дарвин явно чувствовал себя неуютно с идеей о том, что адаптация самонаправляема. Он считал, что изменения между поколениями хаотичны, и только при естественном отборе они становятся устойчивыми и ведут к эволюции. Дарвин не знал, что при его жизни австрийский монах Грегор Мендель проводил эксперименты, которые помогли бы опровергнуть теорию Ламарка и обосновать интуитивную мысль Дарвина. Мендель — первый ученый, понявший, что естественные формы состоят из отдельных черт, передающихся от одного поколения к другому при помощи того, что Мендель назвал генетическими частицами и что теперь называется генами. Гены предотвращают смешивание черт и таким образом сохраняют их. Рекомбинация генов, которая происходит во время полового воспроизводства, вместе с отдельными генетическими ошибками, или мутациями, обеспечивает разнообразие, необходимое для того, чтобы естественный отбор показал, что сохранится, а что исчезнет. Работы Менделя 1868 года по разведению гороха большей частью прошли незамеченными научным сообществом вплоть до нового столетия. Но даже тогда генетика Менделя не сразу примирилась с идеями Дарвина. Некоторые ранние генетики считали, что генетическая мутация и половая рекомбинация могут направить эволюцию по определенным путям независимо от естественного отбора. Но в тридцатые и сороковые годы этого столетия Эрнст Майр (Ernst Mayr) из Гарвардского университета и другие биологи-эволюционисты соединили идеи Дарвина с генетикой и дали новое подтверждение его теории, назвав свою версию новым синтезом, который подтвердил, что естественный отбор — это первичный архитектор биологической формы и разнообразия. Открытие в 1953 году структуры ДНК — программы, по которой создаются все организмы, — подтвердило дарвиновскую догадку о том, что вся жизнь связана и происходит из общего источника. Открытие Уотсона и Крика также показало источник как неизменяемости, так и изменчивости, которые делают возможным естественный отбор. В дополнение молекулярная биология предположила, что все биологические явления могут быть объяснены в механических, физических терминах. В «Приходе золотого века» Гюнтер Стент отметил, что до открытия структуры ДНК некоторые выдающиеся ученые считали, что традиционные методы и предположения науки окажутся неподходящими для понимания наследственности и других базовых биологических вопросов. Основным сторонником этого взгляда был физик Нильс Бор. Он утверждал, что как физикам приходилось справляться с принципом неопределенности, пытаясь понять поведение электрона, точно так же биологи столкнутся с фундаментальными ограничениями, когда попытаются слишком глубоко прощупать живые организмы. «Должна оставаться некая неопределенность в отношении физического состояния организма. Напрашивается идея о том, что минимальная свобода, которую мы должны позволить организму в этом плане, просто достаточно велика, чтобы спрятать от нас свои главные секреты. При таком взгляде существование жизни должно рассматриваться как точка отсчета в биологии, в смысле, подобном тому, как квант действия, появляющийся как нелогичный элемент с точки зрения классической механики, вместе с существованием элементарных частиц формирует основу квантовой механики»[86]. Стент обвинил Бора в попытке возродить старую, дискредитированную концепцию витализма, утверждающую, что жизнь происходит из мистической сути или силы, которая не может быть сведена к физическому процессу. Но виталистское видение Бора не было подкреплено. Фактически молекулярная биология доказала одно из суждений Бора о том, что наука, когда является наиболее успешной, сводит тайны к тривиальностям (хотя не обязательно понятным). Что может сделать молодой, полный амбиций биолог, чтобы оставить свой след в эпоху постдарвинизма, пост-ДНК? Одна альтернатива — это стать в большей степени дарвинистом, чем Дарвин, принять дарвиновскую теорию как высший, проникновенный взгляд в природу, как абсолют. Этот путь выбрал редукционист Ричард Докинс (Richard Dawkins) из Оксфордского университета. Он превратил дарвинизм в страшное оружие и отметает любые идеи, бросающие вызов его глубоко материалистическим, немистическим взглядам на жизнь. Кажется, что он рассматривает креационизм и другие антидарвинистские идеи как личное оскорбление. Я встретился с Докинсом на вечеринке, организованной его литературным агентом в Манхэттене[87]. Докинс — красивый мужчина с глазами хищника, тонким, как нож, носом и розовыми щеками. На нем был дорогой, сшитый на заказ костюм. Когда, пытаясь подчеркнуть какое-то положение, он жестикулировал, его руки со слабо проступающими венами слегка дрожали. Это была дрожь не нервного человека, а прекрасно настроенного, подобно музыкальному инструменту, соперника, способного великолепно показать себя в войне идей: этакая борзая Дарвина. Как в своих книгах, Докинс и лично являл собой верх самоуверенности. Казалось, что его утверждения подразумевают преамбулу: «Как может понять любой дурак…» Не прибегающий к оправданиям атеист Докинс объявил, что он не относится к ученым, думающим, что наука и религия занимаются отдельными вопросами и таким образом могут легко сосуществовать. Большинство религий, утверждал он, считают, что Бог отвечает за план и цель, очевидные в жизни. Докинс намеревался растоптать эту точку зрения. — Все цели происходят в конечном счете из естественного отбора, — сказал он. — Это — мое кредо, и я намерен его защищать. Затем Докинс в течение примерно 45 минут представлял свою ультраредукционную версию эволюции. Он предположил, что мы думаем о генах как о маленьких частичках программного обеспечения, имеющих только одну цель: сделать как можно больше копий себя самих. Гвоздики, гепарды и все живые существа — это просто очень сложные средства выражения, которые эти «копируй-меня-программы» создали, чтобы помочь им воспроизводиться. Культура также базируется на «копируй-меня-программах», которые Докинс назвал мемами. Докинс попросил нас представить себе книгу с посланием: «Поверьте этой книге и заставьте ваших детей поверить ей, что когда вы умрете, то попадете в очень жуткое место под названием ад». — Это очень эффективный образец копируй-меня-кода. Нет таких дураков, чтобы просто выполнять приказ: «Поверь в это и заставь своих детей поверить в это». Нужно представлять это более утонченно, украшая каким-то более изысканным образом. Вы понимаете, о чем я говорю. Конечно. Христианство, как и все религии, — это очень успешное письмо религиозно-мистического содержания, рассылаемое по нескольким адресам, с тем чтобы получатель разослал его другим адресатам. Что еще имеет больше смысла? Затем Докинс отвечал на вопросы собравшихся — разнородной компании журналистов, преподавателей, книгоиздателей и других квазиинтеллектуалов. Одним из слушателей оказался Джон Перри Барлоу (John Perry Barlow), бывший хиппи, временами лирик, воспевающий умерших, которые должны быть ему благодарны, мутировавший в киберпророка нового века. Барлоу внешне напоминает медведя с красной банданой вокруг шеи. Он задал Докинсу длинный вопрос, суть которого сводилась к тому, где на самом деле существует информация. Докинс прищурился, его ноздри, как у охотничьего пса, начали слегка раздуваться, уловив запах неясно мыслящего. — Простите, — сказал он, — но я не понял вопрос. Барлоу поговорил еще с минуту. — Мне кажется, что вы пытаетесь добраться до того, что интересует вас, но не интересует меня, — сказал Докинс и обвел взглядом помещение в поисках другого спрашивающего. Внезапно показалось, что в комнате стало на несколько градусов холоднее. Позднее, во время обсуждения внеземной жизни, Докинс представил свое видение естественного отбора как космического принципа: где бы ни была найдена жизнь, там поработал естественный отбор. Он предупредил, что жизнь не может слишком часто встречаться во Вселенной, потому что до сих пор мы не нашли подтверждения жизни на других планетах Солнечной системы или где-то еще в космосе. Барлоу смело перебил его и предположил, что наша неспособность обнаружить другие формы жизни может происходить из неадекватности нашего восприятия. — Мы не знаем, кто обнаружил воду, — многозначительно добавил Барлоу, — но мы можем быть абсолютно уверены, что не рыба. Докинс перевел на Барлоу свой спокойный взгляд. — То есть вы имеете в виду, что мы их наблюдаем все время, но не видим? — спросил он. Барлоу кивнул. — Д-а-а-а, — вздохнул Докинс, словно выдыхая всю надежду просветить неописуемо глупый мир. Докинс может быть таким же резким со своими коллегами-биологами, посмевшими бросить вызов основной парадигме дарвинизма. Он страстно доказывал, что все попытки модифицировать или превзойти Дарвина в любом значительном вопросе являются ошибочными. «Когда-то наше существование представляло собой самую великую из всех тайн, но… теперь это больше не тайна, эту загадку решили. Дарвин и Уоллес (Wallace) решили ее, хотя мы какое-то время будем еще добавлять новые сведения к их открытию»[88]. — В этих вещах всегда присутствует элемент риторики, — ответил Докинс, когда я позднее спросил его о новых открытиях. — С другой стороны, это законный образец риторики — в том плане, что Дарвин на самом деле открыл тайну того, как начала существовать жизнь, и то, что жизнь обладает красотой, приспособляемостью и сложностью. Докинс соглашался с Гюнтером Стентом, что все великие шаги вперед в биологии после Дарвина — демонстрация Менделем того, что гены группируются пакетами, открытие Уотсоном и Криком двойной спирали в структуре ДНК — скорее подкрепили, а не подорвали основную идею Дарвина. Молекулярная биология недавно открыла, что процесс взаимодействия ДНК и РНК с протеинами более сложен, чем думали раньше, но основная парадигма генетики — генная трансмиссия на основе ДНК, и ей не грозит опасность развалиться. Остались еще довольно крупные биологические тайны, такие как происхождение жизни, пола, человеческого сознания. Биология развития, которая пытается показать, как отдельная оплодотворенная клетка становится саламандрой или проповедником, также поднимает важные вопросы. — Нам, конечно, требуется узнать, как это работает, и это будет очень-очень сложно. Но Докинс настаивал, что биология развития, как и до нее молекулярная генетика, просто добавит детали в рамках дарвинской парадигмы. Докинса «достали» интеллектуалы, доказывающие, что одна наука не может ответить на основные вопросы о жизни. — Они думают, что наука слишком надменна и что есть определенные вопросы, которые наука не имеет права задавать, традиционно являвшиеся прерогативой религии. Как будто бы они могли дать какие-то ответы. Одно дело утверждать, что трудно узнать, как началась Вселенная, что дало начало Большому Взрыву, что такое сознание. Но если уж у науки есть трудности в объяснении чего-то, то совершенно определенно, что никто другой это не объяснит. Докинс с большим удовольствием процитировал слова великого английского биолога Питера Медавара (Peter Medawar) о том, что некоторые люди «наслаждаются погружением в нищету непонимания». — Я хочу понять, — с жаром добавил Докинс, — и понимание для меня означает научное понимание. Я спросил Докинса, почему он считает, что его утверждение — Дарвин в основном сказал нам все, что мы знаем, и все, что нам нужно знать о жизни — встретило сопротивление не только креационистов и софистов, но даже очевидно компетентных биологов. — Может, я не могу донести свою точку зрения с достаточной ясностью, — ответил он. Но, конечно, скорее вероятно противоположное. Докинс доносит свою точку зрения с полной ясностью, так, что не оставляет места тайне, смыслу, цели — то есть великим научным открытиям, помимо того, которое дал нам Дарвин.
Вероятностный план Гоулда
Естественно, некоторые современные биологи впадают в гнев от одной мысли, что они просто добавляют детали к magnum opus[89]Дарвина. Одним из самых сильных (в смысле, который вкладывает Блум) постдарвинистов является Стивен Джей Гоулд (Stephen Jay Gould) из Гарвардского университета. Гоулд выступал против влияния Дарвина, критикуя силу его теории, доказывая, что она так многого не объясняет. Гоулд начал заявлять о своей философской позиции в шестидесятые годы, атаковав уязвимую доктрину униформитаризма, утверждающую, что геофизические силы, сформировавшие Землю и жизнь, были в большей или меньшей степени постоянными. В 1972 году Гоулд и Нильс Элдредж (Niles Eldredge) из Американского музея национальной истории в Нью-Йорке расширили эту критику униформитаризма до биологической эволюции, введя теорию прерывистого равновесия, также называемую критиками Гоулда и Элдреджа эволюцией рывками. Новые виды редко создаются путем постепенной, равномерной эволюции, которую описал Дарвин, доказывали Гоулд и Элдредж. Скорее, видообразование — это относительно быстрый процесс, происходящий, когда группа организмов уходит в сторону от стабильной родительской популяции и вступает на свой собственный генетический путь. Видообразование должно зависеть не от типа адаптационного процесса, описанного Дарвином (и Докинсом), а от гораздо более частных, комплексных, случайных факторов. В своих последующих работах Гоулд безжалостно критиковал идеи, которые, как он утверждает, являются безусловными во многих интерпретациях дарвиновской теории, — прогресс и неизбежность. В соответствии с Гоулдом, эволюция не демонстрирует никакого последовательного направления и также никакие из ее продуктов, такие, как Homo sapiens, ни в каком смысле не являются неизбежными; если воспроизвести «пленку жизни» миллион раз, то эта особая simia[90]с увеличенным мозгом может и не появиться. Гоулд также нападал на генетический детерминизм, где бы с ним ни встречался, будь то в псевдонаучных заявлениях о расе и интеллекте или в более приемлемых теориях, относящихся к социобиологии. Гоулд преподносит свой скептицизм в прозе, богатой ссылками на высокую и низкую культуру и наполненную точным осознанием своего собственного существования как культурного артефакта. Он был удивительно удачлив: почти все его книги стали бестселлерами, и он является одним из самых часто цитируемых ученых в мире[91]. Перед встречей с Гоулдом мне были любопытны несколько кажущихся противоречивыми аспектов его мыслей. Например, я задумывался, насколько глубоки его скептицизм и неверие в прогресс. Верил ли он, как и Томас Кун, что сама наука не продемонстрировала никакого последовательного прогресса? Является ли курс науки таким же бессвязным и бесцельным, как и курс жизни? Тогда каким образом Гоулд избегает противоречий, жертвой которых стал Кун? Более того, некоторые критики — а успех Гоулда привлек массу таковых — обвиняли его в том, что он является тайным марксистом. Но Маркс демонстрировал высоко детерминистический, прогрессивный взгляд на историю, который казался антитетическим взгляду Гоулда. Я также задумывался, не отступает ли он от вопроса прерывистого равновесия. В заголовке первой статьи, написанной в 1972 году, Гоулд и Элдредж смело назвали это равновесие альтернативой дарвиновской последовательности, которая когда-нибудь сможет обойти ее. В подзаголовке ретроспективного эссе, опубликованного в «Нейчур» в 1993 году, названного «Прерывистое равновесие становится совершеннолетним» (Punctuated Equilibrium Comes of Age) Гоулд и Элдредж предположили, что их гипотеза может быть «полезным продолжением» или «дополнением» к базовой модели Дарвина. В эссе, опубликованном в 1993 году, Гоулд и Элдредж отметили, что их теория является только одной из многих современных научных идей, подчеркивающих скорее беспорядочность и непоследовательность, а не порядок и прогресс. «Прерывистое равновесие, в этом свете, является только вкладом палеонтологии в Zeitgeist[92], а проходящим „духам времени", никогда нельзя верить. Таким образом, развивая прерывистое равновесие, мы были лизоблюдами и угождали моде, а поэтому нам было предначертано лежать на свалке истории. Или мы на секунду заглянули внутрь структуры природы? Но это скажет только прерывистое и непредсказуемое будущее»[93]. Я подозревал, что эта нехарактерная скромность может восходить к событиям, имевшим место в конце семидесятых, когда журналисты рекламировали прерывистое равновесие как революционный шаг вперед после Дарвина. Креационисты ухватились за прерывистое равновесие как доказательство того, что теория эволюции не была всеми принята. Некоторые биологи обвиняли Гоулда и Элдреджа в том, что они своей риторикой подстрекали к таким заявлениям. В 1981 году Гоулд попытался разъяснить истинное положение вещей, выступив свидетелем в суде, проводимом в Арканзасе по поводу того, следует ли преподавать креационизм в школе наравне с эволюцией. Фактически Гоулд был вынужден признать, что прерывистое равновесие не является истинно эволюционной теорией; скорее, это незначительный технический вопрос, спор среди экспертов. Гоулд выглядит очень просто. Он невысокого роста, пухлый; лицо тоже пухлое, с носом-пуговкой и седеющими чаплинскими усами. Во время нашей встречи на нем были мятые брюки цвета хаки и вискозная рубашка; он выглядел как типичный взъерошенный профессор, витающий в облаках. Но иллюзия обычности исчезла, как только Гоулд открыл рот. Обсуждая научные вопросы, он словно строчил из пулемета, выкладывая даже самые сложные технические аргументы с легкостью, указывающей на гораздо более обширные знания, находящиеся в резерве. Он украшал свою речь, как и статьи, цитатами, которые неизменно предварял фразой: «Конечно, вы знаете известное замечание… (такого-то)». Когда Гоулд говорил, он часто казался отвлеченным, словно не обращал внимания на свои собственные слова. У меня создалось впечатление, что простой речи недостаточно, чтобы увлечь его полностью; его разум, находящийся на более высоком уровне, уходил куда-то вперед, пытаясь предвидеть возможные возражения на его рассуждения, находя новые аргументы, аналогии, цитаты. У меня возникло чувство, что независимо от того, где находился я, Гоулд все равно был далеко впереди. Гоулд признал, что его подход к эволюционной биологии был частично навеян «Структурой научных революций» Куна, которую он прочел вскоре после опубликования в 1962 году. Книга помогла Гоулду поверить, что он, молодой человек из «низшего среднего класса из района Куинс, где никто не посещал колледж», может сделать важный вклад в науку. Она также привела к тому, что Гоулд отверг «индуктивную, улучшенную, прогрессивную модель занятия наукой, утверждающую, что следует добавлять по факту за раз и не начинать теоретизировать, пока ты не постареешь». Я спросил Гоулда, считает ли он, как Кун, что наука не приближается к истине. Уверенно покачав головой, Гоулд сказал, что Кун никогда не занимал такую позицию. — Безусловно — я его знаю, — сказал Гоулд. Хотя Кун являлся «духовным отцом» социальных конструктивистов и релятивистов, он тем не менее верил, что «там есть объективный мир», утверждал Гоулд; Кун чувствовал, что этот объективный мир очень сложно определить, но он признавал, что «теперь мы лучше знаем, что он есть, чем это было столетия назад». Так значит Гоулд, который так неустанно стремился вычеркнуть идею прогресса из эволюционной биологии, верит в научный прогресс? — О, конечно, — мягко ответил он. — Я думаю, что верят все ученые. Ни один настоящий ученый не может быть истинным культурным релятивистом, рассуждал Гоулд, потому что наука скучна. — Ежедневная научная работа очень скучна. Приходится чистить мышиные клетки и титровать растворы. И нужно чистить чашки Петри. Ни один ученый не был бы в состоянии вынести такую скуку, если бы он не думал, что она ведет к «более великому». Гоулд добавил, опять со ссылкой на Куна, что «некоторые люди с крупномасштабными идеями часто выражают их почти странно преувеличенным образом, просто чтобы акцентировать какую-то точку зрения». (В дальнейшем, размышляя над этим замечанием, мне пришлось задуматься: а не извинялся ли Гоулд косвенно за свои собственные риторические излишества? ) Гоулд с такой же легкостью ушел от моих вопросов о Марксе. Он признал, что находит некоторые из положений Маркса довольно привлекательными. Например, взгляд Маркса на то, что идеи социально встроены и изменяются через конфликт, через столкновение тезиса и антитезиса, — «это фактически очень разумная и интересная теория перемен», заметил Гоулд. — Вы продвигаетесь вперед путем отрицания предыдущего, а затем отрицаете первое отрицание и не возвращаетесь к первому. Вы фактически передвинулись куда-то еще. Я думаю, что все это довольно интересно. Взгляд Маркса на социальные изменения и революцию, когда «небольшие обиды скапливаются в систему, пока не рушится сама система», тоже является совместимым с прерывистым равновесием. Я едва успел задать следующий вопрос: был ли когда-либо и не является ли Гоулд сейчас марксистом? — Я просто помню, что сказал Маркс, — быстро ответил Гоулд. Сам Маркс, «напомнил» мне Гоулд, однажды отрицал, что он марксист, потому что марксизм стал слишком многим для слишком многих людей. Ни один интеллектуал, объяснил Гоулд, не хочет идентифицировать себя ни с каким «измом», в особенности с таким вместительным. Гоулду также не нравились идеи Маркса о прогрессе. — Маркс на самом деле запутался в понятиях предопределения и детерминизма, в частности в теориях истории, которые, я думаю, должны полностью зависеть от каких-то обстоятельств. Я на самом деле думаю, что он очень ошибался по этим вопросам. Дарвин, будучи «слишком выдающимся викторианцем, чтобы полностью освободиться от прогресса», более критично подходил к викторианским концепциям прогресса, чем когда-либо Маркс. С другой стороны, Гоулд, несокрушимый антипрогрессист, не исключал возможности, что культура может представлять некоторый вид прогресса. — Так как социальное наследие является ламаркистским, есть большая теоретическая основа для веры в прогресс в культуре. Ее все время сгоняют с рельсов войны, и поэтому она становится условной. Но по крайней мере потому, что все, что мы изобретаем, прямо переходит отпрыскам, есть возможность направленного накопления. Когда наконец я спросил Гоулда о прерывистом равновесии, он стал горячо защищать его. Настоящая важность идеи, сказал он, заключается в том, что «вы не можете объяснить видоизменение на уровне адаптационной борьбы индивидуумов в дарвиновских, традиционно дарвиновских терминах». Тенденции могут объясняться только механизмами, оперирующими на уровне видов. — Вы получаете тенденции потому, что некоторые виды видоизменяются чаще, потому что некоторые виды живут дольше, чем другие, — сказал он. — Поскольку причины рождения и смерти видов довольно сильно отличаются от причин рождения и смерти организмов, это существенно другая теория. Вот что интересно. Вот здесь теория прерывистого равновесия была новой. Гоулд отказался признать, что он в каком-то смысле отступает назад в вопросе прерывистого равновесия или признает превосходство Дарвина. Когда я спросил его про замену «альтернативы» в его начальной работе 1972 года на «дополнение» в 1993 в ретроспективном обзоре «Нейчур», он воскликнул: — Я этого не писал! Гоулд обвинил Джона Мэддокса, редактора «Нейчур» в том, что тот сам вставил «дополнение» в подзаголовок, не согласовав это с Гоулдом и Элдреджем. — Я страшно зол на него за это, — кипел Гоулд. Но затем Гоулд перешел к доказательству, что «альтернатива» и «дополнение» на самом деле не так уж различаются по значению. — Взгляните: говоря, что это альтернатива, вы не говорите, что нет старого учения о постепенном осуществлении социальных преобразований. Понимаете, я думаю, что это еще одна вещь, которую люди пропускают. Мир полон альтернатив, так? Я имею в виду, что у нас есть мужчины и женщины, и это является альтернативными состояниями рода у Homo sapiens. Я имею в виду следующее: если вы заявляете, что нечто является альтернативой, это не означает, что она действует эксклюзивно. Это учение имело практически полную гегемонию до того, как мы стали писать. Вот альтернатива для проверки. Я считаю, что прерывистое равновесие с подавляюще доминирующей частотой подтверждается окаменелостями, что означает: градуализм существует, но на самом деле неважен в общем порядке вещей. По мере того как Гоулд продолжал говорить, я начал сомневаться, на самом ли деле он заинтересован в разрешении споров по поводу прерывистого равновесия или других вопросов. Когда я спросил его, думает ли он, что биология никогда не сможет достичь окончательной теории, его лицо исказила гримаса. Биологи, придерживающиеся такой веры, — это «наивные индуктивисты». — Они думают, что после того, как мы запрограммируем человеческий геном, мы ее получим! Даже некоторые палеонтологи, — признал он, — возможно, думают, что если мы достаточно долго будем работать, то на самом деле узнаем основные свойства истории жизни. Гоулд не соглашался. У Дарвина «был правильный ответ насчет основных взаимоотношений организмов, но для меня это только начало. Это не всё; это только начало». Так что же Гоулд считает неразрешенными вопросами эволюционной биологии? — О, их так много, что я даже не знаю, с чего начать. Он отметил, что теоретикам все еще предстоит определить «всю полноту причин», лежащих в основе эволюции, от молекул до больших популяций организмов. Затем идут «все эти случайности», такие, как столкновения с астероидами, которые, как считают, привели к массовому уничтожению. — Так что, я сказал бы, это причины, силы причин, уровни причин и случайность, — Гоулд задумался на мгновение. — Это неплохая формулировка, — сказал он, достал маленькую записную книжку из кармана рубашки и нацарапал там что-то. Затем Гоулд весело перечислил все причины, по которым наука никогда не ответит на все эти вопросы. Как историческая наука, эволюционная биология может только предложить ретроспективные объяснения, а не предсказания. Иногда она не может совсем ничего предложить, потому что нет достаточного количества данных. — Если у вас нет доказательств предшествующих последовательностей, то вы вообще не можете это сделать, — сказал он. — Поэтому я думаю, что мы никогда не выясним происхождение языка. Потому что это не вопрос теории, это вопрос случайной истории. Гоулд также соглашался с Гюнтером Стентом в том, что человеческий мозг, созданный для выживания в прединдустриальном обществе, просто не способен решить определенные задачи. Исследования показали, что люди абсурдны при решении проблем, включающих вероятность и взаимодействие комплексных переменных, таких, как природа и питание. — Люди не понимают, что если и гены, и культура вступают во взаимодействие — а они конечно вступают, — то вы не можете сказать, что тут 20 процентов гены и 80 — окружающая среда. Вы не можете этого сделать. Это не имеет смысла. Неожиданно возникающее свойство — это проявляющееся свойство, и это все, что вы можете о нем сказать. Однако Гоулд не являлся одним из тех, кто наделял жизнь или разум мистическими свойствами. — Я — старомодный материалист, — сказал он. — Я думаю, что сознание возникает из сложности нервной организации, которую мы на самом деле плохо понимаем. К моему удивлению, Гоулд затем погрузился в рассуждения о бесконечности и вечности. — Это две вещи, которые мы не можем понять, — сказал он. — И тем не менее теория почти требует, чтобы мы имели с ними дело. Вероятно, это происходит потому, что мы не думаем о них правильно. Бесконечность — это парадокс внутри картезианского пространства, так? Когда мне было восемь-девять лет, я обычно говорил: «Вон там кирпичная стена». А что за кирпичной стеной? Но это картезианское пространство, и даже если пространство искривлено, вы не можете не думать, что находится за кривой, даже если это и не правильный ход мыслей. Может, все это просто неправильно! Может, это Вселенная фракционных расширений! Я не знаю, что это. Может, есть пути, по которым сконструирована эта Вселенная, но мы их и представить себе не можем. Гоулд сомневался, могли ли ученые в какой-либо дисциплине достичь окончательной теории, при условии их склонности классифицировать вещи в соответствии с предварительно обдуманными концепциями. — Я на самом деле задумываюсь, не являются ли любые претензии на окончательную теорию просто отражением способа, которым мы составили о ней представление. Возможно ли, при условии всех этих ограничений, что биология и даже наука в целом просто будут продолжаться до тех пор, пока могут, а затем придут к концу? Гоулд покачал головой. — Люди думали, что наука идет к концу в 1900 году, а с тех пор мы получили тектонику плит, генетический базис жизни. Почему она остановится? В любом случае, добавил Гоулд, наши теории скорее могут отражать наши собственные ограничения как искателей истины, а не истинную природу реальности. Прежде чем я смог ответить, Гоулд уже ушел дальше. — Конечно, если эти границы истинные, то наука будет полной в рамках границ. Да, да. Это отличный аргумент. Я не думаю, что он правильный, но я могу понять его структуру. Более того, в биологии все еще могут произойти великие концептуальные революции, доказывал Гоулд. — Эволюция жизни на этой планете может оказаться очень маленькой частью самого феномена жизни. Жизнь в других местах, рассуждал он, вполне может не соответствовать дарвиновским принципам, как верил Ричард Докинс; фактически обнаружение жизни вне Земли может поколебать утверждения Докинса, что Дарвин правит не только здесь, на маленькой Земле, но и во всем космосе. — Значит, вы верите, что еще где-то во Вселенной существует жизнь? — спросил я. — А вы нет? — сказал он. Я ответил, что это вопрос спорный. Гоулд скривился в раздражении. Да, конечно, существование внеземной жизни является спорным вопросом, сказал он, но тем не менее можно заниматься обоснованными рассуждениями. Кажется, что здесь, на Земле, жизнь возникла довольно легко, поскольку самые старые камни, которые могут служить доказательством жизни, на самом деле их представляют. Более того, «огромность Вселенной и невероятность абсолютной уникальности любой ее части ведет к огромной вероятности, что везде есть какая-то жизнь. Но мы этого не знаем. Конечно, мы этого не знаем, и я понимаю, что философски непоследовательно заявлять противоположное». Ключом к пониманию Гоулда может являться не его сомнительный марксизм, или либерализм, или антиавторитаризм, а страх потенциального закрытия его собственной области. Освободив эволюционную биологию от Дарвина — и от науки в целом, которая определяется как поиск универсальных законов, — он пытался сделать поиск знаний неокончательным, даже безграничным. Гоулд слишком сложен, чтобы отрицать, как это делают некоторые твердолобые релятивисты, что фундаментальные законы, открытые наукой, существуют. Вместо этого он утверждает, причем очень убедительно, что у законов нет большой доказательной силы; они оставляют многие вопросы без ответов. Он — исключительно сведущий практик иронической науки. Его взгляд на жизнь тем не менее может быть сформулирован как «Дерьмо случается». Конечно, Гоулд представляет это более элегантно. Во время нашего интервью он отметил, что многие ученые не рассматривают историю, занимающуюся частностями и случайностями, как часть науки. — Я думаю, что это ложная таксономия. История — это отличный тип науки. Гоулд признал, что его веселит расплывчатость истории, ее сопротивление прямому анализу. — Мне это нравится! Поэтому я в душе историк. Трансформируя эволюционную биологию в историю — по сути, толковательную, ироническую дисциплину, подобную литературной критике, — Гоулд делает ее более понятной благодаря своим значительным риторическим способностям. Если история жизни — это бездонная шахта в основном разрозненных событий, то он может продолжать разрабатывать ее, один факт за другим, не боясь, что его усилия станут тривиальными или излишними. В то время как большинство ученых пытаются опознать сигнал, лежащий в основании природы, Гоулд привлекает внимание к шуму. Прерывистое равновесие на самом деле совсем не теория — это описание шума. Великое пугало Гоулда — это отсутствие оригинальности. Дарвин предсказал основную концепцию прерывистого равновесия в «Происхождении видов»: «Многие виды, когда-то сформированные, никогда не подвергаются никаким изменениям… и периоды, во время которых виды проходили дальнейшие модификации, хотя и длинные, если измерять их годами, вероятно, были короткими в сравнении с периодами, во время которых они сохраняют ту же форму». Эрнст Майр, коллега Гоулда по Гарварду, предположил в сороковые годы, что виды могут появляться так быстро — через географическую изоляцию малых популяций, например, — что не оставят никаких переходных шагов в истории формирования вида. Ричард Докинс не находит ценности в трудах Гоулда. Короче, дело в том, говорит Докинс, что видоизменение может иногда или даже часто происходить быстрыми взрывами. И что? «Важно то, что у вас идет постепенный отбор, даже если этот постепенный отбор сокращается до коротких периодов, примерно равных времени видоизменения, — прокомментировал Докинс. — Так что я не смотрю на это как на важный момент. Я рассматриваю это как интересную морщинку на неодарвинистской теории». Докинс также невысоко оценивал настойчивость Гоулда в том, что не было неизбежности возникновения человека или любой другой формы интеллектуальной жизни на Земле. — Я согласен с ним в этом! — сказал Докинс. — И я думаю, что и все остальные тоже! Это моя точка зрения! Он сражается с ветряными мельницами! Жизнь была одноклеточной на протяжении почти трех миллиардов лет, отметил Докинс, и она вполне могла оставаться таковой еще три миллиарда лет, не давая многоклеточных организмов. — Так что, конечно, нет никакой неизбежности. Возможно ли, спросил я Докинса, что в конечном счете взгляд Гоулда на эволюционную биологию станет превалирующим? Докинс предположил, что фундаментальные вопросы биологии вполне могут быть конечными, в то время как исторические вопросы, которыми занимался Гоулд, фактически бесконечны. — Если вы имеете в виду, что когда-нибудь все интересные вопросы будут решены, всё, что остается, — это уточнять детали, — сухо ответил Докинс. — Я предполагаю, что это должно быть правдой. С другой стороны, добавил он, биологи никогда не — могут быть уверены, какие биологические принципы имеют по-настоящему вселенское значение, «пока мы не побывали на нескольких других планетах, где есть жизнь». Докинс признал, косвенно, что на самые глубокие вопросы биологии — в какой степени жизнь на Земле неизбежна? является ли дарвинизм вселенским или чисто земным законом? — не будет правильного ответа до тех пор, пока у нас есть только одна форма жизни для изучения.
Ересь «Геи»
Дарвинизм спокойно воспринял идеи Гоулда, так же как и идеи другой претендентки на звание сильного ученого, Линн Маргулис (Lynn Margulis) из Массачусетского университета в Амхерсте. Несколькими своими идеями Маргулис бросила вызов тому, что она называет ультрадарвинистской ортодоксией. Первой и самой успешной была концепция симбиоза. Дарвин и его последователи подчеркивали роль соперничества между отдельными особями и видами в эволюции. В шестидесятые годы Маргулис начала доказывать, что симбиоз был не менее важным фактором — а возможно и более — в эволюции жизни. Одна из самых великих тайн в эволюционной биологии относится к эволюции прокариотов — простейших из всех организмов, клетки которых не имеют оформленного ядра, — в эукариоты — организмы, клетки которых имеют оформленное ядро. Все многоклеточные организмы, включая нас, людей, состоят из эукариотических клеток. Маргулис предположила, что эукариоты могли возникнуть, когда один прокариот поглотил другой, более мелкий, который стал ядром. Она предложила считать такие клетки не отдельными организмами, а соединениями. После того как Маргулис смогла представить примеры симбиотических отношений среди живущих микроорганизмов, она постепенно получила поддержку своих взглядов на роль симбиоза в ранней эволюции. Однако на этом она не остановилась. Подобно Гоулду и Элдреджу, она доказывала, что традиционные дарвиновские механизмы не могут объяснить остановки и старты, наблюдаемые в окаменелостях. Симбиоз, предположила она, мог бы объяснить, почему виды появляются так внезапно и почему так долго существуют без изменений[94]. Упор Маргулис на симбиоз естественно привел к гораздо более радикальной идее — к «Гее». Концепция и термин (Гея — греческая богиня Земли) были впервые предложены в 1972 году Джеймсом Лавлоком (James Lovelock), английским химиком и изобретателем, который, возможно, даже в большей степени опровергает устоявшиеся представления, чем Маргулис. «Гея» появляется во множестве обликов, но основная идея такова, что биота[95], конечная цель всей жизни на Земле, находится в симбиотическом отношении с окружающей средой, в которое входят атмосфера, моря и другие аспекты поверхности Земли. Биота химически регулирует окружающую среду таким образом, чтобы способствовать своему собственному выживанию. Маргулис мгновенно понравилась эта идея, и с тех пор они вместе с Лавлоком сотрудничали, пропагандируя ее. Я встретился с Маргулис в мае 1994 года в зале ожидания первого класса на вокзале «Пенсильвания» в Нью-Йорке, где она ждала поезд. Она напоминала стареющую девчонку-сорванца: короткие волосы, румяные щеки, рубашка с коротким рукавом и брюки цвета хаки. Вначале она должным образом изображала радикала. Она насмехалась над опасениями Докинса и других ультрадарвинистов, что эволюционная биология может приближаться к концу. — Они приближаются к концу, — объявила она. — Но это просто небольшой этап в истории биологии двадцатого века, а не полноценная и хорошо обоснованная наука. Она подчеркнула, что у нее нет проблем с базовой посылкой дарвинизма. — Эволюция, несомненно, происходит, уже видели, что она происходит, и она происходит сейчас. С этим соглашаются все, кто считает себя ученым. Но вопрос в том, как она происходит. А вот тут мнения разделяются. Ультрадарвинисты, фокусирующиеся на гене как единице отбора, не смогли объяснить, как происходит разделение на виды; по Маргулис, только гораздо более широкая теория, включающая симбиоз и отбор на более высоком уровне, может объяснить разнообразие окаменелостей и современной жизни. Симбиоз, добавила она, также допускает некий тип ламаркизма, или наследование приобретенных свойств. Через симбиоз один организм может генетически поглотить другой или проникнуть в него и таким образом стать более жизнеспособным. Например, если грибок поглощает водоросль, которая может осуществлять фотосинтез, то грибок тоже может приобрести способность к фотосинтезу и передать ее своим потомкам. Маргулис сказала, что Ламарк был несправедливо назван козлом отпущения эволюционной биологии. — Мы имеем дело с традиционной борьбой англичан и французов. С Дарвином все в порядке, а Ламарк — плохой. Это ужасно. Маргулис отмечала, что симбиогенезис, создание новых видов через симбиоз, на самом деле не является оригинальной идеей. Концепция была впервые предложена в конце прошлого столетия и с тех пор много раз возрождалась. Перед встречей с Маргулис я прочитал черновой вариант книги, которую она написала вместе со своим сыном, Дорионом Саганом (Dorion Sagan), под названием «Что такое жизнь? » (What Is Life? 1995). Книга является смесью философии, науки и лирической дани «жизни — вечной загадке». Фактически она представляла новый холистический подход к биологии, в котором анимистические веры древних смешиваются с механистическими взглядами постньютоновской, постдарвиновской науки[96]. Маргулис соглашалась, что книга была в меньшей степени нацелена на продвижение тестируемых научных утверждений, чем на поддержку нового философского взгляда среди биологов. Но единственное различие между нею и биологами типа Дарвина, настаивала она, было в том, что она признавала философский взгляд, вместо того чтобы притворяться, что у нее его нет. Она имеет в виду, что не верит, что наука может постичь абсолютную истину? Маргулис с минуту обдумывала вопрос. Она отметила, что наука черпает свою силу и убедительность из того факта, что ее утверждения могут быть проверены в реальном мире, — не то что утверждения религии, искусства и тому подобного. — Но я не считаю, что это то же самое, что абсолютная истина. Я не думаю, что есть абсолютная истина, а если и есть, то я не думаю, что она есть у какого-либо человека. Но затем, возможно, поняв, как близко она подошла к грани релятивизма, к тому, что Гарольд Блум назвал просто бунтарством, Маргулис приложила усилия, чтобы вернуться к основному научному течению. Она сказала, что, хотя ее часто считали феминисткой, она таковой не является и ей не нравится, когда ее так называют. Она согласилась, что в сравнении с такими концепциями, как «выживание самых подходящих», «Гея» и симбиоз могут показаться феминистическими. — Имеется культурный обертон, но я считаю это неверным. Она отвергала идею, часто ассоциируемую с «Геей», что Земля в некотором смысле — это живой организм. — Земля очевидно не живой организм, — сказала Маргулис, — потому что ни один живой организм не перерабатывает свои отходы. Это настолько антропоморфично, насколько уводит в сторону. Джеймс Лавлок принимал эту метафору, заявила она, потому что он думал, что она поможет движению в защиту окружающей среды и потому что она подходила к его собственным квазиспиритическим учениям. — Он говорит, что это — правильная метафора, потому что она лучше старой. Я думаю, что она плохая, потому что ты вызываешь на себя гнев ученых, потому что ты поощряешь иррациональность. (Фактически Лавлок тоже, как сообщали, высказывал сомнения относительно некоторых из его собственных ранних заявлений по поводу «Геи» и также думал о том, чтобы отказаться от этого термина.) И Гоулд, и Докинс насмехались над «Геей» как псевдонаукой, поэзией, выступающей как теория. Но Маргулис гораздо более последовательна, в большей степени позитивна, чем они. Гоулд и Докинс прибегали к рассуждениям о жизни вне Земли, чтобы поддержать свои взгляды о жизни на Земле. Маргулис издевалась над этой тактикой. Любые предположения, касающиеся существования жизни где-то еще во Вселенной или ее дарвиновской или недарвиновской природы, — это просто рассуждения, говорила она. — У вас нет необходимости в ответе, является это частым или нечастым явлением. Так что я не понимаю, как у людей может быть по этому поводу строгое мнение. Давайте я представлю это таким образом: взгляды — это не наука. Нет там научной основы! Это просто взгляд! Она вспомнила, что в начале семидесятых ей позвонил режиссер Стивен Спилберг, который тогда готовился к съемке картины «Инопланетянин». Спилберг спросил Маргулис, считает ли она вероятным или даже возможным, что внеземная особь будет иметь две руки и по пять пальцев на каждой. — Я ответила: «Ты снимаешь картину! Просто сделай ее интересной! Какая тебе разница? Не обманывай себя, что это наука! » К концу нашего интервью я спросил Маргулис, как она относится к тому, что на нее всегда ссылаются как на провокатора или как на человека, который «плодотворно неправ», по выражению одного ученого. Она поджала губы, раздумывая над вопросом. — Это в некотором роде несерьезно, — ответила она. — Я имею в виду, вы не станете говорить так о серьезном ученом, не правда ли? Она уставилась на меня, и я в конце концов понял, что ее вопрос не был риторическим, она на самом деле хотела получить ответ. Я согласился, что данная ей характеристика в некотором роде несправедлива. — Да, так и есть, — задумчиво произнесла она. Она заявила, что такая критика ее не беспокоит. — Любой, кто выступает с таким видом критики ad hominem[97], характеризует прежде всего себя, не так ли? Я имею в виду, если их аргумент просто основывается на провокационных определениях применительно ко мне, а не на сути вопроса, то… Она замолчала. Как и многие сильные ученые, Маргулис не может не желать время от времени быть просто уважаемым консерватором.
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-04-09; Просмотров: 326; Нарушение авторского права страницы