Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Тайна происхождения жизни



 

Если бы я был креационистом, то я бы прекратил нападки на теорию эволюции, которую так прекрасно подтверждают окаменелости, и вместо этого сфокусировался бы на происхождении жизни. Это самая слабая опора в шасси современной биологии. Происхождение жизни — мечта автора, пишущего о науке. Эта тема изобилует экзотическими учеными и экзотическими теориями, которые никогда полностью не отбрасываются и не принимаются, но просто становятся модными или выходят из моды.

Самым дотошным и уважаемым исследователем происхождения жизни является Стенли Миллер (Stanley Miller) [99]. Он был двадцатитрехлетним аспирантом, когда в 1953 году попытался воссоздать в лаборатории происхождение жизни. Он наполнил запаянный стеклянный аппарат несколькими литрами метана, аммиака, водорода (представляя атмосферу) и воды (океан). Приспособление, высекающее искру, било газы имитируемой молнией, в то время как спираль накаливания поддерживала пузырение воды. Через несколько дней вода и газы «родили» красноватые липкие пятна. Проанализировав это вещество, Миллер, к своей радости, обнаружил, что оно богато аминокислотами. Эти органические соединения являются строительным материалом протеинов — основы жизни.

Результаты Миллера, похоже, представили поразительные доказательства, что жизнь может возникнуть из того, что английский химик Дж. Б. С. Халдан (J. B. S. Haldane) назвал «первичным бульоном». Ученые мужи опасались того, что такие ученые, как доктор Франкенштейн Мэри Шелли, вскоре будут наколдовывать живые организмы в своих лабораториях и таким образом демонстрировать в деталях, как разворачивался генезис. Но так не получилось. Сорок лет спустя после своего эксперимента Миллер сказал мне, что решение загадки происхождения жизни оказалось более трудным, чем предполагал он сам и кто-либо другой. Он вспомнил предсказание, сделанное вскоре после его эксперимента, о том, что в ближайшие 25 лет ученые «точно» узнают, как началась жизнь.

— Ну вот, 25 лет прошли, — сухо заметил Миллер.

После эксперимента 1953 года Миллер посвятил себя поиску секрета жизни. Он завоевал репутацию одновременно скрупулезного экспериментатора и немного брюзги, сразу же начинающего критиковать то, что считает скверной работой. Когда я встретился с профессором биохимии Миллером в его кабинете в Калифорнийском университете в Сан-Диего, он жаловался, что его область все еще имеет репутацию пограничной дисциплины, не стоящей серьезного исследования.

На Миллера, казалось, никакого впечатления не произвели новые гипотезы, касающиеся происхождения жизни, он ссылался на них как на «чушь, существующую только на бумаге». Он так презрительно относился к некоторым гипотезам, что, когда я спросил его мнение о них, просто покачал головой, глубоко вздохнул и фыркнул — как от очередной глупости человечества. Теория автокатализа Стюарта Кауффмана попадала в эту категорию.

— Прогонять уравнения через компьютер — это не эксперимент, — фыркнул Миллер.

Миллер признавал, что ученые могут никогда точно не узнать, где и когда появилась жизнь.

— Мы пытаемся обсуждать историческое событие, очень сильно отличающееся от событий, которыми обычно занимается наука, так что критерии и методы должны быть другие, — заметил он.

Но когда я предположил, что слова Миллера о перспективах обнаружения тайны жизни звучат пессимистично, он ужаснулся. Пессимистично? Конечно нет! Он — оптимист!

Однажды, поклялся он, ученые обнаружат самокопирующуюся молекулу, которая повлекла за собой великую сагу эволюции. Как обнаружение микроволнового послесвечения Большого Взрыва узаконило космологию, точно так же и обнаружение первого генетического материала узаконит область Миллера.

— Она сорвется с места подобно ракете, — пробормотал Миллер сквозь стиснутые зубы. — Это будет то, что заставит вас говорить: «Боже, вот оно. Как можно было так долго этого не замечать? » И это убедит абсолютно всех.

Когда Миллер в 1953 году проводил свой эксперимент, имеющий такое значение, большинство ученых все еще разделяли веру Дарвина в то, что протеины — наиболее вероятные кандидаты на роль самовоспроизводящихся молекул, поскольку думали, что протеины способны воспроизводиться и самоорганизовываться. После обнаружения того, что ДНК является основой генетической передачи и синтеза протеинов, многие исследователи стали отдавать предпочтение нуклеиновым кислотам, а не протеинам как первичным молекулам. Но в этом сценарии было огромное «но». ДНК не может делать ни протеины, ни копии себя без помощи каталитических протеинов, называемых ферментами. Этот факт повернул происхождение жизни к классической проблеме: «Что было раньше — курица или яйцо? » Так что было раньше — протеины или ДНК?

В «Приходе золотого века» Гюнтер Стент, наделенный даром предвидения, предположил, что эта головоломка может быть решена, если исследователи найдут самокопирующуюся молекулу, которая сама себе может служить катализатором. В начале восьмидесятых годов исследователи идентифицировали как раз такую молекулу — рибонуклеиновую кислоту, или РНК. Это молекулы, состоящие из одной нити и служащие помощниками ДНК в производстве протеинов. Эксперименты показали, что определенные типы РНК могут выступать как свои собственные ферменты, «разрезая» себя на две части и снова воссоединяясь. Если РНК может действовать как фермент, то она может быть способной копировать себя без помощи протеинов. РНК может служить и как ген, и как катализатор — курица и яйцо.

Но так называемая РНК-гипотеза имеет несколько проблем. РНК и ее компоненты трудно синтезировать при самых лучших условиях, в лаборатории, не говоря уже о вероятных предбиологических условиях. После того как РНК синтезирована, она может делать новые копии себя только при усиленной химической помощи со стороны ученого. Происхождение жизни «должно протекать в очень простых условиях, а не сугубо специальных», сказал Миллер. Он уверен, что путь РНК проложила какая-то более простая и, возможно, достаточно несходная молекула.

Линн Маргулис, например, сомневается, дадут ли исследования происхождения жизни тот простой, самодостаточный ответ, о котором мечтает Миллер.

— Я думаю, что это может быть правдой относительно причины рака, но не происхождения жизни, — сказала Маргулис. Жизнь, отметила она, возникла в сложных условиях окружающей среды. — У нас есть день и ночь, зима и лето, изменения температуры, изменения влажности. Эти вещи — исторические накопления. Биохимические системы — это фактически исторические накопления. Так что я не думаю, что кто-нибудь найдет действительный рецепт жизни: добавь воды, перемешай и получишь жизнь. Это не процесс, состоящий из одного шага. Это процесс накопления, который включает массу изменений. Самая маленькая бактерия, — подчеркнула она, — гораздо более похожа на человека, чем смеси химикатов Стенли Миллера, потому что у нее уже есть свойства этой системы. Так что перейти от бактерии к человеку — это меньший шаг, чем перейти от смеси аминокислот к этой бактерии.

Фрэнсис Крик (Francis Crick) в своей книге «Сама жизнь» (Life Itself) написал, что «происхождение жизни кажется почти чудом, так много условий надо выполнить, чтобы она возникла». (Крик, следует отметить, — агностик, склоняющийся к атеизму.) Он предположил, что инопланетяне, посетившие Землю на космическом корабле миллиарды лет назад, могли преднамеренно наводнить ее микробами.

Возможно, надежда Стенли Миллера будет воплощена в жизнь: ученые найдут какой-то хитрый химикат или соединение химикатов, которое может воспроизводиться, мутировать и развертываться при подходящих предбиологических условиях. Открытие обязательно даст ход новой эре прикладной химии (большинство исследователей фокусируются на этой цели, а не на выяснении происхождения жизни). Но в случае отсутствия у нас знаний об условиях, при которых началась жизнь, любая теория происхождения жизни, основанная на таком открытии, будет поставлена под сомнение. Миллер верит, что биологи узнают ответ на загадку происхождения жизни, когда увидят его. Но эта вера держится на предпосылке, что ответ будет правдоподобным, пусть даже ретроспективно. Кто сказал, что происхождение жизни на Земле правдоподобно? Жизнь могла возникнуть из причудливого совмещения невероятных и даже невообразимых событий.

Более того, не похоже, что обнаружение соответствующих древних молекул, если это когда-нибудь и произойдет, скажет нам то, что мы на самом деле хотим знать: была жизнь на Земле неизбежной или это случайное событие? Произошло ли это в других местах или только именно в этом месте? Все эти вопросы можно решить только при условии, если мы обнаружим жизнь вне Земли. Общество, кажется, все менее настроено финансировать такие исследования. В 1993 году Конгресс закрыл программу НАС А (Национальное управление по аэронавтике и исследованию космического пространства) под названием SETI (поиск внеземных цивилизаций), которая сканировала небеса в поисках радиосигналов, генерируемых другими цивилизациями. Мечта об управляемом полете на Марс, наиболее вероятном месте для внеземной жизни в Солнечной системе, была отложена на неопределенное время.

Но даже и после этого ученые завтра могут найти доказательства жизни вне Земли. Такое открытие трансформирует всю науку, философию, всю человеческую мысль. Стивен Джей Гоулд и Ричард Докинс смогут разрешить свой спор о том, является ли естественный отбор космическим или просто земным явлением (хотя каждый, несомненно, найдет достаточное количество доказательств, чтобы поддержать свою точку зрения). Стюарт Кауффман сможет определить, превалируют ли в реальном мире те законы, которые он обнаруживает в своем компьютерном моделировании. Если внеземные жители достаточно разумны, чтобы развить свою собственную науку, то Эдвард Виттен сможет узнать, является ли теория суперструн на самом деле неизбежной кульминацией любого поиска фундаментальных законов, управляющих реальностью. Научная фантастика станет фактом. «Нью-Йорк Таймс» будет напоминать «Уикли Уорлд Ньюс», один из развешиваемых в супермаркетах плакатов с «фотографиями» президентов, ведущих приятельские беседы с инопланетянами. Надежда умирает последней.

 

 

Глава 6

Конец социологии

 

Для Эдварда О. Уилсона (Edward О. Wilson) все было бы куда проще, если бы он не был так привязан к муравьям. Именно муравьи еще в детстве, в Алабаме, пробудили у него интерес к биологии. И до сих пор они остаются для него источником вдохновения. Он написал горы работ и несколько книг об этих крошечных созданиях. Колонии муравьев населяют кабинет Уилсона в Музее сравнительной зоологии при Гарвардском университете. Показывая их мне, он был горд и взволнован, как десятилетний ребенок. Когда я спросил Уилсона, исчерпал ли он тему муравьев, он воскликнул:

— Мы только начинаем!

Недавно он взялся за изучение Pheidole, одних из самых многочисленных представителей в животном мире. Pheidole, как считают, включает более 2000 видов муравьев, большинство которых никогда не было описано или даже поименовано.

— Наверное, то самое стремление, которое заставляет людей средних лет решить, что они, по крайней мере, пересекут Атлантику на весельной лодке или присоединятся к группе альпинистов, чтобы взобраться на Килиманджаро, побудило меня заняться Pheidole, — сказал Уилсон[100].

Уилсон активно пытается сохранить биологическое разнообразие Земли, и его главнейшая цель — сделать Pheidole в некотором роде эталоном для биологов, пытающихся следить за биологическим разнообразием различных регионов. Черпая вдохновение из коллекции муравьев, собранной в Гарварде, самой большой в мире, Уилсон сделал ряд детальных карандашных рисунков каждого вида Pheidole, сопроводив их описанием поведения в определенных экологических условиях.

— Возможно, вам они кажутся убийственно скучными, — извинился Уилсон, перебирая свои рисунки видов Pheidole (которые на самом деле были просто ужасными). — Для меня это вид деятельности, приносящий самое большое удовлетворение, которое только можно себе вообразить.

Уилсон признался: когда он смотрел в микроскоп на ранее неизвестные виды, у него было «чувство, что, может, смотрю — не хочу быть слишком поэтичным — в лицо творения». Одного муравья оказалось достаточно, чтобы Уилсон почувствовал благоговение перед Вселенной.

Я впервые обнаружил воинственный дух, проступающий сквозь мальчишескую радость, бьющую ключом, когда мы шли по муравьиной ферме, расположившейся в кабинете Уилсона. Это муравьи-листорезы, объяснил Уилсон, встречающиеся от Южной Америки до Луизианы на севере. Тощие маленькие особи, снующие по поверхности гнезда, напоминающего губку, — это рабочие, солдаты скрываются внутри. Уилсон вынул вверху затычку и дунул в дыру. Мгновение спустя на поверхность выскочило несколько бегемотов, крутя головами внушительных размеров и раздвинув челюсти.

— Они могут прокусить кожу на ботинке, — заметил Уилсон с безмерным восторгом. — Если вы попытаетесь залезть в муравейник листорезов, они постепенно расправятся с вами, сделав тысячу разрезов, как при китайской пытке, — он усмехнулся.

Воинственность Уилсона — врожденная или приобретенная? — проявилась более четко позднее, когда он рассуждал о продолжающемся нежелании американского общества посмотреть на роль генов в поведении человека.

— Эта страна так охвачена нашей гражданской религией, эгалитаризмом, что просто отводит взгляд от всего, что может поколебать основной этический принцип, имеющийся у нас: все равны, идеальное общество можно построить доброй волей людей.

Когда Уилсон читал эту проповедь, его вытянутое лицо, напоминающее лицо фермера-янки, обычно такое дружелюбное, стало каменным, как у пуританского священника.

Есть два — по меньшей мере два — Эдварда Уилсона. Один — это поборник общественных насекомых и страстный защитник всего биоразнообразия Земли. Другой — свирепо амбициозный человек, борющийся с чувством, что он пришел слишком поздно, когда его область в большей или меньшей степени уже исследована. Ответ Уилсона о боязни влияния отличался от ответов Гоулда, Маргулис, Кауффмана и других, боровшихся с Дарвином. Несмотря на все свои различия, они доказывали, что дарвиновская теория очень ограничена, что эволюция гораздо более сложна, чем предполагал Дарвин и полагают его современные последователи. Уилсон взял противоположный курс, попытавшись расширить дарвинизм, показать, что он может объяснить больше, чем кто-либо думал (даже больше, чем Ричард Докинс).

Роль Уилсона как пророка социобиологии можно проследить вплоть до кризиса веры, который он пережил в конце пятидесятых, сразу же после своего появления в Гарварде. Хотя Уилсон уже был одним из мировых авторитетов по общественным насекомым, он стал размышлять об очевидной ничтожности — по крайней мере в глазах других ученых — его области исследований. Молекулярные биологи, в восторге от обнаружения ими структуры ДНК, основы генетической трансмиссии, стали оспаривать ценность изучения целых организмов, таких, как муравьи. Уилсон однажды вспомнил, как Джеймс Уотсон, который тогда был в Гарварде и все еще находился под впечатлением открытия двойной спирали, «излучал презрение» к эволюционной биологии, считая ее устаревшей в силу успехов молекулярной биологии.

Уилсон ответил на этот вызов, расширив свои взгляды и взявшись за поиск правил поведения, управляющих не только муравьями, но и всеми стадными животными. Эти усилия нашли свое воплощение в книге «Социобиология: новый синтез» (Sociobiology: The New Synthesis). Книга была опубликована в 1975 году и представляла собой авторитетный обзор общественных насекомых и стадных животных — от муравьев и термитов до антилоп и обезьян. Опираясь на этологию, генетику и другие науки, Уилсон показал, что поведение во время спаривания и разделение труда могут быть поняты как адаптационные реакции на эволюционное давление.

И только в последней главе Уилсон пишет о человеке. Он подчеркивает, что социобиологии, изучению человеческого общественного поведения, необходима объединяющая теория. «Были попытки создать теорию, но… они практически не принесли результата. То, что представляется сегодня как теория социологии, на самом деле — навешивание ярлыков на явления и концепции, в стиле естественной истории. Процесс трудно анализировать, потому что фундаментальные вопросы неуловимы, возможно, просто не существуют. Синтез обычно состоит из скучных перекрестных ссылок на различные наборы определений и метафор, созданных мыслителями с лучшим воображением»[101].

Социология станет по-настоящему научной дисциплиной, доказывал Уилсон, только в том случае, если она подчинится дарвиновской парадигме. Он отмечал, например, что война, ксенофобия, доминирование мужских особей и даже редкие проявления альтруизма — все может быть понято как адаптационное поведение, возникающее лишь из побуждения размножить наши гены. В будущем, предсказывал Уилсон, дальнейшее продвижение вперед в эволюционной теории, а также генетике и неврологии, позволит социобиологии объяснить все разнообразие человеческого поведения; социобиология в конце концов включит в себя не только социологию, но и психологию, и антропологию, и все «мягкие» общественные науки.

Книга в целом получила благоприятные отзывы. Тем не менее некоторые ученые, включая коллегу Уилсона Стивена Гоулда, обвинили Уилсона в предположении, что поведение человека было каким-то образом неизбежным. Взгляды Уилсона, доказывали критики, представляли обновленную версию социального дарвинизма, этой печально известной доктрины викторианской эпохи, которая путем соединения того, что есть, с тем, чему следует быть, обеспечила научное оправдание расизму, дискриминации женщин и империализму. Атаки на Уилсона достигли высшей точки в 1978 году на собрании Американской ассоциации развития науки. Член радикальной группы, называемой Международный комитет против расизма, вылил на голову Уилсона графин с водой с криком: «Ты весь мокрый! »

Уилсон, ничуть не испугавшись, вместе с Чарльзом Лумсденом (Charles Lumsderi), физиком из Университета Торонто, написал еще две книги по социобиологии: «Гены, разум и культура» (Genes, Mindand Culture, 1981) и «Прометеев огонь» (Promethean Fire, 1983). В последней книге Уилсон и Лумсден признают «огромную трудность создания точного изображения генетического и культурного взаимодействия». Но они объявили, что способ справиться с этой трудностью — не продолжение «почетной традиции общественной теории, написанной как литературная критика», а создание строгой математической теории взаимодействия между генами и культурой. «Теория, которую мы хотим построить, — писали Уилсон и Лумсден, — будет включать систему связанных абстрактных процессов, выраженных как можно четче в форме ясных и определенных математических структур, которые переводят процессы назад в реальный мир сенсорного опыта».

Книги, написанные Уилсоном в соавторстве с Лумсденом, были приняты не так хорошо, как «Социобиология». Один критик недавно назвал их взгляд на человеческую природу «мрачно механическим» и «упрощенным»[102]. Тем не менее во время нашего интервью Уилсон сильнее, чем когда-либо раньше, настаивал на перспективах социобиологии. Соглашаясь, что в семидесятые годы его предложения имели очень слабую поддержку, он утверждал, что «сегодня существует гораздо больше доказательств» того, что многие человеческие черты — от гомосексуальности до робости — имеют генетическую основу; шаги вперед в медицинской генетике также дали объяснения поведения человека, более приемлемые для ученых, чем для простых людей. Социобиология расцвела не только в Европе, где есть Социобиологическое общество, но и в США, сказал Уилсон; хотя многие ученые в США отвергают термин «социобиология» из-за его побочных политических оттенков, дисциплины, именуемые биокультурными науками, эволюционная психология и дарвиновское изучение человеческого поведения — это все веточки, растущие от ствола социобиологии[103].

Уилсон все еще был уверен, что социобиология в конце концов вберет в себя не только общественные науки, но и философию. В период, когда произошла наша встреча, он писал книгу, предварительно названную «Естественная философия» (Natural Philosophy), о том, как открытия социобиологии помогут решить политические и нравственные вопросы. Он собирался доказывать, что религиозные догматы могут и должны быть «эмпирически протестированы» и отвергнуты, если они несовместимы с научными истинами. Он предлагал, например, чтобы Католическая Церковь исследовала, вступает ли запрещение ею абортов — догма, которая делает вклад в перенаселение, — в конфликт с гораздо более нравственной целью сохранения всего биоразнообразия Земли. Пока Уилсон говорил, я вспомнил замечание одного коллеги о том, что Уилсон соединяет великий ум и ученость, как ни парадоксально, с наивностью, почти с инфантилизмом.

Даже те эволюционные биологи, которые восхищаются попытками Уилсона заложить фундамент детальной теории человеческой природы, сомневаются, будет ли иметь успех такое предприятие. Докинс, например, порицал «саму собой разумеющуюся враждебность» по отношению к социобиологии, выраженную Стивеном Гоулдом и другими склоняющимися влево учеными.

— Я думаю, что к Уилсону отнеслись ужасно, даже его коллеги по Гарварду, — сказал Докинс. — Так что если будут считать, кто за кого, то я позволю себе встать на сторону Уилсона.

Тем не менее Докинс не был уверен так, как Уилсон, в том, что «беспорядок человеческой жизни» может быть полностью понят наукой.

— Объяснять социобиологию — это как если бы использовать науку для объяснения или предсказывания точного курса молекулы воды, когда она идет по Ниагарскому водопаду. Вы не можете этого сделать, но вовсе не потому, что это фундаментально сложно. Это очень-очень запутано.

Я подозреваю, что сам Уилсон может сомневаться, станет ли социобиология такой всемогущей, как он когда-то верил. В конце «Социобиологии» он намекает, что область в конце концов придет к полной, окончательной теории человеческой природы.

«Чтобы бесконечно поддерживать виды, — писал Уилсон, — нам приходится идти к полному познанию, на уровне нейтронов и генов. Когда мы продвинемся до того, чтобы объяснить себя этими терминами, и общественные науки придут к полному расцвету, принять результат будет довольно сложно». Он завершает книгу цитатой из Камю:

 

«Во Вселенной, лишенной иллюзий и света, человек чувствует себя чужим, пришельцем. И это неизлечимо, так как он лишен воспоминаний о потерянном доме или надежды на землю обетованную».

 

Когда я вспомнил эту мрачную заключительную часть, Уилсон признал, что заканчивал «Социобиологию», находясь в легкой депрессии.

— Я думал, что через некоторое время, когда мы будем все больше и больше узнавать о том, откуда мы появились и почему мы делаем то, что делаем, несколько снизится наше преувеличенное представление о самих себе и наша надежда на бесконечный рост в будущем. Уилсон также верил, что такая теория приведет к концу биологии, дисциплины, которой он всю жизнь отдавал предпочтение.

— Но затем я переубедил себя, — сказал он.

Уилсон решил, что человеческий разум, который все еще формируется комплексным взаимодействием между культурой и генами, отодвигает границы науки до бесконечности.

— Я увидел, что здесь лежит огромная, не нанесенная на карту область науки и человеческой истории, которую мы можем исследовать без границ, — вспоминал он. — Это развеселило меня.

Уилсон разобрался со своей депрессией, фактически признав, что его критики были правы: наука не может объяснить все зигзаги человеческой мысли и культуры. Не может быть полной теории человеческой природы, теории способной ответить на все вопросы о нас самих, которые у нас есть.

Но насколько революционна социобиология? Не очень, как говорит сам Уилсон. Несмотря на всю свою созидательность и амбициозность, Уилсон — довольно консервативный дарвинист. Это стало ясно, когда я спросил его о концепции, называемой биофилия, которая утверждает, что человеческая близость с природой, по крайней мере ее определенные аспекты, является врожденной, результатом естественного отбора. Биофилия представляет попытки Уилсона найти нечто общее между двумя его великими страстями — социобиологией и биоразнообразием. Уилсон написал монографию по биофилии, опубликованную в 1984 году, а позднее редактировал сборник эссе на эту тему, куда вошли и его работы. Во время моей беседы с Уилсоном я допустил ошибку, заметив, что биофилия напоминает мне «Гею», потому что каждая идея пробуждает альтруизм, охватывающий все проявления жизни, а не просто родственников человека или даже свой вид.

— На самом деле нет, — ответил Уилсон так резко, что я опешил. — Биофилия не устанавливает существование какого-то фосфоресцентного альтруизма в воздухе. — Уилсон фыркнул. — У меня очень суровый механистический взгляд на природу человека, — сказал он. — Наше беспокойство за другие организмы — это в большой степени результат дарвиновского естественного отбора.

Биофилия развилась, продолжал Уилсон, не для блага всей жизни, а для блага отдельных людей.

— Мой взгляд строго антропоцентричный, и основывается он на том, что я вижу, понимаю и знаю об эволюции.

Я спросил Уилсона, согласен ли он со своим коллегой по Гарварду Эрнстом Майром в том, что современная биология была сведена до решения загадок, которые лишь усилят превалирующую парадигму неодарвинизма[104]. Уилсон ухмыльнулся.

— Зафиксируйте константы на очередном знаке после запятой, — сказал он, намекая на цитату, которая помогла создать легенду о самодовольных физиках XIX столетия. — Да, мы это слышали. — Но слегка по издевавшись над взглядом Майра на завершенность, Уилсон затем согласился с ним. — Мы не собираемся сбрасывать с трона эволюцию путем естественного от бора или наше базовое понимание видообразования, — сказал Уилсон. — Так что я тоже скептически отношусь к тому, что нам предстоит пройти через какие-либо революционные изменения, касающиеся эволюции и биологического разнообразия на уровне видов.

Еще предстоит много узнать об эмбриональном развитии, о взаимодействии между человеческой биологией и культурой, об экологии и других комплексных системах. Но базовые правила биологии, утверждал Уилсон, «начинают вставать на место, навсегда, как я могу судить. Эволюция работает как алгоритм».

Уилсон мог бы добавить, что пугающие нравственные и философские намеки дарвиновской теории были представлены давно. В книге «Происхождение человека и половой отбор» (1871) Дарвин отмечал, что если люди появились как пчелы, то «вряд ли можно сомневаться в том, что наши незамужние женщины будут, как рабочие пчелы, считать священной обязанностью убивать своих братьев, а матери будут стремиться убить своих способных к размножению дочерей; и никто и не подумает вмешаться». Другими словами, мы, люди, — животные, но естественный отбор сформировал не только наши тела, но и нашу веру, наше фундаментальное чувство того, что правильно, а что нет. Один отчаявшийся викторианский рецензент «Происхождения человека» жалуется в «Эдинбург Ревью»: «Если эти взгляды правильные, неизбежна революция мысли, которая потрясет общество до основания, разрушив неприкосновенность сознания и религиозное чувство». Эта революция произошла давно. В конце XIX столетия Ницше объявил, что нет божественных обоснований человеческой нравственности: Бог мертв. И не нужна была социобиология, чтобы сказать нам это.

 

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-04-09; Просмотров: 306; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.04 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь